"Вагон" - читать интересную книгу автора (Ажаев Василий)ДЕНЬ НА ПЕРЕСЫЛКЕНелепая эта песня чаще других раздается в камере. С визгом и лихим свистом она звучит в ушах даже тогда, когда самые отъявленные певцы спят или заняты каким-нибудь другим делом. Отчаянный вопль «Ой-ёй-ёй» почти помогает, так хочется самому взвыть от тоски и отчаяния. Ловишь себя на том, что губы повторяют: «Ой-ёй-ёй, Митя, ты помер… Ой-ёй-ёй». Я уже не в Бутырках, я в пересыльной тюрьме. Здесь собирают тех, чья судьба определилась, кому объявлен приговор. В течение нескольких суток будут подбирать этап — целый поезд для путешествия в места отдаленные, для отправки в исправительно-трудовые лагеря. Пересылка не лучше и не хуже Бутырок. Такая же камера, вонючая параша, сплошные нары (только здесь они в два этажа). Чем-то все-таки эта тюрьма отличается от прежней. Чем? Не сразу поймешь — разница в настроении людей. В Бутырках они при всей разговорчивости насторожены и тщательно следят за собой, боясь чем-нибудь навредить себе, своему «делу». Здесь бояться уже нечего. Приговор объявлен, бояться нечего, хуже не будет. Здесь людей уже ничто не сдерживает, они похожи на пьяных крайней возбужденностью, странным и страшным оживлением, откровенностью объяснений. Исключение составляют «чокнутые»: так называют людей, закаменевших на грани потери рассудка. Впрочем, блатные — их на пересылке десятка два — пьяные в самом деле. Им ухитряются с воли передавать спиртное. Существует особый способ (его в тюрьме, говорят, не знает только администрация). Спирт в передачах выглядит вполне безобидно — это обыкновенные яйца. Через крохотные проколы скорлупы из яйца выдувается содержимое, потом пустое яичко погружают в спирт и он заполняет пустоту через дырочки, которые после этого затирают парафином. Чем не химия? Один из блатных ищет меня по всей камере — мы знакомы по Бутыркам. Он зовет в свою компанию, обещает угостить спиртягой. Меня передергивает: я вспоминаю угощение старосты — первый в моей жизни стакан водки, вывернувший меня наизнанку. — Не хочу. — Не будь фраером, кореши хотят послушать стихи. — Маяковского? — нарочно спрашиваю я. — Не бери на бога! — смеется парень. — Маяковского твоего пусть партейные слушают. Я уркам сказал, что ты фартово декламируешь «Письмо матери». Вставай. Я встаю, иду к блатным, читаю стихи. Долго они слушать не могут. — Садись и пей, — приказывает мне их пахан, красномордый верзила. — Я не пью. — Не пьешь — теряй наш адрес. С трезвыми мы не калякаем. Я с удовольствием ухожу, за спиной взрывается: Песни, похожие на вопли, и вой встретившихся на пересылке однодельцев, их надрывное объединившееся горе или запоздалый яростный счет, в котором горько и бесполезно выясняется, кто кого оговорил, кто кого посадил. Факт остается фактом: сидят и тот и другой. На пересылке очутился и мой бутырский знакомый Кубенин. Ему объявили приговор вслед за мной, напрасным было его злорадство («А вы уже…»). Сейчас я вижу бывшего соседа, беседующего, как видно, со своими друзьями по делу. Один из них — длинный очкарик с толстыми губами; другой — широкоплеч и чуть сутуловат, у него задумчивое и грустное лицо. О чем они беседуют? Впрочем, говорит, разумеется, Кубенин. Совсем неправдоподобно на моих глазах меняется обстановка: широкоплечий вдруг сильно размахивается, Кубенин тяжело шмякается на каменный пол. У очкарика отвисает толстая нижняя губа, он всплескивает руками и убегает оглядываясь. Широкоплечий спокойно стоит над поверженным Кубениным. Окружающие реагируют на короткий поединок одобрительно: — Выдал по первому разряду! — Так и надо суке! Не продавай! Никто и не думает прийти на помощь распростертому Кубенину — все нормально, состоялась справедливая расплата. Я не выдерживаю. Все-таки пострадавший вроде мой знакомый. Широкоплечий встречает меня внимательным взглядом. — Проверили бы пульс у человека, — советую я. — У человека я бы проверил, — отвечает он. — Что же вы над ним стоите? — Хочу понять, притворяется или в самом деле потерял сознание. — А за что вы его? — Еще не так надо бы! Знакомы с ним? — Да. Сосед по камере в Бутырках. — Ну, раз такое дело, помогите. Мы берем обмякшего и грузного Кубенина за руки и за ноги и под смех окружающих перетаскиваем на нары. За этим занятием возникает на долгие годы вперед мое знакомство с Володей, с Владимиром Алексеевичем Савеловым. Возвращается очкарик, я знакомлюсь и с ним — он архитектор, зовут Юрий Петрович. Втроем мы энергично действуем: брызжем водой, шлепаем пострадавшего по щекам, архитектор обтирает вымазанное кровью лицо мокрым платком. Едва Кубенин открывает свои томные глаза, мы дружно его покидаем. Вслед нам глухой бормочет: — Хулиганье! Сухаревская шпана! Опять заныли, завыли, застонали блатные — новый романс. Они ведут себя мирно, никого не обижают. Сидят тесным кружком на каких-то подстилках «аристократы», остальные свисают с верхних нар, стоят либо лежат прямо на полу. Тюремный романс закончен, урки вспоминают про выпивку и еду, разложенную на газете. И разговаривают на своем нечеловеческом языке: — Медведя вспорол, рыжие и косые отобрал, остальные обмочил. — Звездохвата повязали на мокром, дали диканьку. Чума ссучился, получил перо в бок. — Не в бок… Монька Ювелир бьет прямо в орла, на чистуху! — Пришел на бан, гляжу, два чурбана лежат. Начинаю катать. Катал, катал, накатал одно недоразумение. Снова поют. Их пение бьет по нервам, его трудно перенести, столько в нем ярого чувства, надрывной силы, остервенения. Сразу по окончании романса из кружка гулящих урок выскакивает парень и с пронзительным тонким воплем бешено рвет на себе одежду. За ним — второй. И третий. — Цирк с фейерверком, — сказал Володя Савелов. Я глазел. Такого еще не приходилось видеть. Ущипнув складку на животе, урка изо всех сил старается отрезать самодельной бритвой кусок собственного тела. Два других не отстают от него: один полосует крест-накрест грудь, второй втыкает в руку нож и выдергивает, втыкает и выдергивает. Остальные жулики им не мешают, смотрят и воют. Все как во сне. Минуты две-три, и окровавленные урканы валяются на полу. Кто-то громыхает в дверь. Будто предупрежденные заранее, в камеру влетают с носилками санитары в белых халатах. Окровавленных уносят. Надрывные вопли мгновенно прекращаются. Блатные возвращаются к игре в карты. Потрясенный, я пытаюсь получить объяснение у Володи: — Что это было? — Этим трем пахан приказал отстать от ближайшего этапа. — Зачем отстать? — Зачем, не знаю. Да и не все ли вам равно? Они должны остаться в Москве. Вот и устроили себе маленькое кровопускание. — Ничего себе маленькое — кровища так и хлестала! — Картина яркая, она безотказно действует и на тюремную администрацию. Но, уверяю вас, ничего опасного. — Откуда вы знаете их нравы? — Знаю. В тюрьме нагляделся. Ерунда! Мой расстроенный вид рассмешил Володю. Он обнимает меня за плечи. — Все-таки надо ложиться спать. Вы где устроились? Давайте вместе. Обрадованный, я переношу свои нехитрые пожитки и втискиваюсь между новыми знакомыми. Все затихло, даже блатные спят. Храп и хрип, вздохи, стоны и восклицания во сне. Я не могу заснуть, гляжу на тусклую лампочку на потолке. Вокруг нее нимб, маленькая жалкая тюремная радуга. Испарения и вздохи создают «эффект интерференции света» (вот когда пригодились отличные отметки по физике!). Я вдруг оказываюсь на Сретенке. Бегу, сейчас будет родной Сухаревский переулок. Только поскорее! А почему, собственно, скорее? Да ведь это не наяву. Спать бы подольше и видеть Сретенку, мой переулок. Не просыпаться бы подольше, хотя бы до грохота железных дверей и крика надзирателя: «Подъем! Поверка!» Вместо поверки случается нечто более страшное. Кто-то похлопывает меня по спине. Я отчетливо чувствую раз, другой, много раз: шлеп-шлеп-шлеп! Никак не могу проснуться. Неужели вызывают с вещами? Вскакиваю с сильно бьющимся сердцем и вижу, меня разбудил одноделец Володи — толстогубый архитектор. С ним что-то стряслось: ноги и руки раскинуты и дергаются (это он шлепал меня рукой по спине), зубы оскалены, глаза закатились, изо рта бьет пена. Володя, едва очнувшись со сна, кидается к нему на помощь: прижимает его к нарам, держит руки. Камера проснулась и встревожена. Кто-то кричит Володе: — Не держите его за руки, не держите! Не мешайте! Володя с ужасом смотрит на дергающиеся руки и ноги, на чужое оскаленное лицо. — Раньше с ним этого не было? — спрашиваю я. — Никогда не видел. Первый раз, — растерянно отвечает он. — Пляска святого Витта! — объясняет кто-то. — Типичная эпилепсия, — наставительно уточняет Кубенин, он тоже оказался здесь. — Юра скрывал от нас свою болезнь. — Плясал бы дома. Нашел место для танцев! — смеется камера. Снова влетают санитары с носилками. Юру уносят. Кубенин уходит на место. Мы с Володей топчемся некоторое время, потом укладываемся. — Вот и наплясал. Поди освободят теперь, он же вроде ненормального. — Камера завидует припадочному и недоверчиво спрашивает у нас: — Он в самом деле эпилептик или притворился? Вы сговорились, ребята, или он индивидуально все придумал? Мы молчим. Нет слов и нет сил, чтобы ответить. Я ложусь лицом вниз на руки, чтобы ничего больше не видеть. В глазах все повторяется опять и опять: шмякается на пол почтенный Кубенин, урка бритвой полосует собственный живот, архитектор с оскаленными зубами дергается, словно картонная фигурка на ниточках. |
||
|