"Борис Хазанов. Далекое зрелище лесов (роман)" - читать интересную книгу автора

выражениях мною были очерчены жилищные и социальные условия моих родителей.
Простой грамматический прием, местоимение "он" вместо
"я" разрешило все трудности. "Так началась его жизнь..." - написал я и
остановился.
Проклятие литературного языка, коварство повествовательного процесса тотчас
дали о себе знать, как будто меня поймали с поличным. Глаголы рассказывали,
прилагательные описывали, существительные называли. Сам того не замечая, я
раздвоился на повествователя и литературный персонаж, но ни тот, ни другой
уже не были мною. Я описывал воображаемого себя, следуя правилам игры,
которая, как всякая игра, помещала меня в условное пространство. В мир,
называемый словесностью. Простая и обескураживающая истина: сама грамматика
безличного повествования превращала меня в "автора", чья объективность была
все тем старым, банальным, давным-давно разоблаченным трюком. Персонаж, о
котором я наивно думал, что это и есть я, был подобен фантому, который вышел
из зеркала, чтобы, склонившись над моим плечом, диктовать мне свои привычки,
свои условия: якобы правду жизни. Какая там правда, это были правила
литературы.
Нет, я ничего не выдумывал, мой герой в самом деле родился в указанный срок
у моих родителей; но и родители, в свою очередь, едва только я упомянул о
них, стали "действующими лицами", марионетками кукольного театра литературы.
Я ощутил чудовищный деспотизм беллетристики, не жизнь, а литература
диктовала моим персонажам свои правила и условности, управляла моим
сознанием, как дворцовый этикет управляет придворными и самим монархом.
"Повествование",- сказал я; а кто же повествователь? Во всяком случае, не
тот, кто сидел на табуретке за столом и уныло поглядывал на деревенскую
улицу. Ибо я уже не чувствовал себя самим собой. Другими словами, я был
дальше от своей задачи и цели, чем до того, как раскрыл тетрадь; я стал
"писателем", то есть перестал жить собственной жизнью, погрузился в топкое
месиво текста и бродил там безликой тенью - слышалось только чавканье ног,
которые я выдирал из трясины, чтобы снова увязнуть. Я стал условной фигурой,
как бы несуществующей, но на самом деле моя анонимность, мое всезнание были
не более чем роль; в лучшем случае я был режиссером этого кукольного
спектакля.
Солнце перевалило на другую сторону неба и светило в избу; давно пора было
подумать о еде. Мне не оставалось ничего другого, как изложить на бумаге все
эти соображения, проблематику моего писания. Увы! Она тоже превращалась в
литературу, в пресловутую рефлексию, которая так же неизбежна в современном
романе, как описания природы в романах девятнадцатого века.

VII

Собака скулила в избе. Спящий проснулся и сел. Собака стояла перед кроватью
и смотрела на него, виляя хвостом. Он видел ее блестящие глаза.
Путешественнику хотелось спать, он погладил ее и улегся, собака тянулась к
нему, он лежал на спине, свесив руку, собака вспрыгнула на кровать и
положила обе лапы ему на грудь. Очевидно, она была исполнена самых добрых
чувств, но ему было жарко, душно, он старался ускользнуть от ее языка,
крутил головой; кончилось тем, что спящий протрезвел окончательно. Всем
известны эти промежуточные состояния, когда сон, отличаясь от
действительности своей причудливой логикой, нисколько не уступает ей в