"Путь Абая. Том 1" - читать интересную книгу автора (Ауэзов Мухтар)

Часть первая

ВОЗВРАЩЕНИЕ

1

Мальчик спешил домой. Он готов был на все, чтобы третий день пути был и последним. На ночевке в Корыке[1] он затемно разбудил Байтаса — родственника, приезжавшего за ним в город, и уговорил своих спутников выехать, едва занялась заря. Весь день он подгонял коня, держась впереди провожатых на расстоянии пущенной стрелы, Байтас и старый Жумабай только восклицали:

— Ну и торопится же мальчуган в аул!

— Бедняга!.. Видно, всю зиму пропадал в медресе[2] со скуки!

И оба шевелили коней, то рысью, то вскачь догоняя его, — Жумабай— зажимая под коленом свой черный шокпар,[3] Байтас — придерживая носком сапога длинный березовый соил.[4] Возле урочища Такирбулак Байтас, умеряя пыл подростка, крикнул ему:

— Не скачи без нас! В Есембаевом овраге воровской притон!

— Разбойники, наверное, следят за тобой, — прибавил Жумабай. — Скажут: «Ишь, храбрец, скачет один!» Стукнут тебя по голове!

— А вы на что?

— Ойбой! А что мы сможем с ними сделать? Нас двое…,

— А их — целая шайка, — поддакнул Жумабай. — Хорошо, если примут нас за сородичей, — проскочим. Нет — дело плохо! — заключил Жумабай, запугивая подростка.

Но эти слова только подзадорили мальчика.

— Ну, раз и вы ничего не сможете сделать, так не все ли равно, один я буду или с вами? Я поехал!..

Он ударил коня, поскакал вперед и до самой лощины Есембая ни разу не оглянулся назад.

Два первых дня пути старшие двигались не спеша и совсем вывели мальчика из терпения. Теперь он был рад, что хоть в последний день нашел средство заставить их торопиться: он решил до самого аула скакать впереди.

Спутники почти потеряли его из виду, но он все скакал. Путь пролегал по буграм и сопкам. Когда аулы откочевывают в горы Чингиз, здесь становится совсем безлюдно. С каждого холма можно отлично следить за проезжими, и охотникам до чужого добра нетрудно нападать на них из оврагов и лощин.

Байтас сокрушенно покачал головой:

— И как это мальчуган не боится? О господи, да есть ли у него рассудок?..

Жумабаю, который тоже не сумел справиться с мальчиком, оставалось только поддержать своего приятеля:

— Весь в отца! «Я — сын матерого волка», — вот что говорит он своими выходками… Ничего не поделаешь, Байтас, не отставать же нам!

И оба помчались, обгоняя друг друга. Под Байтасом был черногривый скакун самого Кунанбая. Жумабай тоже ехал на хозяйском коне—на рослом белоснежном скакуне по кличке Найман-хок. Один перевал мгновенно остался позади, кони помчались к другому. Всадники вылетели на гребень холма, но мальчика все еще не было видно. Они поскакали дальше, и, когда начали спускаться в лощину, Жумабай услышал слева четкий цокот копыт, как раз от перевяла Есембая. Хуже того — прямо нз Есембаева оврага…

«Ох, вылез, нечистый! С мальчиком расправился и гонится за нами! — мелькнуло в мыслях Жумабая, и, вне себя от страха, он погнал коня, даже не смея оглянуться на всадника. Но тут же он услышал грозный гнусавый оклик:

— Закрывай глаза!

Жумабай оглянулся: лицо всадника было завязано платком, — в этих местах грабители всегда поступают так при дневных налетах. Байтас молча скакал в сторону во весь опор. Значит, кому суждено страдать, так только ему, Жумабаю… «Отобьюсь во что бы то ни стало», — решил он, хватаясь за шокпар, зажатый под коленом, но тут его поразила страшная догадка, что и тот может ударить его по голове шокпаром, — и он пригнулся к гриве коня.

Незнакомец, не дав времени вытащить из-под колена дубинку, налетел на старика и быстро надвинул ему на глаза его широкополую черную шапку. Жумабай не смел поднять головы. Схватиться с противником он не решался, а выскользнуть из его рук и ускакать было уже невозможно. Грабитель воспользовался его растерянностью и нагло выхватил у него шокпар. Найман-кок вдруг остановился на всем скаку, точно налетев на препятствие. Жумабай осторожно выпрямился и, весь дрожа, сдвинул со лба шапку.

Не мерещится ли ему? Перед ним на коне — мальчик!.. Так вот кто налетел на него, отобрал шокпар, остановил коня и теперь заливается смехом, не в силах вымолвить слова. Нет, Жумабай не ошибся: перед ним действительно был «волчонок Кунанбая»—Абай.

И стыд и злость на самого себя за безрассудный страх перед мальчишкой охватили Жумабая.

— Ой, сынок, накличешь ты беду своими шутками! Нашел место — в самом воровском логове, — сказал он с досадой.

Смуглое лицо подростка раскраснелось от сдерживаемого смеха и он, опустив голову, начал вывертывать свою шапку. Как разбойник с большой дороги, Абай заранее вывернул наизнанку чапан и малахай, а лицо завязал платком и, догоняя Жумабая, кричал ему, как опытный вор, изменив голос и гнусавя, чтобы тот не узнал его.

Байтас уже возвращался к ним. Трудно было сказать, испугался ли он. Теперь, поняв проделку Абая, он подъезжал с веселым смехом:

— Посмотри-ка, он даже лысину своему буланому затер! Жумабай только сейчас увидел, что мальчик обмазал отметину на лбу коня глиной. Но Жумабай привык пользоваться всеобщим уважением и вовсе не желал стать посмешищем. Он решил сам обернуть в шутку все происшедшее, и, натянуто улыбаясь, сказал:

— Ох, и уродится же такой — весь в отца! И кереи и уаки вечно стонут: «Тобыктинцы — прожженные воры, тобыктинцы— грабители!» А как же им не стонать, когда в Тобыкты[5] даже молокососу известны все воровские повадки?

Абай уже давно замечал, что отец уважает старика. Он не знал точно, зачем Жумабай ездил в город, но из разговоров обоих спутников понял, что тот приезжал по важному делу, порученному самим Кунанбаем. Мальчик перестал смеяться и подъехал к Жумабаю.

— Нам еще долго ехать, — я пошутил, чтобы разогнать скуку. Простите меня, Жумаке!

Слова его прозвучали ласково, и Жумабай, довольный этим, только молча посмотрел на Абая. А Байтас стал шутить с подростком, как со взрослым:

— Натворил дел, а потом «простите меня!» Совсем как в моей песне:

Нагрузи верблюда в поход— Терпеливо он все снесёт. Но боюсь и подумать я: Ойкала как стерпит моя?

Абай не понял.

— Как вы сказали, Байтас-ага? Кто это— Ойкала?

— А ты разве не помнишь Ойке, мою жену?

— Конечно, помню. Ну и что же?

— В прошлом голу я прогулял все лето, гостил по всем аулам, веселился с девушками и молодыми женщинами. А когда пришел конец беспечному житью, у меня не хватало духу войти в свой дом и взглянуть в лицо жене. Ну. я и решил заранее смягчить ее сердце: сложил эту песню, чтобы жена через моих друзей-певцов еще за месяц до моего возвращения услышала мое покаяние…

Байтас был признанным певцом и красавцем. Абай посмотрел на него с нескрываемым восхищением. И сама Ойке и друзья Байтаса, которых Абай знал с прошлого лета, — веселые неутомимые певцы с чудесными голосами, — живо встали в его памяти. Он жадно слушал его рассказ, с нетерпением ожидая развязки. Пользуясь тем, что нынче Байтас шутил с ним, как с равным, он решился спросить:

— Ну и что же сказала Ойке. Байтас-ага? Байтас засмеялся, но тут же принял серьезный вид.

— А что тут скажешь? Разве сердце бедной женщины может выдержать, когда издалека, да еще в песне, ей посылают мольбу о прощении? Подъехал я к дому, она вышла навстречу и стала привязывать коня, а песня моя пошла гулять по свету. Вот и все, — сказал он и подмигнул Жумабаю.

Во время разговора Найман-кок перешел на ровную быструю рысь, увлекая остальных лошадей. Мальчик встрепенулся. Чувство, которое влекло его к родному аулу, вновь вспыхнуло в нем, и, ударив коня, он рванулся вперед. Спутники снова попытались его удержать:

— Перестань, говорят тебе, сынок! Загонишь коня!

— Поскачешь один — и в самом деле попадешь в руки грабителям.

Но мальчика, только что вырвавшегося из города, из снотворно скучного медресе, с такой силой тянуло к родным, к милому его сердцу аулу, что он и не слушал этих увещеваний. Да и не так уж страшны ему Есембаев овраг и воры, наводящие ужас на его спутников! Чем в конце концов отличаются они от остальных казахов? Разве только поношенным платьем и плохой сбруей да тем, что в руках у них — соилы… Абаю не раз приходилось видеть таких людей, он помнит и рассказы стариков о них, бывают минуты, когда он даже мечтает испытать сам, что такое налет грабителей.

Караульная сопка. Тайное ущелье — все эти места знакомы Абаю не хуже, чем родной аул. Два раза в год — весной и осенью — аул Кунанбая прикочевывает сюда и надолго здесь располагается. Каждое ущелье, овраг, лощина, места, где привязывают жеребят или ставят юрты, овечьи пастбища на возвышенности, что видна с дороги, — все это знакомо и мило Абаю. В прошлом году, когда на бохрау,[6] во время стрижки овец, он отправлялся в город учиться, ему пришлось выехать как раз отсюда, из Есембая. И все кажется ему здесь родным, все дышит непередаваемой теплотой. Недавно еще он веселился здесь, бегая с мальчишками наперегонки, устраивая скячки на жеребятах-однолетках, играя в бабки. И когда там, в городе, нападала на него тоска по родному аулу, в его воспоминаниях не раз вставали незабываемые дни, проведенные именно здесь, в Есембае.

И теперь, когда говорят: «Здесь воровской притон, опасное место, здесь гнездо всяких бед», — ни одна из этих угроз не находит я нем отклика. Мирные желтые сопки, зеленые луга, необъятный простор серебристого ковыля, подернутый вдали дрожащей дымкой, стелются перед ним. С нежностью и волнением смотрит Абай на окружающий его мир — на бескрайную степь, на простор, на сопки. где он родился и где провел детство. Ему хочется обнять все это и покрыть горячими поцелуями. Какая нега в прохладном степном ветерке, не знающем ни бурных порывов, ни мертвого затишья! Сочная тучная степь вся колышется от этого ветерка, и пологими волнами переливается на ней ковыль. Да нет, не степь это, — бескрайное море, сказочное норе… Абай не может оторвать от него глаз. Он безмолвно погружается взором в вольную ширь. Она ничуть не пугает его, если бы он смог, он охватил бы ее всю, прижался бы к ней и шептал: «Я так соскучился по тебе! Может быть, другим ты кажешься страшной — только не мне! Родная моя, милая степь!..»

И мальчик скачет вперед, чуть видный среди зелено-серебряных просторов. Удержать его невозможно.

— Неужели мы так и будем плестись за ним, как подводчики за чиновником? Прибавим ходу, Жумаке, это же позор! — сказал Байтас и, ударив чалого, пустился вскачь.

Жумабай волей-неволей последовал за ним, и скоро все трое мчались наперегонки.

Мальчик добился-таки своего: от самого Корыха путники не сделали ни одного привала. Весь день они были в пути, кони их измылились, и к закату, перед самой вечерней молитвой, они подъехали наконец к аулу Кунанбая на Кольгайнаре, где жила и родная мать Абая — Улжан.

Кольгайнар славился своим прозрачным неиссякающим родником, но большим урочищем его не назовешь. Обычно здесь по пути на жайляу в горы Чингиз останавливаются три-четыре аула Кунанбая.[7]

Возле юрт самого Кунанбая теснились юрты его родных, Дыхание жизни оживляло вечернюю степь. Лай собак, окрики пастухов, блеяние овец и ягнят, топот коней, скачущих на водопой и поднимающих золотистую дымку пыли, ржанье жеребят, только что спущенных с привязи и мечущихся по степи в поисках маток… Дым, поднимающийся от костров к прозрачному вечернему небу, висит над юртами сплошной темно-серой завесой… Вот о чем тосковал в городе мальчик! Вот что заставляет его сердце биться в радостном волнении, подобно играющему скакуну, вот что властно захватывает все его чувства!..

Путники подъехали к аулу, расположенному у самого родника. Пять юрт стояли впереди. Это было многолюдное жилище двух младших жен Кунанбая — Улжан и Айгыз. Старшая — Кунке — жила в другом ауле.

Всадников сразу же узнали. Пробивая себе путь сквозь стадо овец, тянувшееся на вечерний выпас, они направились прямо к большим белым юртам. Первыми заметили их женщины среди отары. С ведрами в руках, подоткнув подолы за пояс и повязав большие передники, они доили овец. Вглядываясь в приезжих, они наперебой заговорили:

— Это из города! Из города вернулись!

— А вот Абай!.. Абай, голубчик!

— Ну да, это Телькара! Боже мой, Телькара![8] Побегу скорей, порадую его мать! — и молоденькая женщина, бросив ведра, кинулась к Большой юрте.

Улжан истомилась, ожидая сына. С той самой минуты, когда Байтас выехал за ним в город, она считала дни и часы. Прикннув время на дорогу туда и обратно, она ожидала путников сегодня. Восклицания женщин мгновенно донеслись до нее.

Улыбаясь всем своим полным лицом, на светлой матовой коже которого почти не заметно было морщин (хотя Улжан перевалило за сорок), плавно неся потучневшее тело, она вышла из юрты, бережно ведя под руку свекровь. Старая Зере всю зиму ждала любимого внука, ни на миг не забывала его и поминала в молитвах.

Между Большой юртой, к которой подъехали всадники, и Гостиной юртой их уже ожидала большая толпа. Подошли многочисленные невестки и женщины соседних юрт, несколько старух и стариков, копошившихся поблизости; примчались со всех ног мальчишки. С разных концов аула приближались мужчины.

Абай жадно вглядывался в толпу, не заметив даже, что опередил обоих спутников. Едва он спешился, коня его кто-то увел. В многолюдной толпе мальчик сразу увидел родную мать. Он бросился к ней, но Улжан остановила его:

— Э, свет мой, сыпок, посмотри — вон стоит твой отец! Сперва отдай салем[9] ему!

Абай быстро оглянулся и только теперь заметил отца. Кунанбай стоял с несколькими стариками поодаль, позади Гостиной юрты. Смущенный своей оплошностью, мальчик пошел к отцу. Байтас и Жумабай, спешившись и ведя коней в поводу, тоже шли к Кунанбаю. Высокий, коренастый, с седеющей бородой, Кунанбай даже не удостоил их взглядом своего единственного глаза, странно сверкавшего на бледном, словно застывшем лице. С другой стороны аула к нему приближались несколько всадников, тучных, богато одетых, на хороших конях. Насколько можно было судить, все это были старейшины. Кунанбай, видимо, ожидал их — он напряженно смотрел на подъезжавших.

Байтас и Жумабай еще подходили, когда Абай был уже возле отца. Кунанбай повернул голову, принял приветствие, но не двинулся с места. Он только окинул Абая быстрым взглядом и сказал:

— Ты вырос и возмужал. Выросли ли твои знания, как ты сам? Насмешка это или сомнение? Действительно ли отец хочет знать о нем?.. С самых ранних лет мальчик привык следить за движениями бровей отца, — так опытный пастух следит за облаками в год джута,[10] — и за эту наблюдательность отец ценил его больше остальных детей. Сейчас было понятно, что Кунанбай думает совсем не о сыне, а о приближающихся всадниках. Но Абай знал и то, что отец не выносит, когда не отвечают на его вопрос, и поэтому сказал сдержанно, но с достоинством:

— Слава богу, отец, — и, помолчав, добавил: — Занятия еще не кончились, но вы прислали за мной, хазрет[11] благословил, и я вернулся домой.

Возле отца стоял со своим слугой Майбасар — младший брат Кунанбая, сын одной из четырех младших жен Кунанбаева отца. Став в этом году ага-султаном,[12] Кунанбай поставил Майбасара волостным управителем Тобыкты.

Довольный ответом Абая, Майбасар было начал:

— Он уже совсем взрослый стал…

Но Кунанбай прервал его, коротко сказав:

— Ступай, сынок, поздоровайся с матерями!

Абай только этого и ждал. И когда он повернулся к женщинам, которые, негромко переговариваясь, ревниво следили за ним, лицо его снова приняло жизнерадостное мальчишеское выражение. С детской торопливостью Абай бросился к матери, но кто-то схватил его, обнял, и тотчас на него посыпались поцелуи множества пожилых женщин и мужчин. Значит, он для них все еще ребенок?… Мальчик даже покраснел от смущения, не зная, как быть: то ли сердиться, то ли радостно отвечать на ласку? У некоторых старух на глазах были слезы.

Вырвавшись наконец из объятий. Абай направился к матери. Родная его мать, Улжан, и третья жена Кунанбая, красавица Айгыз, стояли рядом. Айгыз сказала:

— Ну вот, всякие грязнули заслюнявили все лицо нашему мальчику, и поцеловать некуда! — И она с высокомерной усмешкой поцеловала Абая в глаза.

Когда наконец он прильнул к родной матери, та не поцеловала его: она только крепко обняла и прижала сына к груди, жадно вдыхая запах его волос. Невозмутимая сдержанность и хладнокровие отца уже давно передались матери, мальчик знал это и не ждал большего. Но в этом молчаливом объятии он почувствовал такую теплоту и любовь, что сердце сильно-сильно забилось в груди…

Улжан не стала долго задерживать его.

— Подойди к бабушке. — сказала она и повернула мальчика к двери Большой юрты.

Старая Зере, опираясь на палку, уже ворчала на Абая,

— Негодный, не прибежал ко мне сразу! К отцу пошел, негодный! — бормотала она. Но едва внук оказался в ее объятиях, упреки сменились самыми нежными, самыми ласковыми словами. — Светик мой, ягненочек маленький, Абай, сердечко мое! — говорила бабушка, и прозрачные крупные слезы навернулись на ее глаза.

В юрту Абай так и вошел в объятиях старушки. Он просидел здесь долго. Уже совсем стемнело. Матери потчевали его то кумысом, то холодным мясом, то чаем, но Абаю было не до еды, — он не чувствовал голода, хотя не ел с самого утра.

Обе матери и невестки неперебой засыпали мальчика вопросами:

— Окончил ученье?

— На муллу уже выучился?

— А по ком больше скучал?

Абай на все давал односложные ответы. Но последний вопрос заставил его встрепенуться.

— Где Оспан? Куда он ушел? — спросил он с такой поспешностью, которая сразу показала, что больше всего он соскучился по младшему братишке, шалуну Оспану.

— А кто его знает! Бродит где-нибудь, бездельник. Он сегодня всех нас вывел из терпения, вот мы с бабушкой и выгнали его, — и Улжан кивнула в сторону Зере.

Старушка поняла, что говорили о ней, и спросила:

— А? Что вы сказали? Не слышу, что вы говорите…

Абай громко, в самое ухо, рассказал ей, о чем шел разговор, и добавил:

— Бабушка, в прошлом году ты была совсем не такая. Что у тебя с ушами?

И он обнял Зере, прижавшись к ее коленям. Она расслышала его слова.

— Что осталось от твоей бабушки, светик мой? Одни кости! — печально ответила она.

Абаю стало жаль старушку, обреченную на тягостное одиночество среди людей.

— А можно вылечить твои уши? Если бы попробовать?

И Зере и все кругом рассмеялись, но, чтобы не огорчить мальчика, старуха ответила с улыбкой:

— Если мулла подует с молитвой, бывает, что начинают слышать. Это помогает.

— Ну, что ж, — сказала Айгыз, усмехнувшись, — внук твой уже мулла, пусть подует, раз это помогает!

Но остальные женщины повторили серьезно, будто в самом деле надеялись на знания Абая:

— Пусть подует ей в уши! Бедной старухе хоть на душе легче станет…

Абай знал, что и такой способ лечения, и обливание больного места краской, смытой со священных письмен, и чтение над ними молитв и песнопений — обычные приемы каждого муллы, ничем не отличающиеся от действий простой ворожеи. Он сидел, улыбаясь, точно подсмеиваясь над положением, в которое попал, потом вдруг обнял голову бабушки и забормотал ей в ухо то шепотом, то вполголоса:

Прелестен лик, в очах алмаз горит, Заре подобен цвет ее ланит, На гибкой шее белый снег лежит. А брови тонкие начертаны творцом…

Сидевшие в юрте ничего не разобрали. Все решили, что он читает молитву. Поджав под себя ноги, мальчик с серьезным видом продолжал бормотать, как заправский мулла.

Но почему в минуты редких встреч Тебя всего пронзает острый меч. Твой слепнет взор, твоя немеет речь Перед ее сияющим лицом?

Он зажмурил глаза, беззвучно пошевелил губами и дунул в ухо бабушке:

— Су-уф!

Это были его собственные стихи. Он сочинил их весной, начитавшись Навои и Физули. Но женщины все еще не понимали, в чем дело, — им казалось, что Абай читает молитву. Чтобы продлить это заблуждение, мальчик говорил полушепотом и только под конец, не скрывая больше своей проделки, повысил голос. Зажмурившись и раскачиваясь, как это делают муллы, читая коран, он закончил нараспев:

Как пташка к югу свой стремит полет, Так ты спешишь, прекрасная, вперед… Не слышит бабушка — пусть с верой ждет: Я излечу ее моим стихом!

И он опять дунул:

— Су-уф!

Только теперь все поняли его шутку и рассмеялись. Поняла ее и сама бабушка. Она тихо засмеялась и, довольная, ласково похлопала внука по спине, прижавшись щекой к его лбу.

Но Абай по-прежнему оставался невозмутимо серьезным, и только в глубине его глаз притаился добродушный смешок. Обняв бабушку, он спросил:

— Ну как, лучше слышишь?

— Да, сразу стало гораздо лучше. Да будет безгранично счастье твое, — поблагодарила старушка.

Шутка мальчугана вызвала и смех и восхищение взрослых.

Его мать, Улжан, засмеялась не сразу. Она задумчиво глядела на сына. Как он вырос за этот год! Как возмужал, какая острота ума в его глазах, как не похож он на своих братьев!.. Легкая улыбка скользнула по ее губам.

— Я-то думала, сынок, что в городе тебя сделали муллой, — сказала она, — а ты, оказывается, вышел в мою родню!

Взрослые сразу поняли ее намек, и все снова рассмеялись.

— Ну, конечно, в нем течет кровь Шаншар.[13]

— Сразу видно, что он внук Тонтекена! — наперебой заговорили вокруг.

Кто-то припомнил слова Тонтекена, сказанные перед смертью: «Стыдно уже обманывать ожидания хаджи и мулл: придется умереть—пусть зарабатывают на поминках…».

— Апа,[14] — задумчиво заметил Абай, — уж лучше умереть, как Тонтекен, чем быть знахарем, и собирать подачки.

— Хорошо, если ты вправду так думаешь. Как ты вырос, мой мальчик! — промолвила мать.

В юрту вошел посыльный Майбасара, бородатый Камысбай. Едва переступив порог, он обратился к мальчику;

— Абай, голубчик, отец тебя зовет!

В юрте сразу стало тихо. Чувства, во власти которых Абай находился весь вечер, мгновенно исчезли. Он молча вышел.

В Гостиной юрте совсем не то, что в юрте матерей, даже наружный вид ее суров и холоден. Войдя, Абай отчетливо и громко отдал всем салем. Взрослые ответили ему. Народу было немного: Кунанбай, Майбасар, Жумабай и несколько старейшин племени Тобыкты — Байсал, Божей, Каратай и Суюндик. Из молодежи здесь сидел один Жиренше, двоюродный брат Байсала, всегда его сопровождавший; он дружил с Абаем, хотя и был старше его.

Абай с детства знал, что если отец совещается с такими людьми, а особенно с тремя-четырьмя наиболее влиятельными старейшинами, то это означает, что затевается какое-то из ряда вон выходящее дело. До сих пор Абай никогда не принимал участия в таких советах. Сегодня в первый раз отец позвал его и сделал это. по-видимому, с умыслом.

Как только Абай сел. старики начали расспрашивать его о жизни в городе, об ученье, о здоровье Особенно внимательным был Каратай, словоохотливый старик с хитрым лицом. Он вспомнил и других сыновей Кунанбая.

— Твой Такежан—смелый малый, — сказал он, — такой ловкий, смышленый…

— Правда, он везде поспевает! — добавил Божей.

— Верно вы сказали; мальчик с огоньком, — подтвердил и Байсал. Эти похвалы и другому его сыну были явно направлены самому Кунанбаю. Но он сидел молча, не выражая никакого удовлетворения от расточаемой лести. Вдруг, как бы наперекор всем, он проговорил, повернувшись в сторону Абая:

— Если уж чего-нибудь ждать — так ждите только от этого черномазого мальчугана!

Каратай раньше других почуял, что Кунанбай неспроста вызвал сюда мальчика и во всеуслышание похвально отозвался о нем. Повернувшись к Божею н Байсалу, он спросил с улыбкой:

— А вы слышали, что мальчик сказал во время обряда обрезания?[15]

Абаю не понравилось, что Каратай собирается рассказывать о его детских промахах. От смущения краска стала приливать к его лицу. Но старшего остановить нельзя. Абай старался сделать вид, будто все, о чем здесь говорят, не имеет к нему никакого отношения.

Каратай продолжал, посмеиваясь:

— Когда приступили к обряду и ему стало больно, он заплакал и сказал: «Боже мой! Почему я не родился девочкой?gt; А мать говорит ему: «Несмышленыш мой милый, тогда тебе пришлось бы рожать, а это пострашнее обрезания!» А он как закричит: «Ойбой, и у девчонок свои муки?..»— и перестал плакать.

Старики рассмеялись.

Кунанбай опять не шелохнулся, точно ничего не слышал. Сосредоточенный вид отца и Байсала ясно показывал, что подобные разговоры поддержки не найдут. Абай этому радовался: он вовсе не желал, чтобы, позвав его как взрослого, над ним смеялись, как над неразумным малышом.

В эту минуту в юрту вбежал Оспан, младший браг Абая. Сколько раз сегодня Абай спрашивал о нем! Как хотел видеть этого озорника!

Оспан не забыл отдать салем, но тут же, не обращая внимания ни на отца, ни на других, присутствовавших здесь, старших, повис на шее Абая. Он любил его больше всех своих братьев. Между ними было пять лет разницы.

Перед взрослыми Абаю надо было вести себя достойно, как подобает старшему брату. Он степенно обнял Оспана и поцеловал в обе щеки. Старики поняли, что мальчики еще не виделись, и отнеслись снисходительно к таким вольностям. Но Оспан сейчас же начал шалить, и хорошее впечатление, вызванное его приходом, мгновенно рассеялось. На вопрос Абая, где он был, шалун сел перед ним на корточки, снова обнял его за шею, притянул к себе и прошептал на ухо грязное ругательство. Мальчишка слышал его от своего старшего брата Такежана. Вот так первая встреча с братом, о котором так скучал Абай! Он с ужасом отшатнулся от Оспана.

— Ой, что ты сказал!.. — воскликнул Абай, но Оспан не дал ему договорить и снова повис у него на шее.

— Не говори, не говори отцу! Ни за что не смей говорить, — угрожающе шептал он и вдруг повалил Абая навзничь.

Абай, понимая все неприличие такой возни при старших, пытался освободиться и привести себя в порядок. И все же коренастый Оспан положил его на обе лопатки, вытащил изо рта что-то скользкое и засунул Абаю за воротник. Абай передернул плечами и попытался вырваться. Только что он с таким важным видом сидел среди взрослых, а теперь озорник братишка совсем его осрамил!.. А Оспан, забыв о присутствии отца, покатываясь со смеху, закричал:

— Лягушка! Я посадил ему за ворот лягушку!

Абай забарахтался еще больше.

Кунанбай сперва не обращал внимания на детей, возившихся у него за спиной, думая, что они и сами скоро угомонятся. Теперь он круто повернулся и увидел, что коренастый мальчишка повалил Абая и сидит у него на груди, не давая возможности подняться.

Такое озорство вывело Кунанбая из себя: одной рукой он схватил Оспана и притянул к себе, а другой дал ему несколько увесистых пощечин. Лицо мальчика запылало, но он неподвижно застыл перед отцом, сверкая большими глазами. Пощечины не испугали его, он продолжал стоять как ни в чем не бывало. Суюндик, изумленный такой выдержкой ребенка, наклонился к Байсалу:

— Волчий прав у этого малыша!

— Настоящий Куж,[16] — шепнул тот в ответ. Кунанбай строго приказал посыльному:

— Убери этого негодяя! — и толкнул Оспана к двери.

Мальчик споткнулся и чуть было не упал, посыльный успел подхватить его. В юрте несколько минут стояла полная тишина. И только когда все снова зашевелились и закашляли. Кунанбай заговорил.

2

Глиняный светильник над круглым низким столом посреди юрты разливает красноватый свет. По временам сквозь нижние щели юрты врывается ветер, и слабое пламя трепещет, то угасая, то разгораясь. Отец сидит боком к Абаю: свет падает на него с одной стороны.

От Кунанбая веет холодом. Властное лицо хмуро и жестоко. Слова его, резкие, внушительные, падают с гневной тяжестью. Речь его пересыпана пословицами и поговорками.

Мальчик еще не может понять, чего добивается отец, какую скрытую цель преследуют его слова. Ему лишь удается уловить смысл отдельных выражений. По старому обычаю аксакалов,[17] отец говорит иносказательно, намеками и кружит над целью своей речи, как ястреб. Абай не успевает связать одну фразу с другой и запутывается в обрывках мысли. Если бы он мог, то сейчас же убежал бы в юрту матери, но делать нечего: позвал отец — уйти невозможно.

И он продолжает сидеть и слушать. Отдельные слова для него совсем новы и непонятны, он старается запомнить их. Отец на кого-то нападает, кому-то грозит — и Абаю кажется: целая рать, вооруженная и грозная, стремительно летит в набег. Порою непонятная речь отца наводит на него скуку, и тогда он долго не отрывает взгляда от лица Кунанбая, думая о другом.

Абай с детства усвоил привычку пристально, не сводя глаз, смотреть на сказителей, певцов и вообще на всех, чья речь приковала к себе его внимание. Лицо человека всегда казалось ему чудесным созданием природы. Всего привлекательней были лица стариков, испещренные морщинами. В извилистых складках, бороздящих их щеки и лбы, в выцветших глазах, в волнообразных переливах длинной бороды он часто видел целые картины. Вот лесок с реденькими, жидкими побегами… Вот трава, скрывающая темную почву под своим мягким ковром… Порой его воображение находило в человеческом лице странное сходство с хищным зверем или добродушным домашним животным. Вся вселенная оживала для него в движениях и очертаниях человеческого лица.

У отца продолговатая, словно вытянутая голова, напоминающая гусиное яйцо. И без того длинное, лицо его удлиняется клином бороды; оно кажется Абаю равниной с двумя холмами, поросшими лесом бровей. Единственный глаз Кунанбая зорким часовым стал у левого холма — суровый, недремлющий страж… Он не знает отдыха, от него ничего нельзя утаить… Этот единственный глаз не прячется за веком: большой, выпуклый, он смотрит остро и зорко, точно пожирая все окружающее. Он даже моргает редко.

На плечи Кунанбаи накинута шуба из мягкого, пушистого меха верблюжонка. Он говорит веско, убедительно, смотрит только на Суюндика, сидящего напротив, и говорит, не сводя с него взгляда.

Борода Суюндика серебрится ровною проседью. Время от времени он точно исподтишка, вскользь, вскидывает глаза на Кунанбая, но прямо на него не смотрит. Абаю внешность Суюндика кажется обыденной и простой. За ней ничто не скрывается.

С первого взгляда и Божей тоже как будто ничем особенным не отличается. Со своим бледным смуглым лицом, темной бородой, крупным носом он, пожалуй, красивее всех остальных. И морщин на его лице еще не много. Во время длинной речи Кунанбая Божей не шелохнулся, ни разу не поднял опущенного взгляда. Трудно сказать — дремлет ли он, или о чем-то сосредоточенно думает. Мясистые, грузные веки точно плотной завесой скрывают все, что затаил он в мыслях.

Один Байсал, сидящий на переднем месте, смотрит прямо на Кунанбая. Байсал высок, у него румяное лицо, внушительная внешность. Взгляд больших синеватых глаз холоден, — в нем сдержанность, способность сохранить тайну в самой глубине души.

Остальные сидят угрюмо и молчаливо. Понимание того, что хочет Кунанбай, живой отклик на его речь видны только в глазах Каратая и Майбасара.

Круг аксакалов с одной стороны замыкает Абай, сидящий рядом с отцом, а с другой — молодой жигит Жиренше.

Жиренше — родственник Байсала из рода Котибак. Это не просто жигит, прислуживающий Байсалу, — он подает большие надежды, он тонок и наблюдателен. К тому же он хороший рассказчик и шутник: Абай до сих пор помнит его прежние шутки. Из всех собравшихся только его Абай хотел бы видеть и только с ним побеседовать задушевно, один на один.

Но сейчас, для виду или искренне, Жнренше весь поглощен речью Кунанбая, и никого больше не видит вокруг себя. Похоже, что он даже не замечает Абая.

Вот Жиренше нахмурил брови и зашевелился… Лишь теперь Абай заметил, что отец заканчивает свою речь.

— Если гнусность негодяя Кодара заставила меня краснеть перед другими родами, то в нашем племени это позор для всех, кто собрался здесь! Позор нам всем! — сказал он и, замолчав, перевел пронизывающий взгляд своего единственного глаза с Суюндика на Байсала, а потом так же пристально уставился на Божея.

Ни Божей, ни Байсал не шелохнулись. Остальные взволнованно зашевелились. Каждому легла на плечи тяжесть слов Кунанбая.

— Честь — выше смерти. Беспримерный грех должен получить и беспримерное возмездие, — заключил Кунанбай.

В каменной твердости его голоса звучал непоколебимый приговор. Все почувствовали это. И все знали, что если Кунанбай пришел к решению, то ждать уступки бесполезно.

Итак, на выбор остаются два пути: идти на открытую ссору, на вызов — возражать, препираться, возмущаться или, как это уже часто делали Байсал и Божей, затаить свое несогласие и, предоставив действовать одному Кунанбаю, сложить всю ответственность на него, — пусть сам расхлебывает кашу!

Когда дело не затрагивало их кровных интересов, они всегда поступали именно так: скупились на слова, выражались неопределенно, одними намеками. Но сейчас, после заключения Кунанбая, молчать было невозможно, он не оставил малодушным ни лазейки. И каждый увидел себя а западне. В юрте наступила тишина. Абай не знал Кодара. При этом имени перед ним сразу же возник образ Кодара из песни «Козы-Корпеш и Бачн-Слу».[18] И то, что отец назвал его «негодяем», тоже подходило Кодару из песни, которую в прошлом году здесь, в этой самой юрте, пропел его матерям акын[19] Байкокше. Абай даже подумал, не нарочно ли прозвали Кодаром кого-нибудь похожего на героя той песни.

Каратай первый нарушил тишину обдуманной и гибкой речью:

— Поистине это чудовищно… Не дав бог, чтобы с сыновьями или дочерьми нашими случилось такое дело! Если Кодар действительно совершил это преступление, — место его среди неверных, — начал он.

И потом, обходя прямые пути, он обиняком, осторожными вопросами и намеками, высказал свое сомнение: а правда ли то, что говорят о Кодаре?

Среди присутствующих один Суюндик приходился сородичем Кодару. Вот почему Кунанбай, говоря свою речь, смотрел на него в упор, — он старался убедить Суюндика в неслыханном, чудовищном преступлении Кодара, он добивался, чтобы Кодара осудили сами его родные. Стоит Суюнднку высказать осуждение — и вся тяжесть последствий ляжет на него и на его род.

Но Суюндик далеко не уверен, так ли виновен Кодар, как это утверждал Кунанбай. Уловка Каратая помогла ему, — он ухватился за слова «если действительно виновен» и сказал:

— Если его вина будет доказана, тогда хоть сейчас — нож ему в сердце! Но кто поручится, что все это правда?

Кунанбай, ощетинившись, подавшись вперед всем телом, перебил его.

— Э, Суюндик, — гневно отрезал он. — Албасты[20] подстерегает слабых! Безвольный, колеблющийся вожак навлекает темную силу на самого себя. Что же, давайте поклянемся душой за Кодара, присягнем в его честности и невиновности! Оправдаем его. А на том свете примем его вину на себя. Только я не обладаю двумя душами! — И внезапно он резко бросил в сторону ошеломленного Суюндика: — А ты-то сам ручаешься за Кодара? Присягнешь за него? Душой поклянешься?

Этот вызов был последним ударом, доконавшим Суюндика.

— У меня тоже нет души, которую некуда бы девать! Я сказал лишь, что надо проверить. Не для того я приехал, чтобы заложить свою душу, — проговорил он мрачно.

К этому свелось все его сопротивление. И хотя выпад Суюндика был смел, все поняли, что он начал сдаваться. Кунанбай вовремя учел это и решил сломить его.

— Если ты не веришь нам, — сказал он, — то не верь и народу, который повсюду кричит о гнусностях Кодара! Не только свои — чужие вчера на сборе бросили нам грязь в лицо! Им тоже все известно. Ступай убеди их, что это неправда! Попробуй заткнуть рот всему народу! В силах ты сделать это? Так будь решительным до конца: осмелься оправдать его. Или оправдай, или осуди! Только дорогой мой, не топчись на месте!

Суюндик не нашел что ответить. И после короткого молчания заговорил Байсал. По-прежнему сохраняя холодное спокойствие, он взглянул на Кунанбая и бесстрастно спросил:

— Если мы признаем Кодара виновным, каково будет наказание?

Кунанбай ответил:

— Такого чудовищного преступления казахи не знавали в прошлом. Не знаем мы и кары за него. Наказание — по шариату.[21] Пусть совершится то, что повелевает закон.

До этого Кунанбай говорил раздраженно, желчно, но тут он переменил тон: казалось, что он и сам тяжело переживает все происходящее.

Да, все пути отрезаны, и все остановились, словно кони, наткнувшись на глухую стеку. И снова наступило молчание.

Божей подумал про себя: «Должен же шариат разбираться! Не может быть, чтобы ни с того ни с сего он набрасывался на человека!» Но высказать эту мысль он не посмел: Кунанбай обрушился бы на него бурным, неудержимым потоком. И Божей промолчал.

Нетерпеливый Каратай не выдержал.

— Но что же повелевает шариат? — спросил он.

Кунанбай повернулся к Жумабаю, сидевшему несколько поодаль, — будто лишь сейчас вспомнил о нем.

— Я посылал Жумабая в город, чтобы узнать приговор Ахмета-Ризы, хазрета. Кара — повешение, — сказал он.

— Повешение? — с ужасом переспросил Каратай.

Божей поднял испытующий взгляд на Кунанбая и не отрываясь смотрел на него. На лице Кунанбая застыло выражение непреклонности.

— Неужели нет другого выхода? Пусть он — взбесившийся пес, но ведь он — сородич нам! — проговорил Божей.

И опять зазвучал полный голос Кунанбая.

— Да покинут все чувства того, кто сочувствует ему! Спорить с шариатом? Даже если бы дело шло не о Кодаре, а о счастье моей жизни, я не отступлю, не поколеблюсь, — резко заключил он.

Все поняли: этого степного коня не сдержать и арканом.

— Раз ты уверен, делай как знаешь, — сказал Божей упавшим голосом.

Молчаливый Байсал не проронил ни звука. Суюндик свернул на проторенную Божеем дорожку:

— Ты управляешь всем народом, и преступник тоже в твоих руках, — заговорил он, — И обидчик и обиженный — все прибегают к твоей мудрости. Мы просим лишь одного: какой бы приговор ты ни вынес — решай, проверив. Остальное — в твоей воле.

К словам Суюндика присоединились и все старейшины: Но это была лишь видимость согласия. Весь вечер шла скрытая борьба — полунамеками, в обход, никто не рискнул на открытое столкновение с Кунанбаем.

Если чутье не обмануло Божея, дело Кодара — новый ход Кунанбая. И не простой, не обычный ход. К чему он ведет? Но как бы ни повернулось дело, за последствия ответит один Кунанбай: ведь никто к нему не присоединился, никто его не поддержал. Он, наверное, и сам понимает, что они ухитрились оставить себе возможность борьбы.

Но если старейшины втайне надеялись остаться в стороне, то и у Кунанбая осталось кое-что в запасе: замысел его был продуман заранее до конца, и он не все еще высказал вслух.

В руках шести старейшин, собравшихся здесь, — судьбы тысяч семей племени Тобыкты, вся сложная паутина родовых и племенных дел, вся бесконечная путаница отношений, все узлы, все связи, все ходы. В потайных карманах этих шести вожаков скрыты бесчисленные расчеты, невидимые повороты путей, тонкая сеть человеческой хитрости.

Став ага-султаном, Кунанбай поднялся над всеми. Власть в его руках. Он связан с внешним миром, с высшими властями, они с ним считаются, ценят его. Кроме того у него длинные руки, — он богат. Он за словом в карман не лезет, умеет держать себя, внушителен, упорен, непреклонен в достижении цели. И, ловко применяясь к обстоятельствам, он подавляет всех вокруг себя.

Но если в Тобыкты — вся сила Кунанбая, то в нем же, пожалуй, и вся его слабость. Недаром говорится: «Крылья — при взлете, хвост — при спуске». Старейшины — вот эти самые Байсалы и Божей — крылья и хвост Кунанбая.

Весь последний год Кунанбай не чувствует с их стороны прежнего доверия. Между ними встала глухая настороженность. Кунанбай знает это. Но сейчас никто из них не решился на открытый разрыв, все идут на уступки. А это для него очень важно. Как бы ни был он силен и властен, есть еще судья, на которого приходится оглядываться. Этот судья — племя. В глазах племени все старейшины ответственны за жестокий приговор не меньше, чем он сам. Гореть Кунанбаю — не уцелеть и им. Они будут вынуждены доказывать, что приговор справедлив, а что у них сейчас в душе — дело десятое. И Кунанбай делает вид, что он ничего не подозревает и ничему не придает значения.

Хотя Тобыкты состоит из множества родов и колен, ключи всех дел в руках только тех пяти-шести, аксакалы которых собраны здесь. По ним равняются все, и все прислушиваются к их голосу. Они и верховодят в Тобыкты.

Вот хотя бы Божей, сидящий по правую сторону Кунанбая. Он из влиятельного рода Жигитек. Из Жигитека в свое время вышел стойкий и упрямый властитель Кенгирбай. Да и впоследствии этот род дал много удальцов, любителей набегов и барымты,[22] походов и всевозможных опасных приключений. Жигитеки — краснобаи, буйный, непокорный народ.

Байсал — старейшина крупного рода Котибак. Род этот многочислен и силен, — недаром он носит прозвище «Косяк густогривого гнедого». Котибаки занимаются скотоводством, из года в год захватывают все большие участки земель и, в полном сознании своей силы, не стесняясь, безо всякой оглядки творят жестокие и темные дела.

Суюндик — нз рода Бокенши. самого малочисленного по сравнению с другими. И хозяйство у них скудное. К Бокенши по женской линии примыкает маленький пришлый род Борсак. Кодар, о котором шла речь, — из борсаков.

Сам Кунанбай — из рода Иргизбай. По численности этот род меньше, чем Жигитек и Котибак, но зато неизмеримо богаче. Кроме того, иргизбаи из поколения в поколение удерживают свое влияние над всем Тобыкты и вершат его судьбы.

По степени родства Байсал ближе к Кунанбаю, чем Божей и Суюндик. Когда нужна поддержка и когда требуется привлечь на свою сторону большинство или собрать силы, Кунанбай всегда опирается на род Байсала — Котибак. Поэтому он особенно оберегает свое влияние в этом многочисленном роде.

Что касается Каратая, то он стоит как бы особняком от других. Он — старейшина рода Кокше, который имеет отдаленное, но равное родство со всеми. И хотя этот род не принадлежит к числу крупных, способный и ловкий Каратай, умело используя свои родственные отношения со всеми, никогда не оказывается вне событий и принимает участие в важнейших решениях.

Все, что сделают, скажут или решат сидящие здесь старейшины, будет бесспорно и безоговорочно принято остальными — и старыми, и малыми, и умудренными опытом аксакалами, и зрелыми мужами.

Рядом с Кунанбаем сидит его брат Майбасар. Став волостным, он сразу порвал дружбу с прежними приятелями и отдалился даже от ближайших родных Кунанбая. И хотя сейчас, по укоренившейся с детства привычке, он держится перед Кунанбаем, как кроткий ягненок, на самом деле он невероятно жесток. Майбасар стоит во главе тех иргизбаев, которым особенно выгодно было возвышение Кунанбая и кому выгодна его власть.

Из-за Майбасара и произошла размолвка между Божеем и Кунанбаем. Месяца два назад Божей, по просьбе народа, выведенного из терпения самоуправством Майбасара, обратился к Кунанбаю с требованием сменить волостного управителя. Кунанбай отказал, хотя хорошо знал о жестокостях, творимых Майбасаром. Он решил, что иметь около себя человека, который является как бы отражением его собственной несокрушимой силы и суровой непреклонности, совсем не плохо. Когда удары, наносимые Майбасаром, станут не под силу, все будут вынуждены искать защиты у него, у Кунанбая. Таким образом, Майбасар будет напоминать всем, что властью Кунанбая пренебрегать не следует.

Разговор о Кодаре Кунанбай перевел на другое, — он расспрашивал старейшин, как поправляется скот, хороши ли травы, давал указания, когда и как выступить в кочевку. Все соглашались, что и в этом году надо кочевать на хребет Чингиз. Правда, пастбища по ту сторону принадлежали роду из племени Керей, но аулы можно будет ставить вплотную к ним, а потом по берегам рек постепенно перекочевать дальше. У аксакалов Тобыкты была тайная мысль: кочуя из года в год по рекам маломощного соседнего рода, со временем совсем завладеть их пастбищами.

Эта беседа рассеяла мрачную напряженность. Все заговорили свободно, охотно, открыто. Воспользовавшись этим. Жиренше подмигнул Абаю и кивнул на дверь юрты.

Абай все еще не знал, кто такой Кодар и в чем состояло его преступление. Он только ужаснулся, когда услышал дохнувшее на него холодом слово «повешение». Он посмотрел на Кунанбая со страхом, вдруг поняв, что отец способен, пожалуй, настоять на таком жестоком решении. Но тут же мальчик подумал, что повешение до сих пор не применялось в степи, — он никогда не слышал о такой казни. Это страшное слово вызвало в его воображении далекие времена Гарун-аль-Рашида; оно было связано с чужими краями — Багдадом, Египтом, Газной. «Вероятно, о повешении сегодня говорили только так, для угрозы, — у нас этого не может быть и не будет», — заключил Абай.

Лишь сейчас он понял, зачем ездил в город Жумабай. Это тоже поразило Абая. Сколько времени они провели вместе, а Жумабай хоть бы словом обмолвился! Посланник смерти, тая в душе ужасное повеление шариата, он скакал с Абаем наперегонки, шутил, забавлялся с ним!.. И теперь сидит молча, как будто ничто его не касается… Мальчик смотрит на Жумабая, и старшие кажутся ему загадочными, непонятными. «Был бы я сам взрослым, я понимал бы их, знал бы, чего они хотят и как поступят», — думает он.

Теперь он вспоминает, что поведение Жумабая в городе вызвало в нем недоумение. Выводя со двора темно-серую жирную четырехлетку, он сказал: «Надо отвести ее хазрету, это ему подарок от твоего отца». Расспросив, где живет настоятель мечети, мулла Ахмет-Риза, наставник Абая, Жумабай приказал мальчику показать дорогу.

Войдя во двор дома муллы, они стали привязывать лошадь. Хазрет, увидев их, понял, конечно, что лошадь приведена ему в подарок, но ничего не сказал. Жумабай передал мулле привет Кунанбая и добавил:

— Он просил благословения своему сыну, вашему ученику, который стоит перед вами.

Хззрет не замедлил с ответом.

— Аллах милосердный и всемилостивый да пошлет блага свои и щедрой милостью своею да наградит его, — торжественно произнес мулла и, подняв ладони, благословил Абая.

Не подыскав приличной завязки для разговора с хазретом, расточавшим витиеватые книжные выражения, Жумабай сразу приступил к делу: Кунанбай, мол, просил узнать мнение ученого наставника по одному вопросу, но поручение это — совсем особенное. И Жумабай многозначительно посмотрел на хазрета, а потом перевел взгляд на Абая. Хазрет сказал мальчику:

— Ибрагим,[23] дитя мое, ступай в медресе, а перед отбытием в аул приди ко мне, да примешь благословение мое в путь.

И мальчик вышел.

Теперь Абаю все ясно: Жумабай подсказал хаэрету желание Кунанбая услышать жестокий приговор.

Что могло еще удерживать Абая в юрте? Ни теплого слова, ни приветливого взгляда он тут не встретит. Выждав немного, Абай выскользнул из юрты вслед за Жиренше. Тот стреноживал коня, чтобы пустить его на подножный корм. В тусклом отсвете огня, падавшем сквозь открытую дверь, он сразу узнал мальчика и тихо окликнул его:

— Абай, я здесь! Иди сюда!

Абай не успел еще дойти до друга, а торопливый вопрос уже срывался с его губ:

— Ой, Жиренше, кто этот Кодар, о котором сейчас говорили? Скажи мне, что он сделал?

— Кодар? Это бедняк, бобыль из рода Борсак.

— А где он сейчас?

— Живет на склоне Чингиза, у подножия перевала Бокенши.

— А что он такое сделал?

— Говорят, когда в этом году у него умер единственный сын, он спутался со своей снохой.

— Спутался? Как это спутался?

— Чего там — «как»? Ну, просто покрыл ее…

— Я не понимаю, что ты говоришь.

— Вот чудак! Не знаешь, что значит «покрыть»? Ну, понимаешь, как верблюды — самец с самкой… понял теперь? — и юноша пояснил свои слова непристойными жестами.

Проскучав с аксакалами, Жиренше рад был вырваться из юрты на свежий весенний воздух. Ему хотелось подурачиться, посмешить Абая. Но мальчику было не до смеха, его лицо оставалось серьезным. Он весь задрожал от слов Жиренше.

— Неужели это правда? — еще раз спросил он, напирая на слово «правда».

— В том-то и дело, что никто ничего толком не знает… А в народе ходят слухи. Суюндик поэтому и говорит, что надо проверить, так ли все это, — ответил Жиренше, снова став серьезным.

— Так это же, наверное, неправда?

— Многие так думают. А вот когда Кунекен[24] ездил на сбор племени Сыбан. там Солтабай при всем народе попрекнул его этим. Было это так: Кунекен сказал ему, что надо бросить насыбай,[25] а тот и брякнул: «Насыбай не великий грех, а вот тебе не мешало бы обуздать волосатую ведьму, что свила гнездо у тебя на Чингизе и творит там темные дела!» Кунекена всего передернуло, ты видел — он и сейчас сам не свой… Вот и ходит как туча…

Абай сразу отчетливо представил себе отца — потемневшего, страшного, такого, каким он был, когда произнес слово «повешение». Несколько минут мальчик стоял молча, нахмурив брови, потом круто повернулся и пошел, тяжело вздохнув. Казалось, это был не вздох, а стон тяжелобольного. Абай шел к юрте матери. Жиренше хотел было остановить его и сказать что-то, но мальчик не повернулся и, не ответив на его оклик, пропал в темноте.


3

Кодар медленными глотками потягивал просяной навар с разведенным куртом,[26] разогретый ему снохой.

— Камка, голубушка, у нас, кажется, пятница сегодня? — спросил он ее.

— Да, пятница. Надо пойти на могилу прочитать молитву, — ответила Камка и, горько вздохнув, добавила — Сегодня он приснился мне совсем как живой…

— О боже милостивый, боже милостивый! — тяжко вздохнул Кодар.

Казалось, горе, наполнявшее его широкую, богатырскую грудь, хлынуло из нее вместе с этим вздохом. Разве могут бесплотные видения успокаивать сердце? Кутжан, его единственный сын, тоже снился ему сегодня. Но разве это утешение? А Камку сны все же успокаивают. Что же, пусть она расскажет. Пусть хоть сном потешит молодое сердце. Он слушает ее…

— Я видела его, как наяву: будто подъехал к юрте, слез с коня, такой веселый, светлый… Входит в юрту, подошел ко мне и говорит: «Вы с отцом много плачете. Ваши стоны я часто слышу. Неужто вы думаете, что я и вправду умер? Видишь, я же вернулся… Я вовсе не умер! Полно, Камка! Перестань грустить, будь веселей!» Так он и сказал. А я-то радовалась!

Молодая женшина и старик замолкли. Слезы светлыми каплями катились по их лицам.

Вокруг — тишина. И только откуда-то до слуха Камки доносится странный воющий звук. Уже несколько дней она слышит его по утрам.

Бледная, повернув бескровное лицо к свекру, она чутко прислушивается. Покрасневшие глаза полны слез. На висках похудевшего лица чуть заметно бьются голубоватые жилки.

— Это ветер дует по склонам Чингиза, дочка!

— Почему же он так воет?

— Крыша на сарае обветшала. Из щелей торчит старый камыш. Он, проклятый, и завывает от ветра. — успокаивает ее Кодар.


Они вышли из юрты. Старая, темная, вся ободранная, она одиноко прижалась к маленькому саманному сараю. Кругом — ни души, ни зимовок, ни других юрт. Соседние аулы давно откочевали на жайляу.

Кутжан всегда, бывало, говорил: «Не оставаться же нам жатаками!» Он находил двух-трех верблюдов для кочевки и двигался с семьей за другими. Разве знали они тогда заботы о пастбище, разве думали о том, как свести концы с концами в скудном хозяйстве? Частенько и сам Кодар говаривал: «С аулом идти неплохо, без молока не будем, может, кто-нибудь и корову на лето даст», — и они отправлялись в кочевку.

Но в этом году ни у Камки, ни у старика не хватало решимости покинуть без присмотра свежую могилу Кутжана, которого они оплакивали день и ночь.

Скота у них было мало. Даже если бы их жалкое стадо паслось круглые сутки, все равно оно не вытоптало бы и сотой доли пастбищ по склонам Чингиза. Зимой, после смерти сына, Кодар принял к себе старика родственника, пришлого бедняка Жампеиса, который добывал себе на пропитание работой по найму. Жампеис, бобыль, без семьи и крова, всю жизнь еле перебивался. «Сложишь две половинки—все-таки целое получится. На кого нам надеяться? Проживем как-нибудь, подпирая друг друга». — предложил Кодар Жампеису, когда тот пришел совершать молитву по умершему. Так Жампеис и остался с ними.

Забота о маленьком стаде отпала. Дома тоже дела не много. И оба — старик, согбенный беспощадным временем и невзгодами, и молодая женщина, подавленная горькой печалью, — все дни проводили на могиле. Так и сегодня они тихо побрели туда.

Ослепительный майский день как-то особенно приветлив. Степной простор залит живым золотом лучей. Редкие белые пушистые облачка плывут по небу. Мягкие очертания холмов покрылись зеленью. Еще не высокая, но густая трава зеленым ковром одела землю. Подснежники, тюльпаны, золотые палочки желтоголова, дикие ирисы и маки пестреют на ней причудливым узором — красные, желтые, голубые, — точно чудесно благоуханный рой ярких мотыльков разлетелся по степи. Утренний ветер, пробегающий по склонам Чингиза с горного перевала, как всегда, прохладен. Он умеряет жару и веет легкой, нежной свежестью.

Но все это сверкание жизни, буйная радость пробуждающейся природы как будто не существовали для двоих обездоленных людей. Перед их глазами только одно: свежая могила с горкой камней, выросшая недавно вон на той сопке. Глаза и сердца их стремятся только туда. Молодые побеги вызывают в них воспоминания лишь о прошлой весне, когда был жив бодрый, веселый Кутжан, — и новые волны непередаваемой горечи теснятся у них в душе.

Кодару недавно перевалило за шестьдесят. Этот седеющий старик — богатырского телосложения. Если бы не горе, с которым он не в силах примириться, ничто на свете не сломило бы его, — так велика была в нем сила жизни. В молодости он был настоящим батыром. Никто не мог поспорить с ним в ловкости и отваге. И до старости сберегал он свое честное имя от всего, что могло его опорочить. Какое дело ему до тех, кто гонится за славой и властью, кто опьянен могуществом и силой? Кодар оставался самим собою и, довольный тем немногим, что имел, вел тихую, замкнутую жизнь в кругу своей семьи. Ни поездки по чужим аулам, ни праздные пересуды его не привлекали. Его мало знали даже в родном ауле, а о дальних и говорить не приходилось. Да он и сам ни с кем не водился, кроме своих немногочисленных сородичей — борсаков и бокенши.

Полгода назад на него вихрем налетело горе, которое и сейчас, словно когтями, рвет его сердце, — смерть его единственного сына Кутжана.

На что теперь надеяться? В чем найти утешение? Ведь у судьбы не вымолишь жалости! Сколько ни думай, выхода не найдешь. Значит, надо гнать от себя черные думы.

Его сноха Камка, любимая подруга сына, чахнет на глазах, безвольная, застывшая в своем горе. Что ожидает ее? Сердцу страшно ответить на это. Когда старик думает, что и она может уйти от него, стать чужой, ему кажется, что это так же ужасно, как смерть Кутжана. Тогда он второй раз лишится сына, — ведь он был отцом им обоим!

Камка и Кутжан так любили друг друга, так хорошо жили, без ссор и раздоров. Она целиком ушла в заботы о новом доме, ставшем родным для нее. Камка была бедной сиротой из племени Сыбан, расположенного далеко отсюда. Кутжан встретил ее во время поездки к родным матери и в ту же ночь умчал ее к себе. Кодар привязался к ней не меньше, чем к сыну. Он был отцом обоим. Он простодушно надеялся, что ему суждено бережно донести до могилы эту любовь и привязанность к детям.

Несколько дней назад Жампеис принес какие-то гнусные, грязные сплетни, которые он услышал в горах от других пастухов. Кодар не совсем понял его, а то, что понял, привело его в ярость. Он и слушать не захотел дальше и приказал Жампеису замолчать. Неужели люди, живущие в довольстве и благополучии, могут так беситься от безделья и выдумывать всякие небылицы? В бреду они, что ли, задают нелепые вопросы: «Почему это Кодар забился дома, точно в нору, и никуда не показывается?» А некоторые прибавляют ехидно: «А для чего сидеть там его снохе? Она-то о чем думает?»

Эти намеки словно тяжелым камнем придавили Кодара. Он понимал эти разговоры и пересуды как желание поскорее подыскать молодой вдове жениха и женить его без калыма, — то есть попросту подсунуть наследника, который прибрал бы к рукам имущество и скот Кодара. И такие коварные замыслы усердно раздувались людьми, выдававшими себя за родных, за сочувствующих! Кодар стал чуждаться всех и не хотел даже, чтобы его навещали. «Хоть бы год оставили ее в покое, хоть бы до поминок». — беспрестанно повторял он про себя. А что будет дальше, об этом он просто старался не думать. И вот холодное дыхание злобной клеветы проникло в его уединение.

Увидев потемневшее лицо Кодара, Жампеис понял, что лучше не растравлять его раны и не рассказывать дальше. К тому же он был неразговорчив, двух слов не умел связать, и передать свою мысль другому было для него великим трудом. Он замолчал.

А дело было так. Недавно на пастбище старый чабан Айтимбет прямо спросил его:

— Говорят, что Кодар живет со своей снохой. Ты знал об этом? У Жампеиса волосы встали дыбом.

— Будь я трижды проклят, если я хоть что-нибудь слышал о таком позоре! Брось, нечестивец, и говорить такое! — весь задрожал он.

Айтимбет не понял — оправдывается он или искренне ужаснулся? Но старый чабан не был ни клеветником, ни сплетником. Он невольно подумал: «Если бы бедняге что-нибудь было известно, вряд ли бы он так возмутился. Значит, или те действительно невиновны, или этот ни о чем не подозревает…» Айтимбет жил недалеко от зимовки Кодара. Он стал расспрашивать бедняков, которые изредка посещали старика, и в конце концов решил, что тот совершенно невиновен, что его опутывает грязная клевета.

Но напрасно бедняки соседи, бывавшие у Кодара и знавшие истину, спорили со сплетниками и твердо стояли за старика, — кто-то старательно продолжал плести паутину лжи. Клевета не только не угасла — она стлалась повсюду едким дымом, обволакивала Кодара.

Видно, мало Кодару одного горя, что на плечи его свалилась эта новая беда! Дня три назад Суюндик нарочно подослал к нему болтуна Бектена. Тот вывел Кодара из юрты и долго петлял языком вокруг да около. А под конец заключил:

— Попробуйте-ка всем заткнуть рты! Добрые люди сочувствуют тебе, пытались было положить конец сплетням, да не смогли! — При этом он упомянул о Суюндике и, как бы к слову, рассыпался в похвалах ему. Затем, опять помучив полунамеками, в упор бросил — Говорят ужасное про тебя и про твою сноху!

Кодар вздрогнул.

— Эй ты. что болтаешь! — угрожающе воскликнул он, точно хотел броситься на Бектена.

— Кунанбай поверил этим сплетням и готовит тебе жестокую кару, — невозмутимо продолжал Бектен. — Но разве может Суюндик предать родственника? Он нарочно прислал меня к тебе- пусть, мол, пока вся эта буря уляжется, Кодар укроется куда-нибудь, уедет подальше!

Кодар в бешенстве вскочил с места.

— Прочь отсюда! Убирайся с глаз моих! Что мне кара Кунанбая, когда сам бог не пощадил меня? Уходи прочь, уходи! — вне себя кричал он на Бектена.

Вспоминая обиду, Кодар и сегодня чувствует, как в нем закипает злоба. Но у него и в мыслях не было поговорить об этом с Камкой. Его отцовское сердце не чувствовало укоров совести. Камка для него — родная, нежно любимая дочь. День за днем они вместе несли свое нелегкое бремя: вместе горевали, вместе тяжко вздыхали, ничего не скрывали друг от друга. Постепенно они так сроднились, что порой казались себе стариками, прожившими вместе всю жизнь, или отцом и единственной дочерью; все у них было общее — все горечи, все несчастья жизни. Они понимали друг друга так, как только доступно человеку понимать человека.

Обо всем они могли говорить искренне, свободно, без стеснения, но сказать своей тихой, безответной, подавленной горем снохе о такой чудовищной клевете Кодар не мог, — у него не повернулся бы язык.

Медленными шагами они дошли до могилы. Кодар не знал поминального чтения. Камка тоже нигде не училась. Приходя на могилу, каждый из них всегда мысленно творил свою собственную молитву: делился своим горем с Кутжаном и тихо упрекал его, зачем он их покинул, и слезы их скатывались на могилу. По многу раз они припадали к ней лицом и, прижавшись друг к другу, молча сидели, не отрывая от нее взгляда. Они знали каждый камешек насыпи. Занесет ли ветер сухую былинку — они уберут ее; разрыхлится ли, осядет ли земля — они разровняют все и сгладят.

Сегодня они тоже долго сидели у могилы.

Вдруг позади них раздался топот: приближались верховые. Ни Кодар, ни Камка не оглянулись, даже не повернули головы. Верховые подъехали к ним вплотную.

Их было пятеро: Камысбай, посыльный Майбасара, Жетпис, дальний родственник Кодара, и трое жигитов из рода Кодара. Сходя с коня, Камысбай пробормотал:

— Ишь, что делает, лицемер!

Они не предполагали застать Кодара и Камку на могиле. Всякий бы растрогался, увидев людей, погруженных в такое глубокое горе. Провожатые Камысбая не решались сойти с коней. Но Камысбай хитер и жесток: дай ему волосы сбрить, он и голову снимет, — самому Майбасару далеко до него.

— Слезайте! — приказал он и заставил всех спешиться. Среди них нашелся один, поддержавший Камысбая.

— Ишь, и головы не повернет!.. Приросла она к могиле, что ли? — злобно сказал Жетпис.

Кодар понял, что они приехали неспроста. Он повернулся и спокойно спросил:

— Что вам нужно, добрые люди? Камысбай ответил вызывающе:

— Тебя требует управитель! В Карашокы собрались все старейшины рода, все знатные аксакалы. Ждут тебя!

— Кто эти старейшины? И кто управитель?

— Управитель — старшина Майбасар, а главный — Кунанбай. Зовут тебя со снохой к ответу. Вставайте, пойдем!

— Ты с ума сошел, что ли? Какое тебе до меня дело?

— Что ты сказал? Как это «какое дело», когда вызывает управитель?

— Будьте вы прокляты за ваши угрозы! — вскрикнула Камка, вскочив с места и вся дрожа от волнения.

— Сами будьте прокляты, пакостники! У, ведьма полосатая! Иди сейчас же! — прошипел Камысбай. угрожающе вертя плетью. И, повернувшись к жигигам, приказал — Взять их! Посадить на коней!

Те кинулись на Кодара.

— Боже немилосердный, чего еще ты хочешь от меня? — в отчаянии вскрикнул Кодар и со всего размаху ударил двоих жигитов, стоявших ближе.

Один, схватившись за лицо, повалился наземь. Но не успел старик оглянуться, как еще трое набросились на него, скрутили ему руки за спину и затянули конским поводом. Камку, как мешок, приволокли к коням и посадили перед Камысбаем.

За Кодаром сел Жетпис, силач огромного роста. Остальные быстро вскочили в седла и помчались на восток, к Карашокы. «Меч занесен, пуля пущена. Что говорить с таким зверем? Буду говорить с самим управителем…»— подумал Кодар и за всю дорогу не сказал ни слова даже Жетпису, хотя тот и приходился ему сродни.

А Жетпис и его буйный брат Жексен как раз и были причиной несчастья, которое обрушилось на Кодара и Камку.

Из сородичей Кодара они были самыми зажиточными. Этой весной, после смерти Кутжана, народ стал упрекать Жексена: Кодар был с ним в близком родстве. Кодар был беден, а теперь потерял сына, осиротел, — что стоило Жексеиу оказать ему посильную помощь? А он даже упряжки для кочевки не дал и оставил Кодара одного на зимовье. Упреки повторялись, и, чтобы избавиться от них, Жексен начал нскать оправдания своей черствости.

— Сердце у меня всегда чует зло и гнушается его. Не в том вовсе дело, что я но хочу помочь ему, — мне противны его гнусности, — сказал он на многолюдном собрании родов Бокенши и Борсак и положил начало всем толкам и сплетням.

Вскоре Суюндик спросил Жексена, что значат его намеки.

— Он, оказывается, спутался со своей снохой. Что же мне прикажешь делать? Возьму его к себе — ты же завтра плюнешь мне в лицо! — объяснил Жексен и в подтверждение привел слова, сказанные Кодаром зимою, во время поминок Кутжана, на седьмой день после смерти.

Тогда Кодар, вне себя от горя, сказал: «Никого у меня не осталось, я один. Господь захотел наказать меня. Ну что же! Лучше я умру гяуром, чем признаю его власть над собою. Раз бог избрал меня своей жертвой, я тоже постараюсь отплатить ему!»

«Что он может сделать создателю?»—будто бы подумал тогда Жексен и пустился в разные догадки. Под конец он решил, что Кодар из мести богу сошелся со своей снохой.

На самом деле Жексена занимало другое. У Кодара был небольшой участок земли, расположенный неподалеку от зимовки Жексена. «Кажется, песня Кодара спета. Если я добьюсь, чтобы род изгнал его, земля достанется мне», — думал он, предвкушая поживу.

И вот гнусная сплетня, словно гонимое ветром пламя, домчалась до Кунанбая. Гром грянул. На многолюдном сборе племени Сыбан Солтабай несколько раз принимался позорить Тобыкты именем Кодара. Когда весть об этом дошла до Суюндика, тот понял, что дело зашло слишком далеко, и опять приехал к Жексену, требуя новых доказательств. Не ограничившись этим, он сам стал расспрашивать окрестных жителей. Простодушные, скромные, далекие от всяких тайных происков соседи и родные Кодара не сомневались в его невиновности. Они рассказали только о том, как он переживает свое тяжелое горе, как подкосила старика раздирающая его сердце печаль.

Но Жексен и Жетпис твердили другое:

— Он только прикидывается удрученным. А чуть ночь, он—за другое…

Суюндик опять не добился ничего достоверного. Но он боялся, что, если слухи подтвердятся, это послужит Кунанбаю новым поводом, чтобы обрушиться на бокенши и борсаков. В беседах со старейшинами других родов он упорно повторял: «Это клевета!» Он решил защищать Кодара и на совещании у Кунанбая. Но тот сбил его с первых же слов.

Вдобавок напортил еще и безбородый Бектен, которого Суюндик сам посылал к Кодару. На обратном пути тот ночевал у Жексена и болтал все, что в голову взбредет.

— Кодар говорит: «Я не признаю ни бога, ни Кунанбая! Как хочу, так и поступаю. Какое вам до меня дело?»— и выгнал меня из дому.

Ради красного словца Бектен сгущал краски и валил на Кодара, как на мертвого.

После совета старейшин у Кунанбая Суюндик старался успокоить свою совесть, убеждая себя, что Кодар действительно виновен. И хотя достоверно никто ничего не знал, страшная гроза разразилась над Кодаром.

4

Карашокы, одна из вершин Чингиза, находится неподалеку от зимовки Кодара. По ее лесистым склонам, покрытым богатой растительностью, протекает бурная река. Тал, осина, кривая горная береза стоят здесь в пышном наряде полного расцвета. Здесь сочные пастбища, привольные места. Издавна обосновавшиеся здесь бокенши и борсаки никому не уступали их.

У многих из рода Иргнзбай давно уже глаза разгорались на Карашокы, где находился аул Жексена.

Сбор был назначен здесь. Аул Жексена состоял из четырех юрт, поставленных под огромной скалой, нависшей над рекою. Жигиты мчали Кодара и Камку сюда.

— Везут! Уже везут! Вот Кодар! — донеслись голоса.

Все сидевшие у Жексена во главе с Кунанбаем вышли из юрты. Жигиты еше не успели отъехать, как толпа, все увеличиваясь, направилась за аул и сгрудилась на поляне.

Здесь лежал огромный двугорбый черный верблюд, привязанный к колу. Между горбами его был набит войлок, сверху положено седло, и все это было обмотано толстой длинной веревкой.

Увидев толпу, Камка, за всю дорогу не проронившая ни звука, вздрогнула. Она повернулась к Камысбаю:

— Послушай, ты же человек. В чем наша вина? Что вы хотите сделать с нами? Убивайте, но скажите прежде…

Камысбай, который до сих пор тоже молчал, заговорил. Слова его дышали ядом.

— Блудила со свекром, с Кодаром? Вот вас сегодня и прикончат! — сказал он и взглянул на Камку.

Камка тихо застонала и начала медленно сползать с коня. Камысбай сам едва удержался в седле. Крепко обхватив Камку, он быстро подъехал к толпе.

Там уже ссаживали с коня Кодара. Поравнявшись с толпой, Камысбай, поддерживая Камку рукою, сперва соскочил сам, а потом снял с коня ее. Бесчувственное тело тяжело грохнулось на землю: Камка потеряла сознание.

Перед Кодаром стояла толпа человек в сто: Кунанбай, Божей, Каратай, Суюндик, Майбасар и другие старейшины Тобыкты, за ними аксакалы и другие знатные люди племени. Ни одного бедно или даже скромно одетого, — здесь собрались все аткаминеры[27] сильных, крупных родов.

Связанный Кодар оглядел толпу. Злоба и гнев клокотали в нем. Увидев в толпе Кунанбая, мрачно уставившегося на него своим единственным глазом, Кодар весь затрясся. Рванувшись в порыве ненависти, старик крикнул:

— Уа, Кунанбай! По твоему, мне мало обиды от бога? Какую еще гнусность ты мне готовишь?

Его прервали крики Майбасара и других старейшин:

— Довольно болтать! Довольно!

— Замолчи!

— Заткни глотку! — завыли со всех сторон. Никто из них никогда не слыхал, чтобы кто-нибудь осмеливался так дерзко говорить с Кунанбаем.

Кодар пережидал. Когда шум начал стихать, он опять сказал с негодованием:

— Неужели моим позором ты думаешь отомстить судьбе за свой ослепший глаз?

Кунанбай взревел.

— Заткните ему глотку!

Майбасар, грозя плетью, подбежал к старику.

— У, проклятый седой пес! Кодар в ответ крикнул еще громче:

— Если я седой пес, так вы кровавые собаки! Набросились, воете, разорвать норовите!..

Камысбай с четырьмя жигитами кинулся на Кодара и оттащил старика в сторону. Кодар закричал что было сил:

— Не хотите узнать толком, виноват я или нет! Кровопийцы! — Взгляд, который он бросил на Кунанбая, был страшен.

Но петля уже была накинута ему на шею. Четыре жигита быстро поволокли его к черному верблюду. На голову старика накинули мешок. Шесть человек едва сдерживали Кодара, изо всех сил прижав его к боку верблюда. Он хотел было выкрикнуть последнее проклятие, но внезапно почувствовал сильный толчок в спину: верблюд, поднимаясь, толкнул его, — и тотчас что-то твердое, как железо, впилось в горло старика, сжало его, точно обрушившаяся скала. Мир рухнул и обвалился на него… Жизнь сверкнула перед его глазами последней вспышкой пламени — и померкла…

Толпа молчала.

Когда верблюд поднялся. Камка беспомощно повисла с другой его стороны. Ее смерть была мгновенной.

Но Кодар продолжал корчиться — смерть все не могла осилить его богатырского тела. Казалось, оно стало еще крупнее: когда Кодар вытягивался, ноги его едва не касались земли. Народ окаменел в безмолвии. И верблюд, поднявший на себе две человеческие смерти, тоже не издавал ни звука.

Байсал не выдержал: он отвернулся и отошел в сторону. Те, кто пытался говорить, говорили шепотом. Каратай тихо сказал Божею:

— Несчастный, как долго мучается… Никак не умрет… Только сейчас вижу, какой это был великан!

Божей круто повернулся и взглянул на него. Его лицо было мрачно и сурово.

— Твоего великана сожрал шакал! — сказал он и тоже отвернулся от страшного зрелища.

Толпа перешептывалась:

— Жив!.. Он все еще жив!..

Кодар судорожно бился, корчась и дергаясь.

Кунанбай заметил, что негодующий шепот в толпе растет. Муки действуют на нее тяжелее, чем само убийство. Коротким жестом руки он приказал положить верблюда.

Когда животное опустилось, бездыханная Камка, вытянувшаяся во весь рост, распласталась на земле. Кодар, еще живой, свалился, мягко согнувшись. Не дав толпе опомниться, Кунанбай указал на утес и коротко сказал:

— Отнести на вершину! Сбросить оттуда проклятого! Камысбай и четверо других молча взвалили Кодара на верблюда и повезли на вершину горы, — утес с противоположной стороны имел пологий спуск. Кое-кто, не выдержав, хотел было уйти, но Кунанбай остановил всех грозным окриком:

— Не расходись! Стойте все! Толпа опять застыла.

Из лесу быстро выехали два всадника. Они остановились у аула Жексена и, привязав коней у крайней юрты, направились к толпе. Это были Жиренше и Абай.

Тем временем на вершине показались люди, несшие Кодара. Они смотрели на стоявших внизу. Кунанбай отошел в сторону и, рывком опустив руку, дал знак стоявшим на вершине: «Бросай!» Четыре жигита, раскачав грузное тело Кодара, с силой швырнули его с крутого утеса, нависшего над логом.

Истерзанное долгими мучениями могучее тело, не зацепившись ни за один камень, понеслось вниз и тяжело ударилось оземь. Труп упал перед самой толпой. Стоявшие с края услышали, как глухо хрустнули кости…

Как раз в этот миг Жнренше и Абай подошли к толпе. Заметив, что люди напряженно смотрят на вершину утеса, они тоже взглянули туда — и вдруг увидели человека, стремглав летящего вниз будто на больших распластавшихся крыльях — так развевалась его одежда. Жиренше бросился вперед. Абай закрыл глаза руками и бессильно опустился на землю. Все кончено… Несчастный погиб…

О, если бы он поспел вовремя! Он умолил бы отца пощадить Кодара. Он опоздал. И он не в силах теперь видеть этих людей. Бежать к коню, ускакать… Но в эту минуту толпа, молчавшая до сих пор, загудела.

— Бери ты!

— А ты что же?

— Бери сам!

Крики росли, сливались, перебивая друг друга. У многих в руках появились камни. «Драка!»— мелькнуло в голове у мальчика.

Но драться никто и не думал. Едва ударилось о землю тело Кодара, Кунанбай отдал приказание:

— Душа его все еще в теле. Чтобы избавиться от проклятого, пусть сорок избранных из сорока родов Тобыкты забросают его труп камнями! Ну! По одному из каждого рода — берите камни!

И он поднял камень. Потом, повернувшись к Божею и Байсалу, повторил:

— Берите! — В голосе его звучал неумолимый приказ. Те повиновались.

— Так повелевает шариат. Кидайте! — громко произнес Кунанбай и первый бросил камень в грудь Кодару.

Вслед за Божеем и Байсалом еще кое-кто нагнулся за качнем, но остальные заспорили, убеждая друг друга начать.

Приближаясь к толпе, мальчик видел, как люди поочередно, одни за другим, бросали каменья. Жиренше, подталкивая Абая, сказал ему на ухо:

— Смотри, видишь того старика? Это сородич Кодара. Жексен, знаешь? У, пес старый!

Жексен показался Абаю настоящим убийцей. Мальчик кинулся к нему. Но тот уже размахнулся и, крикнув: «Сгинь, дух нечистый, сгинь!», с силой швырнул большой камень в Кодара.

Только теперь Абай увидел распростертое на земле тело. Череп был уже размозжен… Сердце Абая облилось кровью, злоба вскипела в нем.

— Ой, старый шайтан! — вскрикнул он и ударил Жексена кулаком по затылку.

Жексен быстро обернулся, думая, что кто-то, размахиваясь, задел его. Перед ним стоял сын Кунанбая.

— Ой, злой старый пес! — негодующе кричал Абай. Жексен растерялся.

— Э, ну что ты, мальчуган!.. Разве это я? Уж если ты такой батыр — вон позади тебя твой отец, — пробормотал он, не зная, что сказать.

В толпе заволновались:

— Что случилось? Что там такое?

Но Абай уже подбежал к своему коню. Отвязывая повод, он услышал тихий жалобный плач, доносившийся из крайней юрты.

Это плакали женщины. Одних сотрясали беззвучные рыдания, другие тихо стонали. Ни одна не смела плакать в голос, но удержаться от слез они были не в силах. Женщин и детей перед казнью согнали в эту юрту. Им пригрозили — и оттого они плакали, чуть слышно всхлипывая.

Точно стрела ударила в грудь Абая… Он прыжком вскочил на коня и погнал его в степь.

Жексен, вероятно, уже успел пожаловаться Кунанбаю. Мальчик услышал суровый окрик отца:

— Стой, негодный! Получишь ты у меня!

Но Кунанбай только погрозился, а сказать: «Догоните и приведите его», — он не решился.

Абай мчался к себе в аул. Жиренше догонял его.

— Эй, буян! Подожди, Абай!.. Стой ты, Текебай![28] — кричал он вслед, тут же придумав новое прозвище.


Они бешено скакали и скоро исчезли в долине.

Толпа, собравшаяся для того, чтобы убить двух людей, и совершившая свое страшное дело, расходилась в разные стороны. Старейшины, сев на коней, разъезжались в полном молчании.

Только Божей, ехавший вместе с Суюндиком и Каратаем, проговорил со вздохом:

— Раньше за убийство сородича-мужчины ты мог требовать выкуп. А попробуй-ка тут не то что выкуп потребовать, а просто заикнуться об обиде! Сам убил! Сорок родов вместе с тобой забросали камнями… своими руками… Вот теперь и скажи хоть слово!

Каратай сказал:

— Самое страшное из повеления шариата Кунанбай приберег к концу… Выходит, в законе — простор для уловок и хитрости! И шариат на руку Кунанбаю!

Суюндик был глубоко подавлен.

— Пусть забудется все, что случилось! Молю бога, чтобы дело кончилось этим! — сказал он.

Но Божей на своем веку повидал многое. Он лучше других мог разгадать Кунанбая.

— Кончилось? — горько вздохнул он и добавил — Бокенши и борсаки, помяните мое слово: не на Кодара вы накинули сегодня петлю. Несчастные, с божьей помощью вы накинули ее на свою собственную шею!..

Эта мысль взволновала всех. И они молча продолжали свой путь.


5

Абай и Жиренше не думали, что им придется сегодня быть свидетелями такого ужасного зрелища. Аксакалы и старейшины старательно держали все в тайне и ни во что не посвящали народ. Никто и не подозревал, что готовится такое дело.

Утром Жиренше привел в аул Кунанбая гончую тигровой масти. Ее появление вызвало целый переполох, все дети высыпали на улицу. Зачинщиком шума был озорник Оспан.

Жиренше с гончей подъезжал к Гостиной юрте. Едва увидев его, Оспан закричал:

— Возьми, возьми его! Куси! Жолдаяк, Борбасар![29]

Он всполошил всех желто-пегих овчарок в ауле Кунанбая, — Жиренше старался уговорить его:

— Оспан, радость моя! Ты же умник, не делай этого! Перестань! Но, как видно, лесть не действовала на Оспана.

— Борбасар, айт, айт! — кричал он с громким хохотом и вихрем летел по аулу, натравливая собак на гончую.

Жиренше уже успел подъехать к Гостиной юрте. Он спрыгнул коня и обнял гончую за шею, стараясь защитить ее. Десяток овчарок, выскочивших из тени юрт, злобно рыча, окружили его тесным кольцом. Жиренше не мог ни зайти в юрту, ни двинуться с места. И чем больше он уговаривал мальчишку, тем громче смеялся тот и тем настойчивее натравливал своих собах.

— Ар-рр! — поощрял он их, сам кидаясь вперед.

Но старым овчаркам, видимо, надоело науськиванье Оспана и лень было кидаться на беспомощную жертву — они ограничивались громким рычанием и лаем. В Большой юрте Улжан услышала поднявшийся шум и повернулась к сидевшему за завтраком Абаю.

— Пойди, Абайжан, уйми проклятых собак… Этот дуралей опять всех перемутил! — сказала она.

Абай быстро отогнал собак и повел Жиренше в Гостиную юрту. Оспан, обиженный, что его лишили забавного зрелища, тихонько подкрался сзади и ущипнул Жиренше за икру. Тот перепугался, вообразив, что его кусает собака, рванулся в юрту, со всего размаху ударился головой о косяк двери и в один прыжок оказался у переднего места. Оспан залился торжествующим смехом и стал дразнить Жиренше:

— Ой, трус, трус!

Стройная, в большом ошейнике черномордая гончая, с отливающей, как у тигра, шерстью, очень понравилась Абаю.

— Как ее зовут? — спросил он у Жиренше.

— Желкуйин.[30]

— И кличка хорошая!

— Кличка по ней: настоящий вихрь, зайца в один миг сшибает. Жиренше любил повторять эту похвалу, сказанную известным охотником, жившим с ним в одном ауле. И это окончательно покорило Абая, любовавшегося гончей.

— Поедем, поохотимся на зайцев!

— Что же, поедем… Лошадь у тебя есть? Я и сам ехал на охоту… Пока седлали буланого четырехлетка Абая, друзья успели зайти в юрту и напиться кумысу. Вскочив на коней, они направились на запад, к невысоким холмам, носившим название Кзылшокы.

Там с азартом неистовых охотников они погнались за зайцем. Тот долго спасался от них, выдерживая расстояние, и только после трех-четырех перевалов Желкуйину удалось нагнать и схватить его. Больше зайцев им не попадалось. В поисках дичи они добрались до самого крайнего выступа Кзылшокы, примыкавшего к Чингизу.

Тут им встретился верховой. Это был один из посыльных Майбасара — Жумагул. Он посоветовал Жиренше:

— Ехали бы вы лучше на Карашокы. Там сегодня судят Кодара, весь народ туда съезжается.

— А где Кодар? Где его сноха?

— За ними поехали жигиты, привезут обоих… Сбор в ауле Жексена, — и Жумагул, хлестнув коня, помчался дальше.


Жиренше предложил Абаю:

— Поедем, поглядим!.. Ну, едем, едем! — и он увлек за собой мальчика, не дав ему опомниться.

Страшная казнь совершилась у них на глазах.

Теперь они мчались обратно лесистым берегом реки. Леденящий холод сковывал Абая. Сердце мальчика, все его чувства — все замирало в ужасе перед поступком отца, перед кровью, забрызгавшей руки Кунанбая. Его родной отец так жесток, так бессердечен!..

На оклики Жиренше Абай не отвечал. Он летел вперед то вскачь, то быстрой рысью. Гончая стлалась в беге перед его конем. Они проскакали берегом, а потом стали огибать склоны широко раскинувшегося хребта. Дорога здесь была узкая — одна тропинка, по которой вдвоем не проедешь, на такой дороге быстро ехать и разговаривать трудно. Но Жиренше, нагнав Абая и следуя за ним по пятам, не переставал болтать. В ауле Жексена он успел потолковать с жигитами, и ему хотелось сейчас же поделиться новостями с Абаем. Мальчик, подавленный виденным, дрожащий, как в лихорадке, не понимал половины его слов, но главное он уловил.

Две крылатые фразы переходили в толпе из уст в уста. Первая как раз и послужила поводом к обвинению Кодара и принималась как оправдание совершенной над ним чудовищной казни. Кодар говорил: «Бог покарал меня, но я тоже отплачу ему», — так повторяли сегодня убийцы. Вторую фразу Кодар бросил перед смертью: «Если я седой пес, то вы — кровавые собаки…»

Абай был потрясен. Ему вспомнился тихий, жалобный женский плач, раздававшийся в юрте. Неожиданно для самого себя Абай вдруг разразился слезами. Жиренше заметил это, хоть и ехал позади Абая.

— Ой, что ты, озорник Текебай! Что с тобой? — удивленно допытывался он и тронул коня, чтобы поравняться с Абаем.

Но тот хлестнул коня и снова ускакал вперед.

Они уже миновали горные овраги и спустились на широкую равнину. Абай повернул своего буланого к Кольгайнару и несколько раз хлестнул его нагайкой. Ему не хотелось, чтобы Жиренше видел его слезы. А тот вскачь старался нагнать мальчика. Но разве его догонишь? Он ускакал уже на расстояние пущенной стрелы и, мчась по степи один, перестал сдерживаться и залился неудержимыми слезами.

За последние годы он ни разу не плакал. А сейчас не мог успокоиться и, словно весь растаяв, плакал навзрыд. Он пустил коня во весь опор, тучная зеленая степь летела навстречу и мимо, — так во время весеннего половодья мчится широкий поток, бурный и стремительный, мощный и волнующийся. Встречный ветер бил в лицо, в глаза Абая, срывал его слезы, уносил в степь…

До сих пор Абай не переживал ничего подобного. Он был далек от мира человеческих страданий, но теперь сразу постиг всю их глубину, и его сердце всей силой чувства откликнулось на них. В нем рождалась жалость к невинно погибшим, к жестоко и бесчеловечно поруганным жертвам, закипала злоба и ненависть к убийцам.

«Отец» — какое это родное, теплое слово!.. И один голос в нем настойчиво защищал отца, отгораживал его от всего жестокого и преступного, а другой твердил и твердил о сегодняшнем зверском убийстве… И от ужаса путались мысли, противореча друг другу.

Ему вспомнились слова, которые он слышал еще в медресе. Наставник поучал: «Плач и слезы человеческие облегчают вину грешников, искупают их преступления». Неужели его слезы — это искупление убийцам? Он тут же отбросил эту мысль: «Нет, это не так!»

Ведь убийцы говорили, что делают это во имя веры, по велению закона, подтвержденного имамом. Значит — жаловаться некому? Значит— он один в безмолвной пустыне? И внезапно он почувствовал себя беспомощным, бесприютным сиротой. Новая волна чувств, клокочущая и бурная, хлынула откуда-то из неведомой глубины и, как о берег, всею силою ударила в его хрупкую детскую душу. Абай зарыдал еще сильнее. Слезы ручьем текли по его лицу.

Он рыдал громко, в голос. Только бы не услышал Жиренше!.. И мальчик продолжал мчаться вперед.

Укачала ли его непрерывная скачка, или молодое сердце не вынесло душевного волнения, но внезапная рвота сдавила его грудь, выворачивая все внутренности. Тело и душа слились в равной и невыносимой муке.

И все-таки он не остановился. Ухватясь за гриву лошади, чтобы не упасть, он продолжал скакать.

Жиренше так и не смог догнать его. Примчавшись в Кольгайнар, Абай спрыгнул с коня и направился к юрте матери.

Улжан стояла у входа. Когда сын подошел ближе, она взглянула на него, и сердце ее болезненно сжалось. Абай был смертельно бледен, изменившееся его лицо показалось чужим. «Померещилось мне, что ли?»—подумала она и вгляделась пристальней. Да, это был Абай. Но в каком ужасном виде!.. Привязав коня, он подошел к ней, и мать увидела его покрасневшие от слез глаза.

— Абайжан, свет мой, что случилось? Кто тебя обидел? — тревожно спросила она. У нее мелькнула мысль — не побил ли его отец?

Они были одни. Абай молча обнял мать, прижал горячую голову к ее груди и застыл, неподвижный. Как мог он забыть, что он не один, не беззащитный сирота, что у него есть мать!..

Он дрожал всем телом, точно в сильных рыданиях. Но слез на его глазах уже не было.

— Расскажи, солнце мое, что случилось? Отец побил, да?

— Нет, никто меня не бил… Все потом расскажу… Апа, постели мне, спать хочу, — ответил он и, так и не выпуская мать из своих объятий, вместе с нею вошел а юрту.

Улжан терпелива: она не стала больше расспрашивать сына, не надоедала ему. Приготовив постель в правой части юрты, возле лежанки Зере, она молча уложила сына и укрыла его своей лисьей шубой.

Но бабушка сразу заметила неладное.

— Что ты, душа моя? Заболел? — спросила она. Улжан поспешила ответить:

— Да. прихворнул. Не надо его трогать, пусть выспится. Вызвав прислужницу, она тихо приказала:

— Закрой тундук, чтобы солнце его не беспокоило, и опусти дверь.[31]

Бабушка пристально посмотрела на Абая, отвернувшегося к стене, и удивленно зачмокала. Потом она начала читать молитву, беззвучно шевеля губами.

Улжан недоумевала: куда делся Жиренше— ведь Абай с утра поехал с ним? Но вот на дворе залаяли собаки, и она вышла наружу. Жиренше стоял возле Гостиной юрты, привязывая коня. Не отходя от двери, Улжан подозвала его и стала расспрашивать.

Жиренше выложил ей все. Он рассказал и об утренней охоте на зайцев, и о том, что было в ауле Жексена, и о том, как вел себя Абай на обратном пути. Под конец он спросил:

— А где же он сам?

Улжан ответила, что Абай спит, и холодно посмотрела на юношу. В голосе ее звучала досада.

— Вот что, милый мой, ты уже не дитя и должен соображать, что делаешь. Поехать самому — еще куда ни шло. Но зачем ты потащил Абая в такое место? Ведь он еще ребенок! Хоть бы подумал, что он может испугаться и заболеть…

Жиренше не знал, что отвечать. Он растерялся и покраснел.

— Да я и сам жалел потом… Но, клянусь богом, мы и не думали, что увидим, как убивают Кодара!

— Будь добр, никогда больше не води Абая в такие места. Да и сам не ходи, ты — еще юноша…

Совсем смущенный, Жиренше молча ковырял землю рукояткой плети. Улжан ушла к себе. Жиренше, не задерживаясь дольше, сел на коня и уехал со своей гончей.

Абай проснулся только к вечеру, когда вернулись стада и аул наполнился блеянием ягнят. Овец доили поздно, было уже темно. Кругом стоял гул. Сквозь этот шум и гам страшные, но неясные, словно подернутые дымкой, видения возникали перед глазами Абая. Голова его разламывалась, тело пылало, точно в огне, во рту было сухо, губы потрескались. Он провел по ним языком, чмокнул, хотел сглотнуть слюну, — напрасные усилия: во рту все пересохло.

Возле него сидели мать и бабушка. Улжан опустила голову, приложив ладони к его лбу.


— Апа… Бабушка… Что я, заболел? Да? — спросил он.

— Да, тело у тебя горячее. Что у тебя болит? — спросила Улжан. Поворачиваясь на бок, Абай почувствовал острую боль а висках. Он сказал об этом.

Пока он спал. Улжан успела рассказать свекрови обо всем, что произошло с мальчиком. Обе решили: «Сильно испугался — вот и заболел!» Зере бранила Жиренше и всех аксакалов и сердито плевала на землю.

Абай сразу заметил, что им обеим все известно.

«Отец!.. Отец!..»— снова молнией пронеслось в его мозгу. Он тяжело вздохнул, провел рукою по груди и сказал едва слышно:

— Какой он жестокий! Какой бессердечный!..

В первый раз мальчик высказал вслух свои мысли об отце— мысли, которые до того теснились в его мозгу бессвязными, полуосознанными обрывками.

Бабушка не расслышала его. А Улжан сидела молча и ничего не ответила сыну. Тогда свекровь стала подталкивать ее коленом: скажи, мол, что говорит Абай.

— Об отце вспомнил. Говорит — жестокий, почему не сжалился, — ответила та ей на ухо.

Зере вздохнула и, не отрывая взгляда от внука, долго гладила его по голове.

— Любимый, светик мой, ягненок ты мой… Не сжалился, говоришь?.. Не знает он жалости!

Она подняла к небу лицо с полузакрытыми глазами и прошептала:

— О боже, прими мое скорбное моление! Огради радость души моей от губящей злобы отца! Отведи от дитяти жестокость и бессердечность его, создатель наш!.. — Она провела по лицу беспомощными, старчески скрюченными пальцами, благословляя внука.

Улжан прошептала:

— Аминь.

Абай тоже провел руками по лицу.

Две матери… Между ними дитя, раненное в самое сердце. И в таинственных сумерках, когда темные силы носятся по земле, выискивая свои жертвы, все трое молча молились о мире, благости и любви.

Абаю показалось, что он снова вернулся к безмятежной радости детства, к его сияющей ясности и умиротворенности. На душе стало легче, но головная боль усилилась и поднялся жар.

В юрте настало молчание. Шум, поднятый вернувшимися овцами и ягнятами, становился все глуше и глуше— и наконец смолк. В степи сегодня было необычайно тихо.

Внезапно с края аула донеслись какие-то странные, заунывные, раздирающие сердце звуки.

— Ой, родной мой!.. Ой, родной мой!.. — рыдал кто-то, мчась на коне.

По обычаю, когда кто-нибудь умирает, верховой с криком и стонами скачет по аулам. «Ой, родной мой!»— начальные слова горькой вести. Ужасная мысль мелькнула в голове Улжан: не случилось ли несчастья с кем-нибудь из близких? Может быть, с самим Кунанбаем? Она вся задрожала и стала напряженно прислушиваться. Нет, ей просто послышалось от страха: конского топота не было. Но плач и стоны раздавались где-то совсем близко.

Абай понял все раньше других: голос был детский, но ловко передающий обрядовый плач взрослых, — это вопил Оспан…

Он возвращался с поля и поднял вой, не слушая старших, убеждавших его, что такие шутки не к добру.

— Ой, родной мой Кодар! — голосил он и, шлепая себя по бедрам, вприпрыжку мчался меж юртами.

Весть о смерти Кодара быстро разлетелась по аулам, и мальчишка подхватил ее. Сперва он выбрал открытое место у ручья, собрал целую ватагу ребятишек, и там несколько раз подряд поднимался похоронный плач. Потом они нашли сухую кость, выкопали ямку, похоронили кость, как покойника, и понеслись в разные стороны с шумом и криками.

Улжан не на шутку рассердилась на Оспана: Абай болен, а озорной мальчишка так напугал их всех своим воем.

— Поди-ка сюда, сынок! — сказала Улжан. — Поди сюда!

Она подозвала его спокойно, без малейших признаков недовольства в голосе. Если его бранить, он по обыкновению огрызнется и удерет, потом его и не поймаешь. А сейчас он без всякого страха через всю юрту бросился мимо Абая к матери и в один прыжок очутился у ее колен.

Улжан схватила его за левую руку.

— Что это ты выдумал — передразнивать похоронный плач! Было тебе сказано, что это не к добру? И ты выдумываешь такие шутки, когда болен Абай! У, пустоголовый! — сказала она сердито. Сильно дернув Оспана, она повернула его и несколько раз шлепнула по заду.

Оспан никогда не плакал, когда его бил отец: тот не обращал внимания на его слезы. Когда же его шлепала мать, он ревел во весь голос. Сейчас он тоже взвыл, стараясь поднять как можно больше шума. Вырвавшись из рук матери, он подбежал к высокой кровати, стоявшей в левой стороне юрты, лег, уткнулся лицом в подушку и продолжал реветь. Плач не помогал, — на этот раз мать и не собиралась жалеть и успокаивать его. Оспан скоро понял это. Слезы его уже высохли, но он все притворялся, что плачет, и порой испускал дикий крик. Наконец ему и самому надоело реветь, и он опять принялся за прежнее. Вполголоса он снова стал повторять.

— Ой, родной мой!

Он исподтишка посматривал в сторону матери: та не шелохнулась. Он повторил еще раз — и наконец опять разошелся:

— Ой, родной мой Абай!.. — заунывно затянул он.

Абай, несмотря на головную боль, невольно рассмеялся.

Но Оспан заметил, что грузное тело матери зашевелилось: очевидно, она собиралась встать. Предвидя недоброе, он не дал ей времени повернуться и проворно соскочил с постели.

— Ой, родной мой Абай!.. Абай!.. Абай!.. — прокричал он во весь голос и опрометью бросился к выходу. Мать успела подняться, но схватить озорника ей не удалось.

— Эй, кто там? Поймайте его! Притащите ко мне этого полоумного! — крикнула она.

Оспан торжественно прошелся несколько раз взад и вперед перед юртой, а затем помчался на самый край аула, — он вовремя заметил своего старшего брата Такежана, собиравшегося исполнить приказ матери.


6

Абай болел долго. Одни говорили, что у него «ушик», другие — «сопка»,[32] третьи — тиф; каждый гадал по-своему, и никто не мог сказать точно. А что хуже всего — никто не брался лечить.

Только один раз — на второй день болезни — по приказанию бабушки одна пожилая женщина на закате солнца вывела Абая из юрты и несколько раз похлопала его горячими легкими только что зарезанного барана.

— Сгинь, нечистая сила, сгинь! Оставь сына моего! — говорила она и, повернув Абая лицом к заходящему солнцу, продолжала свое удивительное лечение, опрыскивая мальчика водой изо рта.

Ноги не слушались Абая и дрожали, голова кружилась, он с трудом выбрался из юрты. Может быть, оттого, что у него потемнело в глазах, западный край неба, полыхающий в огне закатных лучей, казался ему совсем особенным. Сказка это или сон? В этом полубреду мир выглядел новым и странным…

Через два дня аул откочевал на Чингиз. За несколько дней перед тем распорядители кочевки расспрашивали проезжих: оттаяла ли почва на жайляу, высохла ли земля, поднялась ли зелень? Обычно подножия Чингиза оттаивали быстро и сразу покрывались пышной зеленью; склоны же прогревались медленно, и трава на них пробивалась скупо, — слишком много выпадало на них снегу, покров его был слишком толст.

Широкие, богатые водой и пастбищами жайляу всех родов Тобыкты находились по ту сторону хребта Чингиз. Едва тронулся с Кольгайнара аул Кунанбая, другие ближние аулы тоже дружно снялись со своих мест. Они шли целой лавиной, разными тропами перебираясь через горные перевалы.

Если бы Абай был здоров, то дни кочевки были бы для него днями непрерывных удовольствий, веселья, скачек. Весенняя кочевка через трудные перевалы Чингиза тяжела для взрослых — для пастухов, табунщиков и «соседей». Для детей и подростков это сплошная цепь развлечений. В прошлые годы все десять перегонов кочевки от Кольгайнара до реки Байкошкар, протекающей по ту сторону Чингиза, Абай проводил, как веселый праздник.

В этом году аул откочевал туда же. На пути Абаю знакомы все места остановок. В некоторые урочища аулы приходили утром, останавливаясь на целый день, и к вечеру двигались дальше. Кочевку проводили спешно, и даже там, где приходилось оставаться два-три дня, больших юрт все же не ставили, а разбивали только легкие маленькие юрты и уютные низенькие палатки и шалаши.[33] Каждый устраивал себе жилище по своему вкусу, как кому нравилось, точно по пути на жайляу все сговорились играть в «аул-аул», «шалаш-шалаш» и «курке курке».[34]

Во время кочевки аулы, даже далеко отстоящие один от другого, съезжаются вместе. Они появляются бог знает откуда и следуют одним сплошным потоком. Сходятся люди, смешиваются стада, и в эти дни трудно отделить одни аул от другого.

Но если для кого-нибудь кочевка — удовольствие, то чабанам и табунщикам она доставляет бесконечные хлопоты, неисчерпаемые заботы, сплошную муку: то расседланные кони забредут в чужой табун, то ягнята одного аула смешаются со стадом другого, то овцы перепутаются так, что не разобрать… В такой неразберихе ягнята и бараны беззащитной бедноты становятся добычей любителей чужого добра по завету: «Пальцем придержи, глазом подмигни».[35] И сколько аткаминеров, оберегая свое стадо, потрошат в ночной темноте живую «прибыль», оказавшуюся в их табуне, и торопливо — полусырую — съедают у костров!..

В этом году аулы тронулись особенно дружно, снявшись одновременно, и двигались по степи вместе. К тому же и волки не давали покоя кочующим, заставляя их держаться ближе друг к другу. Места были глухие, хищники бродили здесь целыми стаями. До прихода кочевок они рыскали по склонам гор, питаясь мышами и сурками; теперь они пользовались случаем и в ночное время нагло нападали на стада. Большинство аулов на всю ночь ставили у отар конную охрану. Вокруг стоянок жгли костры и до самой зари не переставали шуметь. Как отличаются эти дни со всеми их неожиданностями и опасностями от обыденной спокойной жизни! Днем — все на конях, в движении, у мужчин всегда наготове пики, соилы и секиры; смотришь— и кажется, будто двинулось в поход вооруженное войско!

Но нынче кочевка, проходившая так же, как и в прошлые годы, была мучительно тяжела дли Абая. Никакой особенной боли он не чувствовал, но и здоровым не был. При малейшей попытке двинуться у него темнело в глазах, кружилась голова, и он беспомощно валился с ног. Но нельзя же было из-за болезни мальчика откладывать кочевку!

Кунанбай обычно заглядывал к Улжан раз в три-четыре дня. Большую часть времени он проводил у младшей жены — красавицы Айгыз, и нередко заезжал к старшей жене — Кунке. У Кунке был свой отдельный аул, и во время переезда на жайляу Кунанбай двигался с ее кочевкой.

В начале болезни Абая он раза два осведомлялся о его здоровье, а потом точно вовсе забыл о нем.

Ехать верхом Абай был не в состоянии. Можно было бы устроить его на верблюде, но мать не разрешила. «Того и гляди вьюк свалится, либо верблюд споткнется — мальчика задавить могут», — говорила она.

Кочевой парод не знает тележек, и в ауле была только одна, на которой обычно ехали бабушка и Улжан. Это была голубая повозка Зере, первая и пока единственная во всем Тобыкты. Когда Кунанбая избрали ага-султаном, он купил ее в Каркаралинске, «Во время кочевки тебя будут возить в ней», — сказал он матери.

Улжан тоже становилось все труднее ездить по горам верхом, — она старела и тучнела. Но сейчас Улжан думала только об Абае. Пожертвовав собственными удобствами, она посадила сына с бабушкой в повозку, а сама села на смирную гнедую кобылу и, не отставая, ехала за ними.

Кочевка заняла около трех недель. Только к концу ее Абай стал двигаться без посторонней помощи и выходить из юрты.

Душевное его состояние тоже стало лучше. Казалось, ему пора уже было вернуться к прежней детской беззаботности, мальчишеской резвости и веселью. Но странно: в этом году, особенно за последнее время, он сильно охладел к детским забавам и шалостям. Ребяческие игры, полные раньше увлекательной прелести, больше не манили его. Он словно утратил свое детство. Может быть, это следствие тяжелой болезни? Или мучительные переживания последнего времени омрачили его душу? Неужели детство ушло безвозвратно и он стоит на пороге зрелости? Но зрелость еще не пришла — он остановился где- то на полдороге, будто наткнувшись на высокую стену, неопределившийся и растерянный.

В этом году ему исполнилось тринадцать лет, и внешне Абай тоже был где-то на полпути — ни юноша, ни мальчик. Ростом он был уже высок, руки и ноги удлинились. Раньше он казался курносым, а теперь нос его заметно выпрямился. Выражение лица стало не по-детски серьезным, но в его фигуре еще не было законченности. Он похудел и вытянулся. Он напоминал растение, выросшее без солнечных лучей: белесое, слабое, с длинным хрупким стеблем.

Раньше на его смуглых щеках всегда играл румянец. Теперь же — от долгой ли жизни в городе, или от перенесенной болезни — лицо его побледнело, черные волосы поредели и меж ними светлела кожа; было сразу видно, что он болел и долго не видел солнца.

Вместе с внешностью резко изменился и его характер. Сейчас он вполне мог бы ездить верхом, но его никуда не тянуло. Он избегал сверстников и нашел себе других друзей: лучшим его другом стала бабушка, после нее — мать.

Только в этом году Абай сумел оценить, какой чудесной рассказчицей была Зере. Она говорила увлекательно, захватывающе, целиком овладевая вниманием слушателя.

Началось это так.

Как-то во время болезни Абай не мог сомкнуть глаз от мучительной боли и попросил бабушку рассказать ему что-нибудь. Та сперва задумалась, а потом начала говорить— и казалось, не слова, а жемчужины нанизывала она на длинную нить.

Э… века скрывает туман… Кто постиг, что таится в них?..

— начала она нараспев. Слова эти врезались в память Абая. И в следующий раз он только дотронулся рукой до ее колена и тихо напомнил:

Э… века скрывает туман… Кто постиг, что таится в них?..

Это была просьба о новых чудесных рассказах.

Зере знала много: «Эдил-Жаик» «Жупар-Корыга». «Кула-Мерген» и другие легенды. Абай заставлял бабушку рассказывать с утра до вечера, даже в пути.

И когда он наконец выздоровел, старая Зере не прекращала своих рассказов. Она говорила и о том, свидетельницей чего была сама, и о том, что ей приходилось слышать. Ее рассказы о борьбе между родами заняли несколько дней… И мальчик узнал, как лет двадцать — тридцать назад племя Наймам устроило набег на эти места, на этот самый аул; как во время набега погиб ее приемный сын Бостанбек; как тобыктинцы взяли в плен акына племени Найман— Кожамберды и как полтора года он жил здесь в оковах. Зере помнила наизусть его длинные песни. Она рассказывала внуку и о других походах, о Караморской битве, о многом ином. Потом она перешла к печальным историям Калмакана и Мамыр, Енлик и Кебека.

Абай не уставал слушать бабушку, весь поглощенный ее речью, сосредоточенный и внимательный. А когда она утомлялась и эамолкала, Абай шел к матери. Улжан знала тоже много рассказов, но больше всего он любил, когда мать читала ему стихи. Неграмотная, годами не повторявшая их никому, она бережно хранила стихи в памяти, и это удивляло и восхищало Абая. Она целыми днями могла передавать жыры,[36] айтысы,[37] назидания в стихах.

Чтобы подбить женщин на новые рассказы. Абай и сам иногда читал им стихи из книг, которые привез из города. Так он прочел «Жусупа и Зюлейку», тут же переводя и объясняя непонятные матерям персидские слова. Он вызывал их самих на рассказы и снова принимался слушать.

Как страшны были повествования Зере о набегах и грабежах! Вся мрачность жестоких народных бедствий и разорения, вся горечь человеческого унижения вставали перед ним в этих рассказах.

Как-то в разгар их захватывающей беседы издалека приехали два гостя: старик и юноша. Молодого Абай знал раньше и страшно обрадовался, увидев его. В прошлом году тот побывал у них на жайляу, прожил трое суток и спел им длинную песню «Козы-Корпеш и Баян-Слу». Это был акын Байкокше. Второго, старика, Абай раньше не видел, но Улжан его знала хорошо.

Когда окончились взаимные приветствия и расспросы о семьях и хозяйстве, Улжан с улыбкой обратилась к Абаю:

— Вот, сынок, ты все надоедал нам — то мне, то бабушке… А теперь перед тобою сокровищница рассказов и песен… Это — акын Барлас.

У Барласа узкая серебристая борода, почтенная внешность и звонкий голос. Он сразу понравился Абаю. Этот не такой, как другие старики, которые стараются держать про себя все, что знают!

У Барласа открытая душа: откровенный, разговорчивый, он сразу повел себя так, как будто целый век прожил в этом ауле и был здесь своим человеком.

— Э, сынок, недаром говорится:

Песня акына — потоки вод неземных. Слушатель — мел, жадно вбирающий их!..

— сказал он, с мягкой улыбкой посмотрев на Абая. — Уважения достоин тот народ, который умеет говорить и слушать. Коли тебе не надоест слушать, Байкокше не устанет рассказывать.

После переезда на жайляу в аул Улжан стали часто наезжать гости из отдаленных аулов. Барлас был из племени Сыбан. Кочевья Сыбана на жайляу оказались невдалеке от аулов Кунанбая, и Барлас воспользовался этим, чтобы повидаться с друзьями. По дороге к нему присоединился Байкокше из племени Мамай. Байкокше — ученик Барласа в песенном искусстве. Из года в год он сопровождает в летнее время Барласа и проводит с ним неразлучно несколько месяцев.

Радушие окружающих сразу подняло настроение акынов. Вечером, пока варилось мясо, Барлас пел песню «Кобланды-батыр». Она показалась Абаю самой красивой, самой увлекательной и сильной из всех когда-либо читанных или слышанных им. Барлас кончил петь и поднялся, чтобы вымыть руки перед едой. Абай спросил его:

— Как звали того, кто сложил эту песню?

— Говорят, она сложена в незапамятные времена, дитя мое. Но Садакен утверждал, что такою он слышал ее от акына Младшей орды— Марабая.

Садакен, которого назвал Барлас— был знаменитый акын Садах.

Особенно понравились Абаю прощание Кобланды, скачка Тайбурыла и единоборство Казана и Кобланды. От волнения он долго не мог заснуть в эту ночь.

Улжан и на следующий день не отпустила Барласа и Байкокше.

— Оставайтесь! Куда вам торопиться? Погостите у нас еще несколько дней! — уговаривала она.

Эта просьба — желание Абая. Раньше он думал, что все разумное и поучительное — только в книгах, что знание и искусство живут в медресе. Разве могло что-нибудь сравниться со сказаниями Низами, Навои и Фнзули, с тонкой лирикой Шайх-Саади, Хожи-Гафиза, с героическим эпосом Фирдоуси? Он не знал еще, что у казахов есть Асан-Кайгы, Бухар-жырау, Марабай, Садак и целая сокровищница — «Козы-Корпеш» и «Акбала-Баздык».

Оттого ли, что в услышанных им песнях был особенно понятен язык и близки события, или от волнующих напевов Барласа и Байкокше, голоса которых то взвиваются в вышину, то тихо стелются и журчат, то несутся, как вихрь, или, наконец, от звуков домбры, ласкающих слух, — кто знает? — но Абаю казалось, что никогда он не слыхал ничего лучше песен Барласа и Байкокше.

Целыми днями до позднего вечера Абай не отходил от акынов. С их приходом юрта Улжан превратилась в место постоянных сборищ.

К полудню, когда в ауле кончали привязывать жеребят, все жители собирались пить кумыс. Захмелев от крепкого напитка, они жадно слушали пение.

Днем акыны всегда пели пространные сказания, а в промежутках передавали изречения мудрецов, тяжебные состязания биев и стихотворные речи, составленные острословами минувших времен. Когда же толпа расходилась и оставались одни близкие, Барлас пел свои собственные песни или песни, сочиненные его современниками. У него был неистощимый запас песен акынов Шоше, Сыбанбая. Балта, Алпыса и других. В этом неисчерпаемом потоке сказаний он сам особенно любил те, которые говорили о думах и чаяниях народа.

И когда наступал вечер, Абай и обе матери заслушивались этими любимыми песнями Барласа. Жемчужные слова, чудесные дары внимательному слуху… В такие минуты Барлас казался Абаю совсем другим, не похожим на того Барласа, который пел днем: тот Барлас воспевал лишь забавы, веселье, в вечерами это был мудрый наставник, глубокий мыслитель.

Тайна дум моих глубока, Как туман, что вдали встает. Грудь мою съедает тоска… Вкруг — простор серебряных вод… Забурлила, плещет река, Это песни Барлас поет,

— изливал он в песне свои думы.

— О чем его печаль? — спрашивал иногда Абай у матери.

— В нем великая сила, он никогда не унизится до восхваления того, что недостойно восхваления. Он не пойдет просить по аулам и собирать подарки. Учись у него, храни его слова в памяти, — говорила Улжан.

Абай не пропускал ни одного слова из песен акына. Он благоговейно внимал новым песням, рождавшимся тут же, под сводами юрты. Эти песни обличали и судили преступные дела и гнусные пороки правителей и владык. В одной песне Барласа были такие слова:

И владыкам алчным укор У народа не сходит с губ — Ты — правитель, хищник и вор,— Словно ворон, летишь на труп.

Абай был рад, что отец в отъезде, и молил бога, чтобы тот не возвращался как можно дольше. К счастью, за все время пребывания Барласа Кунанбай ни разу не заглянул к ним, — с несколькими старейшинами он объезжал аулы рода. Поэтому Улжан спокойно задерживала у себя Барласа. Когда Кунанбай бывал дома, акынам и певцам не приходилось останавливаться надолго, а тем более выступать так свободно.

На кого намекал Барлас, говоря о правителях? Он никогда не говорил определенно, но Абай по-своему толковал его песни, — за примерами ходить было недалеко.

А получат свыше приказ, Подымают хвосты тотчас, Суетятся и ждут наград. Черный страх нагнали на нас, Сами в страхе на власть глядят.

«Это — волостной Майбасар», — решил про себя Абай.

Перед властью — спину согнет, А за телку — десять возьмет, Отбирают скот бедняка, — Знать, у хитрых рука легка! Одинаковый сбор давай. Будь бедняк ты иль будь ты бай.— Платит двор, собирает вор — И плоды твоего труда Льются, как простая вода…

— говорил Барлас под домбру и тяжело вздыхал.

Мальчик умолял акынов сам, трогательно и нежно, действовал и через мать, — и добился того, что Барлас и Байкокше прожили у них целый месяц. За это время Абай крепко сдружился с ними. Скоро он стал спать рядом с Барласом, а днем старался услужить ему, как только умел. Старик оценил восприимчивость мальчика и однажды, оставшись с ним вдвоем, сказал ему:

Ты растешь. Абай-ширагим.[38] Кем ты будешь, ставши большим?

И отдал Абаю свою домбру.

— Вот, сынок. Это — тебе мое благословение. Говорю от всего сердца!

Абай ничего не мог сказать от смущения.

Это было накануне отъезда Барласа и Байкокше. Наутро, когда кони акынов были уже оседланы. Абай отозвал мать и попросил ее;

— Апа, подари им обоим что-нибудь хорошее.

Улжан ничего ему не ответила. Но, когда гости напились кумысу, Улжан взглянула на Барласа, как будто собиралась сказать что-то. Гости остановились в ожидании. Улжан сказала:

— Мой сын, вернувшись из учения, долго болел и никак не мог поправиться. Ваша речь, звеневшая у нас, принесла ему исцеление: Вы благородные гости.

Действительно, Абай в это время не испытывал никакого недомогания, чувствовал себя здоровым. Мать продолжала:

— Заезжайте к нам почаще. И бабушка и все мы будем рады вам. Да будет счастлив ваш путь! Примите скромный подарок в благодарность за ваш приезд… Вы найдете его на дворе… Не обижайтесь на нас, расстанемся добрыми друзьями!

Абай вышел на улицу проводить гостей. Два конюха подвели Барласу сытого буланого коня, а Байкокше — гнедую кобылу четырехлетку.

Акыны, повторяя: «Хош! Хош!»[39] и ведя подаренных коней в поводу, тронулись в путь.

Счастливое мальчишеское чувство овладело Абаем. Довольный и обрадованный, он обхватил грузное тело матери, прижался к ней и стал осыпать поцелуями ее щеки, глаза и губы.