"Александр III" - читать интересную книгу автора (Сахаров (редактор) А.)6Студенческая вечеринка в дешёвых нумерах Келлера в Мерзляковском переулке была, как обычно, бестолковой, пьяной, со ссорами и громкими пустыми речами. Гуляли медики, в большинстве – дети или внуки священников, и, конечно, все – атеисты и материалисты. Скинув свои пледы и чёрные картузы в углу, они сгрудились вокруг стола, уставленного бутылками пива, скромными закусками, однако с непременной четвертью водки[31] и кипящим самоваром. Кто сидел в обнимку с модистками, кто и за выпивкой не расставался с книжкой, кто серьёзничал с курсистками, одетыми под пажей, стрижеными, в очках. – Я никак не могу справиться с мёртвым мясом, – стесняясь, говорил худой студент с тёмным иконописным лицом соседу, огромному украинцу, не выпускавшему из своих лап хорошенькую, хотя уже очень помятую блондинку. – Представляешь, купил у сторожа крошечного ребёнка и стал его дома резать. И не могу понять, что у меня под ножом? Я содрал кожу, и обнажилась какая-то круглая красноватая зернистая масса. Но ведь это не мускулы? Украинец стряхнул девушку с колен и захохотал: – Ты, Левко, худо читал анатомию! Это жир!.. – Такой красный и толстый, Шульга? – А ты думал? Как у того порося. Его нужно снять, прежде чем дойдёшь до мускулов… – Фи! Какие гадости вы говорите! Да ещё за столом! – жеманясь, проговорила девушка. – Брось, Фрузя! – крикнул басом Шульга. – Лучше вообрази, какой чудак есть на свете – Спенсер[32]. Он утверждает, что атеизм, теизм и пантеизм, как гипотезы, объясняющие сокровенную сущность и происхождение вселенной, одинаково логически несостоятельны. Ведь выдумал же такую штуку… Ха-ха-ха! Евфросинья сморщила своё милое порочное личико: – Ну, уж вы всегда придумаете какую-нибудь глупость! – Да, это верно, Фрузя. Иди лучше я тебя обниму… Лев Тихомиров[33], приехавший в Москву из тихой Керчи, был конфузлив от природы да к тому же не имел в первопрестольной своего землячества, что усиливало ощущение одиночества. Воспитанный в религиозном духе, он с неодобрением, смешанным, впрочем, с завистью, поглядывал на Шульгу. Весёлый, общительный хохол уже успел рассказать ему, что происходит от запорожца, укравшего некогда красавицу из гарема самого султана, за что ему и отрубили правую руку. Отсюда и фамилия Шульга – левша по-малоросски. «Вот хват! – думалось Тихомирову. – Ведь талантливый парень, а чем живёт? И какие, однако, студенты циники!» – Читали ли вы «Эмиля XIX века»[34]? – вдруг обратилась к нему одетая в мужское платье курсистка, обнажая в улыбке плохие, прокуренные зубки. Тихомиров зарделся. Хотя наделавшую изрядного шума книгу Альфонса Эскироса добросовестно проштудировал и даже просмотрел отзыв на неё Шелгунова[35], он от смущения пролепетал: – Не довелось… – А жаль. У него замечательно глубокие места… Например, вот это… – Она порылась в книжице, лежавшей тут же, рядом со стаканом пива. – «Женщина есть форма, в которую отливаются новые поколения». Она торжествующе посмотрела на Тихомирова, чем привела его в совершеннейшее замешательство. Спас положение, сам того не подозревая, всё тот же Шульга, бесцеремонно дёрнувший Тихомирова за рукав форменного сюртука: – А знаешь, Левко, что со мной вечор случилось? Было избиение вифлеемцев…[36] – Как так? – обрадовался Тихомиров, живо повернувшись спиной к курсистке и откидывая длинные волосы. – Вернулся домой пьяный в дупель и наделал, признаться, скандалу. Хозяин послал за полицией. И я – о, лышенько! – Тут украинский геркулес потянулся всем могучим телом. – Представь, поколотил городового. Тот позвал товарищей на помощь, и меня поволокли в участок. По дороге я дрался отчаянно, дубасил городовых. И меня тащили до участка целых два часа. А ходу туда, знаешь, пять хвылин. Натурально, завладевши мною, воротили мне с процентами все затрещины. Били, можно сказать, не на живот, а на смерть. Ну а в общем я славно размял кости… Шульга встал, и половицы жалобно заскрипели, прошёлся по сырой, вонючей комнате, затем налил себе полстакана водки, опрокинул в рот и заполировал её пивом. – Друзья! Друзья! – вскочил большой черноволосый еврей с рюмкой в руке. – Вы читали последние стихи Курочкина[37]? Как, однако, славно! В них всё сказано! Всё ясно, как на ладони! Послушайте… – Молодец, Михельсон! – в пьяном кураже крикнул Шульга. – А ну-ка, давай поцелуемся, чокнемся и выпьем!.. Почти все они, провинциалы и москвичи, жили расхожими идеями, принимая чужие слова за собственные мысли. В студенческом кругу царила несамостоятельность и душевная пустота: немного лекций, гоньба за модистками по бульварам, карты, кутежи. Хаживали под Пасху по церквам, но без малейшей веры, хотя никакого глумления тут не было, просто привычка. Интересно пройтись, увязаться за хорошеньким личиком, а кроме того, приятно разговеться яствами и питиями. Пили очень много, но больше для шику. С утра частенько начинали с водки, закусывая голой солью, – как настоящие горькие пьяницы. Для шику заводились и романы, без любви, а только в угоду физиологии. Какая любовь, если Фрузя жила то с одним, то с другим студентом, бегая утром по нумерам: «Не здесь ли я забыла свой лифчик? Не тут ли остались мои штанишки?..» Вскорости она поступила в клиентки ресторана «Одесса». Когда возникала нужда, половой прибегал звать её к желающим в отдельный кабинет. Таковы были музы. Но студенты не видели в этом разврата: надо же было чем-нибудь наполнить жизнь! И какая вера в печатное слово!.. Тихомирову вспомнилось, как Михельсон, считавшийся весьма дельным студентом, заявил ему в химической лаборатории, что наконец открыт Северный полюс. Тот изумился и начал расспрашивать, как, что и откуда. Михельсон же принялся с важным видом рассказывать, что об этом он прочитал в сочинениях Жюля Верна! Университетское начальство вовсе не пеклось о каком-либо нравственном содержании своих питомцев. Никакого опасения это состояние душевной пустоты молодых людей не возбуждало и у властей. Разумеется, немало толковалось в административных верхах, что студенчество из рук вон плохо, что молодёжь опустилась. Но ничего непосредственно вредного от этой массы, занятой, как казалось, только самой узкой мыслью о карьере да картами, девицами и вином, не ожидалось. А потом вдруг – хлоп! – эти карьеристы да пьяницы чуть не поголовно устраивают какую-то нелепейшую демонстрацию[39], которая выеденного яйца не стоит, но из-за которой глупо, бесцельно ставят на карту собственную карьеру и саму жизнь. Чиновники ломают головы: откуда? что за чудеса? А вся опасность как раз и таилась в неразвитости, в слепом и безоглядном увлечении Чернышевским и Писаревым, без всякого самоконтроля и самоанализа. Тихомирову внезапно сделалось необычайно грустно. Он вспомнил деда-священника, рассказы отца о тихом селе Ильинском Тульской губернии, где был приход деда, большой дом близ церкви, у края откоса, спускающегося к ручью, сосновую рощу, которую он запомнил уже сильно вырубленной. Перед ним пронеслись картины Кавказа, крепость Новороссийск, куда был назначен на службу отец, военный врач. Сам Тихомиров видел лишь развалины старых укреплений да пепелище на месте горного аула, разгромленного экспедицией[40], в которой участвовал и отец. Тогда он был награждён своим первым орденом – Анны 3-й степени – за усердие и хладнокровное мужество. Тихомиров полюбил Кавказ, полюбил крепость Геленджик, где родился, и теперь инстинктивно коснулся шейного образка святого Митрофана, с которым не расставался, – первого воронежского епископа и чудотворца, верного сподвижника Петра Великого. Мать увидела во сне святого Митрофана, явившегося к ней накануне его рождения… Как красив Геленджик! Маленькая бухта в форме круглой тарелки, за крепостью – живописные горы, а с другой стороны – долина, тянущаяся к реке Кабардинке. В самом Геленджике – множество садов и цветников, вход в их дом представлял собой виноградную беседку, где можно было рвать кисти превосходной изабеллы и дамских пальчиков. Посреди площади – могучий дуб, гордость геленджиковцев, – там собиралось местное общество и играл полковой оркестр. А вдоль главной улочки тянулись роскошные пирамидальные тополя… О чём ещё вспомнилось ему? О детстве, молитвах в дни Херувимской[41] с просьбами к Богу услышать его, об инстинктивной, глубоко заложенной любви к России, о гордости за её громадность и о преклонении перед всемогущим, всевысочайшим царём. Где это всё теперь? В гимназии любимым автором Тихомирова стал Писарев, и все детские верования растворились и улетучились. Как скоро он переменился! Вспомнил молебен в Феодосии по случаю избавления царя от пули Каракозова и то, как Тихомиров с товарищами вёл себя – несерьёзно, со смешками. В либеральных гостиных уже поговаривали, будто Комиссаров спьяну, нечаянно толкнул руку убийцы, а Каракозова после пытали. Отец его соседа по парте, весьма преуспевающий чиновник, говорил за обеденным столом: «Да, конечно, Каракозову не удалось – так его все поносят, а если бы удалось, то спасибо бы сказали…» В классе царили республиканские убеждения и никто ни слова не сказал в защиту монархии. В учебниках и на уроках учителей твердилось одно: времена монархии – пора реакции, а времена республики – эпоха прогресса. Лишь отец, врач-офицер, а затем генерал, собственным чувством, тёплым отношением к императору Николаю I, примерами проявления величия его духа заронил в душе ребёнка начала монархизма. Но противостоять океану демократического республиканизма не было никакой возможности. Тихомиров с гимназических лет чувствовал себя революционером. Все, кого он читал, выставляли именно революцию в качестве неизбежного блага. У его поколения революция стала верой. И не было ни малейшего подозрения, что она может не случиться. Все Карлейли[42], Добролюбовы, Чернышевские, Писаревы – то есть всё, что молодёжь читала и о чём слышала, – твердили, будто мир развивается революциями. Тихомиров принимал эту мысль за аксиому, равнозначную соображению о движении Земли вокруг Солнца. Такая же безусловная вера была и в отношении социализма, хотя сам он понимал это учение крайне смутно. Точно так же молодёжь делалась материалистами. Этот юношеский материализм доходил до полного кощунства. В гимназии говели обязательно. Но Тихомиров хорошо помнил, как его товарищ в шестом или седьмом классе, взявши в рот святое причастие, не проглотил, а вышел потихоньку на улицу и выплюнул его на землю. И потом рассказывал об этом с полным самодовольством. Такое нигилистическое воспитание, при всей его резкости, было, однако, исполнено противоречий. Идеи коммунизма противоречили безграничной свободе; отсутствие обязательности – требованиям нравственности; статус республики – полной невозможности построения её в евроазиатской России. Вдобавок все эти идеи своей тлетворностью подрывали основы русской души: химерическое блуждание в потёмках с закрытыми глазами. Но такой хаос можно было вынести лишь по молодости, свежести сил, юношеской безответственности, на заре жизни. А кроме того, думалось: впереди университет, который разрешит окончательно все больные вопросы, укажет, что и как делать, внесёт в хаос порядок, свет и мысль. И вот университет… – Товарищи! Товарищи! – вопил Михельсон. – Давайте-ка грянем нашу, студенческую! – И, лукавя в мелодии, затянул: Соседка Тихомирова, жарко дыхнув на него пивом, подхватила: Пение сделалось всеобщим; молчал лишь Тихомиров. «Ну вот, – рассуждал он про себя, – и всё философское содержание студенческого бытия: вино да бабы. Султан ласкает в гареме жён, но не может выпить. Он жалкий человек. К услугам папы римского все вина, зато он лишён женщин. И этот лишь достоин жалости. То ли дело студент!..» Хор перекрыл между тем рёв Шульги, державшего на коленях Фрузю: – Всё, всё надо менять, – думал вслух Тихомиров. – И государственное устройство, и набившие оскомину шаблоны студенчества. Революция? Но как её осуществить? Долгим просвещением народа? Или, быть может, через государственный переворот?.. С университетской скамьи, от alma mater[43], которая не раскрывала, а душила всё путное, Тихомирову открылся один путь: в революционеры. |
||
|