"Путь Абая. Том 1" - читать интересную книгу автора (Ауэзов Мухтар)

В ДЕБРЯХ

1

По возвращении из Каркаралинска Абай остался на зимовье в Жидебае с матерью и бабушкой, никуда не выезжая.

До самой весны его единственным занятием было чтение книг. Впервые после медресе он принялся за них серьезно и читал целыми днями. Кое-что из арабского и персидского языков он за это время успел уже забыть. Ему помогали словари, взятые у Габитхана.

Мулла Габитхан был большим любителем книг. В его собрании Абай нашел произведения Фирдоуси и Низами, Физули и Навои, «Жамшид» и «Тысяча и одна ночь», «История» — Табари, «Жусуп и Зюлейка», «Лейли и Меджнун», «Кер-Оглы». Абай читал их не отрываясь. По вечерам, между чаем и ужином, он пересказывал матерям понравившиеся ему места из прочитанных книг.

Зере, видя, что Абай увлекается книгами, как-то сказала ему:

— Это хорошее дело, сын мой. Мало ли на свете людей, у которых в голове нет ничего, кроме еды и сна. Всю жизнь они суетятся без толку — и так и остаются пустоголовыми бездельниками! Не будь похож на них, не расставайся с этими мудрыми листами.

Такое уважение бабушки к его книгам обрадовало Абая: он еще больше углубился в чтение. Его занимательными рассказами, которые повторялись теперь ежедневно, заслушивались все: и матери, и слуги, и дети. Айгыз тоже стала заглядывать к ним и слушала Абая часами. После того как у нее отняли Камшат, она стала задумчивой, побледнела, поблекла; на прекрасное лицо ее легла тень глубокой печали. Как Абай понимал ее! Когда она приходила послушать, он рассказывал с особенным старанием и охотой.

Абай становился превосходным рассказчиком. Даже Габитхан с интересом слушал его.

Одно плохо: к весне все книги были прочитаны.

Абай кончил свои пересказы, и теперь весь аул осаждал чабанов и «соседей», в свою очередь пересказывавших то, что они запомнили из историй Абая, но они не умели говорить так, как Абай.

Улжан шуткой прерывала их:

— Скоро лето, скот уже ягнится, время рассказов прошло. Если мы будем продолжать, зима затянется, не надо!

Но самого Абая Улжан нередко просила повторить наиболее понравившиеся ей истории.

Габитхан и Абай раздобыли кое-какие книги у мулл и набожных книголюбов. Раз Габитхан даже съездил в Карашокы в аул Кунанбая и привез оттуда полный мешок книг.

Кунанбай получил их еще в Каркаралинске через муллу Хасена. Но, когда однажды Абай попросил их у отца, тот ответил: «Оставайся у меня и читай вслух. А если хочешь получать удовольствие один, не дам». Абай не захотел жить у отца и лишился новых книг. Теперь Габитхан сумел уговорить Кунанбая и выпросил их. Эта добыча была драгоценной и для Абая и для всего дома. Но, к несчастью, отец вызвал Абая в Карашокы, и ему пришлось уехать.

Едва Абай появился о ауле Кунке, отец послал его с поручением к Кулиншаку, одному из старейшин рода Торгай. Абай постарался в точности запомнить поручение отца и а тот же день выехал в сопровождении посыльного Карабаса.

Аул Кулиншака находился неподалеку. После захвата земель бокенши осенью к роду Торгай перешли западные склоны Карашокы, где раньше находилось зимовье Кодара. Доехав до него, Абай остановился на могиле Кодара и Камки и совершил молитву.

Страшная картина встала перед его глазами так отчетливо, как будто он видел ее только сегодня. Весь ужас, боль, горькие слезы, пролитые им в тот день, — все снова поднялось в его душе. И когда они подъехали к аулу Кулиншака и спешились, юноша был холодно-сдержан и молчалив, как взрослый.

Здесь жили еще в зимних помещениях. Обычно, чуть станет теплее, юрты ставят подле построек и переселяются туда, но Кулиншак оставался в доме.

Абай приехал с поручением Кунанбая, и Кулиншак встретил его, как взрослого, несмотря на его юный возраст. Когда гости сели и взаимные расспросы о здоровье и благополучии закончились, Кулиншак повернулся к своей жене.

— Эй, хатын,[74] ставь котел гостям! — приказал он.

Из пяти богатырски сложенных сыновей Кулиншака, прозванных «пятью удальцами», дома находился только Манас. Это был действительно настоящий богатырь: огромный ростом, с открытым красивым лицом, молодой, крепкий. Манас сидел молча, тихо перебирая струны домбры, и время от времени бросал на гостей недружелюбный взгляд.

Чай был готов. Молодая жена Манаса разостлала скатерть и приготовила посуду. У нее было продолговатое лицо, прямой тонкий нос и иссиня-черные волосы, чуть выбившиеся на висках из-под головного убора. Абай невольно залюбовался ею. Она подкупала своим врожденным благородством, удивительной опрятностью, сдержанной заботой о гостях. Каждое ее движение было полно скромного изящества. Когда она разлила чай. Абай наконец приступил к делу:

— Кулиншак-ага!..

Кулиншак повернулся к нему, вынул рожок, постучал по нему ногтем, взял щепотку табаку и с наслаждением затянулся.

— Отец посылает вам салем…

— Да будет здоров и он…

— Он передаст вам через меня об урочище Беткудык. Раньше оно принадлежало роду Борсак, теперь перешло к Акберды вместе с зимовьем. В прошлом году вы пользовались им по соглашению с Сорсаками. Теперь Акберды обратился к моему отцу: «Как бы опять Кулиншак не поставил там весной юрты. Я хотел бы, чтобы эта земля отдохнула, а осенью возьму ее под покос. Пусть Кулиншак не ставит там аула». Он просил об этом через моего отца.

— Акберды для меня мало значит. Что думает твой отец?

— Отец поддерживает Акберды. Он прислал меня просить, чтобы вы туда не кочевали.

Абай говорил уверенно, спокойно, деловито, с достоинством взрослого человека. Кулиншак молча кивнул головой и невесело усмехнулся.

— Выпей чаю!.. — И он подсел к пиалам.

В ожидании его ответа Абай тоже принялся за чай.

Уже две пиалы были выпиты, а Кулиншак все еще молчал. Внезапно он резко повернулся к Абаю.

— Вот что, сын мой… Хорошо ли твоему отцу известно, как обстоит дело с Беткудыком? Когда им владели борсаки, я пользовался этой землей по очереди с ними. Сено мы делили пополам. Знает ли он об этом?

— Знает. Он говорит так: «Одно дело собственность, а другое — уговор. Хозяевами этой земли были борсаки. Кулиншак пользовался ею не как хозяин, а по договоренности с владельцами. Если он сумеет договориться с Акберды, может пользоваться по-прежнему. Пусть только помнит, что земля теперь принадлежит Акберды», — закончил Абай.

— Одним словом, хозяином коня будет Акберды! Захочет — посадит нас сзади, не захочет — иди пешком. Скажи лучше прямо: «Распрощайся с Беткудыком, хоть он и рядом с тобою!»— недовольно отрезал Кулиншак.

Абаю была понятна его обида. Сам он не стал бы притеснять его. До этого юноша не сознавал всей тяжести порученного ему отцом дела. Только теперь, увидев расстроенное лицо и возмущенный вид своего почтенного собеседника, он понял, что возложил на него отец.

— Я только передаю вам поручение отца. Остальное в вашей воле, решайте сами, — сказал он.

— Что ж делать, — вздохнул Кулиншак и горько усмехнулся. — Не знал бы я беды, если б не было Акберды.

Острое словцо Кулиншака понравилось Абаю. Он тотчас подхватил:

Не сберечь от Акберды Ни земли и ни воды. Ни луны и ни звезды: Богом дан нам Акберды!..[75]

Шутка Абая рассмешила всех. Жена Манаса, разливавшая чай, даже причмокнула языком от удовольствия и засмеялась, бросив восхищенный взгляд на Абая. Кулиншак с довольным видом откинулся назад.

— Э, сын мой, ты ловко сказал! Дай бог, чтобы слова твои дошли до Акберды!

Он перевел разговор на другое и начал расспрашивать Абая о его семье, о старой Зере, об Улжан и под конец задал вопрос:

— Скажи мне, свет мой, как поживает малютка, которую недавно отдали Божею? Говорили, бедная Айгыз совсем убита горем.

Вопрос был неприятен Абаю — он растравлял его душевную рану. Абай промолчал, но Кулиншак продолжал:

— Род Божея, кажется, недоволен тем, что не получил настоящего выкупа за обиду. Я слышал, твою маленькую сестру держат в черном теле… Бедная Айгыз, наверное, догадывается об этом. Как она себя чувствует?

Но юноше не хотелось отвечать.

— Аксакал, скажите, почему ваших сыновей называют «бескаска»?[76] — в свою очередь спросил он. — Мы вчера спорили об этом с Айгыз…

Кулиншак понял, что Абай избегает ответа на его вопрос, и невольно подумал: «Э, да он сообразительный! Какова выдержка! Уже приучили все скрывать…» Он усмехнулся.

— Сами-то они думают, что они — пять батыров, — кивнул он в сторону Манаса. — Не знаю только, кого покорили эти батыры? Так, пустые слова!.. Когда бокенши не хотели уступать зимовья и заявили: «Умрем, но Карашокы отстоим», — я по первому слову твоего отца прилетел туда со своими пятью!.. Надеялся, что получим хоть клочок земли, которая осталась без хозяина… Вот и получили! Камнем в лоб получили эти пять батыров, вот что! — закончил Кулиншак, снова возвращаясь к неприятному для Абая разговору.

— Пословица говорит: «У разоренного народа не бери и бульдерги».[77] Кому пойдет впрок добыча, взятая у ограбленных бокенши? — убежденно сказал Абай. — Да они и не чужие вам, а сородичи…

Но Кулиншак был другого мнения, хотя Манас и его жена вполне соглашались с Абаем. До самого конца беседы он неизменно сводил разговор на свои обиды и ворчал на Кунанбая. Абай понял, что Кулиншак возмущен главным образом тем, что при разделе награбленных земель его обошли. Юношу поразила эта беззастенчивая алчность.

Вернувшись домой. Абай передал отцу согласие Кулиншака, но о его недовольстве умолчал. О своей поездке рассказал сжато, в нескольких словах.

Кунанбай вызвал Карабаса и наедине расспросил его о подробностях. Тот принялся расхваливать Абая.

— Сын ваш знает цену словам, — доложил он. — Его речь обдуманна. Говорит с достоинством, как взрослый человек… Он не стеснялся Кулиншака, вел беседу, как равный с равным…

Карабас не скупился на похвалы. Но Кунанбай движением руки остановил его.

Поведением сына он остался доволен и на следующий день дал Абаю новое поручение. Карабас опять поехал с ним. На этот раз они отправились к Суюндику.

Они приехали с наступлением темноты. Изгнанный из своих мест аул проводил зиму в верховьях Караула, в ущелье, носившем название Верблюжьи горбы. Люди жили в юртах: многолюдный аул не успел отстроиться на новом месте.

В белой Большой юрте Суюндика было тепло: ее покрывали два ряда войлока снаружи и шерстяные вышитые ковры или узорчатая кошма — внутри. Абай, одетый еще по-зимнему — в бешмете, подбитом белкой, и в сапогах с войлочными чулками, — не чувствовал холода. Впервые ему нынче пришлось быть в юрте. Необъяснимое чувство легкости и свежести охватило его, — ранней весной он особенно любил жизнь в юрте, куда свободно проникает чистый воздух степи.

Посередине юрты тускло мерцал светильник. Кроме Суюндика с женой и двух его сыновей — Адильбека и Асылбека, здесь было еще одно существо, с появлением которого в юрту, казалось, врывалась свежая прелесть весны. Это была дочь Суюндика — Тогжан.

Она то к дело входила, сюда из Малой юрты, где жила ее мать, младшая жена Суюндика. Шолпы[78] своим звоном предупреждало о ее приходе. Маленькие блестящие серьги в ушах, бобровая шапочка на голове, перстни, унизавшие ее пальцы, — все казалось Абаю изящным и прекрасным. У нее нежное личико, прямой правильный нос, черные глаза. Тонкие брови, острые и длинные, как крылья ласточки, разлетаются к вискам. Когда Тогжан слушает, смеется или смущается, чудесные брови то поднимаются дугой, то успокаиваются в плавном изгибе. Может быть, это — крылья невиданной птицы? Вот они раскрылись для полета, а потом снова сомкнулись… Нет, не птицы, — какого-то легкого духа, парящего в воздухе… Они рвутся ввысь, вдаль, — манят за собой… Абай не в силах был оторвать глаз. Он смотрел на девушку восторженно — и молчал, сам не замечая, что думает о ней сравнениями, вычитанными у поэтов.

Тогжан заботилась о приеме гостей и часто заходила в юрту. Она приказала служанке разостлать скатерть, подать чай и села рядом с отцом, угощая собравшихся.

Абай обратился к хозяину с вопросом:

— Суюндик-ага, почему та одинокая сопка, которая стоит здесь неподалеку от ваших земель, называется «Караул»?[79]

— Кто ее знает, дорогой мой! — отвечал Суюндик и, помолчав, добавил — Разве бывало когда, чтобы Тобыкты и Мамай не вели междоусобных войн? Наверное, осталось с тех времен.

— Так вы полагаете, что это название дано ей нашим Тобыкты?

— А кем же? Все названия здесь даны тобыктинцами.

— А откуда же название Чингиз? Разве был какой-нибудь Чингиз в Тобыкты?

— Э, нет!.. Ты прав… Почему же тогда этот хребет назван Чингизом? — задумался Суюндик.

Адильбеку было неприятно, что отец его попал впросак, и он поспешил вмешаться в разговор:

— Говорят, это название происходит от слова «Шынкыс»,[80] — здешние зимы всегда суровы…

— Вряд ли это так, — возразил Абай, — Ведь Чингиз — имя знаменитого хана.

— Да, верно, я тоже что-то слышал об этом. Только вот в памяти ничего не сохранилось. Если ты знаешь, расскажи нам, сын мой, — сказал Суюндик.

Молодой гость рассказал все, что знал о Чингиз-хане и его походах. Под конец он высказал несколько своих догадок.

— Вероятно, поэтому хребет и назван «Чингиз», а его вершина — «Хан». Вот та гора, которая стоит в стороне от других, могла быть его ставкой. Поэтому она называется «Орда». Не с того ли времени сохранилось и название «Караул»?

Суюндик выслушал Абая с большим вниманием. Тогжан заметила, что отец ее заслушался гостя: его пиала так и осталась полной, и чай в ней совсем остыл. Но девушка и сама не сводила с Абая любопытного взгляда. Старшие чувствовали себя неловко: они были смущены своим незнанием.

— Да, это, наверное, так, — повторяли Асылбек и Карабас. Суюндик, покоренный рассказами Абая, сам подал ему чашку.

— Выпей, закуси, Абай! — сказал он, придвигая к гостю жент,[81] масло и баурсаки.

Тогжан была удивлена почетом, который оказывал ее отец молодому гостю. Абай не раз встречался взглядом с ее черными, обращенными на него глазами. В них светилось не равнодушное любопытство, а пристальное, глубокое внимание.

Первый раз в жизни Абай так внимательно смотрел на девушку. Тогжан долго не сводила с него глаз. Потом, слегка покраснев, отвела взгляд в сторону.

Суюндик в раздумье заметил:

— Видно, знает не тот, кто много прожил, а тот, кто много постиг…

Абай подхватил его слова:

— Все это я узнал от таких почтенных людей, как вы, Суюндик-ага… — Помолчав, он продолжал — И если позволите, я хотел бы от вас самого услышать объяснение сказанного вами однажды…

— Спрашивай, свет мой! — ответил Суюндик.

— Я слышал, что когда-то вынося решение по спорному делу о земле возле Орды, вы сказали: «Меня не твои овцы ведут, а божья правда». Что это значит?

Вопрос Абая вызвал смех у Карабаса и у обоих сыновей Суюндика: видимо, всем, кроме Абая, было хорошо известно, о чем идет речь. Суюндик замялся.

— Лучше бы ты спросил об этом своего отца, — сказал он.

— Вы знаете, ага, мой отец не станет много разговаривать с юношей…

— А ты знаешь, что слова эти связаны с ним?

Карабас и другие продолжали смеяться. Их забавляло, что Суюндик, соблюдая приличия, избегал прямого ответа.

— Я знаю только то, что отец был связан с этим делом, — сказал Абай.

— Ну, так о деле, с которым он связан, лучше услышать от него самого…

— Благодарю вас, Суюндик-зга, за добрый совет. Но говорят, что эти слова были сказаны вами, когда вы были в размолвке с моим отцом?

— Правда.

— Так что же получится, если о причине вашей ссоры я слышу только от своего отца, а ваши сыновья — только от вас? Тогда мы никогда не доберемся до истины — каждый будет знать лишь одну ее сторону. Во-первых, мы запутаемся, а во-вторых, и мы, дети, станем коситься друг на друга… А вот если вы расскажете мне, а мой отец — им, тогда весы уравняются.

Доводы Абая всем показались убедительными. Карабас торжествовал.

— Мальчик прав! — воскликнул он, вызывая Суюндика на ответ.

— Э, да ты обошел меня со всех сторон, сынок! — усмехнулся Суюндик и, все еще уклоняясь от ответа, обратился к сыновьям: — Заметьте, как пытлив ум нашего молодого гостя.

Чай уже был выпит, но Тогжан не велела убирать посуду и продолжала с улыбкой слушать беседу. Она часто взглядывала на Абая, и, когда глаза их встречались, он читал в ее взгляде доверчивость и внимание, с какими смотрят на давно знакомого, близкого человека.

Абаю все же удалось уговорить Суюндика, и тот начал:

— Ну что ж, расскажу, если ты хочешь… Твой отец еще в молодости дружил с отцом Кожекпая из племени Мамай. Года два назад Кожекпай поспорил из-за земли со своим бедным сородичем и обратился к твоему отцу с просьбой помочь, — ну и пригнал ему в подарок сотни три овец. Мирза поручил мне разрешить спор. Я выслушал обе стороны, разобрался по совести и поехал на место провести межу. Твой отец был при разделе и ехал позади меня с Кожекпаем. Однако вижу, моя межа Кожекпаю не по нутру, — он так и кипит, лопнуть готов. Потом, слышу, начинает жаловаться мирзе. Твой отец и крикнул мне: «Эй пегий,[82] куда ты заехал?» Меня это взорвало, ну я и ответил: «Меня не твои овцы ведут, а божья правда…»

— Ну и что ж было дальше? — спросил Абай.

— Зачем тебе знать, что было дальше, сын мой? Дальше все пошло вкривь и вкось… Узел за узлом…

Суюндик махнул рукой и помрачнел.

Абаи вспыхнул. Младший сын Суюндика — Алильбек, резкий, угловатый, совсем не похожий на своего приветливого брата, был очень доволен, что Абай осекся. «Добивался — вот и получил свое», — подумал он. Но Абай сумел взять себя в руки и снова стал расспрашивать Суюндика. Теперь его занимали стихи, сказанные стариком на годовых поминках деда Абая, когда там поссорились Майбасар и Божей. Он привел эти стихи на память:

Никакого зла не прощает аллах Тем, кто сеет вражду и раздор в сердцах: Дед поссорил Лоскутный род, а теперь Его внуки его ж оскверняют прах…

— Что это за Лоскутный род, и с кем его поссорил мой дед? — спросил Абай.

— Ой, Абайжан, зачем заставляешь меня вспоминать старое? — недовольно сказал Суюндик. — Наслушаешься моих рассказов и завтра поссоришь меня со своим отцом…

— Да нет же, Суюндик-ага! Я же спрашиваю, чтобы самому знать, а не для того, чтобы жаловаться на вас!

— Хорошие слова, дорогой мой… Ну что ж, могу рассказать. «Лоскутным родом» называли уаков, живших тут неподалеку. Дед твой перетянул часть из них на свою сторону, перессорил их между собою и послал твоего отца помогать батыру Конаю. Вражда разгоралась. Конай устроил набег, и народ укрылся от него а камышах соседнего озера… Кунанбай дал Конаю совет — поджечь камыш. Народ в ужасе выскочил оттуда, и началось избиение беззащитных людей… Ну, да что рассказывать о старом… Давайте-ка есть мясо, раз его несут. — прервал себя Суюндик.

Абай задумался. В глубине его глаз, обращенных к красноватому пламени светильника, вспыхивал яркий далекий огонек. Тогжан смотрела на гостя с нескрываемой теплотой.

Принесли ужин. Гостей принимали, как родных, поэтому вокруг скатерти разместилась вся семья Суюндика. Тогжан села между родителями, совсем близко от Абая. Теперь он мог видеть ее сбоку.

Тонкая линия правильного небольшого носа казалась Абаю еще обворожительнее. Легкое и нежное, как пух, выступало бело-розовое яблочко подбородка. Чудесная шейка белела между длинными черными косами. Маленькие серьги сверкающими капельками дрожали в ушах и невольно приковывали взгляд. Тогжан то заливается румянцем, то неожиданно бледнеет. Она во власти какого-то нового чувства, наполняющего непонятным трепетом все ее существо. Абай снова залюбовался ею.

Дом Суюндика всегда славился радушием и гостеприимством. Сегодня угощение тоже было обильное. Карабас острым ножом с желтым роговым черенком нарезал казы и сало.

Все принялись есть с нескрываемым удовольствием, но Абай не замечал еды, хотя все было приготовлено очень вкусно. Тогжан тоже редко протягивала к миске свою белую ручку, унизанную браслетами и перстнями. Суюндик и Асылбек не переставали угощать Абая.

— Что ты не кушаешь, дорогой? Бери, кушай! — не давали они ему покоя.

После горячих блюд был подан кумыс, за которым гости сидели долго, — в оживленной беседе время шло незаметно.

Но Абай не принимал участия в беседе. Хозяева решили, что молодого гостя клонит ко сну. Мужчины вышли из юрты, где женщины стали приготовлять гостям постели.

Абай с облегчением почувствовал, что предоставлен самому себе, и отошел в сторону. Рассказы Суюндика огорчили Абая, — точно тяжелая муть поднялась тогда в его душе. Сейчас она осела куда-то глубоко на дно. Сердце Абая было полно теперь другого, необычайного ощущения.

Любимая… Это волнующее слово Абай не раз встречал в книгах и слышал от других. Но сегодня оно покинуло песни, сошло со страниц книг и предстало перед ним во всем обаянии своего значения — в живом воплощении, в смехе, в движении, в улыбке, в дыхании юного существа с нежным лицом, стройным станом, с взглядом, томившим сердце.

Любимая…

Взволнованный, он поднял лицо к звездному небу. С гор доносилось ароматное дыхание весны. Абай жадно вдохнул его свежую струю.

Луна была на ущербе. Она медленно подымалась к зениту, недоступно высокая, уплывающая вверх. Она манила и сердце туда, в высоту, ясную и безоблачную. Лунный свет проникал в душу и наполнял ее радостью и грустью.

С Верблюжьих горбов виднелись отроги Чингиза. Лохматые горы, посеребренные лунным светом, замерли в неподвижной дремоте.

Огромные стада овец вокруг аула лежали спокойно. Они дремали, беззвучные, утихшие. Асылбек и Адильбек ушли спать. Тундуки юрт были плотно закрыты. Белые юрты дремали в лунном сиянии.

Суюндик с Карабасом хлопотали где-то около лошадей. В свежем дуновении весенней ночи Абай почувствовал приближение утра, необычайного, прекрасного, которое должно наступить только для него одного…

«Любовь ли это? Она ли?.. Если, это — любовь, то вот колыбель ее: мир, объятый спокойствием ночи…» Так говорит взволнованное сердце.

Лунная ночь словно купается в молоке. Грудь Абая не вмещает могучего прибоя чувств. Трепещет и замирает сердце. «Что ж это? Как разгадать? Что со мной?»

Перед его глазами — белые руки Тогжан, ее нежная шея. Она — его утро!

Ты истаешь в моем сердце, рассвет любви…

Это поет сердце. Первая песня первой любви посвящена ей, Тогжан… Она повторяет про себя эту песнь. Слова льются легко, свободно.

Голос Карабаса обрывает чудесную нить его грез; он зовет Абая в юрту. Кроме них двоих, все уже легли.

По дороге Абай силится вспомнить слова своей песни, но они не возвращаются к нему… В памяти живет только одна строка:

Ты встаешь а моем сердце, рассвет любви…

Когда Карабас и Абай вошли в юрту, Суюндик с женой уже спали на высокой кровати, за золотистой занавеской из толстого шелка. Тогжан, вероятно, уже ушла к себе. Постель гостям расстилала молодая румяная женщина, которая вечером помогала разливать чай…

Абай направился к постели. Вдруг шелковая занавеска заколыхалась, у самого входа зазвенело шолпы — и стройная фигура Тогжан появилась перед ним. Она шла с шелковым одеялом в руках. Ее движения были неторопливы, даже, пожалуй, медлительны. Казалось, что каждый шаг ее звенит серебряными переливами дорогого украшения.

Молодая женщина уже успела разостлать Абаю мягкую удобную постель. Тогжан, все еще стоя с шелковым одеялом в руках, негромко сказала женщине:

— Взбей, пожалуйста, постель повыше в ногах!

В этих немногих словах Абай почувствовал ее заботу о нем, — о нем одном. Сказать что-нибудь? Он и хотел бы сказать, но сердце опять сжалось. Он не находил слов.

Тогжан положила шелковое одеяло на постель и плавной походкой направилась к двери.

Это, конечно, большое внимание, — может быть, безмолвный знак уважения. Но и только, и все? Неужели все? Тогжан, не оборачиваясь, уходила. Только у самого выхода она с удивительной гибкостью обернулась и, улыбаясь, скрылась за дверью.

«Что это было? Насмешка?.. Разве я позволил себе что-нибудь недостойное?» — подумал Абай в смутился. Он быстро разделся и закутался.

Серебряный звон шолпы, удаляясь, переливался за дверью юрты. Сердце Абая громко стучало. Казалось, стремительный топот коня отдавался в его ушах, заглушая звон шолпы. Но вот ночная тишина поглотила этот звон, словно чья то невидимая рука сжала поющие серебряные звенья…

Карабас задул светильник.

Не все ли равно, горит огонь или погашен? Перед глазами Абая весь мир сиял яркими лучами. Юноша даже не заметил, что стало темно. Глаза его были закрыты, но мысль металась и рвалась, словно подхваченная могучим вихрем…

Абай не сомкнул глаз до рассвета. Он задремал перед самым восходом солнца, но чуть только в юрте началось движение, проснулся. Встал бледный, осунувшийся.

Выйдя подышать свежим утренним воздухом, он старался угадать, в которой из юрт спит Тогжан. Возле самой юрты Суюндика стояла вторая — вероятно, Асылбека. За ней была еще одна шестистворчатая юрта, по-видимому, младшей жены Суюндика. Тундук на этой юрте бил закрыт. Тогжан и ее мать, наверное, еще спали.

Суюндик уже встал и вышел из юрты. Абай передал ему салем своего отца и тут же изложил дело, по которому приехал. Разговор занял не много времени, и вскоре Суюндик повел Абая пить чай. Тогжан к чаю не вышла. Асылбек и Адильбек тоже не показывались. Карабас, рассчитывая вернуться домой еще по утреннему холодку, сразу после чая пошел седлать коней.

Но Абаю не хотелось покидать этот аул. Гостеприимные, приветливые хозяева сумели сделать свой дом похожим на теплое, уютное гнездышко. «Вот было бы хорошо, если бы я приходился им близким родичем!.. Приезжал бы сюда часто-часто, когда вздумается, гостил бы, ночевал бы здесь…»— мелькнуло у него в голове. Но уезжать надо было.

Когда хозяева остались в юрте наедине с Абаем, Суюндик стал расспрашивать, как живет Зере и Улжан.

— Передай привет матерям, сын мой, — сказал он,

Байбише[83] со вчерашнего вечера не проронила ни слова, но теперь она тоже передала привет Улжан; потом она вспомнила Айгыз и маленькую Камшат.

— Скажи, свет мой, как живет малютка, которую отдали Божею? Как бедная Айгыз перенесла разлуку с нею? И как это у вас хватило сил взять плачущего ребенка и отдать чужому?

В ее словах звучали и удивление и осуждение. На ее расспросы Абай ответил односложно, но байбише не унимались.

— Жена у Божея черствая… У нее и своих дочерей много, вряд ли она будет заботиться о бедняжке, — грустно сказала она.

— Ну, ну, а Божей на что? Не позаботится она, так позаботится сам Божей, — попытался смягчить смысл ее слов Суюндик.

— Ой, не знаю я… Только я слышала, что у них в ауле все говорят: «Скота пожалели, девочкой за оскорбление заплатили», — и обращаются с ней грубо. Напрасно ребенка разлучили с матерью!.. Бедняжка Айгыз, наверное, едва ноги волочит!.. — И байбише сама заплакала от жалости.

Байбише тронула Абая своим сочувствием и искренностью. Но слухи о грубом обращении с Камшат его встревожили. Дома, в Жидебае, эта весть о Камшат доставит новые огорчения. Он вспомнил, как грустили о несчастном ребенке Айгыз и бабушка, как они проливали горькие слезы. А ведь то была лишь печаль от разлуки с Камшат. Что же будет, когда страшный холод новых известий дойдет до их сердец? Вчера — Кулиншак, сегодня — весь этот аул… Все говорят, что Камшат брошена, отдана в рабство, унижена, беспомощна… Не зря же говорят! Вернувшись в Жидебай, он расскажет, как поступают с их маленькой Камшат. Что бы ни говорил отец, Абай должен это сделать. Он решил это твердо.

Перед самым отъездом опять подали кумыс. Гостей не отпускали в обратный путь, пока не угостили основательно.

Они простились со старшими у Большой юрты. Кони тронулись, но Абай не сводил глаз с Малой юрты. Ее тундук оставался по-прежнему закрытым.

«Тогжан и не подумала повидаться со мной еще раз! Не захотела даже встать и проститься…» И он невольно гневно хлестнул коня, чтобы скорей уехать, но не выдержал и еще раз оглянулся на заветную юрту. Возле нее показалась женская фигура. Черный чапан был накинут на ее голову, белое длинное платье спускалось до земли. Не Тогжан ли это? Наверное, она только что встала… Абаю казалось, что он ясно слышал переливчатый звон серебряного шолпы. А может, это напев его собственного сердца? Но останавливаться было неудобно… Верблюжьи горбы — даже самое название этого аула стало теперь для Абая близким и дорогим — остались далеко позади. Всадники, миновав горные отроги, ехали берегом реки Караул. Абай перевел коня на шаг.

Вдруг до его слуха донесся приближавшийся конский топот. Встревоженное сердце опять заметалось, как ночью, вспыхнуло внезапной надеждой. Абай порывисто обернулся. Но верховой — какой-то смуглый коренастый жигит — ехал не от аула Суюндика.

Всадник приблизился. Он оказался совсем юным, — над верхней губой у него только начинал пробиваться пушок. Юноша сидел на бурой кобыле, подстриженной так, как подстригают трехлеток. Поравнявшись с путниками, он отдал салем. Лицо его расплылось в улыбке, белые зубы блеснули, как жемчуг.

Ему скучно ехать одному, и вот он догнал путников, чтобы поболтать с ними. Грудь бурой кобылы была в поту, губы в пене, она тяжело раздувала ноздри.

Оба путешественника радушно встретили нового спутника. Начались взаимные расспросы. Юный попутчик оказался сыном Коменбая из аула Суюндика, по имени Ербол.

Карабас скоро запросто разговорился с Ерболом. Слушая их, Абай почувствовал к молодому жигиту дружеское влечение и ласково смотрел на него. Ербол оказался близкой родней Суюндика, его мать приходилась двоюродной сестрой матери Тогжан!.. Он, как свой человек, постоянно бывает в доме Суюндика. Веселый, словоохотливый юноша сразу завоевал сердце Абая.

Абая поразило огромное количество птиц в Карауле. Он высказал желание поохотиться в этих краях. Ербол тотчас же спросил:

— А сокол у тебя есть? Если есть, приезжай к нам. Я покажу тебе места, где водятся утки и гуси.

Дома у Абая был сокол Такежана. Предложение Ербола показалось ему заманчивым. Едва отъехав от Верблюжьих горбов, он уже мучился, обдумывая, когда и год каким предлогом еще раз и скорее побывать здесь. Приглашение Ербола открывало ему этот путь.

Разговор об охоте быстро сблизил их. Они болтали, как давнишние друзья. Казалось, что разговорам не будет конца.

Но вот они выехали в долину, где их дороги расходились. Ерболу нужно было свернуть направо, а дорога Абая и Карабаса лежала влево, в аул Кунке, у подножия хребта Чингиз.

Но Абаю не хотелось расставаться с Ерболом, и он начал упрашивать его:

— Может быть, ты уж не так спешишь в Кольгайнар? Поедем к нам!

— Ну вот! Что я отвечу, если спросят, по какому делу я приехал? — рассмеялся тот.

— Никто и не спросит. Погуляешь у нас, погостишь… Поохотимся с соколом…

Просьба Абая звучала заманчиво.

— Мне и самому это по душе. — И жигит на минуту задумался. — Нет, — внезапно решил он, — не могу! — И пояснил: — Дела!

Вскоре он простился со спутниками и поскакал к Кольгайнару, сияя веселостью, как и в первые минуты встречи. Его жизнерадостность понравилась Абаю. Он завидовал Ерболу: ведь Ербол каждый день может видеться с Тогжан. Какое это было бы счастье для Абая. А тот, небось, беспечно, со спокойным сердцем встречается с ней!.. Ербол — последняя надежда Абая. И он удаляется… Только что был таким задушевно близким — и вот исчез…

2

Они приехали в Карашокы после обеда. У просторной белой юрты Кунке и возле кухонной юрты стояло на привязи много лошадей под седлами, украшенными серебром. Очевидно, Кунанбай устроил какой-то сбор. По таврам коней Карабас тут же установил, что приехали люди только из ближайших окрестностей.

— Это все — Иргизбай, Жуантаяк, Топай, сбор обычный, — и он прибавил огорченно: — Э, всех коней заседлали, видно, уже собираются уезжать, прозевали мы с тобой обед!

Абай вошел и отдал салем. В юрте было полно народу. Кунанбай сидел подле высокой кровати. Плечи его возвышались над всеми остальными, ворот белой рубахи был распахнут и открывал волосатую грудь. Гости, уже одетые в дорогу, допивали кумыс и слушали напутственные слова Кунанбая. Некоторые приподнялись — и так и замерли на одном колене с малахаем на голове. За кроватью, ближе к двери, сидела Кунке. Рядом с нею старый Жумабай перебалтывал и переливал кумыс. Абай подсел к ним и услышал слова отца:

— Меня уверяют, что я ошибаюсь, что они не затевают новой вражды… Хорошо, поверю. Может быть, себе во вред, но поверю, — как-то мрачно подчеркнул он эти слова. — Буду терпеть, пока не удостоверюсь своими глазами. Кто мне истинный друг, — с этими словами Кунанбай окинул быстрым взглядом своего пронизывающего глаза всех, от переднего места до дверей, и впился им в старейшин родов Жуантаяк и Топай, — кто мне истинный друг, пусть терпит вместе со мной! Терпите, но будьте готовы ко всему… И когда я сяду на коня, будьте со мной. Сделайте так — будете правы перед богом и передо мной! Больше пока у меня нет ни желаний, ни просьб, — закончил он, как будто сказал этими словами: — «Кто собрался, может ехать».

Все в один голос поддержали его:

— Да будет по-твоему!

— Да будет так, как ты сказал!

Абай подумал про себя: «Точно клятву дают! Наверное, отец вызвал их, чтобы прощупать и стянуть потуже обручем…»

Кунанбай только что произнес слово «друг». Абай окинул всех взглядом и невольно задумался: люди, которых отец назвал друзьями, были совсем незнакомы юноше или знакомы очень мало. Раньше отец называл друзьями Байсала, Каратая, Божея, Суюндика, Тусипа. Сейчас здесь не было ни одного из них. Не было даже Кулиншака, к которому он недавно сам посылал его. Тут что-то другое. Что это за новые друзья? А где же прежние? Или здесь кроется какой-то новый тайный замысел?

По возвращении из Каркаралинска Абай был убежден, что распри и раздоры окончились примирением, совершившимся в городе и закрепленным отдачей несчастного ребенка Божею. Разговоры и слухи как будто тоже прекратились. А о чем шептались в народе, он не расспрашивал.

Большинство гостей разъехалось. Кунанбай задержал у себя двух-трех старейшин, но и в этом тесном кругу он был каким-то сдержанным и напряженным. Абай так и не мог рассказать ему о своей поездке к Суюндику.

Улучив удобную минуту, он отчитался перед отцом. Оставаться здесь Абаю не хотелось, его тянуло сегодня же уехать в Жидебай к матери. Но, когда он сообщил о своем желании отцу, Кунанбай резко оборвал его:

— Что ты — девчонка, чтобы в куклы играть? Не можешь отстать от матери? Тебе лучше с бабами, чем со мною? Здесь ты видишь людей, слышишь умные речи, учишься жить. А чему научишься там?

Внутренне Абай не мог согласиться с этим. «Если ты — отец, то она — мать. Сына растят и воспитывают оба…»— подумал он про себя, но прямо перечить отцу не решился.

— У меня дома сокол, — неуверенно сказал он. — Нынче много дичи, яхотел поехать в Жидебай поохотиться…

Такое желание Кунанбаю было понятно. Он не возражал.

— Побудь здесь еще дня два. Я хочу завтра послать тебя к Байдалы. А потом поедешь к себе.

Это вполне устраивало Абая. У него сразу стало легко на душе. Но, выйдя из юрты, он задумался.

Сначала Кунанбаи отправил его к Кулиншаку, с которым был не в ладах, потом — к Суюндику, давняя размолвка которого с Кунанбаем тоже всем известна. От этих стариков Абай услышал нелестные отзывы о своем отце. А теперь отец посылает его к Байдалы, сообщнику Божея…

В чем же тут дело? Почему отец дает ему поручения именно к ним? Кунанбай, вероятно, нарочно посылает его к тем, с кем враждует. «Пусть увидит, что это враги, пусть узнает их ближе, — наверное, думает он, — тогда поймет и оценит меня…»

Или это не так? Абай снова глубоко задумался. Дебри! Ему кажется, что он бредет в темных, запутанных дебрях, безоружный, беспомощный, втянутый сюда чьей-то суровой волей…

Через два дня Абай снова вместе с Карабасом выехал к Байдалы. Здесь было не то, что у Кулиншака или у Суюндика, — ни приветливой встречи, ни гостеприимства. Едва они переступили порог огромной юрты, как услышали раздраженный крик Байдалы — он на кого-то сердился.

В юрте, жаркой и душной, царил беспорядок. У самой двери скотница готовилась варить овечий сыр. Посредине кипел большой котел. Байдалы осыпал шлепками какую-то маленькую смуглолицую девочку.

— Убирайся прочь! Покоя не даешь, будь ты проклята! — крикнул он и толкнул ребенка. Перепуганная девочка чуть не свалилась в огонь и залилась плачем. Сперва она плакала громко, навзрыд, взвизгивая, а потом вся посинела, захлебываясь в плаче.

— Убери эту дрянь! Чтоб духу ее здесь не было! — приказал Байдалы жене и выгнал девочку за порог.

Абай и Карабас вошли в юрту, отдали салем и сели. Байдалы холодно принял салем и холодно поздоровался.

Когда в доме варят сыр, котел занят. Это— удобное оправдание для тех, кто не любит угощать гостей мясом. Задерживаться в юрте, где царили шум и беспорядок, Абаю не хотелось. «Пусть не угощают, тем лучше!»— подумал он, потешаясь в душе над Карабасом, который больше всего в жизни интересовался едой. Мясной обед и ужин занимали все его внимание; иногда Абай торопился с отъездом, но Карабас задерживал его на ночлег только потому, что в этом доме на ужин подавали копченое мясо.

Чернобородый суровый хозяин ни разу не обернулся к гостям и упорно смотрел на дверь, потом неопределенно кивнул жене, как бы говоря: «Принеси им кумыса, что ли…»

Карабас снял пояс и хотел было усесться поудобнее, но Абай, поняв настроение хозяев, не собирался надолго располагаться. Когда принесли кумыс, Байдалы сам переболтал и перелил его и подал гостям по чашке.

— Куда едете? — спросил он наконец. — По какому делу? Абай тотчас же изложил ему поручение отца.

Дело опять шло о земле. Перед откочевкой на жайляу Кунанбай предоставил роду Бокенши взамен отнятого в прошлом году Карашокы земли, граничащие с пастбищами Байдалы. Теперь он просил Байдалы разрешить аулам Сугира и Суюндика пользоваться пастбищами.

Выслушав Абая, Байдалы нахмурился и долго молчал, пристально смотря на юношу и не отвечая ему ни слова. Но Абай не смутился под этим немигающим взглядом, — на его лице отражалось только искреннее удивление, точно он спрашивал: что это ты на меня так уставился?

После продолжительного молчания Байдалы заявил:

— Пусть будет так! Суюндик и Сугир могут становиться там своими аулами. Что я еще могу сказать?

Это было решение мужественного, твердого человека. Он не стал тянуть, спорить, просить, хотя в душе негодовал и бесился. Абай напился кумысу, поблагодарил хозяина и хотел уже уходить, но Байдалы заговорил снова:

— Я согласен на его предложение. Но я еще имею слово к твоему отцу — сумеешь ли ты точно передать ему?

— Говорите, аксакал. Я даю вам слово передать все, что вы скажете, — ответил юноша.

Его слова понравились Байдалы.

— Если бы я передал через чужих, начались бы сплетни и пересуды. А тебе говорю так, как говорил бы самому твоему отцу, — продолжал Байдалы и опять сосредоточенно помолчал.

— Не вчера ли в Каркаралинске при многолюдном сборище мы сказали: «Да будет между нами мир и дружба»? — начал он. — А на что похож сегодня наш мир? Если и после примирения Кунанбай притесняет меня, чем отличается такой мир от прежней вражды? Чем я виноват? Чем перед твоим отцом провинились мы, жигитеки? Наш прадед Кенгирбай благословил вашего прадеда Иргизбая и поставил его бием после себя. Разве у него не было своих родных сыновей? Но он сказал: «Власть примет Иргизбай». И вот Кунанбай стоит выше всех нас. у него и власть и слава. Зачем же он не перестает топтать наш род? Он не дает нам покоя, он все толкает нас: «Скорей!.. Кидайтесь в костер!.. Не успокоюсь, пока не добьюсь своего!..» Он требует ответа? Передай ему мои слова: «Если он не прекратит своих преследований, дождется беды». Передай это не только от меня, я так и скажи: «Это салем всего рода Жигитек…» А землю пусть берет! Да не одно это пастбище, пусть забирает все!..

И Байдалы махнул рукой.

В юрте было тихо. Костер ярко пылал, длинные языки пламени лизали дно большого котла, в котором варился сыр. Кислое молоко, сгустившись, тяжело булькало, вздымаясь медленными большими пузырьками. Байдалы говорил, а Абай не сводил глаз с клокочущей в котле массы… Не так ли клокочет возмущение, доведенное до крайних пределов? Как этот кипящий котел, оно бурлит не в одном месте, — негодование прорывается то тут, то там. Вот она, обида Кулиншака, горькие слова Суюндика, ненависть Божея… А теперь — Байдалы…

Речь Байдалы была сдержанна и скупа, но сколько глубоких ран он затронул, сколько горьких дум оживил, сколько запутанных узлов задел! В короткой его речи — долгие годы раздоров, упреки и обвинения, собранные по каплям, неоспоримые, доказанные…

Внешне Абай держался спокойно. Он даже виду не подал, согласен он с Байдалы или нет, — его дело выслушать и запомнить. Он поднял свою плеть, надел малахай и хотел уже попрощаться с хозяином, но Байдалы снова зашевелился, как бы желая говорить еще. Абай опять снял малахай.

Старики умеют хранить невозмутимость и таить на дне души заповедные клады глубоких дум, но такую мгновенную смену бури и спокойствия, такую силу воли и умение владеть собою Абай встретил впервые. Байдалы, только что кипевший от возмущения, неожиданно заговорил совершенно мирно:

— Ты, наверное, часто видишь Каратая? Что и говорить — золото, а не человек! Жаль, что он из маломощного Кокше, — родился бы он в Иргизбае, далеко бы пошел!

Помолчав, он продолжал:

— Как-то раз мы — Каратай, Божей, Байсал и я — говорили о разных делах, а потом кто-то задал вопрос: «Кто из тех, кого мы знаем, самый щедрый?» Все задумались. Байсал, как лесной зверь, лежал и жмурился на солнцепеке. На вопрос ответил Каратай. «Самый щедрый — Кунанбай», — сказал он. Немного погодя был задан другой вопрос: «Кто самый красноречивый?» Ответил опять Каратай: «Самый красноречивый — Кунанбай». Вот мы миновали два перевала и спросили в третий раз: «Кто лучше всех?» И в третий раз ответ был дан Каратаем: «Лучше всех — Кунанбай», — заявил он. Тогда Байсал поднял голову с подушки и крикнул ему: «Эй, лиса, что ты плетешь? Кунанбай — щедрый, Кунанбай — красноречивый, Кунанбай — лучший… Чего же тогда мы задираем нос и боремся с ним?» Каратай ответил тут же: «Ой, боже мой, разве пороки Кунанбая нас мучают? У него все добродетели, не хватает только милосердия, — потому мы и в раздоре…» — и Байдалы пристально посмотрел на Абая. — Ты, как я вижу, разбираешься в словах. Вероятно, твой отец не слыхал об этом разговоре. Расскажи ему. Каратай не раз был свидетелем его безжалостной жестокости — разве все перечтешь? — и жигитеки тоже изо дня в день видят и знают, каков он… Слова «прощаю» нам, видно, не услышать от него до самой смерти! Байдалы замолчал.

На обратном пути Абай нигде не хотел останавливаться. То, что он услыхал сегодня, было и тяжело и поучительно. Отъехав от аула, он повернулся к Карабасу.

— Давай поскачем наперегонки! — предложил он.

Карабас не был любителем скачек, но, чтобы добраться до Карашокы засветло, следовало поторопиться, да и вороная кобыла его была не хуже абаевского Аймандая.

— Ну что ж, давай! — согласился он и помчался вперед.

Они долго скакали. Соперники опережали друг друга, но ни один не сдавался. Когда Карабасу удавалось вырваться вперед, он предлагал остановиться, но Абай стегал своего Аймандая и кричал, догоняя: «Гони, гони!»— и скачка продолжалась. Карабас подумал: «Здорово задел его Байдалы!.. Ишь как загорелся!»

Перед самым закатом, взмылив коней, они доскакали до Карашокы.

За аулом возвышался каменистый холм, и на нем Абай увидел отца, сидящего с Майбасаром. Абай спрыгнул с коня, бросил поводья Карабасу и поспешил к холму.

Кунанбай понял, что сын летел вскачь всю дорогу. Буланый иноходец дышал тяжело, бока его раздувались, он не мог успокоиться, рвал и тянул коновязь. Для опытного глаза Кунанбая этого было достаточно, чтобы понять, как Абай мчался.

Но не это остановило внимание Кунанбая. Он не был мелочен я не надоедал детям упреками — заездил, мол, коня. Он не бранил их и в том случае, если конь под ними начинал хромать или даже падал: что ж, быстрая езда — обычное увлечение в молодые годы!

Кунанбая занимало другое: Абай даже не зашел домой и сразу поспешил к отцу. Кунанбай внимательно посмотрел на сына. Глаза юноши блестели, щеки пылали, ноздри раздувались. Что за перемена произошла в нем? Слишком он был не похож на обычного спокойного Абая…

Сын подошел, и Кунанбай спросил его!

— Что с тобою? Чем ты взволнован? Расскажи, что случилось. Абая удивило, что отец сразу понял его состояние. Он присел около Кунанбая и слово в слово передал весь разговор с Байдалы.

Рассказывая, он пристально следил за отцом. Сначала Кунанбай слушал терпеливо. Но при словах: «Чем провинились мы, жигитеки?» — он нахмурился и уставился на сына пронизывающим взглядом, словно стараясь ответить себе самому на вопрос; «А сам-то Абай как смотрит на это?»

Взгляд отца не смутил юношу: он не только сумел передать всю тяжесть обиды рода Жигитек, но как будто присоединил к словам Байдалы и свои собственные доводы. Наступил час, когда отцу довелось стать лицом к лицу с сыном и объясниться до конца.

Абай закончил салемом рода Жигитек, полным угрозы. Кунанбай молчал по-прежнему. Тогда, выждав, юноша передал и последний рассказ Байдалы о словах Каратая: «Теперь-то уж он должен заговорить! — решил Абай. — Но как и что он скажет?..» И Абай с нетерпением ждал ответа.

Кунанбай угадал его мысли. Ответить нужно. Не Каратаю и Байдалы, а своему сыну, ожидающему ответа. Ответить нужно хотя бы для того, чтобы сын знал цену противникам отца.

— Каратай — опытный скакун. Он знает, где мчаться, где идти шагом.[84] Может быть, он и прав, — начал Кунанбай, — но мне кажется, — из любого достоинства человека могут вырасти и его пороки. Настойчивость и упорство я считаю самыми лучшими качествами человека. И если я за что взялся, я держусь крепко. Возможно, из этого порой рождаются и мои ошибки… — И он замолчал, сильно побледнев. — Человек — раб божий. А мало ли недостатков бывает у раба? — продолжал Кунанбай спокойнее, чем вначале.

И Абай вдруг почувствовал, что отец — большой человек. Пусть косвенно, но он признал себя неправым. Он не похож на Байдалы, который легко обвиняет других, но с трудом признается в своей ошибке. Слова отца — не пустое красноречие: в них таятся глубокие мысли. Душу Кунанбая не просто познать, — так в извилистых складках горы трудно найти дорогу…

У отца — свои цели, свой путь. У сына — свои. И, подавленный, Абай уходит, унося неразвязанные узлы своих дум.

3

Перед возвращением в Жидебай Абай спросил у отца, когда и куда вести в этом году летнюю кочевку. Кунанбай велел Большому аулу кочевать первым. Но путь кочевий в этом году был новый: жайляу нынче намечалось за перевалом, в долине Баканаса.

Баканас и Байкошкар — самые большие реки на летних пастбищах Тобыкты. Раньше аулы Кунанбая летом располагались по Байкошкару, Баканас же принадлежал роду Кокше. А теперь Кунанбай, находясь а раздоре с Каратаем, как видно, решил захватить его жайляу.

Тут, несомненно, крылись и другие расчеты. Три рода — Бокенши, Жигитек и Кокше — собираются на лето объединиться и кочевать в одно место. Угроза Байдалы, переданная через Абая, была не пустой, — так может говорить тот, кто собирает вокруг себя единомышленников. Кунанбаю нужно было включить часть своих аулов в земли жигитеков: тогда все, происходящее у них, каждое их слово, каждая их уловка, каждый тайный шаг будут ему известны.

Выгоднее всего было отправить туда Большую юрту Зере: этот дом почитают все тобыктинцы. Кроме того Улжан гостеприимна, проста и щедра — не то что Кунке. Ее приветливость привлекает к ней всех. Улжан своим обращением сумеет смягчить и очистить сердца.

Взвесив все это, Кунанбай отдал Большому аулу приказание кочевать по Баканасу через перевал и расположиться на одном жайляу с бокенши.

Абай не подозревал о тайных замыслах отца. Хотя отдельная от других кочевка их аула показалась ему затруднительной, но яркая искра радости вспыхнула в нем. Кочевать по берегу Караула, идти до Баканаса — это означало оказаться вблизи аула Суюндика. Когда он до этого задумывался о Тогжан, ему казалось, что их тропинкам не суждено уже больше ни встретиться, ни даже близко подойти друг к другу. И вот сегодня извилистый путь жизни снова повел его к аулу Тогжан!..

Все последнее время при мысли о Тогжан им овладевало тяжелое чувство, а теперь Абай не мог скрыть своей радости. При словах отца он весь покраснел. Кунанбай заметил это, но расспрашивать не стал. Конечно, Абай не возражал против такой кочевки, но раз им приходилось кочевать отдельно, он не был уверен, хорошо ли их аулу отправляться совсем одному. Он высказал отцу только это сомнение. Кунанбай, однако, заранее обдумал все.

— Одни вы не будете. За вами пойдет не меньше десяти других наших аулов, я приказал им кочевать за вами, — ответил он сыну.

Договорившись обо всем. Абай вернулся в Жидебай.

Встретить Тогжан еще раз, видеть ее — и, может быть, неоднократно, — какой неожиданной, неоценимой находкой наградила его судьба! Дорогой он позабыл обо всем в мире, — его мысли были полны Тогжан, и только ее образ возникал перед взором Абая.

«Моя единственная! Моя надежда!»— повторял он. Слова вырывались сами, непроизвольно и вторили топоту Аймандая, который мчал ого вперед. Неповторимые минуты. Крылатая молодость, пламя, бушующее в груди…

От самого Карашокы до Жидебая Абай ехал быстрой рысью. Никогда еще этот путь не был так короток — Абай и сам не заметил, как доехал.

В Жидебае все уже перебрались в юрты. В этом году река Караул разлилась очень широко, и поемные луга уже покрылись зеленым ковром. Аул, приветливо белея многочисленными юртами, как будто зазывал к себе гостей. Вокруг него сгрудились отары овец, ягнята с громким блеянием бегали за матками, лаяли собаки, люди весело суетились и шумели. Абай остановил коня у Большой юрты, поздоровался с матерями и передал распоряжение отца о кочевке. Жайляу в этом году зазеленели рано, аулы, расположенные в Чингизе, не стали откочевывать к подножию, а сразу пошли на летние пастбища, — значит, не следует отставать и Большому аулу.

Улжан соглашалась с этим, но ответила сыну, что не может двинуться так быстро: сборы, увязка тюков, устройство остающихся при зимовке — все это потребует по меньшей мере пяти-шести дней.

Абай заволновался. «А вдруг аул Суюндика успеет перевалить горы и удалится так, что потом его и не догонишь?»— подумал он. А ведь какое это удовольствие — кочевать вместе с аулами, где есть друзья! Вместе двигаться, вместе останавливаться и на дневной и на ночной отдых! Кроме того в пути к жайляу на привалах ставят обычно маленькие легкие юрты, шалаши, шатры. Если с кем сошелся душой — как хорошо тихой лунной ночью встретиться в одиноком шатре!.. От старших жигитов Абай не раз слышал о радости этих мгновений, пока еще неведомых ему.

Однако решение матери было непреклонно. В делах, связанных с хозяйством аула, Улжан всегда поступала по-своему и не считалась даже с Кунанбаем. Как бы ни рвалось сердце, Абаю пришлось подчиниться.

За ужином Абай передал Зере и Улжан, как живет маленькая Камшат. Он рассказал все, что слышал, со всеми подробностями, ничего не скрывая. Пусть плачут, горюют, но о тяжкой судьбе Камшат дальше молчать нельзя.

Зере тяжело вздохнула и начала осыпать Кунанбая горькими упреками. Улжан несколько минут сидела молча, потом обратилась к Абаю:

— Не говори пока об этом Айгыз. Ее сердце и без того разрывается от печали… Утром она сказала, что видела во сне, будто Камшат упала в самое пламя очага… — Она прибавила: — Жена Суюндика — настоящая мать, чуткая и любящая. Она не станет зря говорить. Доберемся до Чингиза, возьми с собою кого-нибудь из взрослых и поезжай к Камшат, посмотри своими глазами. Будем все знать, поговорим и с отцом. Тогда и Айгыз можно будет рассказать.

Все одобрили ее предложение…

Десять дней спустя Большой аул Кунанбая, перевалив через хребет, остановился на отдых в соседстве с землями жигитеков ибокенши.

Всего прикочевало сюда около десяти аулов, как и говорил Кунанбай. До самого последнего дня они не могли догнать кочевий бокенши и жигитеков, которые тронулись с подножий Чингиза раньше. Как видно, Большой аул шел медленнее других.

В первый же день им со всех сторон стали приносить мясо и кумыс — полагающееся по обычаю приношение Зере и приветствие Большому аулу. Женщины приходили непрерывно, по нескольку человек. Старую Зере не обошел никто. Несмотря на размолвку с Кунанбаем, родичи, жившие в этих местах, все побывали у нее, кроме Божея, Байдалы, Сугира и Суюндика. В доме Зере всех встречали радушно, а о тех, кто не пришел, не вспоминали, будто и не замечали их отсутствия.

На другой же день после приезда на жайляу Абай отправился с Габитханом в аул Божея. Он находился неподалеку, по ту сторону холма, зеленевшего на западе, на берегу пресного озера. Они приехали туда в обеленное время. Сразу бросалось в глаза, что аул Божея был небогат — новых нарядных юрт белело не много, большинство же давно потемнело от ветхости.

Абай и Габитхан подъехали к юрте Божея и сошли с коней. Хозяина дома не оказалось, он находился на обеденном угощении по ту сторону озера, у одного из сородичей.

Когда, привязав коней, они направились к юрте, до слуха Абая донесся слабый, жалобный плач маленького ребенка: так умоляюще могло плакать только больное дитя.

Абай узнал голосок Камшат. Сердце его сжалось от тяжелого предчувствия. Обойдя юрту, они подошли к двери. Грубый голос осыпал дитя попреками и бранью. Это говорила байбише Божея. Она резко отчеканивала слова, и каждое тяжким ударом отзывалось в сердце Абая:

— Не вой! Нечего выть, подкидыш проклятый!

Абай распахнул войлок двери и вошел в юрту вместе с Габитханом. Просторная юрта внутри оказалась богаче, чем снаружи — она была полна дорогого имущества, ковров, занавесей. Однако все было в беспорядке — пол не подметен, постель не прибрана, веши раскиданы. У кровати сидела за прялкой крупная смуглая женщина. Подвижные ноздри и непрерывно шевелившиеся губы выдавали ее сварливый нрав. За кроватью на полу сидели обе дочери Божея, занятые вышиванием. Перезревшие девицы, некрасивые и неуклюжие, казались такими же озлобленными, как и их мать.

Плач ребенка продолжался.

Да, это плакала Камшат. Она лежала на рваной, грязной подстилке, свернувшись комочком. Под голову ей вместо подушки подложили рукав старого чапана. Она плакала слабым, дрожащим голосом, как будто жаловалась на черствость и жестокость окружающих.

Румяная, полненькая Камшат теперь высохла и побледнела, как после тяжелой болезни. Ее ручки и ножки стали невероятно тонкими. Личико выражало беспомощное страдание. Ресницы точно удлинились, щеки ввалились и покрылись морщинами, как у взрослого человека, перенесшего большое горе или сильный голод. Измученный, заброшенный ребенок был жалок и беспомощен.

Абай и Габитхан сразу бросились к малютке, но она не узнала их и пугливо отвернулась.

Габитхан, пораженный, не удержался.

— Ой, бедняжка беззащитная! Сколько мук ты терпишь безвинно! — воскликнул он и заплакал.

Абай весь побелел. Все в нем задрожало от ярости.

Женщины, чтобы оправдаться, стали болтать невпопад всякие небылицы.

— Другие дети все здоровы, одна она, бедняжка, болеет поносом! Никак не может поправиться! — начала байбише.

— Сказано: «Заболел живот — держи пустым рот». А разве ребенок понимает это? Чуть ему лучше — сразу же начинает все хватать!.. Разве может она так поправиться? Сама себе портит, — присоединились девицы, пытаясь выказать свою заботу.

Абай не разговаривал с ними. Самый вид этих безжалостных людей точно ножом полоснул его сердце, едва он успел перешагнуть через порог.

Жена Божея приказала поставить самовар, но Абай отказался от угощения.

— Мы не будем пить, мы сейчас уезжаем, — сказал он.

Разве можно было думать о еде, когда рядом томилась маленькая Камшат, измученная в неволе!.. «Ой, родной, родной мой!»— так плачут, когда умирает родич. А что толку вспоминать о родстве после смерти! Нет, надо уходить, иначе Абай не выдержит, бросится к малютке и не выпустит ее из своих объятий. «Несчастная, родная моя, беззащитная!»— хотелось крикнуть ему.

Но перед этими очерствелыми людьми лучше молчать. Возмущенный лживыми словами девиц, он готов был накричать на них, излить все свое негодование, весь свой яростный гнев, душивший его. Но ведь это погубит Камшат — не облегчит, а только ухудшит ее участь. Он был бессилен…

Байбише подала ему чашку кумыса, — но разве он мог пить в такую минуту? Он поставил чашку на пол, даже не прикоснувшись к ней губами. На кого он негодует? Кого обвиняет и упрекает? Разве вина только на семье Божея? Нет, конечно!.. И с этой мыслью Абай вышел из юрты.

Такой ярости, как сейчас, он раньше никогда не испытывал. Он вернулся в свой аул только к вечеру, но злоба и возмущение не стихли в нем ни на миг.

На привязи между Большой и Гостиной юртами стоял длинный гнедой конь под седлом Кунанбая. Рядом с ним — еще чья-то лошадь. Как видно, отец только что приехал, Что ж, это хорошо: Абай твердо решил донести до отца жалобные, печальные стоны маленькой Камшат. Решил — и сразу вошел в юрту, где сидел Кунанбай, приехавший сюда в сопровождении одного только старого Жумабая.

Почти одновременно с Абаем пришла Айгыз. Ее материнское сердце как бы предчувствовало новое горе, неудержимая сила привлекла ее сюда, она знала, что Абай днем ездил к Божею. Едва переступив порог, она обратилась к юноше.

— Что нового, Абайжан? Узнал ли ты, как живет твоя бедная сестренка? — спросила она с тоской.

Зере и Улжан тоже повернулись к нему, ожидая ответа.

Абай взглянул на отца. Кунанбай молчал, не сводя с Айгыз холодного взгляда.

— Своими глазами видел, — ответил юноша. — Камшат больна, на волоске от смерти. Нас она не узнала. Все для нее чужие, все враги… Что мне говорить?

Кунанбай резко повернулся и уничтожающе посмотрел на него, но не сказал ни слова.

Женщины охали, плакали и причитали.

Лицо Айгыз побледнело, глаза наполнились слезами.

— Светик мой! Птенчик мой, сиротка моя несчастная! — вскрикнула она. — Кем проклят день, когда ты родилась на свет?

Кунанбай вскинул левую руку, как бы приказывая ей замолчать. Или, может быть, он защищался от материнских проклятий?

Айгыз продолжала лишь шептать, задыхаясь. Кунанбай закричал на нее:

— Прекрати! На свою голову накликаешь! Пропади все твое зло вместе с тобой!

Айгыз не посмела отвечать. Но тогда заговорила Улжан. Сидя возле Абая, она вытирала слезы.

— Что же это такое? Хоть сгори, но не крикни? — сказала она в отчаянии. — Разве только сегодня началось наше горе? Мы давно плачем о Камшат! А кому скажешь? Кто поймет?

Кунанбай прервал и ее, но Зере возмутилась.

— Не запугивай моих невесток! Что это? — сказала она властно. Приподнявшись на ковре, упираясь руками в пол, она гневно посмотрела в лицо своего сына. Никогда раньше Абай не видел бабушку такой грозной.

Зере продолжала пристально глядеть на Кунанбая. Под этим решительным взглядом он сразу сдал и отвел глаз в сторону.

— Кому же они могут принести свое горе и надежды кроме тебя? — негодующе начала Зере. — Если ты хочешь быть жестоким, будь жесток с врагами! К чему приведет твоя жестокость среди друзей, в собственной семье? Считай себя хоть земным богом, но ты не с небес спустился. Ты дитя простого смертного человека и рожден матерью: я родила тебя!.. Они — тоже матери и делятся с тобой своим материнским горем. Вы отдали Камшат на растерзание, а нам оставили тоску и отчаяние. Чем кричать на них — найди утешение, исцели! Освободи от мук сироту-дитя!

Голос Зере звучал повелительно.

В юрте все молчали. Кунанбай не мог найти слов для ответа, все внутри у него клокотало. Так с ним давно никто не смел говорить. Но голос матери был голосом совести и справедливости — и разил его своим острием.

— Что же я могу сделать? Ведь так присудили все старейшины рода! — попытался он оправдаться перед матерью.

Абай, давно с отвращением думавший об этом решении, внезапно заговорил:

— Что это за приговор, безжалостный, жестокий, бесчеловечный? Не так примиряют людей!.. Разве может такое решение принести мир? Горькую муть поднимает оно в сердце. Что будут эти матери чувствовать к жигитекам, когда те силой вырвали у них родное дитя? О каком мире говорить, когда жигитеки хотели скота, а получили ребенка, за которым нужен уход? Пусть они так бесчеловечны и тупы, что им пять кобыл дороже жизни Камшат, пусть!.. Но мы-то — мы сами отдали беспомощное дитя, как жалкого щенка!..

Отец внимательно прислушивался к словам Абая. Это было что-то новое. Ни у кого никогда еще не было таких мыслей… Но так рассуждать нельзя: Абай идет не по проторенному в веках пути, а по какой-то своей, неведомой тропинке.

— Э, сынок, недоросток мой! Сердцем ты прав, но ты не считаешься с обычаем народа! — сказал Кунанбай.

Сейчас он говорил уже иначе: он не приказывал, а будто обсуждал вопрос, который мучил всех окружающих. И хоть он и назвал Абая «недоростком», было видно, что в своем ответе он считается с сыном. Ответ его Абаю показывал также, что он делает уступку и Айгыз и Улжан.

Кунанбай немного помолчал. Потом начал снова.

— Тому ли учил обычай предков? При примирении спорящих принято заключать браки между враждующими родами. Девушку отдают, как рабыню, как наложницу. А мы отдали Камшат с тем, чтобы Божей сделал ее своей дочерью. Разве мы бросили ее на мучение? Все дело в самом Божее. Если он способен понимать что-нибудь, почему он не принял мое дитя, как свое собственное? Ведь если он обращается с ней, как с чужой, значит, он и нарушает условие, остается в долгу перед нами. Пусть он ненавидит меня. Но разве дитя мое, вынутое мною из пеленок и отданное ему, в чем-нибудь виновато перед ним? Если он не сумел внушить своей семье даже этой простой вещи, значит, он в чашке воды утонул![85]

Слова Кунанбая уничтожали Божея.

Абай и сам вернулся от Божея, впервые за все это время неся в сердце глубокую обиду на него, не веря ему больше. «Если жена у него потеряла человеческий облик, почему же сам он не может внушить ей должного?..»— думал юноша. Еще на обратном пути он говорил об этом Габитхану.

Кунанбай тут же принял решение. На следующий день старый Жумабай повез салем Кунанбая в аул Божея. Айгыз тоже отправила к байбише Божея одну из пожилых соседок и поручила сказать: «Передай ей: она губит мое дитя. Разве стал бы поступать так человек с умом и совестью!»

Жумабай вернулся от Божея мрачным и рассказал о встрече.

У Божея сидели Байдалы и Тусип. Когда жена сообщила ему и об упреках Айгыз, Божей, посоветовавшись со своими друзьями и семьей, послал Кунанбаю суровый ответ: «Кунанбай жег мою честь на костре. Он думает, что рана зажила? Что перелом сросся? А подумал ли он о том, что терплю я? Или он считает, что может сгореть все дотла, лишь бы не пострадала ни одна его ветка? Что потерял Кунанбай? Высыпалось всего одно его зернышко! Пусть не спрашивает с меня, не докучает мне, пусть не выводит меня из терпения!»

Это было все, что он передал через Жумабая. В его словах звучала прежняя глубокая обида. Казалось, ненависть и месть снова вздыбили свой грозный хребет, снова кричали: мы еще пылаем!..

Ответ Божея убил последнюю надежду Абая. Все возмутилось в душе юноши.

Где же у них жалость — не у байбише и дочерей, глупых, невежественных, — а у самого Божея? Как мог он приговорить невинную малютку к медленной смерти? Какая жестокость — и никакого раскаяния!.. Значит, только с виду Божей был человеколюбивым, мягким, милосердным? Ведь таким он казался, когда терпел удары сам, а не обрушивал их на другого… Так чем же лучше он Кунанбая, которого сам обвиняет в жестокости?..

Кунанбай слушал ответ Божея, опустив глаза. Лицо его страшно побледнело, он часто дышал. Но и тут привычная замкнутость не изменила ему. Он только с горечью сказал Абаю:

— Моя дочь — для него не человек, а волчонок. Ненависть в нем утихнет только в могиле. Если б ему попался в руки любой из моих сыновей, он ослепил бы его, просто разорвал бы в клочья! Это по всему видно… Хорошо. Принимаю все. Подожду, прежде чем ударить.

Через несколько дней громом грянула страшная весть: Камшат умерла.

Она умерла утром, а после полудня ее уже похоронили. Мало того — о ее смерти не известили ни аул Кунанбая, ни даже родную ее мать Айгыз. В ауле Улжан узнали о смерти ребенка от приезжего чабана.

Все были возмущены, и больше всех Зере и Абай. Он не находил оправданий этой дикой, бессмысленной жестокости. Камшат — малютка. Раздоры и вражда должны были отступить там, где дело шло о самом основном в жизни — о человечности.

Божей и сам, видимо, понимал это: в день смерти ребенка он поручил жене известить Айгыз. Но Байдалы убедил его не делать этого, и Камшат похоронили, не позвав ее родных.

С тех пор как Кунанбай отнял у жигитеков летние постбища и отдал их бокенши, оба рода, жившие всегда в дружбе, вступили на путь постоянных взаимных подозрений и обид. Кочевья, выпасы, реки — все стало теперь служить поводом для раздора.

Байдалы и Тусип видели это. Их не покидала тревожная мысль, что посеянная Кунанбаем вражда приведет к полному разрыву с бокенши, и тогда Жигитек лишится последнего союзника в борьбе против иргизбаев. Ненависть к Кунанбаю и подсказала Байдалы совет — похоронить Камшат, не позвав ее родных.

Божей отлично понимал, какое оскорбление наносится этим Кунанбаю, но согласился, даже предвидя все грозные последствия этого. Он слишком ненавидел Кунанбая, чтобы упустить такой удобный случай для мести.

Кунанбай пришел в ярость, узнав, что Камшат похоронили, даже не известив никого из ее близких. Он без огласки вызвал к себе в Большой аул старейшин родов Иргизбай, Топай и Жуантаяк и, рассказав им о поступке Божея, предоставил дело на их усмотрение. К Божею был отправлен посыльный.

На этот раз к жигитекам поехал не Жумабай: Кунанбай послал туда Изгутты и Жакипа — своих братьев, названого и родного, деливших его удачи и горе.

Они заговорили с Божеем прямо без обиняков.

— Что ты сделал? — сказал Изгутты. — Что она тебе: раба, которую ты добыл в походе? Разве она не родное дитя Кунанбая? Хоть бы родную мать известил, дал бы ей своею рукой бросить горсть земли на могилу! Что за нелепая месть!

Божей ответил в присутствии Байдалы и Тусипа.

— Конечно, кому же раздувать пламя, как не Кунанбаю! Неужели мне оповещать народ и устраивать поминки по ребенку с ноготок? — грубо отрезал он. — Да если бы я даже сделал это, разве отвел бы он удар от моей головы? Если я виноват, пусть взыскивает с меня за кровь. Пусть попробует, если в силе!

Очевидно, споры о земле дошли до крайних пределов. — в словах Божея звучали и вызов и готовность идти на все.

Байдалы и Тусип решительно поддержали его и, едва Изгутты уехал, собрали родичей. Раздоры с бокенши были забыты, опасность объединила всех вокруг Жигитека.

И в тот самый вечер, когда Кунанбай благословил своих союзников на начало новой вражды, в ауле Божея Байсал, Каратай, Суюндик и другие тоже приняли твердое решение бороться и скрепили его клятвой перед Божеем.

Было начало лета. Многие аулы совсем недавно перевалили за Чингиз и только начинали ставить юрты. Теперь обе стороны заторопились с кочевкой, чтобы скорее добраться до летних пастбищ на реках Баканас и Байкошкар. Лето грозило быть бурным, люди готовились и к прямым столкновениям и к скрытой борьбе.

Многолюдные кочевья Тобыкты двигались быстро. Жигиты держали наготове свои соилы и шокпары, а коней, предназначенных для летней езды, ставили на ночную выстойку, сгоняя с них жир.

Пламя разгоралось все шире и шире. Томительная тревога перекинулись и на соседние аулы. Глухие слухи о захватах и грабежах носились в воздухе и заставляли спать чутко, настороженно ожидая появления врага.

В это беспокойное, напряженное время аул Зере после безостановочной кочевки дошел наконец до реки Баканас. Только вчера поставили юрты. Вокруг Зере собралось уже не десять, а около сорока аулов. С утра и до поздней ночи целые толпы вооруженных людей наполняли юрты Улжан и Айгыз.

Во время перекочевки Кунанбай не покидал Большого аула. По пути он устраивал сборы, рассылал приказы и распоряжения. По прибытии на Баканас он собрал вокруг себя всех посыльных, старшин, биев. Три-четыре десятка аулов, расположенных поблизости, стали средоточием необычных сборов. Это не был ни съезд, ни выборы, ни поминки, ни конские скачки, ни свадебное торжество. Собирались как будто безо всякого повода, но сборы не прекращались и стали под конец ежедневными.

Абай не знал тайных замыслов своего отца. Старики окружали Кунанбая, и сын почти его не видел. Абай проводил дни с матерями, тяжело переживавшими горе.

Жигитеки, бокенши и котибаки должны были перекочевать на свои жайляу, расположенные неподалеку от Баканаса. Но почему-то они не появлялись. Кунанбай послал разузнать. Оказалось, они задержались позади, у перевала. Обычно враждующие стороны стараются кочевать либо опережая, либо тесня одна другую. В начале кочевки к Баканасу было похоже, что жигитеки повторяли этот прием. Что же с ними случилось? Какие расчеты задержали их? В чем тут дело? Всех волновали эти вопросы, и никто не мог ответить ничего достоверного.

И вдруг неожиданно до Баканаса дошла весть, поразившая всех.

Трое приезжих из рода Бокенши рассказывали, что вот уже дней пять, как Божей заболел. Говорили, что за последние дни болезнь приняла тяжелый оборот. Почувствовал ли он приближение конца, или по другим причинам, но вчера вечером он собрал всех своих родичей и прощался с ними. Приезжие сами слышали об этом.

Аулы иргизбаев и их союзников, расположившиеся по Баканасу, долгое время жили в тревожном ожидании бурных событий и внезапных набегов. Теперь разговоры велись только о болезни Божея.

А на другой день дохнула холодом новая весть: Божей скончался. Он испустил последнее дыхание прошлой ночью.

Жумабай узнал об этом в пути. Когда он с этой новостью приехал к Улжан, в ауле все пили утренний чай. В юрте сидели Кунанбай, Зере и Улжан. Из детей здесь находились Абай, Оспан и Такежан. При вести о смерти Божея все точно онемели.

Кунанбай сидел бледный и сосредоточенно смотрел сквозь открытую дверь на холм, зеленевший вдали. Потом, беззвучно пошевелил губами, медленно совершил молитву.

Зере была подавлена. Тяжелый вздох вырвался из ее груди, и крупные слезы покатились по лицу.

Абай был взволнован. Сердце его сжалось.

Аулы рода Иргизбай, находившиеся в Баканасе, ждали нарочного с сообщением о смерти. Все полагали, что, по неизменному старому обычаю, примчится верховой и пригласит на похороны.

Как бы ни ссорились люди в обыденной жизни, но по старой поговорке: «Перед пышным пиром и перед свежей могилой все должно отступать», — что бы ни было при жизни Божея, не могло оставаться ни одного сородича, который не принял бы участия в похоронах и не оплакивал бы его вместе со всеми.

Для похорон приготовили кумыс, отобрали коней на убой, сложили юрты и стали толковать о том, не поехать ли, не дожидаясь приглашения. Нарочного ждали до самого вечера, но никто не приезжал.

Это было невероятно, но возражать против очевидности не приходилось: на похороны Божея Кунанбая не приглашали. Его самого и его аул намеренно обошли.

Завещал ли это Божей перед смертью, или так решили его преемники Байдалы, Байсал и Тусип, — кто знает? Но это было для Кунанбая больше чем оскорбление. Кровная ненависть родичей, притаившаяся, но не угасающая, снова подняла голову и пыталась разить его даже через мертвеца. Не только из близких родичей, но и из самых отдаленных аулов всего многолюдного Тобыкты никто, кроме него, обойден не был.

Кунанбай был угнетен. Но вскоре он снова налился злобой, неукротимой и жгучей: мертвецу не отомстишь, но Байдалы и Байсалу придется поплатиться за этот поступок — небывалый, неслыханный в Тобыкты.

Однако сейчас открытую борьбу и набеги придется отложить. Кунанбай решил это твердо. Всем своим аулам в Баканасе и аулу Улжан он дал новое распоряжение: «Смотрите за хозяйством и живите спокойно!» И он уехал с Жумабаем в аул Кунке, который уже прибыл на Байкошкар.

Аулы, жившие в ожидании вооруженных схваток, теперь успокоились, и мирная жизнь пошла своим чередом. В дни, овеянные дыханием смерти, никто не может сесть на коня, чтобы лететь в набег.

Не получив приглашении на похороны Божея, Зере и Улжан глубоко опечалились. Но приходилось терпеть. Подавленные стыдом и горем, они не сдерживали слез. В течение целой недели они пекли поминальные лепешки и, разостлав скатерти, сидели в юрте, слушали молитвы, которые хотели бы совершить на могиле Божея и которые им читали Абай и Габитхан.

Жигитеки, бокенши и котибаки готовились к торжественным похоронам. Все их многочисленные аулы в эти дни привлекали к себе толпы людей. Мужчины и женщины, старики и молодежь съезжались, чтобы оплакать Божея. Повсюду раздавались громкие причитания, чуть слышные всхлипывания и тяжкие стоны. Родичи, друзья в сверстники Божея приезжали со своими слугами, юртами и убойным скотом. Давно уже не было таких похорон.

Смерть Божея прервала перекочевку этих аулов на отдаленные жайляу, где они должны были провести лето. Теперь они решили держаться здесь до сорокового дня после смерти, принять всех, кто пожелает почтить память умершего, и совершить поминальные обряды седьмого и сорокового дней.

Божей болел недолго. Он свалился сразу и уже не мог подняться. С первых же дней стало ясно, что он неотвратимо приближается к могиле. Уже на третий день смерть наложила отпечаток на его лицо. Он метался в постели, не находя покоя.

Байсалу не раз приходилось видеть умирающих. Он прикладывал руку к груди Божея, слыша биение его сердца, и предчувствовал тяжелый конец. Байдалы, Тусип и Суюндик сидели тут же, — может быть, Божею захочется сказать им последнее слово. Однажды под вечер Байсал начал негромко говорить о больном:

— Болезнь его — простуда… А простуда валит человека с ног крепким ударом. Вот если бы он вспотел хоть раз, все бы прошло…

Божей вдруг нахмурил брови, стиснул зубы и собрал последние силы. Его бескровное, пожелтевшее лицо покрылось свинцовой тенью гнева. Он заговорил, отрывисто бросая слова, то громкие, то еле слышные, перемежающиеся тяжким дыханием:

— Внезапный удар… Откуда удар? Снаружи… или изнутри, где сердце мое точил червь? Теперь — все равно… Просторнее будет Кунанбаю… Видно, я откочую из этого мира… Перестану стоять на его пути… Уйду… Но вы?.. Какие дни ждут вас?..

Из всех четырех друзей, сидевших вокруг него, только старый Суюндик не выдержал и заплакал. Остальные не проронили ни звука. Потемневшие, сгорбившиеся, они хранили глухое молчание.

Это было последнее прощание Божея. Больше он не сказал ни одного слова. Через несколько часов он умер.

Дыхание Божея прервалось вечером, а до поздней ночи все четверо стариков вместе с женщинами и детьми заливались слезами и не могли прийти в себя. Байсал с рыданиями встречал валивших в юрту людей. Внезапно он зашатался и упал, потеряв сознание. Байдалы вместе с Тулипом и Суюндиком вывели его из толпы, наполнившей юрту. Сев с ним в сторону, Байдалы заговорил:

— Если бы слезы могли воскресить его, — разве мало мы их пролили?.. Посмотрите. — И он указал на аул, где девушки, женщины и мужчины громко причитали и стонали. У него вырвался вздох, похожий на тяжелый стон, но он продолжал властно и твердо — Опомнись, Байсал! Будьте крепки духом и вы! Обсудим, как готовить похороны…

Они созвали на совет еще несколько стариков. И прежде всего Байдалы исключил из числа приглашенных аулы Кунанбая.

В полночь около сорока верховых были уже наготове. Вестники печали на лучших, выхоленных конях понеслись во все стороны по аулам обширного Тобыкты, на соседние земли Керей, Мамай и даже в отдаленные племена, расположенные близ Каркаралинска.

Байдалы с остальными стариками всю ночь не смыкал глаз. К восходу солнца возле юрты Божея была поставлена самая боль-


шая юрта в округе — восьмистворчатая юрта Суюндика. Вещей в нее не вносили, только весь пол застлали коврами. С правой стороны установили большую кровать с костяными украшениями, покрытую черным ковром. На этой постели тело Божея должно было оставаться до окончания прощального торжества.

Когда умершего вынесли из его юрты, дочери и остальные женщины зарыдали еще громче. Божея уложили на кровать, и тогда Байдалы принес и своей рукой укрепил с правой стороны юрты траурное полотнище. Это было самым большим знаком почитания покойного, знаком печали: траурный стяг, укрепленный на острие пики. Если бы Божей происходил из ханского рода, то вывешено было бы знамя тюре — белое, голубое или полосатое. Если же умерший простого происхождения, то цвет знамени зависит от его возраста. Байдалы советовался об этом с Суюндиком, который славился как знаток старых обычаев. Суюндик ответил, что у тела молодого умершего вывешивается красное знамя, у старика — белое, а у человека среднего возраста, каким был Божей, знамя должно состоять из двух полос — черной и белой.

Этот стяг, водруженный Байдалы с правой стороны траурной юрты на другой же день после смерти Божея, свидетельствовал о том, что память покойного будет почтена особо торжественно. Это означало прежде всего, что почитание его памяти не прекратится в течение целого года, после чего будет устроен ас — поминальный пир.

По другому старому обычаю была свершена общая молитва, и к двери траурной юрты с противоположных сторон подвели двух коней и привязали к косяку. Один был огромный, жирный, темно серой масти. На рыжем коне Божей ездил зимой, темно-серого холил с начала этого лета.

Увидев коней, напоминавших о живом, чтимом всеми Божее, толпа не выдержала: поднялся новый горький плач. Некоторые рыдали, опираясь на свои посохи, другие падали на колени и склонялись к земле.

— О несравненный мой! Лев мой! Родной мой! — гудела толпа. Байдалы пришел в себя раньше других. Он приблизился к темно-рыжему коню, привязанному у правого косяка.

— О бесценный жануар![86] — обратился он к коню. — Умер твой хозяин, осиротел ты, несчастный!

И, подойдя к нему, он срезал его челку, потом захватил хвост и, хрустя ножом по конскому волосу, отрезал его вровень с коленами. Так же он подстриг и темно-серого коня. Потом оба меченых коня были отпущены в табуны на отгул. За год отдыха они разжиреют, и тогда их забьют на поминках хозяина.

Байдалы посмотрел вслед коням.

— У темно-серого — грива и хвост черные. Пусть он и будет траурным конем. Во время кочевок он будет ходить под седлом хозяина, покрытым черным, — решил он.

Здесь же, у траурного стяга, старейшины решили, какое количество скота и имущества следует выделить на похороны.

У богатых смерть расточает клад, а у бедных — оголяет зад. Божей не богач, но и не беден. Как он может быть бедным, когда за ним стоят такие родичи, такие друзья? Тот, кто делил с ним все при жизни, разве покинет его теперь? Как они могут забыть его, когда его могила еще не успела зарасти травой?

Никто не сказал этого вслух, но все подумали так.

И родичи приняли на себя все хлопоты о похоронах. Мало того — било решено, что семья Божея сама не израсходует ни одного козленка. В течение целого года всякий усталый, бесприютный путник, проголодавшийся в дороге, близкий и дальний, даже совсем чужой, будет находить приют и покой в доме Божея. Их благодарность и молитвы дадут Божею полное блаженство на том свете.

В то же утро на совете было решено убрать траурную юрту самыми ценными вещами и украшениями. От Суюндика, Байсала и Байдалы были принесены богатые ковры и шубы, узорчатые кошмы, драгоценное убранство.

В траурной юрте сидела убитая горем байбише Божея. Вокруг ее бледного смуглого лица был повязан белый платок. Распущенные черные волосы падали на плечи. На ее бескровном, усталом лице ясно выступали голубоватые жилки. Кровь на расцарапанных в порыве горя щеках еще не подсохла.

Обе дочери Божея сняли девичьи шапочки и накинули на головы черные шали. Сразу же после смерти отца они сложили тоскливый плач и с самого утра встречали этим скорбным напевом всех, приходящих почтить умершего.

Отовсюду съезжались все новые к новые люди. Они толпами двигались с обширных равнин, далеких жайляу, из горных ущелий, змеящихся по ту сторону Чингиза. Земля содрогалась от конского топота. Несколько дней над аулом стоял заунывный плач по умершему.

Тело Божея решено было не оставлять на жайляу, его отвезли на зимовье через перевалы Чингиза и похоронили в Токпамбете около его зимовья.

В похоронах Божея, чтимого всем народом, не участвовал один лишь Кунанбай.