"Буря" - читать интересную книгу автора (Воеводин Всеволод Петрович, Рысс Евгений...)
Глава XXVIII ВЕТЕР ПЕРЕМЕНИЛСЯ
Пока ветер дул с востока, мы были защищены от него высокими плечами острова Старовер. Если бы ветер не менялся, мы могли бы спокойно ожидать помощи. Но ветер менялся постепенно и неуклонно. Он шел по часовой стрелке — из северо-восточного превратился в восточный и из восточного — в южный. Поэтому сначала, когда мы сели на банку, мы не были полностью защищены от него. Он дул с северо-востока, и Старовер, находившийся от нас прямо на восток, только смягчал его силу. Когда я ходил в камбуз, мне казалось, что ветер совсем стих. В это время он дул с востока, и Старовер принимал на себя всю его силу. Поэтому теперь Старовер оказывался в стороне и защищал нас всё меньше и меньше. Сейчас еще Ведьма смягчала удар, но скоро, когда ветер подует с юга, полузатопленное судно окажется без всякой защиты, под прямым напором ветра.
Я, повторяю, в то время не понимал всего этого. Мне было тепло и удобно; и какое мне было дело, что где-то за крепкими железными бортами меняется ветер. Понимали ли это сидевшие внизу мои товарищи? Понимали, конечно. Теперь, вспоминая эти часы, я вижу, что поняли сразу же, но не показали вида, и никто, казалось, не обратил внимания на поспешный уход капитана. Разговор продолжался, как будто ничего не случилось.
— А много вам приходилось встречаться с купцами? — спросил Овчаренко.
— Да приходилось, — сказал Свистунов. — Я, правда, года с четырнадцатого или с пятнадцатого, когда у нас появились тральщики, пошел в матросы. Ну да ведь раньше были судовладельцы. Всё равно те же купцы. Вы видели прежние тральщики?
— Нет, — сказал Овчаренко. — Не видел.
— Комедия! Маленькие, как боты. Общий кубрик поменьше этой каюты. Тут и столовая и восемь коек, чтобы спать по очереди. Тральщик сам деревянный, пузатый; грязища — ужас. Особенно тараканы нас донимали. Трудно поверить, сколько тараканов ползало. А судовладелец был, он же и капитан, некто Лощинин. На редкость жестокий был человек, но, правда сказать, и себя не жалел. Крепыш, такой коренастый, ростом, пожалуй, с Балбуцкого, а плечи необъятные. Был пьяница, но не пьянел. В рейсе две бутылки в день осушал — и хоть бы что. Боялись его у нас ужасно. Чуть что не по его, он так трахнет — только держись. Говорят, не знаю, правда ли, он одного насмерть зашиб и потом за большие деньга от суда откупился.
— Это верно, — вмешался кок, — я тоже слышал.
— Да ты же знаешь, — сказал Свистунов, — Лощинин Иван. А тральщик назывался «Наживка». У нас ещё служил матрос один, Синяков, тоже страшной силищи был человек. Вот он один только и не боялся Лощинина. И странное дело, — другой только пикнет, уж тут целый скандал, а от Синякова всё терпел. Мы, бывало, спрашиваем: «Как это ты, Синяков, не боишься?» А он говорит: «Подумаешь, я бы захотел — сам хозяином стал. Мне только противно». Пил тоже здорово этот Синяков. На этой почве у них, между прочим, с Лощининым история вышла. Однажды нам в рейс идти, а Синяков на борт пьяный пришел. Лощинин, как увидел, обозлился. «Сейчас же, — говорит, — раздевайся и в воду. Купайся, пока не протрезвеешь». Что будешь делать? Мы стоим, слово сказать боимся. А дело было ночью, не то в марте, не то в апреле. Луна светит, и на воде льдинки плавают. Синяков разделся, вещички сложил и по всем правилам с борта в воду. Лощинин на мостике стоит, трубку курит, поглядывает. «Ну ладно, — говорит, — вылезай, довольно». А Синяков ему кричит: «Что-то не хочется мне вылезать, я еще на льдинке погреюсь». Вылез он на льдинку и лежит на белом льду, голый, под луной, загорает, как тюлень. Тут уж Лощинин испугался. Всё-таки он понимал, что мы сейчас хоть и молчим, боимся, а уж на суде-то молчать не станем. А дело всё-таки такое, что могло ему дорого обойтись. «Синяков, — говорит, — вылезай». — «Да нет, — отвечает Синяков, — чего мне, Иван Тимофеевич, на судно лезть, мне здесь лучше». Лощинин замолчал, зашагал по мостику — трубкой дымит. А Синяков плещется в воде. Молчал Лощинин, молчал, но, видно, ему невтерпеж стало. Пошел он к борту и уж совсем другим тоном говорит: «Прошу я тебя, Синяков, вылезай, пожалуйста». — «Да что ж, — говорит Синяков, — пожалуй, вылезти можно. Два стакана коньяку дадите?» — «Дам». — «И будить не будете, пока не просплюсь?» — «Не буду». — «Эх, — говорит Синяков, — поплавал бы ещё, да коньячку хочется». Взял конец и вылез. Он совсем синий вылез, выпил коньяк залпом, пошел в кубрик, повалился и сутки проспал. За весь рейс Лощинин с ним двух слов не сказал, а когда пришли в порт, позвал его и говорит: «Уходи ты от меня, Синяков. Нельзя нам с тобой на одном судне находиться». Синяков вещички собрал, рукою помахал и ушел.
— Да, — сказал кок, когда Свистунов откинулся назад и закурил, показывая этим, что рассказ кончен. — Этот Лощинин был отчаянный тип. Он, между прочим, интересно разбогател. Тут у нас ходили из Архангельска в Кандалакшу два парохода, одинаковой постройки: «Царь» и «Царица». И капитаны этих пароходов были отчаянные враги. Вечно у них между собой были какие-то недовольства. Вот, наконец, встретились эти два парохода в море. А капитан на «Царице» был, надо заметить, совершенно, вдребезги пьян. Вот он начинает с мостика в мегафон честить «Царя». «Царь» тоже в долгу не остается, и идет ругань на всё Бело море. Наконец капитан «Царицы» дает команду, и «Царица» со всего маху наддает «Царю» в бок. «Царь», конечно, охнул и стал тонуть. Тут на «Царице» команда опомнилась, связали капитана и стали спасать кого можно. А между прочим этот Лощинин был в то время самым что ни на есть мелким промышленником, имел две шнеки, сдавал их в аренду и никаким случаем не брезгал. Ехал он в третьем классе, стоял у борта и помогал пассажирам с «Царя» переползать на «Царицу». А на «Царе» ехал один богатейший купец и вез в чемодане деньги из банка, чтобы скупать рыбу. Ехал он в первом классе, в каюте с семьей. Ему бы семью спасать, а он на первый случай занялся чемоданом с деньгами. Вынес и просит: «Примите, пожалуйста, на «Царице». Лощинин тут подвернулся, принял чемоданчик, а купец побежал за семьей. Только пока он бегал, «Царь» пошел ко дну, а чемодан у Лощинина остался. Правда, кое-кто видел, но доказать было нельзя. Только слухи ходили. А Лощинину, извините, плевать на слухи. Он с этого чемодана сразу и разбогател.
Кок покрутил усы и замолк. Матросы обсуждали странную историю богатства Лощинина, крепкий характер упрямого шутника Синякова, нравы, которые были, но в которые трудно поверить. Я наслаждался на верхней койке теплом и покоем, и мне даже не очень хотелось спать. Я свесил голову с койки, чтобы спросить, который час, и чуть не свалился вниз. Койка дрогнула подо мной, с потушенного примуса свалилась сковорода. Я увидел, как резко качнулась висячая керосиновая лампа и черные тени заскакали по стенкам, по койкам, по лицам. Дверь распахнулась, все обернулись, но за дверью никого не было. Овчаренко захлопнул дверь. Все молча прислушивались и ждали. Но лампа, покачавшись, успокоилась, и тени снова лежали неподвижно.
— Да, — сказал Овчаренко, продолжая разговор. — Иногда интересно послушать о прежних хозяевах. Много было из них диких и странных людей.
— Простите, — спросил я, свесившись с койки, — это что же, — судно волной двинуло?
Все повернулись ко мне, и на лицах моих товарищей я прочел недовольство. Казалось, они хотели бы не слышать моего вопроса. Мельком взглянув на меня, они отвернулись, и только Овчаренко задержал на мне пристальный взгляд.
— Вы о чем? — спросил он. — Вы о толчке? Волной, конечно. Сейчас ещё ничего. Потом толчки посильнее будут. Без этого на банке нельзя.
Он нарочно не сказал, что это, мол, безопасно, что это ничем не угрожает, что, пока волны сбросят судно с банки, нас наверняка снимут. Он не говорил всего этого для того, чтобы я не подумал, что он меня успокаивает. Он сказал безразличную фразу, чтоб я подумал: вот человек, понимающий больше меня, не придает толчку никакого значения, — значит, и в самом деле всё в порядке.
— Оно и лучше, — сказал я, — а то без толчков как будто и не на море.
Это была наивная хвастливая фраза. Конечно, она не могла заставить Овчаренко подумать, что я поверил ему и совершенно ничего не боюсь. Но она говорила нечто другое и, может быть, более важное: Слюсарев понял, говорила она, что опасность есть, но так как помочь ничем всё равно нельзя, лучше поддержать видимость благополучия. Лучше каждому делать вид, что он не понимает и не знает опасности или, по крайней мере, не хочет, чтобы другие знали о ней. Это дисциплинирует всех и его, Слюсарева, в первую очередь. Я как бы примкнул к соглашению, существовавшему уже раньше между всеми находившимися на судне.
Я так подробно излагаю внутреннее содержание короткого и как будто мало значительного разговора между мною и Овчаренко потому, что понимание не только этого, но и многих других разговоров, происшедших за время шторма, сыграло немалую роль в формировании моего характера. Разумеется, многое, в том числе и этот разговор, я понял значительно позже, но чувствовал, и чувствовал верно, я его уже и тогда.
— Сейчас, — сказал кок, возвращаясь опять к разговору о хозяевах, — как будто и пугаль вся прошла у народа. А в прежнее время у такого хозяина все как под гипнозом ходили.
— А у нас в селе, — вмешался вдруг Полтора Семена, — один на базаре всех кур загипнотизировал.
— Это как же так? — удивился Свистунов. — Что же, — он их отучал курить, что ли?
— Какое там отучал курить. Просто приехал фокусник; вроде цирка — сеансы гипноза. Вечером, скажем, назначен спектакль, а днем выходит он на базар, проходит по куриному ряду и подряд всех кур щупает. И вот какую куру он в руки возьмет, та лежит, как мертвая, в даже затвердевает. Тут за него, конечно, взялись хозяйки. Пока его там милиция отбивала, он всё кричал: «Темнота! Темнота! Это же реклама. Что вы, с ума сошли?» Но только реклама эта оказалась ни к чему. Бабы его так отколошматили, что концерт пришлось отменить, а его забинтовали и в район увезли.
— Вместо «ура», значит, пришлось «караул» кричать, — сказал Свистунов.
— Это вроде нашего кассира, — вмешался Донейко, — помните, лет пять тому назад пожар был на электростанции, а он тогда там работал. И касса была в пятрм этаже. Так вот, на лестницах уже огонь показался, пройти-то ещё было можно, но он с испуга не разобрал и в окно полез. Вот он вылез в окно, сорвался, и, к счастью, его каким-то крюком за штаны зацепило. Висит он вниз головой и так растерялся, что хотел закричать «караул», а по ошибке начал орать «ура». Толпа внизу стоит и удивляется: висит человек вниз головой, на высоте пятого этажа, подвешенный за штаны, руками двигает и во весь голос кричит «ура».
Еще не затих смех, вызванный этим рассказом, как в каюту вошел капитан.
— О чём речь? — спросил он, вытирая платком мокрое лицо.
— Да вот про пожар на электростанции рассказываем, про то, как кассир по ошибке «ура» кричал.
— А, — усмехнулся капитан, — знаю.
Он сел на койку. Была длинная пауза, потом Свистунов между прочим спросил:
— Как там наверху, Николай Николаевич?
Кок в это время разжигал примус, чтобы согреть чай для засольщика и Балбуцкого. Я видел его скорченную фигуру и руку, быстро качавшую насос. Я видел согнутую спину Фетюковича, снова подсевшего к радиоприемнику и старательно крутившего регуляторы. Свесив голову, я видел всех остальных, сидевших в небрежных позах, но в этой небрежности, в безразличной, казалось, спине Фетюковича, в скорченной фигуре увлеченного своим делом кока я чувствовал напряженное, нетерпеливое внимание.
— Да ничего, — сказал капитан, — задувает с кормы.
Чайник сорвался с примуса, и кок еле успел подхватить его одной рукой, другой придерживая примус. Лампа качнулась, и тени опять запрыгали по каюте. Даже здесь было слышно, как загремело на палубе. Судно сдвинулось. Мы это ясно чувствовали. Казалось, мы слышали скрежет железной обшивки о камень. Судно сдвинулось и снова застряло между камнями, спрятанными где-то под водой. Лампа, качнувшись, остановилась. Тени снова застыли в углах каюты, и кок снова поставил чайник на примус.
— Задувает с кормы, — повторил капитан. — Волна хлещет порядочная, но банка нам попалась на удивление. Прямо как кресло. — Он передернул плечами. — Холодновато там только, — сказал он. — Засольщик, бедняга, совсем замерз. «Сутоцки, — говорит, — сутоцки. Субку бы, тогда есце ницево, а так парсиво».
Все рассмеялись. Капитан очень здорово передразнивал засольщика.
— Странное дело, — сказал Овчаренко. — Человек не произносит несколько букв. Казалось бы, избегай их. Так нет. Как нарочно. Что ни слово, то «ш», то «щ», то «ч».
Донейко и Свистунов переглянулись и прыснули. Овчаренко внимательно посмотрел на них. У обоих стали сразу невинные и серьезные лица.
— Донейко! — сказал Овчаренко.
— Да, Платон Никифорович!
— Расскажите-ка, в чем тут дело?.. Ну, ну, не ломайтесь, рассказывайте.
Донейко и Свистунов снова переглянулись. Оба делали вид, что пойманы и стараются ускользнуть, но, по-моему, обоим самим хотелось рассказать.
— Да знаете, — смущенно начал Донейко, — тут он нам как-то пожаловался, что никак не соберется зубы вставить и поэтому плохо говорит. Ну мы ему и объяснили, что зубы вставлять даже не к чему, а есть более простой способ. Если постоянно говорить слова с буквами, которые не удаются, то привыкаешь и постепенно начинаешь говорить правильно. Ну вот он и начал…
Смеялись все. Басом хохотал Полтора Семена. Сами Донейко и Свистунов с трудом сдерживали смех. Кок трясся у примуса, дрожала спина Фетюковича, я смеялся у себя на верхней койке, и даже Овчаренко и капитан напрасно старались напустить строгость на лица, и рты у них то и дело расплывались в улыбку.
— И знаете, — продолжал Донейко, — он нас всё спрашивал: «Ну как, ребята, лучше?» А мы говорим: «Заметно лучше. Трудись, не унывай».
— Нехорошо, — сказал Овчаренко, осилив улыбку. — Можно ли так издеваться над человеком!
— Конечно, нехорошо, — согласился Донейко. — Да ведь что делать. Бывает, никак не удержишься.
Кок уже надевал брезентовый плащ. Донейко встал и тоже стал собираться. Шумел примус, но, когда открылась дверь, вой ветра заглушил его шум. Может быть, ветер выл не так уж громко, но мы прислушивались к нему, и его вой, казалось нам, заглушал даже более громкие звуки.
Дверь закрылась, и в наступившей тишине вдруг пробасил Полтора Семена:
— А я однажды в опере выступал.
Все повернулись к нему.
— В опере? — ласково спросил Свистунов. — Наверное, в декорации колонну изображал?
— Какую колонну? — обиделся Полтора Семена. — Я мертвого князя играл.
— А ну, расскажи, расскажи.
Все подвинулись и глядели на него нарочито внимательными, выжидающими глазами.
— Я только пришел из деревни, — начал Полтора Семена, — и на тральщики тогда не набирали. Надо было ждать месяц, а тут слышно стало, что приехал оперный театр и набирает статистов. Ну, я пошел — нанялся. Как раз ставили оперу «Демон» композитора Рубинштейна. И в этой опере убивают одного князя. Его накрывают буркой, выносят на сцену, и над ним плачет невеста, по имени Тамара. И всегда под бурку просто набивали тряпье, будто труп, а тут увидел меня режиссер и говорит: «Кладите его скорей на носилки. Такого верзилу вам всё равно из тряпья не сделать». Ну, хорошо, лег я на носилки, накрыли меня буркой и вынесли на сцену. Я лежу и не шевелюсь. Вот вышла моя невеста, упала на колени, голову положила на бурку и начала рыдать. И вдруг от истерики кулаками по бурке как заколотит, а в бурке в этой пылищи было, наверное, пуда два, и вся эта пылища прямо мне в нос. Я терпел, терпел, да как чихну — и пошел, и пошел, ну никак не остановиться. В публике смеются, хлопают, а я всё чихаю. Невеста моя обалдела и даже перестала рыдать. Ну что ж, дали занавес и меня черным ходом вывели из театра. А то тебя, говорят, артисты на куски разорвут. На том дело и кончилось.
Балбуцкий и засольщик, вернувшись с вахты, застали нас ещё смеющимися над чихающим мертвецом. Видимо, они действительно здорово замерзли, потому что даже не спросили, над чем мы смеемся. Сняв плащи, они налили себе по кружке чая и стали пить, обжигаясь и дуя.
Мне почему-то опять стало холодно. Я весь дрожал и сжимал зубы, чтобы они не стучали. Я съежился и натянул одеяло. Мне очень хотелось спать. Чтобы не заснуть, я поднял голову и, подперев её ладонью, посмотрел вниз. Капитан стоял около Фетюковича. В приемнике тусклым счетом горели лампы
— Вызывают, Николай Николаевич, — сказал Фетюкович. И включил репродуктор.
— Команды «РТ 89»-го и «РТ 90»-го, — заговорил в репродукторе голос. — Передаем сводку спасательных работ. Прослушайте местонахождение спасательных судов и поисковых партий.
Отчетливо и монотонно голос перечислял номера «РТ», названия судов. Мы ждали. Мы уже знали, что все, кроме одного тральщика, идут по неверному направлению. Вот, наконец, мы услышали об этом единственном.
— Тральщик обходит мыс и идет в направлении к Староверу и Ведьме.
— От мыса, — сказал капитан, — миль, надо считать, двадцать. Часа три, не больше. — Он свернул карту и сел на койку с таким видом, как будто и не думал о том, выдержит ли наш тральщик ещё три часа.
— Подавайте сигналы, — говорит голос, — спокойно ожидайте помощи. До свиданья, через час вызовем вас опять.
Голос замолчал, и Фетюкович выключил аппарат.
Каждый искал, с чего начать разговор, и не находил. Видимо, каждый думал о том, продержится ли тральщик до прихода помощи.
— Кончил? — спросил наконец Свистунов засольщика, который поставил кружку и вытер губы.
— Концил, — сказал засольщик, — а цто?
— Есть к тебе разговор.
Засольщик посмотрел на Свистунова подозрительно, но, увидя серьезное его лицо, поверил, что это не трепотня, и сел.
— Слушай, — Свистунов нахмурился и помолчал, как бы с трудом находя слова. — Понимаешь, трудновато об этом говорить, но лучше уж сказать всё-таки. Ты сам понимаешь, положение у нас не скажу отчаянное, но, так сказать, угрожающее. — Хотя это была абсолютная и даже смягченная правда, все сидевшие улыбались, будто Свистунов говорил смешные и неправдоподобные вещи. — Так вот, — продолжал Свистунов, — в такую минуту товарищи, как, например, мы с тобой, должны проститься на всякий случай и, если кто в чем виноват, покаяться. Верно?
— Ну сто такое, сто такое?.. — заволновался засольщик. Все вокруг еле сдерживали смех.
— Прости ты меня, — сказал Свистунов, делая вид, что вытирает покаянные слезы. — Обманули мы тебя с Донейкой насчет твоей шепелявости. Наука по этому поводу говорит, что повторяй ты хоть миллион раз «сутки сутис», всё равно никакого толка не будет.
Тут-то и грянул смех, который так долго сдерживали. Кто откинулся назад, хохоча во всё горло, кто согнулся в три погибели. Засольщик вскочил красный от злости и, сжав кулак, крикнул:
— Салопай ты парсивый! Цорт…
Он спохватился, рассмеялся, махнул рукой и вдруг, отчетливо произнося все буквы, сказал уже без всякой злости:
— Анафема ты! Так людей разыгрывать. Ну да дьявол тебя забери.
Я уже сквозь сон слышал окончательное примирение Свистунова и засольщика и общий веселый разговор, начавшийся после этого. Мне стало опять жарко, дрожь прошла, усталое тело отдыхало, и глаза мои незаметно закрылись.
Проснулся я, казалось мне, от толчка. Толчок был очень сильный. Гораздо сильнее, чем предыдущие. Я мог об этом судить по тому, как долго раскачивалась лампа и прыгали тени после того, как я проснулся. Внизу было тихо. Все молчали, но в ушах моих ещё звучали голоса, слышавшиеся мне сквозь сон. Видимо, пауза наступила после толчка. Тени от лампы двигались по стенам всё медленнее.
— Так вот, — услышал я голос Овчаренко. Он продолжал разговор с полуфразы: — Этот приятель мой, — он теперь следователь НКВД, а тогда работал в погранохране в Баку, Черноков такой, очень хороший парень, — он, значит, и решил их словить. Смотрел-смотрел — не придерешься. Уходят, а куда — неизвестно. И уж как неожиданно ни приезжал катер, как ни обыскивали шхуну, — ничего не находили. Прямо все с ног посбивались. Известно, что с этой шхуны идет контрабанда, а поймать невозможно. Черноков думал-думал, даже похудел. Наконец приходит к начальнику, говорит: «Кажется, нашел, разрешите попробовать». Ладно. А в этот день шхуна как раз опять с рейса пришла. Черноков сел в катер, подходит к борту. Встречает его капитан очень любезно, — пожалуйста, мол, обыскивайте, а Черноков головой качает. «Нет, — говорит, — спасибо, я вас обыскивать сегодня не буду, а просто хотел бы попить у вас чайку». Ну, там все удивились, но ничего, — пожалуйста, чайку так чайку. Сел Черноков в каюту, пьет чай, с капитаном беседует, а на палубе его сотрудники дожидаются. Час проходит — пьет чай. Два проходит — пьет чай. И видит, что капитан начинает нервничать. «Ага, — думает, — значит, верно попал». Проходит три часа, капитан говорит: «Простите, мне надо по делу съездить». — «Пожалуйста, — говорит Черноков, — езжайте. Я здесь посижу с вашими товарищами». Капитан не уезжает. Ещё час проходит — капитан говорит: «Мне, — говорит, — надо команду на берег отпустить и самому ехать, так что извините». Тогда Черноков смотрит ему в глаза и говорит: «Я с вашей шхуны не уеду и вам запрещаю уезжать». Сидят они ещё час молча, и вот через час начинают всплывать из воды какие-то бидоны. Выловили их, вскрыли, а они набиты разной контрабандой. Оказывается, — шхуна в море с персидского судна получала товар в запаянных бидонах. Как только видят, что катер идет с пограничниками, они к каждому бидону привязывают по мешку с солью — в воду. Соль тянелая, тянет бидон на дно. Пограничники поднимаются на шхуну, час ищут, два ищут, а шхуна маленькая — сколько надо, чтобы её обыскать? Самое большее три часа. 3начит, часа через три пограничники уезжают. А ещё часа через два соль в мешке растает, и бидон поднимается на поверхность. Черноков за то, что догадался, получил от командования благодарность.
Голос Овчаренко и другие голоса, говорившие с ним, доносились до меня всё глуше и глуше. Я уже не мог разобрать слов. Казалось, я уплывал куда-то от них. Меня тихо покачивало и уносило. Вздохнув, я закрыл глаза.