"Марк Лазаревич Галлай. Полоса точного приземления" - читать интересную книгу автора (Галлай Марк Лазаревич)Глава 1«Высота сто восемьдесят. Скорость двести девяносто», - глуховато прозвучал в наушниках голос наблюдателя. Литвинов пошевелился - поудобнее устроился в кресле, снял с рук перчатки («кто видел пианиста, который играл бы в перчатках?») и, не глядя, бросил их на боковой пульт кабины. Кожей ладоней сразу ощутил теплоту штурвала и пронизывающую его - как живое существо - мелкую дрожь. Теперь на последнем, завершающем этапе захода на посадку вслепую пилотировать самолет требовалось с точностью ювелирной. В кабине уютный полумрак. Стекла задернуты непроницаемыми черными шторками. Мистическим зеленоватым светом флюоресцируют стрелки и оцифровки приборов. Снаружи доносится спокойное, приглушенно-монотонное шипение работающих на средних оборотах реактивных двигателей. - Высота сто пятьдесят. Скорость двести восемьдесят… Самый ответственный момент. Упустишь сейчас курс или глиссаду - поправить с каждой секундой будет все труднее. В центре приборной доски, прямо перед глазами летчика - небольшой, как у старомодного телевизора, экран. Четыре мерцающие золотистые полоски выстроились на нем правильной равнобедренной трапецией. Пока она правильная, не перекошенная, сидящая на своем законном месте у перекрестья в центре экрана, все в порядке… Смотреть! В оба глаза смотреть, чтобы не упустить малейший перекос или уход отметки и в ту же секунду мягким, точно дозированным движением штурвала и педалей пресечь отклонение в зародыше… - Высота сто двадцать. Скорость двести восемьдесят… Голос наблюдателя - ведущего инженера Феди Гренкова, обычно мальчишески звонкий, сейчас звучит непривычно солидно, даже немного напряженно. Федя чувствует всю меру лежащей на нем ответственности: самолет приближается к земле, а летчик в закрытой кабине ничего, кроме приборов не видит. А приборы… Самый главный прибор, «Окно», который они как раз испытывают, пока еще на положении как бы подследственного. Полное доверие ему еще только предстоит заслужить. Для того и летают. А земля-то, родимая, рядом! Считать ворон не приходится… Правда, пока все идет хорошо, заход точный - вот она впереди, белая бетонная полоса аэродрома. Гренков, как положено, докладывает текущие, быстро меняющиеся значения высоты и скорости полета. И на всякий случай неотрывно держит палец на красной кнопке; стоит ее нажать - и шторки кабины летчика мгновенно откроются. Подведет прибор - летчик выправит машину взрячую. Приведет ее в более или менее приемлемое положение раньше соприкосновения - назовем это так - с землей. Кстати, в случае этого самого соприкосновения первым уткнется в матушку землицу сидящий в носовой кабине наблюдатель. Хотя, конечно, в подобной ситуации одной-двумя сотыми секунды раньше или позже - более или менее безразлично. Но тем не менее… В общем, так или иначе, наблюдателю, когда земля рядом, лучше быть начеку: палец на кнопке держать. Самолет уверенно шел вдоль невидимой, но строго заданной линии снижения - глиссады, будто скользя на санках по воображаемому склону невидимой горы. Там, где этот склон упирался в землю, начиналась бетонированная взлетно-посадочная полоса - ВПП. Был тот час ранних сумерек, когда небо еще совсем светлое, а на земле все уже начинает терять разноцветность, делается дымчатым, серым. На этом блекнущем фоне с каждой минутой появляется все больше золотистых точек - загорающихся на земле огоньков. Большая часть из них беспорядочно разбросана, но некоторые выстраиваются ровными пунктирными цепочками вдоль малых и больших дорог. - Высота сто. Скорость двести семьдесят пять. Еще полтора-два десятка напряженных секунд полета и наконец произнесенное нескрываемо довольным тоном: - Высота тридцать. Открываю. Шторка перед лицом Литвинова щелчком съеживается в гармошку. Стекла кабины открыты. Широкая белая лента посадочной полосы - по курсу впереди! Вот ее кромка, метрах в двухстах перед носом. А пунктирная линия - ось полосы - чуть-чуть левее. Метров на десять - двенадцать. Это пустяки. Легким движением штурвала Литвинов вводит самолет в змейку - и вот он уже точно на оси полосы. Федя Гренков удовлетворенно констатирует: - Приличный заходик, Марат Семеныч. Более чем! - Выключить самописцы, - откликается на неделовые разговоры Феди Литвинов. В наушниках шлемофона пропадает тихое, похожее на комариное, жужжание. Пока оно было, вроде бы, если специально не вслушиваться, не замечалось. А пропало - и сразу это чувствуется. Так нередко бывает в жизни: доходит до сознания не наличие какого-то раздражителя, а его исчезновение. - Следующий заход, - говорит Литвинов. Белый остроносый самолет идет, энергично разгоняясь, над взлетно-посадочной полосой. Колеса шасси уползают в свои ниши, захлопываются закрывающие их створки. Машина из неуклюже растопыренной, ощетинившейся - такой она заходит на посадку - снова превращается в гладкую, каплеобразно зализанную, всем своим видом свидетельствующую, что создана она для полета. Самолет поднимает нос и крутой горкой уходит вверх. На высоте ста метров он на мгновение замедляет подъем, - это летчик убрал закрылки, последнее, что нарушало плавность очертаний летящей машины, - и размашистой дугой разворачивается влево». Новый заход. Уже четвертый или пятый в этом полете. Когда началась война, Марат Литвинов только-только перешел в девятый класс. Еще накануне все его помыслы и жизненные планы определялись одним словом: каникулы. Марат в компании нескольких одноклассников собирался через недельку-полторы двинуться в турпоход, а пока предавался блаженному ничегонеделанью. Мать уходила на службу, оставив сыну на столе завтрак: пусть мальчик понежится, очухается немного, а то очень уж он в последнее время перезанимался. В интересах истины следует заметить, что насчет «перезанимался» мать несколько преувеличивала. Марат учился неплохо, без троек в четверти (отдельные текущие тройки и даже двойки, вскоре исправлявшиеся, не в счет), но чрезмерно тем, что называется грызть гранит науки, свою особу не утруждал. Уже в школьные годы он не без интереса относился к авиации - читал, что попадалось, про самолеты, летчиков, дальние перелеты. Но не меньше интересовал его и флот (в довоенные годы почти столь же популярный, как авиация), и физика (пик популярности который был еще впереди), и история, особенно петровской и екатерининской эпох, притягательная сила которых дополнительно возрастала благодаря тому, что в школе их проходили лишь вскользь. Во всяком случае, об авиации как основном, главном деле своей жизни юный Литвинов в школьные годы не помышлял. Как, впрочем, не думал в таком плане и ни о чем другом. В раннем детстве его устремления были более конкретными, хотя и весьма быстро преходящими: одна за другой его манили профессии пожарного, лодочника, продавца кондитерского (конечно, кондитерского) магазина, киномеханика… Но в средних классах школы эта конкретность испарилась. Многообразие мира захлестнуло Марата. Его отец, невысокий лысоватый крепыш (с годами Марат становился все больше похожим на него), был часовщиком, или, как неизменно говорил он сам, часовых дел мастером. К профессии отца Марат относился не то чтобы пренебрежительно - в школе ему уже успели разъяснить, что в нашей стране всякий честный труд уважаем, - но все же с заметно меньшим почтением, чем, скажем, к профессиям шахтера, комбайнера, сталевара, о которых в газетах писали почему-то существенно больше, чем о часовщиках. Впрочем, однажды отец заставил его задуматься, заметив как бы между прочим, что часовое дело - самое главное. - Почему? - откровенно удивился Марат. - А потому, что, если ты что-нибудь потеряешь, можно найти. Или, скажем, поломаешь, так починить. Только время, если упущено, так уж упущено. Часовых дел мастера как раз к времени и приставлены. Помогают людям, чтоб не терять его, между пальцев не пропускать. - И Литвинов-старший, вытянув руку, пошевелили пальцами, чтобы наглядно показать, как именно может протекать через них потерянное время. Термин «рабочие династии» тогда в ходу не был, но, наверное, Семен Михайлович был бы не прочь, чтобы сын унаследовал его профессию. Однако никогда ни впрямую, ни намеком этой темы в разговорах с Маратом не касался. Может быть, считал: успеется. И посмеивался над женой, исподволь вдохновенно, хотя и без видимого успеха расписывавшей Марату величие и очарование юриспруденции, которой она преданно служила в скромной роли машинистки райсуда. Отец говорил: «Зря стараешься, мать. Придет время, сам на свой вкус все найдет: и невесту, и дело по душе… Ну, а мы с тобой, если он захочет, конечно, поможем, посоветуем…» Ни помочь, ни посоветовать ему не пришлось. Осенью сорок первого года Семен Михайлович ушел в ополчение. Похоронка на него пришла месяц спустя. …Школу Марат оканчивал в сибирском городке, куда его с матерью забросила эвакуация. По утрам учился, а вечерами работал, сначала учеником слесаря, а потом слесарем в железнодорожном депо. В гулком, пустом депо было холодно. Холодно даже летом, а зимой со стен вообще изморозь не сходила. Громоздкие паровозные детали казались еще более тяжелыми, чем были на самом деле, из-за постоянного, не отпускающего ни днем, ни ночью чувства если не голода, то неполной сытости. Рабочая карточка Марата и тем более служащая матери отоваривались скупо. Вещей, которые можно было бы загнать на барахолке, в эвакуационной спешке они с собой почти не взяли - обе сибирские зимы Марат пробегал (пробегал в буквальном смысле слова, иначе замерз бы) в старом демисезонном пальтишке, кустарно утепленном заложенными под подкладку газетами: Эти газеты были первым собственным изобретением Марата, узнавшего в школе, что бумага мало теплопроводна. Когда позже, в последний год войны, на фронте кто-нибудь в присутствии Литвинова проезжался по адресу тыловиков, которые сидят себе в уюте и безопасности, горя не знают да вокруг наших солдатских жен виражи крутят, Марат свирепел: - Ты что, хлебнул сам-то этого райского житья?.. Ну, и не трепись о том, чего не знаешь… Солдатские жены! С тыловой кормежки дай бог как-нибудь ноги волочить, а не о солдатских женах думать… Нашу летную пятую норму они только в прекрасных снах видят. Да и то вряд ли, потому что понятия не имеют, что это такое есть, пятая норма… Вернувшись с войны, Литвинов узнал, что далеко не всем в тылу жилось так уж беспросветно трудно. Всякое бывало. Но собственные впечатления всегда сильнее услышанного из чужих уст. Да и исключения, как известно, только подтверждают правила. Но все это было позднее. А окончив в сорок третьем году школу, Марат неожиданно для самого себя вдруг обнаружил, что никакого другого будущего, кроме службы в авиации, себе не представляет. Мастер его смены в депо воспринял решение Марата почти как личное оскорбление или, во всяком случае, как измену паровозоремонтному делу, в котором предсказывал Марату большое будущее. - Просись в железнодорожные войска! - наставлял он Литвинова. - Да и вообще: жди повестки! Чего ты раньше времени в военкомат суешься? - Там сейчас разнарядка в летную школу есть. А завтра не будет, вот и пошлют неизвестно куда, - отвечал хорошо информированный Марат. В летную школу он поступил легко: в приемных и врачебно-летных комиссиях, столь трудно проходимых в довоенные (как впрочем, и в послевоенные) годы, прекрасно понимали, что полуголодное житье и учение пополам с работой ни глубине вынесенных из средней школы знаний, ни богатырскому здоровью поступающих особенно способствовать не могли. К тому же война требовала пилотов - потери летного состава боевой авиации были больше, чем едва ли не в любом другом роде войск: если летчик ранен хотя бы настолько, что теряет сознание, - значит, он убит… С инструктором Марату повезло. Умный, по летным понятиям немолодой, лейтенант Охрименко усмотрел в Литвинове «перспективного» курсанта и всячески старался вложить в него максимум возможного за ускоренный (сильно ускоренный) курс обучения. - Ты смотри, Литвинов, - говорил он. - Налет в школе ты получишь такой… Слезы, а не налет. Так, постарайся, выжми из него, что только сможешь. Думай больше про полеты. Мысленно проигрывай. Идешь, скажем, по улице и думай: делаю левый вираж… прижимаю нос… ручку влево… ногой помогаю… поддерживаю крен… чуть ручку на себя, чтоб не зарывалась… В общем, летай побольше в уме… И за ребятами смотри, кто как летает, на ус наматывай. Знаешь, не зря говорят: сто чужих посадок посмотришь, считай, одну сам сделал… Особенно нажимал Охрименко на осмотрительность в воздухе. В полете без конца требовал, чтобы курсант показывал все самолеты, какие только были в этот момент в пределах видимости. И ругательски ругал за какую-нибудь не замеченную на фоне леса идущую низом машину: - На фронте у тебя не Охрименко осмотрительность проверять будет, а кто? Фриц!.. Ты книжек начитался, думаешь, воздушный бой - это карусель: кто кого на пилотаже обойдет. Нет, брат, имей в виду, если уж летчик противника увидел, сбить его - дело трудное. Бывает, конечно, но редко… Я вот в госпитале отлеживался, так у всех, кто был сбитый, допытывался, как, мол, тебя сбили. И кого ни спросишь, знаешь, как отвечали? Почти все! А так: летел себе, все тихо-спокойно, никого, кроме своих, в воздухе нет, и вдруг - удар, разрывы, пламя, от машины клочья летят, только успевай выброситься!.. Понял! Варежку в полете не разевай - это на войне самое первое дело. Однажды Литвинов, летая по кругу над аэродромом, обогнал другой самолет (по мнению Марата, излишне размазавший круг) неположенным образом - с внутренней стороны. Зорко наблюдавший с земли за своими курсантами Охрименко для начала отстранил Марата от полетов на три дня - поставил на старт махать флажками, выпускать в воздух других, завидовать. А по истечении срока наказания, прежде чем снова допустить к полетам, провел с проштрафившимся учлетом душеспасительную беседу: - Что ж ты, Литвинов? Не ждал от тебя. - Так ему же давно пора было третий разворот делать. А он вон куда, километров на десять упер! - Положим, не на десять, а от силы на два… Но все равно срезать круг нельзя! Вполне свободно может столкновение получиться. - У него же глаза есть. Видит. И столкновение ему тоже ни к чему. - Учти, Литвинов! - Охрименко наставительно поднял палец. - Когда ты в полете, считай, что ты один умный, а все, кто кругом летают, чудаки (Охрименко употребил термин более выразительный), что ты один осторожный, а они сплошь самоубийцы. Будешь так понимать, проживешь долго и пролетаешь долго. Усвоил? Литвинов усвоил. И действительно, пролетал с тех пор уже более двух десятков лет. И кончать летную жизнь не собирался. Охрименко, оказалось, будто в воду смотрел. …В действующем полку сержанта Литвинова вводили в строй постепенно. Снова повезло. Впрочем, тут уж было не столько случайное везение, сколько примета времени: к сорок четвертому году ввод молодого пополнения в строй был отлажен как следует. Вскоре из ведомого Марат стал ведущим пары, а затем и командиром четверки - звена. Войну закончил старшим лейтенантом, кавалером двух боевых орденов, а главное, летчиком, прочно осознавшим себя профессионалом. - Надо тебе, Литвинов, подумать об академии, - сказал замполит полка. Академия? Нет, в академию Марата не тянуло. Садиться снова за парту не хотелось. Хотелось другого: летать, летать, летать… Летать в свое удовольствие. Летать, всеми фибрами души воспринимая только сам полет да не думая о «мессерах» и «фоккерах», ни о том, какая земля под тобой - своя или чужая, ни о чем-либо еще. Владение своим «Лавочкиным-седьмым» Литвинов довел до совершенства. Пребывал от этого в состоянии полного внутреннего комфорта и, как ему самому казалось, не требовал от жизни (после такой войны - жизни!) больше ничего. Но когда его вызвал командующий - в прошлом сам классный летчик, навсегда сохранивший неистребимую слабость душевную к настоящим мастерам пилотажа, - представил Литвинова плотному седеющему мужчине со значком депутата Верховного Совета на лацкане несколько старомодного штатского пиджака и сказал, что вот авиационной промышленности нужно несколько летчиков с отличной техникой пилотирования и боевым опытом на испытательную работу, Марата будто током ударило. Стать летчиком-испытателем! Об этом он не смел и мечтать. Летчики-испытатели - Чкалов, Байдуков, Громов, Коккинаки, Супрун - представлялись ему существами какой-то особой породы, обладателями талантов почти сверхъестественных. И вот ему, Литвинову, предлагают… Полностью пропустив мимо ушей слова генерала о том, чтобы подумать, Марат, несколькими минутами раньше и не помышлявший о неожиданно раскрывшихся перед ним возможностях, уверенно ответил: - Я согласен, товарищ генерал. И посчитав, что слово «согласен» имеет несколько равнодушно-снисходительный, недостаточно эмоциональный оттенок, добавил совсем не по-военному, но со всей доступной ему силой убедительности: - И очень хочу, товарищ генерал! Никогда - ни до, ни после этого - не работал Марат с таким адским напряжением, как в первые годы своей испытательской службы. Разницу между просто хорошим летчиком и летчиком-испытателем он прочувствовал в полной мере на собственном горбу. Многому, очень многому пришлось ему научиться, многое постичь. Универсальность - умение, одинаково уверенно летать на всех типах самолетов, от легкого, чуткого к малейшему движению, едва ли не к мысли летчика-истребителя до тяжелого, инертного многомоторного бомбардировщика… Самостоятельность - способность сесть в ранее не знакомый летательный аппарат и полететь на нем без обучения, переучивания, вывозных полетов с инструктором, а иногда и без предварительного инструктажа на земле (если на этой машине вообще никто еще не летал)… Ответственность - нелегкая личная, персональная ответственность не только за драгоценную, порой существующую в одном-единственном экземпляре машину, но и за справедливость своего заключения о предмете испытаний, заключения, которое дает направление - верное или ошибочное - последующей работе целых коллективов… Все это обязан был вырабатывать в себе молодой испытатель Литвинов. Правда, ему как обладателю боевого опыта присвоили сразу высокое для начинающего звание летчика-испытателя третьего класса. Но у Марата хватило ума понять: это - аванс. Причем довольно щедрый. Незаметно прошел, нет, пролетел год. Необходимость постоянно учиться, ежедневно усваивать и осваивать что-то новое стала если не легче, то привычнее. Но тут на плечи Марата навалилась новая ноша. - Учиться тебе надо, Марат, - сказал ему однажды старожил летно-испытательной базы ведущий инженер Калугин. - Парень ты толковый. Соображаешь. И технику понимаешь. На тебя уже материал к второму классу готовят. А там, глядишь, три-четыре серьезные машины проведешь, пойдет и о первом разговор. Но первоклассный испытатель без инженерного образования сегодня еще тянет и завтра, возможно, потянет, ну а послезавтра… В памяти Литвинова всплыл полковой замполит («Надо подумать об академии»). В конце концов, выходило, он оказался прав. Работать в полную силу, на все более ответственных заданиях испытателем и одновременно учиться на вечернем отделении авиационного института - несколько лет спустя он сам с трудом понимал, как удалось это вытянуть. Но - вытянул. Единственное, чего не позволял себе, это заниматься ночами. Высыпался перед полетами обязательно. Почему раза два и уходил с позором с зачета («Давайте, молодой человек, вернемся к этому кругу вопросов в другой раз»). Но дипломный проект защитил отлично. И к этому моменту уже достаточно поварился в технике, чтобы не слишком удивиться несколько своеобразному поздравлению Калугина: - Поздравляю, Марат, поздравляю. Ну вот, теперь у тебя есть диплом и ты можешь начинать становиться инженером. Последние месяцы перед окончанием института Литвинов действовал даже не на двух, а на трех фронтах: летал, делал дипломный проект и ухаживал за выпускницей театрального училища Валечкой Кашеваровой. Познакомились они случайно. «Почти что на улице», - говорила потом Валя. И хотя Марат и возражал: «Ну, а чего плохого, если бы и на улице?» - в действительности знакомство произошло в помещении. Так сказать, в четырех стенах. Правда, стены эти обрамляли не чью-то квартиру и не клуб, театр, музей, а вполне прозаический приемный пункт прачечной. Приемщица сделала Марату замечание за неправильно пришитые к белью номерки и заставила их перешивать. Стоявшая тут же в очереди Валентина оперативно выдала Литвинову необходимую консультацию и даже одолжила иголку, нужную для проведения этой операции. «Первое, что я узнала о тебе, это что ты растяпа», - говорила Валя, вспоминая день их первого знакомства. «Напротив, - возражал Марат. - Ты установила, что я хозяйственный мужик. Самостоятельный. Иначе черта с два пошла бы за меня замуж…» Жили Литвиновы хорошо, несмотря на то, что брак их, как охарактеризовали его летчики, был несколько заочный. Утром, когда Марат уезжал на аэродром, Валя еще спала. А вечером, когда она возвращалась из театра, досматривал уже третий сон Марат. - Видят друг друга в основном по выходным, а, гляди-ка, неплохо живут. Несмотря на это, - удивился как-то коллега Литвинова Нароков. - Несмотря? Скорее благодаря этому! - убежденно возразил старейший летчик-испытатель конструкторского бюро, в котором они работали, Петр Александрович Белосельский. - Меньше друг другу надоедают. Впрочем, насчет выходных дело обстояло тоже не так-то просто: выходные дни у супругов Литвиновых не совпадали. В театре, где работала Валя, выходным днем был понедельник. А у Марата - воскресенье. Впрочем, тоже далеко не каждое: о вреде авралов в годы его испытательской молодости уже много говорили, чем борьба с этим нездоровым явлением в основном и ограничивалась. Так же получалось и с отпуском: театр прерывал спектакли летом, на июль и август. А на испытательном аэродроме в это время была самая горячая пора. В отпуска летчики начинали уходить в ноябре. Чего, однако, Марат, если только не был в отъезде, никогда не пропускал, это премьер спектаклей, в которых участвовала жена. Правда, потом, дома, когда она расспрашивала его о вынесенных из театра впечатлениях, он, галантно похвалив ее («Ты была очень хороша!»), дальше оценивал главным образом дикцию актеров: чьи слова он расслышал, а чьи нет. К последним профессионально глуховатый Марат испытывал стойкую антипатию. В результате нередко получалось, что более всего ему нравились персонажи, по замыслу драматурга и режиссера резко отрицательные. - Ты ничего не понимаешь, - смеялась Валентина. - Это сейчас самое-самое! Говорить, не акцентируя. Как в жизни. Чтобы было естественно: если крик, так крик, а если шепот, так шепот. - В жизни никто не шепчет сразу тысяче слушателей, - не сдавал позиций Марат. Театр, в котором играла Валентина, занимал так называемое среднее положение - был не самым популярным, но и не из последних. И внутри труппы положение ее тоже было среднее: главных ролей ей не доставалось, но и роли на выходах («кушать подано») представляли для нее этап, сравнительно быстро пройденный. В отличие от большинства своих коллег Валя Литвинова (по сцене - Степная) к занимаемому ею месту в театре относилась в общем спокойно, да и вообще была человеком, о каких говорят: «без комплексов». Не обвиняла ни худрука, ни других актрис, ни мужа, ни сына, ни кого-либо другого в том, что не достигла в своем деле особых высот. Но делала это свое дело в охотку, с удовольствием. Считала, что место под солнцем ей досталось не.такое уж плохое. Словом, флюидов неудовлетворенности и раздражения вокруг себя ни в театре, ни дома не распространяла. Литвинов, вдоволь насмотревшийся в разных аэродромных городках сцен из семейной жизни окружающих, понимал, что это - подарок судьбы. Поворотных пунктов своей летной биографии - в какой момент он стал из начинающего испытателя кадровым, а из кадрового маститым, - Литвинов как-то не засек. Получив одновременно со своим другом Степаном Федько первый испытательский класс, Марат с удовольствием, но и без некоторого удивления выслушал поздравление (снова удивительное поздравление!) Белосельского: - Рад за вас, ребята. Очень рад… Сейчас первого класса кому только не надавали! Направо и налево! Я уж градацию ввел: первоклассный первоклассный и непервоклассный первоклассный. Вы оба - первоклассные первоклассные. Вскоре с легкой руки Генерального конструктора Дмитрия Кирилловича Ростопчина прилепился к Марату еще один лестный эпитет: везучий. Генеральный, как хорошо знали старожилы КБ, придавал этому свойству немалое значение, во всяком случае, доверяя летчикам очередные, тем более ответственные испытательские программы, откровенно его учитывал. - Ерунда это! Бабушкины сказки! - говорил не склонный к мистике Калугин. - Во второй половине двадцатого века пора бы… - Но ты-то сам, между прочим, норовишь работать с везучими, - поддразнивал его Белосельский. - Я норовлю работать с хорошими! С надежными. А везучесть… Вот объясни мне, Петя, почему одному летчику всю жизнь везет, а другому всю жизнь не везет? Один из любого сложного положения вылезает да и вообще умеет в такие положения не попадать, а другой, что называется, на ровном месте умудряется влипнуть? Почему? А? Назначение ведущим летчиком на испытания «Окна» Литвинов поначалу воспринял как нечто вроде передышки между двумя по-настоящему серьезными работами. Широк спектр испытательских заданий! Первый вылет ранее не отрывавшегося от земли нового (иногда принципиально нового) опытного самолета - испытательный полет. И, скажем, хождение челноком вперед-назад в заданной зоне на простом, серийном, давно освоенном самолете в качестве мишени («цели») для испытуемого наземного оборудования, - тоже испытательный полет. Столь любимое журналистами «вторжение в неведомое» с обязательно сопутствующими такому вторжению «стрессовыми ситуациями» ежедневно в испытательской работе, слава богу, не требуется. (Правда, требуется другое: постоянная, безотрывная готовность к такой ситуации, умение встретить ее по-деловому, без ахов и охов, и действовать с профессиональной точностью, так, как продиктуют обстоятельства.) …Свежий, загоревший, отдохнувший Литвинов появился, отгуляв отпуск (отпуск летом - в кои веки раз!), на летно-испытательной базе родного КБ. В первые десятилетия существования авиации - это время принято ностальгически называть ее «золотым веком», - в эпоху открытых кабин и умеренных высот полета летчика легко было узнать по бронзовому загару. Но техника развивалась, и ее развитие (видимо, не в одной лишь только авиации) не всегда способствовало украшению облика человеческого, в том числе и в буквальном смысле слова. Кабины стали закрытыми, большая часть полетов пошла на таких высотах, где требовалась кислородная маска. Словом, в наши дни летчики, как и представители большинства других профессий, загорают не на работе, а в отпуске. Еще один удар по авиационной романтике… Или, точнее, по тому, что принято называть авиационной романтикой. Итак, Литвинов вернулся из отпуска. - Привет, коллеги! - провозгласил он, едва переступив порог летной комнаты. Коллеги дружно отреагировали: - Хорош! Как огурчик! Прямо на конкурс здоровья и красоты!.. - Лучше: веселых и находчивых… - Обратите, братцы, внимание на экстерьер: рубашечка, галстучек, носочки… Светский лев!.. - Да! Не зря говорят: лучше плохо отдыхать, чем хорошо работать… Все это было свое, привычное, отвечающее установившемуся стилю и традициям летной комнаты. Более того: по встрече было сразу видно, что ничего нехорошего за время отсутствия Литвинова на базе не произошло. А то ведь бывало и иначе… - Значит, так. Твою большую машину делают. Идет по графику, - сказал начальник летно-испытательной базы Кречетов, к которому Литвинов пришел доложиться, уже успев побывать в летной комнате. По этому поводу начальник счел нужным ворчливо заметить: «Наверное, правильнее бы наоборот», - но развивать субординационную тему не стал, задал несколько салонных вопросов о погоде на Кавказе, самочувствии литвиновской родни, килограммах прибавленного Маратом за время отпуска веса (на последнее Литвинов не без основания заметил, что ему уже пора бы думать не о прибавке, а, напротив, о сбросе килограммов) и перешел к делу: - Ну, так чем же тебя занять? Вопрос был чисто риторический, ответа не требующий. Поэтому Литвинов ничего и не ответил, а лишь невнятно промычал нечто, что можно было истолковать и как «вам виднее» и как «готов выполнить любое…». Он знал, что новая машина, на которую его назначили ведущим летчиком-испытателем, должна появиться на аэродроме через три месяца (не исключено, что появится через шесть). Конечно, можно было бы заполнить образовавшийся вакуум текущими отдельными заданиями, которых на испытательной базе большого КБ всегда выше головы. Это было бы не так уж плохо: вволю полетать на самолетах разных типов, размеров и назначений. Поддержать столь нужную классному испытателю универсальность (недаром так широко известно изречение одного из старейшин этой профессии, Сергея Александровича Корзинщикова: «Настоящий летчик-испытатель должен свободно летать на всем, что только может летать, и с некоторым трудом на том, что, вообще говоря, летать не может»). Да и просто удовольствия в этом много - каждый тип содержит что-то свое, притягивающее. Но Кречетов предложил другое: заняться испытаниями станции «Окно». - Тем более, - добавил начбазы, - эта шарманка ведь на ту твою машину, большую, предназначается. Так что, считай, сам на себя будешь работать. Ну, так как? И этот вопрос был тоже риторическим. Традиции летно-испытательской корпорации на сей счет непререкаемы: ни от какого задания не отказываться. (Более снисходительны упомянутые традиции к тому, чтобы напрашиваться.) Правда, и руководители летных испытаний стараются, как правило, давать летчикам задания по душе. Стараются не только из хорошего отношения к летающей братии, но и исходя из соображений вполне прагматических: когда работа нравится, она и идет лучше. - Ну, так как? - повторил Кречетов. И Литвинов, недолго думая, согласился. Согласился, ни сном ни духом не подозревая, чем обернется для него эта работа, сколько нервных клеток (тех самых, которые, по мнению ученых, не восстанавливаются) придется ему потратить, сколько непростых - что называется, «поперек себя» - решений из-за этого «Окна» принять! - Я об этой штуке немного слышал, - сказал Марат. - Что-то вроде телевизора? Или прибора ночного видения? - Не совсем, - ответил начбазы. - В подробности я особенно не вникал, но понимаю так, что в приборе ночного видения ты имеешь картинку. Где дерево - там дерево. Где дом - там дом. А здесь на всем экране только условная отметка - линии, изображающие посадочную полосу. И больше ничего. - Больше ничего и не надо, - заметил Литвинов. - Наверное, - согласился Кречетов и уже не разговорным, а начальственно-деловым тоном заключил: - Так, значит, и решаем. Принимай эту штуку. Действуй! - Есть, - ответил Литвинов. - Только я хочу, пока приказ не подписан, немного с ней познакомиться. И с конструктором поговорить. Он-то знает, что ты меня ему сватаешь? - Знает. Сказал, что будет рад. Он, Вавилов, с тобой познакомился, когда ты «Питона» вел. Он ведь там был по оборудованию. «Питона» Литвинов помнил хорошо. Даже очень хорошо. Нелегко далась эта машина. Много раз приходилось на ней выкручиваться из трудных положений, в которые она, злодейка, залезала сама и тянула за собой испытателей. И немало пришлось поработать конструкторам, чтобы из «лютой тигры» (так ее прозвали механики) превратить «Питона» во вполне добропорядочный, смирный, не склонный к опасным номерам самолет. Кстати, когда это наконец удалось, «Питон» незамедлительно стал всеобщим любимцем - забавный психологический феномен, чем-то напоминающий особую любовь, питаемую педагогами к трудному ученику - озорнику и лодырю, которого они (или это им так кажется, что они) превратили в концентрат всех добродетелей. «Ну, а «Окно»… - подумал Литвинов. - Конечно, испытание прибора, пусть даже «станции» - это не испытание самолета. Вряд ли тут нужен летчик высшей квалификации, такой, как Литвинов. Но для заполнения паузы годится. Даже интересно: что это у них за штука. Да и прав Кречетов: в конце концов получается работа на себя, не на чужого дядю». Очередной заход - уже четвертый или пятый в этом полете. В воздухе тихо. Самолет не шелохнувшись плывет над осенним красным, оранжевым, зеленым лесом, над блестящей змейкой реки. Все внизу подернуто легкой предзакатной дымкой. А дальше, если смотреть на два, три, пять километров в стороны, быстро тушуется, теряет четкость очертаний. И горизонт не столько видится, сколько угадывается. Десятки лет пролетал Литвинов, а все никак не мог привыкнуть к открывающейся едва ли не в каждом полете красоте земли, воды, облаков. Всякий раз казалось: то, что он видит, видит впервые. И, в общем, довольно правильно казалось: беспредельно разнообразие тонов, полутонов, форм, очертаний - всего, что видит человек с воздуха. Золотистый осенний лесок… Изгиб реки… Косо уходящее направо шоссе… Деревушка, расположившаяся почему-то не вдоль шоссе, а под углом к нему (правильнее, конечно, было бы сказать, что это шоссе пролегло не вдоль, а под углом к деревне: она, деревня, существует тут, наверное, раз в десять дольше)… Снова река - она здесь извивается для равнинной местности на редкость энергично… Который уж раз - подсчитать невозможно - видит Марат Литвинов все это. А в привычное, неинтересное окрестности аэродрома никак не превращаются! Говорят, человек может сколь угодно долго глядеть на воду и на огонь - никогда не надоедает. Оказывается, не только на них. С больших, многокилометровых высот, даже если земля не закрыта облаками, земных подробностей не видно. Картина раскидывается впечатляюще широкая, но - безжизненная! Факт населенности нашей планеты живыми и даже, как принято считать, разумными существами приходится принимать на веру. Или, во всяком случае опираясь лишь на доказательства косвенные, хотя и довольно убедительные, такие, например, как сделанный этими существами самолет, в котором ты летишь. Совсем другое дело вот такой полет на четырехсотметровой высоте - высоте круга. Когда-то ее называли «высота птичьего полета». Действительно, птицы тут летают, иногда столкновения с ними даже приносят определенные неприятности… Отсюда, с высоты круга, видна живая Земля. Люди на деревенской улице, ползущие по шоссе машины, возвращающееся с поля стадо… И яркая, разноцветная осень нашей средней полосы. Отрываться от всего этого не хочется. Но дело делать тоже надо. - Затон, я ноль-четвертый. Прошу еще заход до высоты выравнивания. Прием. - Ноль-четвертый, я Затон. Заход разрешаю, - незамедлительно ответила земля. Сегодня она говорит голосом дежурного руководителя полетов Паши Парусова - бывшего летчика, фронтовика. С Литвиновым они приятели, но сегодня Паша подчеркнуто официален и демонстрирует даже некоторую сухость в голосе. Вчера Литвинов его подковырнул. На старте была запарка - сразу два самолета запросили выруливание на старт и еще три оказались одновременно в воздухе на подходе к аэродрому. Выруливавшим Парусов велел подождать - на земле это не проблема, а вот находящихся в воздухе нужно было поочередно посадить, причем посадить без проволочки, тем более что у двух из них после выполнения задания горючего оставалось на считанные минуты. А третьим был Литвинов. Но он находился ближе всех к аэродрому. Уже шел по коробочке от второго разворота к третьему, предпоследнему перед посадкой. И тут-то слегка запарившийся в этом неожиданно (всегда, черт его побери, неожиданно!) возникшем форс-мажоре Парусов поторопил Литвинова: - Ноль-четвертый! Давай заходи побыстрее! На что Литвинов - иногда в нем просыпался довольно занудный педант - ехидно отпарировал: - Затон, я ноль-четвертый, вас не понял. Что приказываете: увеличить скорость сверх положенной или срезать круг? И то и другое всеми действующими инструкциями решительно запрещалось, хотя, конечно, если бы обстоятельства заставили всерьез, можно было бы пойти и на эти прегрешения. И скорость прибавить, а затем, уже на последней предпосадочной прямой, ее излишек погасить. И круг немного подсократить - строить маршрут захода не по прямоугольной коробочке, а по срезающей углы кривой. Все это, хотя не полагалось, не так уж было бы трудно для зрелого летчика. Но Литвинов подходящие самолеты видел, слышал их переговоры с землей, и ему было ясно, что он без всяких фокусов и нарушений свободно успевает выполнить заход, приземлиться и даже отрулить с посадочной полосы, освободив место наступающим на пятки коллегам. А таких команд, как «побыстрее», он не одобрял принципиально. Считал вредными и даже потенциально опасными. Хорошо, если в воздухе летчик опытный, спокойный, с устойчивой нервной системой. А более зеленого и, как говорят медики, «лабильного» пилота подобными командами недолго загнать в такое напряженное состояние, в котором проще простого что-нибудь забыть, напутать, сделать не так, как надо. (Вряд ли это справедливо только применительно к полетам.) И случая слегка съязвить Литвинов, как мы видим, не упускал. Последовала непродолжительная пауза, а затем: - Ноль-четвертый, я Затон. Заходите нормально. - И после еще одной короткой паузы: - По всем правилам… Последняя ироническая реплика явно имела целью заклеймить Марата как глубоко погрязшего в крючкотворстве формалиста и вообще поставить его на место. Так что после нее приятели были квиты. Но сегодня Паша еще делает вид, что несколько обижен. Щелкнув переключателем СПУ - самолетной переговорной установки, - Литвинов включился во внутреннюю связь, предупредил наблюдателя: «Закрываюсь» - и, с сожалением взглянув на расстилавшийся под самолетом пейзаж, опустил, в который уж раз, шторки стекол кабины. Кран шасси - на выпуск. Машина вздрогнула, в ее чреве что-то загудело, и вот три мягких удара (это стойки трех ног шасси встали на замки) и три загоревшиеся на приборной доске зеленые лампочки свидетельствуют: шасси вышло. Третий разворот… Выход на посадочную прямую… Выпуск закрылков полностью… Зажужжали включенные приборы-самописцы… А вот и посадочная полоса… То есть, конечно, не сама полоса - она закрыта от взора летчика плотной черной шторкой, - а изображающая ее картинка на экране «Окна». «В общем, здорово, - не в первый раз подумал Литвинов. - Вроде полоса с торца. Не картинка, конечно. Не телевизор. Но контур похожий». А в наушниках уже снова монотонный отсчет: - Высота триста. Скорость двести девяносто… Сели. Подрулили на стоянку. При этом Литвинов точно наехал колесами на заранее подставленные механиком колодки. Хотя, конечно, прирули он на полметра правее или левее, ничего особенного не произошло бы: механик переставил бы колодки - и все дела! Но летчики базы придавали этому значение: «Чтоб не самолет меня таскал, а я им управлял; что в воздухе, что на земле - одинаково». Чистую работу - чтобы все на сливочном масле! - на испытательном аэродроме уважали. Даже в мелочах… Механик Лоскутов проворно приставил к самолету стремянку и взобрался на нее. - Как матчасть, Марат Семеныч? - Спасибо, Петрович. Все о'кей, - привычно ответил Литвинов. - Понял. Значит, нормально, - столь же привычно перевел не жаловавший иностранщину Лоскутов, хотя Литвинов не раз пытался разъяснять ему, что слово «нормально» тоже нерусского происхождения. И даже рассказал, как однажды, в конце сороковых годов, зашел в кафе, обнаружил в меню вместо привычного кофе-гляссе напиток под названием «черный кофе с пломбиром» и как официантка, у которой были затребованы разъяснения по этому поводу, была обескуражена утверждением молодого Литвинова, что в этом состоящем из четырех слов названии только два слова - «черный» и «с» - бесспорно не заграничные. Выслушав рассказ, Лоскутов вежливо посмеялся, но все же не преминул заметить, что правильные иностранные слова, тот же кофе-гляссе, например, теперь все восстановлены, а которые не восстановлены, те, значит, неправильные. Иван Петрович явления действительности разделял на две основные категории: «правильные» и «неправильные», что, надо полагать, создавало ему определенные удобства в жизни. Литвинов пожал механику руку, поблагодарил, как делал это всегда, за исправную работу техники в полете. Потом отстегнул привязные ремни и вылез, неуклюже болтая надетым парашютом, по стремянке на землю. Снял шлемофон с головы, пригладил рыжеватые, уже заметно поредевшие на макушке волосы и повернулся всей своей невысокой, плотной (через несколько лет скажут; полноватой) фигурой к ожидавшим его Главному конструктору станции Вавилову и его сотрудникам - вавиловцам. В глазах у них светилась нетерпеливая жажда информации. - Ну, как? - спросил выбравшегося из самолета летчика Вавилов. - В порядке. Это, казалось бы, не очень содержательное собеседование по неписаному аэродромному коду следовало расшифровывать примерно так: «- Есть ли замечания по работе станции? Удалось ли полностью выполнить задание? Какие возникли соображения по дальнейшему выполнению программы?» «- Станция работала хорошо. Задание выполнено. Можно двигаться по программе дальше». Судя по его дальнейшим действиям, Вавилов этим кодом владел. Он повернулся к своим техникам и распорядился: - Давайте по-быстрому. Проявить пленки. Самописцы в расшифровку. А мы - в мастерской. Высокое наименование «мастерской» носил обычный ящик, в которых когда-то перевозили по железной дороге самолеты. В нем прорубили дверь и два окошка, поставили стол, верстак, несколько табуреток и поместили все это сооружение прямо на летном поле, рядом со стоянкой самолета, на котором испытывалось «Окно». В трехстах метрах от стоянки находились ангары, где, казалось бы, можно было устроиться гораздо комфортабельнее. Но давно известна неистребимая приверженность всех, кто имеет непосредственное отношение к летному эксперименту: чем ближе к самолету, тем лучше! Правда, Вавилов усматривал в своем самолетном ящике, то бишь мастерской, еще одно существенное преимущество: - Телефона нет! Хочет, скажем, начальство вызвать меня на провод. Подать сюда Вавилова! А ему: нету Вавилова, находится, мол, на летном поле. Так, сказать, в самой гуще… Ладно, скажет начальство, пусть потом позвонит. А потом - это потом… Вавилов явно был осведомлен о стародавней, но, видимо, не потерявшей актуальности рекомендации бравого солдата Швейка, согласно которой для успешного прохождения службы надлежит следовать двум основным принципам: располагаться как можно ближе к кухне и как можно дальше от начальства. Первой частью этой рекомендации Вавилов, судя по его сухопарой фигуре, несколько пренебрегал, но вторую старался соблюдать неукоснительно. Деловые разговоры - доклады экипажа, ответы на вопросы (их с каждым полетом становилось все меньше), наметка задания на завтра - быстро закончились. Тем временем стемнело. Надо было подниматься и идти в ангарную пристройку, где помещалась комната летчиков, чтобы заполнить полетный лист, помыться в душе, переодеться и двигаться по домам. Но уходить из «мастерской» не хотелось. В ней было тихо, уютно. Через открытую дверь поступал ни с чем не сравнимый, пахнущий рекой, травой, керосином, теплым металлом аэродромный воздух. Заключительная резолюция Вавилова: «Ну, что ж, хлопцы, на сегодня все» - подействовала на окружающих приятно-расслабляюще. И начался неторопливый авиационный банк. Трудно сказать, откуда пошло это выражение. Возможно, от картежного «метать банк». Но в авиации оно прижилось прочно и даже перешло в дочернюю область человеческой деятельности - космонавтику. Во всяком случае, автобус, стоявший в дни первых космических пусков на космодроме вблизи стартовой позиции и служивший местом всяческих обсуждений, дискуссий и просто разговоров как на служебные, так равно и неслужебные темы, был, едва появившись, сразу же окрещен «банко-бусом» - автобусом для банка. Итак, банк в самолетном ящике разворачивался. С одной темы незаметно переходили на другую, иногда вроде бы никак не связанную с предыдущей, - сложны извивы ассоциативного мышления человеческого. И теперь уж не установить, с чего это Терлецкий - один из старейших сотрудников Вавилова, из тех, на ком держалось их конструкторское бюро, - неожиданно спросил: - Виктор Аркадьевич, а скажи, как у тебя возникла мысль делать «Окно»? Что подтолкнуло? Ведь сверху такого задания, я знаю, поначалу не было… Да и от всего, что наша фирма до этого делала, оно вроде довольно далеко. Так сказать, не в русле… Вавилов ответил не сразу. Казалось, будто он не слышал вопроса. И только после минутного молчания сказал: - Если по всей форме, то дело ясное: надо повышать надежность захода на посадку в сложных метеоусловиях. Расширять понятие летной погоды. Это и для безопасности и для регулярности нужно… Государственная задача! - Это понятно. Проходили. Ну, а что тебя, лично тебя, к этой государственной задаче подтолкнуло? - Мысль такая проросла, конечно, постепенно. Но первый толчок получился давно… Вскоре после войны, тому назад лет пятнадцать с лишком, пришел на наш аэродром транспортный Ли-2. Командир - летчик молодой, недавно с правого сиденья на левое пересел. Хотя это мы, конечно, только потом узнали… Когда ему разрешение на приход к нам давали, погода была приличная. Во всяком случае, минимум у этого парня - сто на тысячу - имелся… А когда он на подходе объявился, вдруг такое началось: облака сели метров до двадцати, от силы тридцати! Ливень! Видимости, считай, никакой, и ветрище поперек полосы дует метров на двадцать! И на всех ближних запасных аэродромах, куда его можно бы послать, не принимают - тоже погода хуже некуда. А до дальних горючего не хватит… Такое создалось положение… Ну и стал он, сердешный, пытаться… Один раз, второй, третий… Уже четыре раза пробовал сесть, и никак не получалось! Снижается машина до ста… пятидесяти… тридцати метров - а земли все нет. А если иной раз как-то, с грехом пополам, в дожде и облачной рвани, и приоткрывалась, то толку от этого все равно было мало: посадочная полоса оказывалась не перед носом самолета, а где-то сбоку. Чтобы вывернуться на нее, требовался энергичный маневр. А для него уже не хватало высоты. Откройся полоса если не со ста, то хотя бы с восьмидесяти, даже шестидесяти метров - другое дело. А так - с тридцати-сорока - безнадежно… Во времена, к которым относился рассказ Вавилова, так называемый слепой заход на посадку был, в общем, уже освоен, хотя все еще оставался не очень-то простым в выполнении. О том, в каком положении находится самолет, насколько точно он идет по оси посадочной полосы, не сносит ли его вбок ветер, словом, обо всем, что в визуальном полете само собой ясно с одного взгляда, - обо всем этом в слепом полете летчик мог судить, лишь сопоставляя в уме показания доброй дюжины дрожащих, качающихся приборных стрелок. Особенно качающихся и особенно дрожащих в такую вот погоду, когда взбушевавшиеся воздушные потоки бросают самолет то вверх, то вниз,.то в сторону и беспрерывно относят, относят, относят его от единственно правильной ведущей к посадочной полосе линии пути. Когда спасительные стрелки приборов, которые с таким трудом удалось «собрать» - загнать по их законным местам, только и делают, что норовят опять расползтись в разные стороны. Случай, о котором рассказывал Вавилов, получил в свое время широкую известность. Попавший в переделку летчик повторял попытки выйти на полосу. Один заход следовал за другим. Вот он снова появился в мутной мгле у границы аэродрома. И снова неудачно! Полоса где-то сбоку… В другое время можно было бы, раз уж не попал на полосу, сесть куда уж придется, в стороне от нее, на грунт. Но дело было в самую распутицу. Аэродром раскис. Сплошная грязь. Сядешь в нее - того и гляди перевернешься, сразу колеса завязнут! Авария! На командно-диспетчерском пункте аэродрома стояла тяжелая тишина. Хотя народу в это похожее на капитанский мостик, тесноватое, смотрящее на все четыре стороны большими зеркальными стеклами помещение набилось полным-полно. Правда, сейчас глядеть в окна было бесполезно: за ними стояла мутная, серая хмарь. Руководитель полетов, в прошлом сам опытный, немало хлебнувший на своем веку летчик, сидел, ссутулившись на своем вертящемся стуле и пристально, не отрываясь, смотрел на стоящий перед ним динамик, будто надеясь что-то в нем увидеть. Время от времени он подносил ко рту микрофон, словно хотел что-то передать на борт ходящего в муре над аэродромом самолета, и снова опускал его. Что он мог сказать? Чем помочь терпящему бедствие экипажу?.. Это мучительное ощущение - знать, что где-то рядом в воздухе сейчас, сию минуту ходит над тобой совершенно исправный самолет, с работающими двигателями, находящимся в добром здравии экипажем, исправной бортовой аппаратурой, а через несколько минут… Даже думать трудно о том, во что все это может превратиться через несколько минут… Чем же им все-таки можно помочь?.. Чем помочь?.. В динамике что-то щелкнуло, и раздался хрипловатый, искаженный атмосферными помехами голос командира корабля: - Горючки на пятнадцать - двадцать минут. С этого захода буду садиться. Подготовьте там все… Это «все», что надлежало подготовить, означало пожарную и санитарную автомашины да автокран - на случай, если после совсем уж неудачной посадки самолет придется переворачивать. Полный джентльменский аварийный набор. - Вас понял. Будете садиться, - ответил руководитель полетов. - Все подготовлено, ждет в конце полосы. И после короткой паузы добавил: - Ваше решение правильное. Молодец он был, этот руководитель полетов! Последней фразой, которой, между прочим, никто от него и не требовал, он хотел, чем мог, поддержать попавшего в трудное положение летчика, укрепить в нем уверенность в правильности своих действий - тоже далеко не последнее дело в подобных ситуациях! Хотя не мог не понимать, что случись при этой более чем сомнительной посадке что-нибудь нехорошее, чепе, и эта его одобрительная реплика займет довольно заметное место в том, что носит неприятное название «Материалы следствия». - Ну, а чем тогда кончилось, Виктор Аркадьевич? Сели они? - спросил Вавилова кто-то из слушателей. - Не сказал бы, что это можно назвать «сели». Скорее, трахнулись. Со скольжением, креном, словом, раком-боком. Увидели полосу в самый последний момент, конечно, да не перед собой, а в стороне. Выворачивались, чтобы попасть на нее. Итак, в довороте, колесами и ткнулись. Удивительно, как шасси выдержало!.. В общем, страшноватая получилась посадочка… Но это еще, считайте, повезло. По ходу дела должно было бы кончиться гораздо хуже. К тому, во всяком случае, шло… Я на том аэродроме был инженером по радиооборудованию, - продолжал Вавилов. - И тоже стоял в тот день там, за спиной руководителя полетов. Вот тогда-то и подумал, что нужен - обязательно нужен! - летчику такой прибор, чтобы он в него смотрел и прямо посадочную полосу видел. Как взрячую - визуально. Или хоть похоже на то, как взрячую… А не гонялся бы за всякими разными стрелочками, которые ты собираешь, а они разбегаются… Станция «Окно», собранная и отлаженная, была привезена на аэродром и смонтирована на самолете, когда Литвинов, ничего на сей счет не ведая, еще мирно плескался в теплых черноморских водах, вкушал шашлыки, запивал их молодым вином «Псоу» и даже («Тряхнем стариной!») пытался на местной танцплощадке восстанавливать былые навыки в области как бальных, так равно и «западных» танцев. Словом, полной мерой наслаждался отпуском в летнее время, не так-то часто выпадающим на долю летчика, тем более испытателя. В этом отношении он не отличается от хлебороба, геолога или представителя любой другой профессии, традиционно числящейся «сезонной». Поначалу, оказавшись на самолете, станция работала… Впрочем, требовалась изрядная натяжка, чтобы назвать то, что она вытворяла, работой. Но это никого не смущало. Так оно и должно было быть. Ни одно мало-мальски уважающее себя техническое устройство не снисходит до того, чтобы исправно заработать с первого включения. Говорят, правда, что такие случаи историей техники зафиксированы, но автор этой повести в своей жизни не сталкивался с ними ни разу. Пошли всевозможные доработки, регулировки, обнаружения и устранения ошибок монтажа, а также изрядное количество не вполне парламентских оценок, высказанных создателями новой аппаратуры по ее адресу (можно считать это мистикой, шаманством, чем хотите, но давно установлено экспериментально, что техника к обращенному к ней острому слову неравнодушна). И лишь после всего этого - опять-таки в соответствии с установившимися традициями - «Окно» заработало. Сначала неуверенно, со сбоями, отказами, перегорающими предохранителями, зашкаливающимися. стрелками приборов, но с каждым днем все надежнее и лучше. Федя Гренков с позиций своего лишь недавно начавшего формироваться жизненного опыта комментировал поведение подшефной аппаратуры с пониманием: - Она все делает правильно. Как в жизни. Ведь у нас как бывает? Если тебе, скажем, надо на что-нибудь разрешение получить или бумагу какую-то оформить… Так вот: нет такого дела, чтобы ты всего, что нужно, с первой попытки добился. Но нет и такого дела, чтобы его невозможно было в конце концов дожать… Выходит, наша техника - в русле. Федя явно понимал единство законов природы и общества несколько упрощенно, но, так или иначе, если говорить о станции «Окно», был прав: претензий к работе аппаратуры с каждым днем становилось все меньше, и в конце концов их больше не осталось совсем. Вернее, почти не осталось, ибо абсолютного совершенства в жизни, как известно, не бывает. Как, впрочем, не бывает и разработчиков, которые добровольно перестали бы что-то регулировать, налаживать и подчищать в своем детище, даже на заключительных этапах испытаний, когда все давно уже отрегулировано, доведено, отлажено. Один знакомый скульптор признался автору этой повести, что ему всегда стоит больших душевных усилий оторваться от уже, казалось бы, совсем готового изваяния, прекратить бесконечные попытки улучшения, которые, кстати, чаще всего оборачиваются ухудшением. Наверное, творчество всегда остается творчеством, будь оно художественное или техническое, все равно. В тот день фамилия Литвинова в плановой таблице полетов не значилась. Тем не менее он в девять ноль-ноль появился в летной комнате, или «Комнате летчиков-испытателей», как официально значилось на маленькой табличке, прибитой к входной двери рядом с гораздо большей по размеру - «Посторонним вход запрещается» (известно, что установления запретительные традиционно занимают больше места, чем разрешительные). Правда, при этом оставалось не вполне ясным, кого на испытательном аэродроме надлежало отнести к категории посторонних, но не о том сейчас речь. То, что называлось по традиции комнатой летчиков, на самом деле состояло из нескольких комнат. В прихожей стоял стол с телефонами, за которым восседала дежурная, почти беспрерывно кого-то куда-то вызывавшая, кому-то что-то передававшая, для кого-то что-то записывавшая, - многие линии жизни испытательного аэродрома замыкались на комнате летчиков. Из прихожей три двери вели в уставленную узкими шкафчиками раздевалку и в две просторные комнаты, именовавшиеся «рабочей» и «комнатой отдыха». Обстановка в двух последних помещениях, в общем, соответствовала их названиям - в рабочей комнате стояло несколько столов и шкафы с технической литературой, а в комнате отдыха, оснащенной огромным зеркальным, обращенным на летное поле окном, - диваны, кресла, бильярд и шкафы с литературой художественной. В углу стоял телевизор, правда, черно-белый, цветного предстояло подождать еще несколько лет. Висели на стенах комнаты отдыха и несколько картин, по всей видимости, призванных удовлетворять эстетические потребности летчиков и утолять обуревающую их жажду прекрасного, чем способствовать наиболее эффективному отдыху. Правда, Белосельский утверждал, что эти картины принадлежат кисти не передвижников и даже не эпигонов передвижников, а эпигонов-копиистов («Вроде второй производной»), и клялся, что, попадая во время очередной командировки в гостиницу и обнаружив на стене гостиничного номера очередную, более или менее отдаленно напоминающую оригинал репродукцию «Утра в сосновом лесу», сразу теплеет душой - чувствует себя будто бы в родной летной комнате. Разговоры в комнате летчиков велись то затихая, то разгораясь, практически непрерывно, лишь бы, как математически точно сформулировал тот же Белосельский, количество присутствующих превышало единицу. Разговоры велись всякие: веселые, серьезные, а чаще всего серьезные в веселой упаковке. Этот последний вариант, видимо, лучше всего отвечал складу характера обитателей летной комнаты. В момент, когда вошел Литвинов, Нароков рассуждал о скрытых трудностях родной летной профессии, каковые, по его мнению, превышали трудности, традиционно приписываемые авиаторам в печати, кино и телевидении. - Когда я учился в летной школе, - сказал он, - у нас аэродром был за городом, километрах в пятнадцати. Ездили туда на грузовиках. А по дороге было такое место: слева кладбище, а справа тюрьма - тот самый кичман, с которого - помните, Утесов пел? - бежали два уркана. А наш инструктор, Потапов была его фамилия, потом он в заграничной командировке погиб… Так вот, Потапов нам каждый раз говорил: «Смотрите, ребята! Смотрите в оба! Из авиации попасть что на кладбище, что в тюрьму - легче легкого». - Ну уж и в тюрьму! - усомнился кто-то из слушателей. - Вот тебе и «ну уж»! В то время за аварии судили. Взоры собеседников обратились к Белосельскому - единственному из присутствующих, кто уже летал в «то время» и успел, хотя бы с позиций совсем зеленого новичка, все же пообщаться с его славными представителями. - Было, - нехотя подтвердил он. - На этом деле многие погорели. Даже Чкалов. За поломку. Ему год дали. Правда, просидел-то он что-то около трех недель. И выпустили. Но факт остается фактом. - Ну, сейчас не то время. На этом все согласились. И разговор незамедлительно перекинулся на другую тему. Летчик Аскольдов обернулся обаятельно-некрасивым, туфленосым лицом веселого фавна к Литвинову: - Слушай, Марат, ты знаешь, какой звон до меня дошел? В смысле - слухи? - Где? Откуда дошел? И какие слухи? - Что значит, где? В обществе. Среди населения… Вчера я в гостях был, сколотился междусобойчик. Так там один очкарик как узнал, что я летчик-испытатель, так сразу меня за пуговицу: «А правда, есть у вас среди испытателей один такой, который одной рукой штурвал держит, а другой научные труды перелистывает?» - Ну, и что же ты ответил? - Я сказал, что если прямо - как отдать - нет, неправда. А в переносном смысле… Переносный каждый сам для себя, как хочет, понимает. - Лучше бы ты ему рассказал про плакат на дороге в Америке. Ихняя ГАИ - не знаю, как она там у них называется, - установила. На плакате написано: «Если ты одной рукой управляешь машиной, а другой обнимаешь девушку, знай: то и другое ты делаешь плохо!» Посмеялись. Отозвались с одобрением об американских дорогах. Нароков летал туда, видел собственными глазами. Более сдержанно оценили американские автомобили («Кому эти рояли нужны! В узком месте не развернешься, не припаркуешься, да и бензина жрут - не дай бог!»). - А ты почему здесь, Марат? Тебе разве не передавали - в двенадцать быть у вавиловцев? - вдруг спохватился Белосельский. - Знаю, Петр Саныч, спасибо. Я к двенадцати успею. А здесь мне кое-что еще сделать надо. - Ну, ну. А то я подумал, что тебе не сказали… Петр Александрович Белосельский - испытатель предыдущего поколения - уже заканчивал свою летную деятельность. На фоне других летчиков этого самого предыдущего поколения он заметно выделялся культурой, начитанностью, широтой интересов - от античной философии до художественной (у него она действительно получалась художественной) фотографии. Всмотревшись однажды в погрузневшую с годами голову Белосельского, в его аккуратно уложенный косой пробор, серебристая седина которого контрастировала с индейско-красноватой кожей лица, в столь же аккуратную щеточку усов, в высокий лоб, пересеченный наискосок розоватым шрамом - следом одной из стародавних аварий, Литвинов подумал: «Ему не хватает пенсне. И был бы похож на этакого чеховского интеллигента, учителя, скажем. Какие когда-то в гимназиях были… Правда, цвет лица не тот. И шрам: для учителя не очень типично…» Но что-то от учителя в Белосельском действительно было. И удивляться этому не приходилось. В авиацию он пришел с третьего курса педагогического института. Пришел по так называемому спецнабору - тоже примета тридцатых годов, - когда многие студенты, коммунисты и комсомольцы, были взяты со вторых, третьих, даже четвертых курсов не только технических, но и гуманитарных вузов и направлены в летные школы. Авиация росла и требовала людей… Часть попавших в спецнабор - в том числе и Белосельский - пошла охотно, часть - подчиняясь партийной или комсомольской дисциплине. Как и следовало ожидать, когда дело дошло до полетов, кто-то отсеялся, но большинство - и Белосельский в их числе - прижилось на новом поприще. Прижилось и составило несколько лет спустя тот самый костяк летных и командных кадров, на плечи которых легла основная тяжесть воздушных сражений Большой войны… Федько как-то сказал: - Твое мозговое вещество, Алексаныч, не серое. Оно какого-нибудь другого цвета. - Ну и что? - незамедлительно ответил Белосельский. - Какой с этого толк? Вот скажи сам: часто ты видел, чтобы кого-нибудь выдвинули только за то, что он умный? Или, тем более, сняли за то, что дурак? - Ты узкий прагматик. Это нехорошо. Относись к уму, как светская дама к ювелирным изделиям: пользы не приносят, но украшают. - Сдаюсь. - Белосельский поднял руки. - Если светская жизнь, спорить с Лордом не берусь!.. Степана Николаевича Федько коллеги прозвали «Лордом» за неизвестно откуда взявшуюся у этого потомка разночинцев аристократическую сдержанность, корректность и органическое благородство манер - даже в мелочах. Во внешности Федько прежде всего обращал на себя внимание выступающий из-под редких волос крупный, выпуклый сократовский лоб. И, конечно, глаза - тоже выпуклые, очень выразительные. Правда, чаще всего они выражали иронию, с позиций которой Федько предпочитал взирать на окружающий мир. В независимой, трудно поддающейся внешним влияниям испытательской корпорации мнение Федько считалось неоспоримым не только в делах профессиональных - сколь ни неохотно признает летчицкий коллектив кого-то из своей среды лучшим, Федько это место на незримом пьедестале почета занимал незыблемо прочно, - но и в материях гораздо более тонких. При возникновении конфликтных ситуаций его точка зрения по кардинальному вопросу - кто прав, кто виноват, - как правило, признавалась всеми. Даже теми, кто оказывался виноват. Словом, «Лорд»! - А чего это ты сегодня при звезде и всех регалиях? - поинтересовался Нароков, критически осмотрев Литвинова с головы до ног. - Да Вавилов просил. К ним сегодня новый замминистра приезжает. Который их курировать будет. Знакомиться. Так сказать, прямое начальство. - Ну, если замминистра, то все ясно, По замминистрам ты специалист. Последнее замечание «Лорда» было встречено всеобщим одобрением. Все помнили случившуюся несколькими годами раньше дискуссию между заместителем министра Горбовским и Маратом Литвиновым. Шли испытания новой модификации самолета, что называется, на корню запланированной в большую серию. Вел эту работу Литвинов. Испытания были срочные. И все сроки давно сорваны. В этом тяжкий крест летных испытаний: сроки окончания всей работы по созданию задуманной новой машины устанавливаются, естественно, в самом ее начале. А дальше последовательно идет проработка вариантов, расчеты, проектирование, выдача рабочих чертежей, изготовление «в металле», отладки и доводки на земле и лишь после всего этого наконец летные испытания. Каждый из этих этапов, говоря теоретически, может закончиться в установленный срок, может затянуться, может быть завершен досрочно. Но это - теоретически. Автор этой повести, соприкоснувшись в своей жизни с сотнями испытательных программ, наблюдал первый из перечисленных вариантов (в срок) всего несколько раз, последнего же из них (досрочно) не видел ни разу… А все задержки на промежуточных этапах, накладываясь друг на друга, и приводят к тому, что летные испытания зачастую начинаются после того, когда, согласно всем графикам и планам, должны были бы уже закончиться. Поэтому-то столь часто на испытательных аэродромах на вопрос о сроках окончания начинающейся завтра работы следует ответ: «Срок - вчера». Именно так обстояло дело с машиной, о которой идет речь. Ну, а когда сроки срываются, на испытательский коллектив полагается «нажимать». Одним из наиболее апробированных элементов такого нажима служит специальное прикрепление к испытаниям некоего руководящего лица. Предполагается, что это облеченное высокими полномочиями лицо поможет устранить текущие задержки, поднимет на недосягаемую высоту организацию дела и уж, во всяком случае, не позволит участникам работы терять время попусту. При испытаниях модифицированного самолета, о котором идет речь, таким лицом был замминистра Горбовский. Он исправно приезжал каждое утро на аэродром, созывал утреннюю «пятиминутку» (более получаса она, как правило, не длилась), после чего включался в оперативное руководство. Особенно много энергии замминистра, естественно, прикладывал к тому, чтобы как можно раньше отправить самолет в очередной полет. Непочтительные механики называли этот вид руководящей деятельности «выпихнизмом». - В чем дело? Почему не вылетаете? - напористо спросил в одно прекрасное утро Горбовский. - Погоды нет, Алексей Алексеич, - ответил начбазы. - То есть как это нет? Видимость километра три, облачность с разрывами, чего еще вам надо?! - За время пребывания на аэродроме замминистра научился неплохо определять на глаз погоду, а уж метеорологической терминологией овладел просто безукоризненно,-даже такими словами, как какие-нибудь там «нимбусы» или «страто-кумулюсы», оперировал без запинки. - Это тут, у нас. А в зоне еще дымка не разошлась. Густая. Литвинов только что туда на По-2 летал, смотрел, говорит: ничего не видно. - Литвинов? Где он? - Сейчас позову. - Ведущий инженер взялся за трубку телефона. - Летную комнату, пожалуйста… Наденька, дайте мне Литвинова на провод… Марат? Давай сюда, к нам. Алексей Алексеич тебя требует… Вот именно. - Что это вы сказали: «вот именно», - насторожился Горбовский. - Он спросил: «Что, подать сюда Ляпкина-Тяпкина?» Я подтвердил. Конечно, со стороны ведущего такое раскрытие тайны телефонных переговоров было очевидным тактическим промахом, определившим тональность всего последующего собеседования - по принципу: «поп - свое, а черт - свое». Поначалу Литвинов отвечал Горбовскому довольно флегматично: - Так это здесь, Алексей Алексеич, видно, а в зоне - сплошной туман… Да и вообще сверху видимость не такая, как с земли… Бессмысленно сейчас лететь… Когда? А вот когда распогодится… Нет, не после дождичка в четверг. Гораздо раньше… Когда же разговор, что называется, зациклился, те же вопросы и те же ответы пошли по второму, а затем и по третьему разу, Литвинов, состроив при этом особо невинное лицо, как бы между прочим заметил: - Зачем вы меня уговариваете, Алексей Алексеич? Кому из нас виднее? Ведь моя квалификация выше вашей. Последняя фраза привела Горбовского в смешанное состояние изумления и возмущения - таких сентенций ему от лиц, расположенных на так называемой иерархической лестнице ниже него, слышать до сего момента не приходилось. - То есть как это - выше?! Как это понимать?.. - Так прямо и понимать… И, между прочим, проверить это несложно. Давайте поменяемся должностями. Что из этого получится? Вы на первом же взлете убьетесь. А я, наверное, недели две в вашем кабинете просижу, пока там разберутся, что в заместители министра не гожусь. Последовала непродолжительная пауза, после чего Горбовский расхохотался. Он долго смеялся, сверкай золотыми зубами и вытирая выступившие от смеха слезы. Наконец, едва отдышавшись, радостно произнес; - Гораздо дольше! Гораздо дольше просидишь… Полетели час спустя. Но собеседование, вошедшее в золотой фонд аэродромного фольклора под шифром «Марат меняется с Горбовским должностями», запомнилось. Умение Литвинова высказаться с перцем было его коллегам известно. Но Горбовский после этого случая в глазах аэродромной публики явно прибавил: - Молодец он все-таки. С юмором мужик. Даже когда на него оборачивается… И гонором, видать, не заражен. Хотя оно, с другой стороны, и понятно: человек всю цепочку прошел - от цехового технолога. Да и цену себе знает - понимает, что от шутки его не убудет… Отношения между Горбовским и Литвиновым на все последующие годы установились самые доброжелательные. Так что замечание Федько «по замминистрам ты специалист» определенную почву под собой имело. |
||||||
|