"Ярослав Ивашкевич. Мать Иоанна от ангелов" - читать интересную книгу автора

находят дорогу чутьем. Ночь темная, теплая, и, хотя небо усыпано звездами,
вокруг полный мрак. На севере часто бывают в сентябре такие ночи.
Долго пререкались они со сторожем в кожухе у деревянной вертушки. Когда
подъезжали к монастырю, за плетнями лаяли собаки. В монастырь в это время
не было доступа, только поглядели на высокие его стены, черневшие во
мраке, а к приходскому ксендзу отец Сурин тоже не пожелал заезжать, хотя
знал его еще в Смоленске, - просто чтобы ночью не беспокоить. По совету
Володковича остановились в большом заезжем доме, стоявшем через дорогу,
невдалеке от монастыря. В доме было пустынно, холодно, народ еще не
съехался на отпущение грехов; только хозяин, степенный пан Янко, и его
дебелая половина сидя дремали в большой горнице при свечах в низких
подсвечниках. Было поздно, ксендз Сурин хотел сразу идти на покой, но
Володкович его остановил:
- Что вы, пан ксендз? Спать? Да после такой долгой дороги надо
подкрепиться, хотя бы парубка вашего преподобия накормить, чтоб не
свалился, как дохлая кляча. Эй, вы там, - крикнул он хозяевам, но пан Янко
во сне даже не вздрогнул, - подавайте, что есть, на стол!
Заплывшая жиром хозяйка вылезла из-за стойки, заспанная, но
улыбающаяся.
- Что прикажете? Сейчас подам. Есть колбаса.
- Давай колбасу, - сказал Володкович и шлепнулся на лавку.
Ксендз Сурин тоже сел, почти в отчаянии, и, обхватив руками голову,
закрыл глаза. Сердце сильно стучало у него в груди, разболевшейся от
долгой езды и от мыслей о том, что ждет его в Людыни. Все здесь казалось
ему таким будничным, заурядным. Кроме, пожалуй, высокой каменной ограды
монастырского сада да черных, мрачных стен самого монастыря, высившихся за
оградой, еще более темных, чем ночь, высоких, как скала, и таких
недоступных. "Горбатую полюбишь", - зазвучал у него в ушах голос цыганки.
Он открыл глаза - никого рядом не было; Володкович пошел за стойку
пробовать водку - из какого бочонка лучше; перед глазами ксендза был
большой пустой дубовый стол, почернелый, изрезанный ножами, но чисто
вымытый. Ксендз снова прикрыл глаза. Поездка взволновала его; словно
колыхнули застоявшуюся в бочке воду, всплыли со дна и наполнили душу
воспоминания, нет, даже не воспоминания, а как бы сны, где мешались
события прошлого и никогда не бывшее, то, что существовало только в его
грезах, - и все это сплеталось в единую фантастическую реальность,
преследуя его назойливыми запахами и звуками, как вот это воспоминание о
словах цыганки. Снова приходили ему на память родной дом, и удары
отцовской плетки, и кроткая набожность матери, деревья перед домом, все их
убогое, маленькое хозяйство - и то набухавшее в его сердце чувство,
которое возникало каждую весну и оживало каждую осень, это томление
неведомо о чем, может, о смерти или же о странных образах, сотканных его
мечтой.
"Быть может, это просто томление о Иисусе?" - сказал себе ксендз Сурин,
не открывая глаз. Глубокое его благочестие иные из этих смутных грез потом
сделало действительностью; они осуществились в мгновения высшего
блаженства, после которых наступали полосы отчаяния и ужаса, когда пред
взором его разверзалась бездна, бездна, готовая его затянуть, поглотить,
похоронить навеки, - и хуже того, порой ему казалось, что эта бездна
никогда не закроется и никогда не обнажит своего дна, что он постоянно