"Джером Клапка Джером. Как мы писали роман (fb2) " - читать интересную книгу автора (Джером Джером Клапка)

Глава V

Браун и Мак-Шонесси приехали вместе в субботу вечером. Едва они успели обсохнуть и напиться чаю, как мы принялись за работу.

Джефсон прислал открытку, где писал, что присоединится к нам только поздно вечером. Браун предложил до его приезда заняться сюжетом.

— Пусть каждый из нас, — сказал он, — придумает, сюжет. Потом мы сравним их и выберем лучший.

Так мы и поступили. Сюжеты я позабыл, но помню. что при последовавшем отборе каждый настаивал на своем собственном и так обиделся за жестокую критику, которой подвергся со стороны остальных, что разорвал запись в клочья. Следующие полчаса мы сидели и курили молча.

Когда я был. молод, я жаждал услышать чужое мнение обо мне и обо всем, созданном мною; теперь я больше всего стремлюсь к тому, чтобы как-нибудь уклониться от этого. Если в те времена мне сообщали, что где-то обо мне напечатано полстроки, я готов был исходить пешком весь Лондон, чтобы добыть экземпляр газеты. Теперь, при виде целого столбца, в заголовке которого красуется мое имя, я спешно свертываю газету, откладываю ее в сторону и, подавляя естественное желание узнать, что там написано, говорю: «Зачем это тебе? Это только выбьет тебя из колеи на весь день».

В юности у меня был друг. С тех пор в мою жизнь входили другие друзья — подчас весьма дорогие и близкие мне, — но ни один из них не стал для меня тем, чем был тот… Ибо он был моим первым другом, и мы жили с ним в мире, который был просторнее нынешнего: в том мире было больше и радости и горя, и в нем мы любили и ненавидели глубже, чем любим и ненавидим в более тесном мирке, где мне приходится существовать теперь.

У моего друга была страсть, свойственная многим молодым людям: он обожал, чтобы его критиковали, и у нас стало обычаем оказывать друг другу это внимание. В то время мы не знали, что, прося о «критике», имели в виду одобрение. Мы думали, что сильны — это обычно бывает в начале боя — и в состоянии выслушивать правду.

Согласно, установившемуся обычаю, каждый из нас указывал другому на его ошибки, и мы были так заняты этим, что нам не хватало времени сказать друг другу слово похвалы.

Я убежден, что каждый из нас держался самого высокого мнения о таланте своего друга, но наши головы были начинены глупыми поговорками. Мы говорили себе: «Хвалить будут многие, но только друг скажет вам правду». Мы говорили также: «Никто не видит собственных недостатков, но если кто-либо другой указывает на них, нужно быть благодарным и стараться избавиться от них».

Когда мы лучше познакомились с миром, мы поняли обманчивость подобных представлений. Но было слишком поздно, так как зло уже свершилось.

Написав что-либо, каждый из нас читал свое произведение другому и, окончив чтение, говорил: «Теперь скажи мне, что ты думаешь об этом, — откровенно, как друг».

Таковы были слова. Но в мыслях у каждого, хотя он мог и не знать этого, было:

«Скажи мне, что это умно и хорошо, друг мой, даже если ты не думаешь так. Мир очень жесток к тем, кто еще не завоевал его, и хотя мы и напускаем на себя беззаботный вид, наши юные сердца кровоточат. Часто мы устаем и становимся малодушными. Разве это не так, друг мой? Никто не верит в нас, и в часы отчаянья мы сами сомневаемся в себе. Ты мой товарищ. Ты знаешь, как много собственных чувств и мыслей я вложил в это произведение, которое другие лениво перелистают за полчаса. Скажи мне, что оно удалось, друг мой! Одобри меня хоть немного, прошу тебя!»

Но другой, полный критического азарта, который у цивилизованных людей подменяет жестокость, отвечает скорее откровенно, нежели по-дружески. Тогда автор сердито вспыхивает и обменивается со своим критиком гневными репликами.

Как-то вечером друг прочел мне свою пьесу. В ней было много хорошего, но были и промахи (бывают же пьесы с промахами); их-то я подхватил и стал потешаться над ними. Я не мог бы отнестись к пьесе более едко, будь я даже профессиональным критиком.

Едва я прекратил это развлечение, как он вскочил, схватил со стола рукопись, разорвал ее пополам и швырнул в огонь (он был очень молод, этого нельзя забывать), а потом, стоя передо мной с побелевшим лицом, высказал мне, без всякой просьбы с моей стороны, все, что думал обо мне и о моем искусстве. Пожалуй, незачем говорить, что после этого двойного происшествия мы расстались в сильном гневе.

Я не видел его много лет. Дороги жизни многолюдны, и если мы выпустили чью-то руку, нас скоро оттеснят далеко в сторону. Снова я встретил его случайно.

Выйдя из Уайтхолла после банкета и радостно вдыхая свежий воздух, я направился домой по набережной. Кто-то тяжелой поступью плелся под деревьями и остановился, когда я поравнялся с ним.

«Вы не могли бы дать мне огонька, хозяин?» — слова прозвучали странно и как-то не гармонировали с фигурой говорившего.

Я чиркнул спичку и подал незнакомцу, прикрыв рукой язычок пламени от ветра. Когда слабый огонек осветил его лицо, я отшатнулся и выронил спичку:

«Гарри!»

Он ответил коротким сухим смешком.

«Не знал, что это ты, — сказал он. — Я не остановил бы тебя».

«Как ты дошел до этого, старина?» — спросил я, кладя руку ему на плечо. Его пальто было грязное, засаленное, и я, поскорее отдернув руку, постарался незаметно вытереть ее носовым платком.

«О, это длинная история, — небрежно ответил он, и слишком банальная, чтобы ее стоило рассказывать. Некоторые поднимаются, как тебе известной А некоторые опускаются. Говорят, у тебя дела идут неплохо».

«Пожалуй, — ответил я, — я влез на несколько футов вверх по обмазанному салом столбу и теперь стараюсь удержаться. Но мы говорим о тебе. Не могу ли я что-нибудь сделать для тебя?».

В это мгновение мы проходили под газовым фонарем. Он наклонился ко мне, наши головы сблизились, и свет ярко и безжалостно осветил его лицо.

«Разве я похож на человека, для которого ты можешь что-нибудь сделать?» — спросил он.

Мы молча шли бок о бок, и я придумывал слова, которые могли бы произвести на него впечатление.

«Не беспокойся обо мне, — снова заговорил он, помолчав, — я чувствую себя достаточно хорошо. Там, куда я опустился, на жизнь смотрят просто. У нас не бывает разочарований».

«Почему ты бежал, как жалкий трус? — вспылил я. — У тебя был талант. Ты пробился бы, если б проявил больше упорства».

«Возможно, — ответил он тем же ровным безразличным тоном.-Вероятно, у меня не было нужной хватки. Думаю, что если бы кто-нибудь поверил в меня, это могло бы помочь мне. Но никто в меня не поверил, и в конце концов я сам утратил веру в себя. А когда человек теряет веру в себя, он подобен воздушному шару, из которого улетучился газ».

Я слушал его, возмущаясь и удивляясь. «Никто не верил в тебя! — повторил я. — Но я-то, я всегда верил в тебя, ты это знаешь. Я…»

Тут я умолк, вспомнив нашу взаимную «откровенную критику».

«В самом деле? — спокойно возразил он. — Ты никогда мне не говорил этого. Прощай.»

Двигаясь по направлению к Стрэнду, мы дошли до окрестностей Савоя, и он скрылся в одном из темных проходов.

Я поспешил за ним, окликая его по имени, и хотя некоторое время мне казалось, что я слышу впереди его шаги, вскоре они слились со звуками других шагов, так что, когда я добрался до площади, где стоит часовня, я потерял его след.

Возле церковной ограды стоял полисмен. Я обратился к нему с расспросами.

«Как выглядел это джентльмен, сэр?» — спросил он. «Высокий, худой, очень грязно одетый, — его можно было принять за бродягу».

«О, таких в городе много. Боюсь, что вам будет трудно разыскать его», — ответил полицейский.

Так я во второй раз услыхал, как замирали вдали шаги моего друга, и знал, что больше никогда не услышу их приближения.

Продолжая путь, я раздумывал, — так же, как делал это и прежде и потом, — стоит ли Искусство, даже с прописной буквы, всех тех страданий, которые оно влечет за собою, выигрывает ли оно и становимся ли мы лучше благодаря той массе презрения и насмешек, зависти и ненависти, которые валятся на нас во имя его.

Джефсон прибыл около девяти часов вечера на пароме. О его прибытии нас оповестило то обстоятельство, что мы стукнулись головами о стены гостиной.

Кто-нибудь неизменно стукался головой всякий раз, когда причаливал паром. Это была тяжелая неповоротливая махина, а мальчишка-паромщик не ахти как умел работать шестом. Он откровенно признавался в этом, — что говорило в его пользу. Но он и не пытался исправиться, и это было ошибкой с его стороны. Его метод состоял в том, что он нацеливал свой паром прямо на ту точку, к которой собирался пристать, а потом, не оглядываясь, изо всех сил отталкивался шестом до тех пор, пока что-нибудь внезапно его не останавливало. Иногда это бывала отмель, иногда лодка, случалось — и пароход, а от шести до двенадцати раз в день — наше речное жилье. То обстоятельство. что ему ни разу не удалось пробить борт нашего понтона, заставляет отнестись с уважением к человеку, который его строил.

Однажды паром с ужасным грохотом пристал к нашему борту. Аменда в это мгновение шла по коридору и в результате сильно стукнулась головой о стенку, сперва слева, а потом справа.

Надо сказать, что она привыкла получать один удар в качестве сигнала, что мальчишка-паромщик прибыл; но двойной удар вывел ее из себя: это было слишком большой роскошью для простого мальчишки-паромщика. Поэтому она выскочила на палубу в ужасном гневе.

— Ты что думаешь? — кричала она, расплачиваясь с ним оплеухами слева и справа. — Воображаешь, что ты торпеда? И вообще, зачем ты здесь? Что тебе надо?

— Мне ничего не надо, — ответил парень, потирая уши, — я привез джентльмена.

— Джентльмена? — переспросила Аменда, оглядываясь, потому что не видела никого. — Какого джентльмена?

— Толстого джентльмена в соломенной шляпе, — отвечал паренек, растерянно озираясь.

— Где же он? — спросила Аменда.

— Не знаю, — испугался паренек. — Он стоял там, на Другом конце парома, и курил сигару.

В это мгновение из воды показалась голова и запыхавшийся, но разъяренный пловец стал пробираться вброд к нашему понтону.

— О, вот он! — заорал в восторге мальчишка, видимо испытывая облегчение оттого, что загадка благополучно разрешилась, — он, должно быть, свалился с парома!

— Ты совершенно прав, дружок, и вот тебе за то, что ты помог мне в этом!

И мой промокший до нитки друг, забравшись на палубу, тут же перегнулся за борт и, следуя превосходному примеру Аменды, излил свои чувства, надрав паромщику уши.

Во всей этой истории нас утешало то обстоятельство, что мальчишка-паромщик получил наконец по заслугам. Часто мне самому ужасно хотелось задать ему трепку. Мне кажется, что он, без преувеличения, был самым неуклюжим и тупым парнем, с каким мне когда-либо доводилось сталкиваться, а сказать так — значит сказать очень много.

Как-то его мать предложила, чтобы он за три шиллинга и шесть пенсов в неделю каждое утро «помогал — нам чем может».

Таковы были подлинные слова его матери, и я повторил их Аменде, знакомя ее с мальчишкой.

«Это Джеймс, Аменда, — сказал я, — он будет приезжать ежедневно в семь часов утра и привозить молоко и письма, а потом до девяти часов он будет помогать нам чем может».

Аменда оглядела его.

«Для него это будет непривычным занятием, сэр, судя по его виду», — заметила она.

И с тех пор всякий раз, когда особо зловещий треск или грохот заставлял нас вскакивать с места и восклицать: «Что там произошло?» — Аменда неизменно отвечала: «О мэм, это Джеймс помогает чем может».

Он ронял все, что бы ни пытался поднять, опрокидывал все, к чему прикасался, сбрасывал все, к чему приближался и что не было прикреплено намертво, — а если оно было прикреплено намертво, падал сам: это был не результат небрежности с его стороны, а, по-видимому, врожденный недостаток. Я убежден, что никогда за всю жизнь ему не удалось донести ведро воды, не разлив его по дороге. Одной из обязанностей Джеймса было поливать цветы на палубе. К счастью для цветов, Природа в то лето поставляла даровую выпивку со щедростью, которая могла удовлетворить самого отъявленного пропойцу из мира растений; в противном случае на нашем понтоне не осталось бы ни одного цветка — все они засохли бы. Цветам никогда не доставалось от Джеймса ни капли. Воду он им носил, но никогда не доносил до места. Как правило, он опрокидывал ведро до того, как поднимал его на борт, и это было лучшее из всего, что могло случиться, потому что вода попросту возвращалась в реку, не причинив никому вреда. Изредка ему все же удавалось поднять ведро на борт, и тогда он чаще всего опрокидывал его на палубу или в коридор. Карабкаясь по лесенке на крышу каюты, он иногда взбирался до половины раньше, чем происходила катастрофа. Дважды он почти достиг верха и однажды добрался до самой крыши. Что произошло здесь в тот памятный день, навсегда останется неизвестным. Сам Джеймс, когда его подняли на ноги, не мог дать никакого объяснения. Надо полагать, что, возгордясь своим необычайным достижением, он потерял голову и попытался свершить подвиги, недоступные ему ни по жизненному опыту, ни по врожденным способностям. Как бы то ни было, факт остается фактом: большая часть воды пролилась в кухонную трубу, а сам парень и пустое ведро очутились на палубе прежде, чем кто-либо понял, как это случилось.

Если ему больше нечего было опрокинуть, он делал все возможное, чтобы опрокинуть самого себя. Он не мог с уверенностью переступить с парома на понтон. В пятидесяти случаях из ста он ухитрялся зацепить ногой за цепь или за шест парома и, падая, обтирал грудью палубу.

Аменда сочувствовала ему.

«Как твоей матери не стыдно!» — услыхал я как-то утром ее слова, обращенные к нему. — Она так и не научила тебя ходить. Тебя до сих пор надо водить на полотенце».

Он был услужливый паренек, но туп до умопомрачения. В тот год на небе появилась комета, и все только и говорили, что о ней. Однажды Джимми сказал мне:

«Говорят, скоро здесь будет комета, сэр?» — Он сказал это так, словно речь шла о цирковом представлении.

«Будет! — ответил я. — Она уже здесь. Разве ты не видел ее?»

«Нет, сэр».

«Тогда посмотри на нее сегодня вечером. Это очень интересно».

«Да, сэр, мне хотелось бы посмотреть. Говорят, она с хвостом, сэр?»

«Да, у нее очень красивый хвост».

«Точно, сэр. Все говорят, что она хвостатая. А куда надо идти, чтобы увидеть ее?»

«Никуда не надо ходить. Ты увидишь ее в собственном саду в десять часов вечера».

Он поблагодарил меня и, споткнувшись о мешок с картофелем, плюхнулся головой вперед в свой паром и отчалил.

На следующее утро я спросил его, видел ли он комету. «Нет, сэр, я не нашел ее». «А ты искал?» «Да, сэр, искал. И очень долго».

«Как же ты не увидел ее? — воскликнул я. — Ночь была достаточно ясной. Где ты ее искал?»

«В нашем саду, сэр. Как вы мне сказали». «А где именно в саду? — вмешалась Аменда, которая случилась поблизости. — Под кустами крыжовника?» «Да… повсюду».

Оказалось, что он действительно искал ее: взял в конюшне фонарь и обшарил весь сад в поисках кометы.

Но свой собственный рекорд глупости он побил тремя неделями позже. Мак-Шонесси гостил тогда у нас и в пятницу вечером приготовил салат по рецепту, полученному от своей тетки. Разумеется, в субботу утром все мы были больны. Человек, отведавший блюда, приготовленного. Мак-Шонесси, неизменно заболевает. Есть люди, пытающиеся объяснить это глубокомысленными разговорами о «причинах и следствиях». Сам Мак-Шонесси настаивает, что это простое совпадение.

«Откуда вы можете знать, — говорит он, — что не заболели бы, если бы не кушали этого? Выглядите вы сейчас неважно, это очевидно, и мне вас жаль. Но неизвестно, что с вами было бы, если б вы не поели этого блюда: возможно, вы были бы уже покойником. Весьма вероятно, что я спас вам жизнь».

И весь остаток дня он вел себя как человек, который спас вас от могилы.

Едва появился Джимми, я сразу вцепился в него. «Джимми, — сказал я, — немедленно беги в аптеку. Не останавливайся нигде. Попроси дать тебе лекарство от расстройства желудка, вызванного отравлением овощами. Попроси что-нибудь посильнее и столько, чтобы хватило на четверых. Не забудь: средство от отравления овощами. Спеши, а то будет поздно».

Мое волнение передалось парню. Он соскочил обратно на паром и стал отталкиваться изо всех сил. Достигнув берега, он исчез в направлении поселка.

Прошло полчаса, но Джимми не возвращался. Ни у кого не хватало энергии, чтобы отправиться вслед за ним. У нас было ровно столько сил, сколько нужно, чтобы сидеть и вяло ругать его. По истечении часа мы все почувствовали себя много лучше. Когда прошло полтора часа, мы были рады, что он не вернулся вовремя, и только интересовались, что с ним приключилось.

Вечером, проходя по деревне, мы увидели его сидящим у открытой двери родительского домика. Он сидел там, закутанный в шаль, и вид у него был больной, и измученный.

«Что с тобой, Джимми? — спросил я. — В чем дело? Отчего ты не вернулся утром?»

«Я не мог, сэр, — отвечал Джимми, — мне было так плохо. Мать заставила меня лечь в постель».

«Ты выглядел здоровым сегодня утром, — сказал я. — Отчего же тебе вдруг стало плохо?»

«От того лекарства, которое дал мне „мистер Джонс. Оно сразу свалило меня с ног“.

Догадка озарила мой мозг.

«А что ты сказал» Джимми, когда пришел к мистеру Джонсу?» — спросил я.

«То, что вы велели, сэр: чтобы он дал мне какое-нибудь лекарство от растительного отравления. И чтобы оно было посильнее и чтобы его хватило на четверых».

«А что он ответил?»

«Он сказал, что это вздор, придуманный вами, сэр, и что для начала мне достаточно порции на одного. Потом он спросил меня, не ел ли я снова зеленые яблоки».

«И ты сказал „да“?»

«Да, сэр, я сказал ему, что съел несколько штук, и он заявил, что лекарство поможет мне и что, по его мнению, это послужит мне хорошим уроком».

«А ты не подумал, Джимми, что речь шла вовсе не о тебе, что ты отлично себя чувствуешь и вовсе не нуждаешься в лекарстве?»

«Нет, сэр».

«И неужели даже в глубине твоего сознания не шевельнулось подозрение, Джимми?»

«Нет, сэр».

Люди, которые не встречали Джимми, не верят в эту историю. Они заявляют, что все ее предпосылки находятся в противоречии с законами, управляющими человеческой природой, что ее детали не соответствуют нормам вероятности. Те же; кто видел Джимми и разговаривал с ним, не сомневаются ни в одном моем слове.

Появление Джефсона — существовании которого, надеюсь, читатель еще не совсем забыл — значительно ободрило нас. Джефсон всегда чувствовал себя отлично, когда все шло как нельзя хуже.

Не то чтобы он старался на манер Марка Тапли казаться бодрее всего именно в тот момент, когда ему было особенно тяжело, — просто пустячные неудачи и несчастья искренне развлекали и вдохновляли его. Многие из нас умеют смеяться, вспоминая о пережитых неприятностях.

Джефсон был из философов более стойкого сорта: он умел извлекать удовольствие из неприятностей в тот самый момент, когда они происходили. Он приехал, промокнув насквозь, и посмеивался при мысли о том, что его угораздило отправиться в гости на реку в такую погоду.

Его благотворное влияние смягчило суровые черты наших лиц, а к ужину мы все — как надлежит истинным англичанам и англичанкам, желающим наслаждаться жизнью, — больше не думали о погоде.