"Григорий Канович. Продавец снов (повесть)" - читать интересную книгу автора

лысину, и отрешенно, как будто никого рядом с ним не было, смотрел в окно,
за которым на пропахшем шампанским и речной прохладой ветру шелестел своими
загадочными листьями старый каштан с темной взъерошенной кроной, точно такой
же, как в сорок восьмом в разоренном Вильнюсе, только без суматошливой
птичьей возни и щебета.
- Каштан,- сказал Идельсон, как учитель ботаники, который впервые привел
своих учеников в ботанический сад.
- Да,- промолвил я.
Мне не хотелось мешать ему своей болтовней, я понимал, что сейчас не я, а он
должен выговориться - господин профессор предупредил же меня незадолго до
того, как мы отправились в кафе, что сегодня не жди спуску, сегодня мы будем
вдвоем сидеть до утра, а потом до заката, а потом снова до утра, пить
шампанское, есть всякие французские яства, смотреть на звезды и вспоминать,
вспоминать, вспоминать...
- Жаль только одного... Очень жаль,- продолжал Идельсон.
Я не сразу смекнул, чего именно ему жалко - то ли своей промчавшейся в
послевоенной Литве юности, бедной и неуютной; то ли нашего учителя Вульфа
Абелевича, гроб которого в весеннюю литовскую землю опустили другие, а не
он, Натан, его любимец и последняя надежда; то ли меня, приехавшего по его
милостивому приглашению в несравненный, легендарный Париж, безвестного
провинциального сочинителя, застрявшего навеки на другой, вымокшей в крови
планете.
Натан снова погладил свою лысину - на сей раз тем же жестом, каким когда-то
зачесывал наверх густую черную чуприну, вызывавшую зависть у всех его
однокашников, с которыми он когда-то охотно и без риска заключал пари на то,
что бесследно спрячет в волосах десять авторучек производства фабрики имени
Сакко и Ванцетти.
- Жаль, окно, смотри, открыто настежь, но наши птицы в него уже никогда не
залетят. Никогда.
Меня приятно удивило, что Идельсон еще бойко, без всякой запинки говорит
по-русски, хотя в его речи нет-нет да проскальзывал уральский говорок,
приобретенный в Челябинском политехническом институте, где по окончании
Виленской мужской гимназии Натан учился на факультете прикладной математики.
Хотя Вульф Абелевич и подготовил его к поступлению в Московский университет
и уверял, что Идельсон на вступительных экзаменах получит по всем предметам
пятерки, Натана туда не приняли. Добрейший Абрамский, который жил среди
формул, лишенных каких-либо общественных преимуществ, и уравнений, годных,
как ему казалось, на все времена, упустил из виду главный и самый трудный
экзамен - национальность. Его-то Идельсон и не сдал.
В вечернем мареве от искрившегося, как шампанское, воздуха отслаивались все
новые подробности о прошлой жизни, и она, эта далекая от парижских
набережных и звезд жизнь, дробилась, делилась на отдельные, не связанные
между собой отрезки, петляла застигнутым гончими зверьком во все стороны,
заметала следы.
Идельсон по-мальчишески упивался свободой, заказывал одно блюдо за другим и
все время - ни дать ни взять русский купчина - терзал меня вопросом:
- Почему ты так мало ешь? Не стесняйся! Заказывай, что хочешь! В Литве таких
кушаний днем с огнем не найти.
По правде говоря, никаких особых деликатесов я и не жаждал, гурманом никогда
не был, пить остерегался (мало не умел, а много, да еще за границей,