"Буря" - читать интересную книгу автора (Воеводин Всеволод Петрович, Рысс Евгений...)

Глава XL СКИТАНИЙ КОНЧАЮТСЯ

То, чего нам следовало опасаться больше всего, случилось: Мацейс закатил истерику. Первую половину пути они занимались этими скотскими шутками, о которых я говорил. Это давало выход их злости, отвлекало в какой-то степени от мыслей о том, что их ждет. Вскоре им надоело «шутить», да и мы нашли правильный способ заставить замолчать: спокойно продолжали разговаривать о своих собственных делах.

После привала мы спустились по реке ещё километров тридцать. Речные излучины, мхи по обоим берегам, негреющее ночное солнце в туманах, — этому путешествию, казалось, не будет конца. Мы не подходили к берегам. Скорей в становище, скорей сбыть с рук этих людей, а там лечь где-нибудь, вытянуться, закрыть глаза, ни о чём больше не думать. Я даже не спрашивал совета у Лизы, идти ли нам всю ночь напролет или остановиться где-нибудь передохнуть. Я знал, что она думает так же, как и я.

В середине ночи Мацейс опять попросил у меня воды. Я дал ему напиться прямо из реки, он сказал мне спасибо. Потом спросил:

— Почему ты не в море, Слюсарев?

Меньше всего мне хотелось с ним разговаривать. Но он взял меня врасплох своим вопросом. К тому же он так пристально смотрел на меня, и ни злобы, ни недоброжелательства не было у него во взгляде, одна только угрюмая усталость.

— Я был долгое время болен, — сказал я.

Он не стал меня расспрашивать, что и как, отвернулся и долго смотрел, как волны от нашей моторки с плеском набегают на берег.

— Я люблю море, — сказал он, помолчав. — Я вырос на море.

Приоткрыв один глаз, Шкебин хихикнул:

— Ты уже забыл, наверное, где ты вырос. Память на рояле осталась, а рояль в форточку улетел.

— Я вырос на море, на Черном море, — угрюмо повторил Мацейс. — Мой отец был врачом в Одессе. И у нас был дома рояль.

— Твой отец был контрабандистом.

— Это отчим был контрабандистом, а отец врачом. Моя мать ушла из семьи. Вся семья у нас вроде меня — бешеная.

— Врешь ты всё. Недавно ты рассказывал по секрету, что твой отец — деникинский офицер.

В другое время Мацейс обозлился бы, и пошла бы перебранка. Но сейчас с ним что-то случилось, он оставался очень спокойным.

— Вру — не вру, какое это теперь имеет значение? Нас расстреляют, Слюсарев?

— Думаю, что расстреляют, — сказал я. — Надеюсь, что расстреляют.

Он кивнул головой, точно поблагодарил меня за откровенность.

— Если когда-нибудь попадешь в заграничное плавание, Слюсарев, — не пей. За сто шагов обходи кабаки. Таких-то вот веселых мальчиков вроде нас там и ловят.

— Ну, — сказал я, — я-то не вроде вас. Кой-чего насмотрелся.

Но он не слушал меня и продолжал говорить, глядя в сторону:

— О, чорт! Полжизни ловил рыбку, а теперь самого — как рыбку!

— Может быть, мы прекратим эту лекцию о классовой бдительности и вреде алкоголя? — сказал Шкебин, передразнивая его южный говор.

— Я не буду молчать на допросах, — сказал Мацейс. — Это лишняя проволочка.

— А, ты не хочешь помолчать?

Шкебин приподнялся с места. Я видел, как веревки натянулись у него на предплечьях, и успел шепнуть Лизе, чтобы она была готова ко всяким неожиданностям. Он багровел, а Мацейс, напротив, становился всё бледнее и бледнее.

— Я не буду молчать, — повторил он. — Нам деньги платили, Слюсарев, за то, чтобы молчать. Я два с половиной месяца проболтался в порту, пока эти проклятые суда стояли на стапелях. Я достаточно квалифицированный механик, чтобы кое-что заметить. А когда я заметил кое-что, так мне предложили молчать в тряпочку и сунули деньги, чтоб я не плакал.

Тут произошла безобразная сцена. Шкебин всё-таки ухитрился перевернуться на бок, и теперь он с размаху ударил Мацейса ногой. Он ударил его тяжелым матросским сапогом в бедро, потом ещё и ещё раз, а тот корчился под ударами и кричал о том, что его насильно заставили взять деньги в полиции, что он пропил всё подчистую в четыре или пять дней, а Шкебин — он это хорошо знает — зажал и припрятал пару-другую тысчонок, что ему двадцать семь лет и он ещё может начать новую жизнь. Не раздумывая, я повернул шлюпку к берегу, и вовремя. До сих пор не понимаю, как это случилось, что он вскочил. Вскочил одним рывком, со связанными за спиной руками. На него страшно было смотреть: белая пена, как у загнанной собаки, выступила на губах, голова тряслась, зрачков не было видно — одни выпученные, налитые кровью белки.

— Припадок! — крикнула Лиза.

Шкебин изогнулся ещё раз, ударил его сапогом в спину, и он, как был со связанными руками, полетел за борт. Но я уже остановил шлюпку и следом за ним прыгнул в воду. Хорошо, что глубина была здесь примерно мне до плеч, — нырнув, я ухватил его за веревки. Он ещё бился и дрыгал ногами там, под водой. Поднять его и поставить на ноги было довольно трудно. Потом он перестал биться. Глаза были плотно закрыты, из ноздрей и изо рта вытекала вода, пару-другую глотков он всё-таки успел сделать. Я дотащил его до берега, приподнял и свалил на траву. Сердце у него стучало, как молоток, левая щека и уголки губ всё ещё дергались. Но падение в холодную воду успокоило его лучше всяких капель, он лежал в обмороке, который, как я знаю, переходит у припадочных в глубокий сон.

Я вернулся к шлюпке и подтянул её к берегу. Лиза сидела, закрыв руками лицо. Когда она отняла руки, я испугался её бледности, — как бы и ей вдобавок ко всему не стало плохо. Не каждый день приходится участвовать в таких «веселых» событиях, какие только что разыгрались в нашей шлюпке. Я сказал, что, пока Мацейс не очухается, мы дальше не пойдем. На ухо я успел ей шепнуть, что после обморока он, повидимому, будет долго спать и это нам на руку, мы сами немножко отдохнем, и я успею высушить свои вещи. Ночь была холодная, в мокрой одежде просидеть такую ночь за рулем — дело нелегкое.

Потом я велел Шкебину сойти на берег и сказал ему:

— Слушай ты. Я должен доставить по назначению хотя бы одного из вас. Мне интересней доставить того кто более разговорчив. Если ты ещё раз попробуешь тронуть своего дружка, я буду стрелять в тебя, даю слово.

Он ничего мне не ответил, молча отошел в кусты и лег. Думаю, что он мне поверил на этот раз. Потом я перетащил Мацейса подальше от реки. Голова у него свесилась на грудь, как у пьяного, ноги волочились по траве. Можно было снять с него веревки. Когда мы его распутали, он несколько раз глубоко вздохнул и открыл глаза. Взгляд был мутный и бессмысленный. Я незаметно кивнул головой Лизе, велел ей отойти в сторону, на всякий случай поближе к ружьям. Медленно он обвел глазами шлюпку, вытащенную на берег, нас с Лизой, Шкебина, исподлобья наблюдавшего за ним, потом попробовал сесть и застонал.

— У меня болит спина. Я точно избит, — сказал он, подозрительно вглядываясь в меня. — Ты меня бил?

— Я тебя не трогал.

— Не ври, ты меня бил. Почему я весь мокрый?

Он ничего не помнил после припадка — ни своей болтовни, ни побоев Шкебина, ни падения в воду. Злобно он смотрел на меня, ждал, что я отвечу. Физиономия у него была попрежнему наглая и вызывающая; как только кончилась истерика, он снова стал самим собой.

— Перестань молоть языком! — крикнул Шкебин. — Почему он мокрый! Потому, что я тебя избил, падаль такая, и швырнул в воду.

— Я что-нибудь говорил о своих личных делах? — сказал Мацейс, так и обшаривая меня своими злыми глазками. — Забудь мои слова, Слюсарев. Я болен. Всё это бред.

— Бред не бред, а давай-ка руки. Сейчас-то ты, я вижу, вполне здоров, — сказал я.

Пришлось его опять связывать. Раз он здоров и огорчается по поводу своих задушевных признаний, спокойней было его опять подержать на привязи. Мы уложили его неподалеку от Шкебина, и он сейчас же уснул, а сами принялись собирать валежник, разводить костер, Я порядком продрог после этого ночного купанья, — мне не хватало только того, чтобы опять свалиться в лихорадке.

Потом мы сидели с Лизой у костра, и я, в одних трусах и бушлате на голое тело, сушил свое белье. Спать хотелось отчаянно. Несмотря на холодище, на мозглый туман, который поднимался с болот, у меня просто глаза слипались. Мацейс был неспокоен. Он стонал во сне, вскрикивал, несколько раз порывался встать, и до такой степени мы были издерганы за эти сутки, что он уже успокаивался и дышал ровно, а мы всё ещё вглядывались в него, готовые в любую минуту схватиться за ружья. Прошел час или два, не знаю, — никто из нас даже не прилег. По крайней мере мы хоть больше не мерзли. Костер разгорелся, и я уже успел высушить свои штаны и рубаху. Я ругательски ругал себя за эту дурацкую мысль везти наших пассажиров в шлюпке вдвоем с Лизой. Если я не подумал о себе, я обязан был подумать о ней. Чорт с ним, взяли бы лодку на буксир, посадили бы их в лодку, а к нам хотя бы того же Ивана Сергеича. Прошли бы вдвое дольше, но зато хлопот и беспокойства не было бы вполовину. Я опять вспомнил забавы этих негодяев, их омерзительный разговор в шлюпке обо мне и о Лизе. Только подумать, чего ей стоило высидеть там и смотреть на их красные скотские физиономии и слышать каждое их слово, каждый поганый смешок! При свете тусклого ночного солнца, пробивавшегося сквозь туман, её лицо казалось сейчас серым, как мох. Не двигаясь, сидела она у костра и смотрела на огоньки, перебегавшие по хворосту. Осторожно тронул я её за руку. Я хотел ей сказать, чтобы она прилегла на часок, я посижу, покараулю один.

Вдруг она прижалась ко мне лицом и крепко обняла меня за шею.

— Ох, Женя, милый! — сказала она. — Я так измучилась.

Я обхватил её обеими руками. Я притянул её к себе и целовал ее лоб, щеки, волосы, гладил по волосам и опять целовал волосы, губы, глаза, которые стали совсем мокрыми и солеными. Она плакала, чудачка. Я накрыл её с головой своим бушлатом и только оставил совсем маленькую щелочку, чтобы видеть её лицо. Всё ещё плача, она улыбнулась мне и крепко прижалась щекой к моему плечу.

— Женя, милый, — повторила она.

Она так и уснула у меня под бушлатом. Когда я шевелился, она держала меня за плечо, не отпускала и что-то тихонько говорила со сна, что — я не мог разобрать. Долго я сидел так, чувствуя у себя на груди её теплое дыхание.

Время шло. Погас костер. Несколько раз я осторожно снимал с плеча её руку и подбрасывал валежнику на угли, потом опять клал её руку на свое плечо, сидел, не двигался, смотрел на её чуть приоткрытые губы, слушал, как она дышит. Туман редел. Опять, как в ту ночь у палатки, вокруг меня загудели первые шмели и далеко в тундре с однообразным гоготом поднялись гуси. Начиналось утро.

Давно я не чувствовал себя таким спокойным. Уже не нужно было подбрасывать хворост в огонь, костер чуть дымился, теплое и ясное солнце вставало из тумана. Я знал: через несколько часов окончится наше путешествие. Лиза спала у меня на плече, накрытая моим бушлатом. Я был спокоен за всё. Я больше ничем не мучился.

И ещё я знал одно: проснувшись, она не станет избегать моего взгляда, не станет прятаться от меня, как два дня назад, после нашей ночевки в палатке. Как я не понял тогда, что с ней происходит, и злился на неё и на себя! «Не сердитесь, — просила она, — всё у меня спуталось в голове». Понадобились эти невыносимые, страшные сутки, чтобы она сама пришла ко мне, потому что ближе меня нет у неё человека.

Заворочался Шкебин, сел и уставился на спящую Лизу. Медленно по заспанной его физиономии прошла усмешка.

— Тише, — сказал я шопотом. — Не буди никого. Если хочешь поесть или закурить, сейчас дам.

Он ещё раз усмехнулся и зевнул.

— Развяжи меня. Руки затекли.

— Ладно, — сказал я. — Сейчас развяжу.

Неохотно я опустил Лизину голову на траву; девушка только подложила ладонь под щеку и не проснулась. Потом я подошел к Шкебину, распустил на веревках узлы и, пока он сам распутывал веревки, снова сел у костра, пододвинув к себе обе двустволки. Так мы сидели друг против друга, курили, и время от времени он усмехался, поглядывая то на меня, то на спящую девушку.

— Хорошая баба, Слюсарев, — сказал он, выбрасывая окурок. — Это я без трепотни говорю, ей-богу. Тебе везет.

— Никакого такого везения нет, — сказал я. — Всё, что случается с человеком, от него же и зависит, хорошее и плохое.

— Не знаю. Может, и так.

Он помолчал. Молчал и я. Потому ли, что я говорил с ним вполголоса и он отвечал мне вполголоса, а может быть, — в самом деле не хотел будить Лизу.

— Раз вы с ней спелись, надо думать, поженитесь теперь?

— Надо думать.

Он одобрительно причмокнул губами. Потом опять усмехнулся.

— Завидное дело. А нас, значит, с Жоркой тем временем налево?

— Есть за что, — сказал я. — Есть за что вас с Жоркой налево. Сколько матросских жизней числится за вами? Не считал?

— Тридцать одна, — сказал он. — Говорили, что тридцать три, но это ошибочка вышла. Нас с Жоркой самих списали в покойники. Жалею я, Слюсарев, что выпустил тебя тогда ночью, ах, как жалею! Вот это моя ошибочка. Не сидел бы ты теперь тут таким петушком.

— Мне-то что? Жалей!

Проснулась Лиза, как ни тихо мы разговаривали.

— Уж извини, дорогой, — сказал я и протянул двустволку Лизе. Ни на одну минуту мы не забывали держать под прицелом наших спутников. Потом встал и поднял с травы веревки. — Нам на работу пора.

Так вот о чём он жалел, проснувшись поутру в таком добродушном настроении! Он даже согласился не будить Лизу и совсем, как товарищ, одобрил её и меня заодно. В шлюпке не было никаких разговоров.

Мацейс сидел больной, брюзгливый и только спрашивал чуть ли не каждые полчаса, долго ли нам ещё идти по реке. Очевидно, им тоже не терпелось кончить поскорей это невыносимое путешествие.

Мы пришли в становище во второй половине дня. Целая толпа сбежалась к нашей шлюпке. Тут были и Александр Андреевич Кононов и мой приятель моторист Крептюков. Я отказался отвечать на расспросы и только успел шепнуть Александру Андреевичу, чтобы он немедленно отвел Лизу к себе домой. Милиционера или краснофлотцев с погранзаставы мы не стали ждать и всей гурьбой повели наших пассажиров в комендатуру. Там я передал коменданту их документы, передал акт, который мы составили в лагере при поимке, рассказал всё, что знал, мне пожали руку какие-то командиры и отпустили домой. Последнее, что я слышал от Шкебина, это короткое ругательство и такое же короткое напутствие:

— Живи, голубок. Каюсь, моя ошибочка.

Мацейс мне ничего не сказал. Он жаловался, что у него болит поясница, что его знобит, требовал, чтобы его отправили не в камеру, а в больницу. Не знаю, как с ним распорядились в комендатуре. Никого из них я в жизни больше не видел и думаю, что и не увижу.

Поздним вечером, когда мы уже хорошо выспались и отдохнули, когда всё, что можно было рассказать старикам о наших мытарствах, было уже рассказано, мы вышли с Лизой на берег губы. Горький запах морской воды, возня глупышей на отмели, парусники, убегающие в море на ночной лов, — всё было так знакомо нам обоим! Мы долго сидели на камне. Птицы перестали нас пугаться, они спокойно опускались на песок рядом с нами, — одни дремали, другие чистили перья своими желтыми клювами. Не буду пересказывать, о чем мы говорили с Лизой. Этот разговор, прерывавшийся долгим молчанием, когда я чувствовал её щеку своей щекой или просто держал её за руки, был совсем не похож на те бесчисленные разговоры с ней, которые я представлял столько раз со времени нашей встречи в поездке. И он был лучше, в тысячу раз лучше.

Потом она сказала:

— Завтра я должна собираться в обратный путь. А ты?

Я по началу даже не понял её вопроса. Какие же тут могут быть сомнения? Куда она, туда и я! Мы уйдем отсюда вместе. Не сразу я сообразил, что она хочет знать, отправлюсь ли я с ней или вернусь на судно, опять пойду в море. Я рассмеялся, — так это было неожиданно для меня самого. Ни разу за всё наше обратное путешествие по реке я не подумал об этом. Почему? Что меня теперь держит на берегу? Разве я и теперь боюсь моря, боюсь воды? В сильный ветер я гнался в шлюпке по озеру, нас заливало, нас валило на борт, через несколько часов я прошел вторично тем же путем и ни разу, да, ни разу не ощутил этого щемящего, отвратительного страха. Я просто забыл и думать о нем. Значит, с этим покончено.

— Пожалуй, — сказал я, — придется мне вернуться на судно.

Она улыбнулась.

— Значит, всё, что тебя так беспокоило, прошло?

— А ты знала об этом?

Она, смеясь, прижалась ко мне. А я думал: так вот почему она предложила мне пойти с ней в тундру! А ведь она так и гаркнула на меня: «на что вы нам?», когда я в первую же нашу встречу в поезде попросил её взять меня с собой: ради неё махнул рукой на море, на все мои замыслы.

— Ты очень боялся, — продолжала она, — когда мы ещё в лодке вышли на озеро. Ветер был сильный, ты совсем побледнел.

— Ну, — сказал я, — это ещё вопрос, кто из нас больше струсил.

Ответ её меня совсем огорошил:

— Я сделала вид, что мне страшно. Ведь ты упрямый, милый мой. Ты ни за что не хотел идти к берегу.

Через два дня она нашла на рыболовецкой станции моториста, который на время своего отпуска соглашался пойти с ней в тундру. Я долго стоял на брюге, смотрел, как уходила вверх по реке знакомая мне шлюпка. Рейсовый пароход, который должен был отвезти меня в Мурманск, ожидался на следующий день.