"Мужики и бабы" - читать интересную книгу автора (Можаев Борис Андреевич)2Надежда Бородина росла невезучей. В детстве болезни ее мучили: то корь, то скарлатина, то ревматизм… На самую масленицу опухло у нее горло. Говорить перестала – сипит и задыхается. Пришла баба Груша-Царица. – Ну что с девкой делать, сестрица? – спрашивает ее мать Василиса. Царица – баба решительная и на руку скорая: – Да что? Давай-ка ей проткнем нарыв-то. – Чем ты его проткнешь? – Вота невидаль! Палец обвяжу полотном, в соль омакну, чтоб заразу съело, да и суну ей, в горло-то. – Ну что ж. Иного выхода нет. Давай попробуем. – А я вот тебе гостинец в рот положу. Только рот разевай пошире да глотай скорее, не то улетит, – ворковала девочке Царица. Пока она обматывала чистой тряпицей свой толстенный палец, Надежда с бойким любопытством зыркала на нее глазенками: что, мол, за гостинец такой в этой обертке? Но когда баба Груша, умакнув палец в соль, сказала: «Теперь закрой глаза и разевай рот шире, не то гостинец в зубах застрянет и улетит», – Надежда отчаянно замотала головой и засипела. – А ты нишкни, дитятко, нишкни! Василиса, ну-к, разведи ей зубы-то! Та-ак… Счас я тебе сласть вложу, счас облизнешься… Та-ак… Ай-я-яй! – заорала вдруг басом Царица. – Пусти, дьяволенок! Палец откусишь… Палец-то! Ай-я-яй! Она вырвала наконец изо рта у Надежки свой обмотанный палец и затрясла рукой, причитая: – Волчонок ты, а не ребенок. Дура ты зубастая. Я ж тебе пособить от болезни, а ты кусаться… Вон, аж чернота появилась, – заглянула она под обмотку. – Я больше к ней в рот не полезу. Вези ее в больницу! Повезли в больницу. Везде сугробы непролазные, раскаты на дороге. Ехать до земской больницы – двенадцать верст. Вот до Сергачева не доехали – сани под уклон пошли, а там, на дне оврага, раскат здоровенный. Лошадь понеслась, сани раскатились да в отбой – хлоп! Мать Василиса на вожжах удержалась, а Надежку вон куда выкинуло – голова в сугробе торчит, ноги поверху болтаются. Вытащила ее из сугроба, а у нее дрянь изо рта хлынула – прорвало нарыв от удара. Вот и вылечилась… Домой поехали. В школе хорошо училась. Что читать, что писать, а уж басни Крылова декламировать: «Что волки жадны, всякий знает» или «Буря мглою небо кроет…» – лучше ее и не было. При самых важных посетителях выкликала ее учительница. Ни попа, ни инспектора – никого не боялась. А по закону божию не только все молитвы чеканила, Псалтырь бойко читала и на клиросе пела. Поп, отец Семен, говорил, бывало, Василисе: – Ну, Алексевна, Надежку в Кусмор отвезу, в реальное училище. В пансион сдам. Быть ей учительницей… Вот тебе, накануне окончания школы на Крещение ездил отец Семен с псаломщиком в соседнее село Борки на водосвятие. Ну и насвятились… Псаломщик уснул прямо за столом у лавочника. Трясли его, трясли, так и бросили. А отец Семен поехал поздно… Поднялась метель, лошадь с дороги сбилась… Ушла аж в одоньи свистуновские, да всю ночь возле сарая простояла, в закутке. А отец Семен в санях спал. Наутро нашли его чуть живого… Так и помер. Сорвалось у нее с училищем. Хотел отец ее забрать в Батум. Он там в боцманах ходил. Договорился устроить ее в коммерческую школу. Но тут в девятьсот пятом году революция случилась. Отец как в воду канул. Два года от него ни слуху ни духу. Приехал в девятьсот седьмом году зимой, накануне масленицы. Привезла его из Пугасова тройка, цугом запряженная. С колокольцами. Ну, бурлак приехал! В сумерках дело было… Вошел он в дом – шуба на нем черным сукном крыта, воротник серый, смушковый, шапка гоголем – под потолок. – Ну, кого вам надо, золотца или молодца? – спросил от порога. А бабка-упокойница с печки ему: – Эх, дитятко, был бы молодец, а золотец найдется. – Тогда принимайте, – он распахнул шубу, вынул четверть водки и поставил ее на стол. – Зовите, – говорит, – Филиппа Евдокимовича, – а потом жене: – Василиса, у тебя деньги мелкие есть? – Есть, есть. – Расплатись с извозчиком. – Батюшки мои! – шепчет бабка. – У него и деньги-то одни крупные. А потом стали багаж вносить… Все саквояжи да корзины – белые, хрустят с мороза. Двадцать четыре места насчитали. – Ну, дитятко мое, – говорит бабка Надежке, – теперь не токмо что тебе, детям и внукам твоим носить не переносить. Добра-то, добра!.. А хозяин и не глядит на добро. Сели за стол вдвоем с Филиппом Евдокимычем, это муж Царицы, слесарь сормовский, да всю четверть и выпили. Уснул под утро… Стали открывать саквояжи да корзины… Ну, господи благослови! А там, что ни откроют, – одни книги. Да запрещенные! Он всю ячейную библиотеку вывез. Уж эти книги и в баню, и в застрехи, и на чердак… Совали их да прятали от греха подальше. Так и «улыбнулось» Надежкино учение. На какие шиши учиться-то? Если у самого хозяина за извозчика нечем расплатиться. Да и время ушло – впереди замужество. Вроде бы и повезло ей с мужем: высокий да кудрявый и в обхождении легкий – не матерится, не пьянствует. Но вот беда – непоседливый. Не успели свадьбу сыграть, укатил на пароходы. И осталась она ни вдова, ни мужняя жена, да еще в чужой семье, многолюдной. А на свадьбе счастливой была. Свадьбу играли – денег не жалели. Отец быка трехгодовалого зарезал. А Бородины хор певчих нанимали. Служба шла при всем свете – большое паникадило зажигали. Как ударили величальную – «Исайя, ликуй», – свечи заморгали. Попов на дом приглашали. От церкви до дома целой процессией шли, что твой крестный ход: впереди священник в ризах с золотым крестом, за ним молодые, над их головами венцы шаферы несут, дьякон сбоку топает с певчими. – Да ниспошлет господь блаженство человеку домовиту-у-у, – провозглашает священник поначалу скороговоркой, а в конец певуче-дребезжащим тенорком. – А-асподь бла-а-аженство, – ухает басом дьякон, как из колодца, только пар изо рта клубами. – Че-ло-ве-ку до-мо-ви-ту-у-у, – речитативом подхватывает хор, разливается на всю улицу. Но священник не дает упасть, замереть последней ноте, и поспешно, наставительно звучит снова его надтреснутый тенорок: – Иже изыди купно утро наяти делатели в виноград сво-о-ой! Надежда не понимает, что значит «утро наяти делатели в виноград свой». Но ей хорошо, сердце обмирает от приобщения к какой-то высокой и непостижимой тайне. А народ валом валит, и за молодыми хвостом тянется, и по сторонам стеной стоит. Надежда ловит быстрый шепот да пересуды: – Щеки-то, будто свеклой натерты… – Да у нее веки вроде припухлые. Плакала, что ли? – Чего плакать? От радости, поди, скулит. Вон какого молодца окрутили! – Говорят, она колдовского роду… Видишь, прищуркой смотрит… – Бочажина… Все они из болота, все колдуны… А уж гуляли-то, гуляли. Три дня дым стоял коромыслом. А на четвертый день собрались опохмелиться; пришла баба Стеня-Колобок, Митрия Бородина жена, про нее говорили: что вдоль, что поперек; и загремела, как таратайка: – Татьяна! Максим! Наталья! Чего нос повесили? Иль не знаете, что с похмелья делают? Вот вам лекарство! – хлоп на стол бутылку русско-горькой… Максим поставил вторую: – Эх, пила девица, кутила, у ней денег не хватило! И понеслось по второму кругу: – Зови Ереминых! – Дядю Петру кликни! – Евсея не забудьте! – А Макаревну, Макаревну-то! – Поехали в Бочаги! Собрались на пяти подводах. А долго ли? Лошади на дворе стояли. Взяли водки три четверти, два каравая ситного да калачей – к Нуждецким в калашную сбегали да колбасы взяли у Пашки Долбача и понеслись. Приезжают в Бочаги к Обуховым – целый обоз. Василиса выглянула в окно, так и обомлела: – Ба-атюшки мои! Чем их поить да угощать? Она как раз белье стирала после трехдневной гулянки. – Не горюй, сваха! Не хлопочи! У нас все есть! Четвертя на стол – грох! Колбасу, калачи ситные… Гору навалили. Ну, хозяйка свинины нарезала, яичницу сотворила, огурцы, капуста… И давай гулять по второму кругу. За столом пели, пели… – А ну, пошли по селу?! – Дак четвертый день… Вроде бы неудобно? – Неудобно днем вору воровать, так он ночью крадет. А мы что, воры, что ли? Пошли! Вывалили всей кумпанией: А было это на Седмицу сырную… Масленица! И впрямь праздник. Вот тебе, едут по селу горшечники. Две подводы – полные сани с горшками. А Степанида-Колобок да Макарьевна горшками в Тиханове торговали, оптом скупали их. Ну, им все горшечники знакомые. Вот Степанида подбегает к горшечнику: – Тимофей, на сколь у тебя горшков-то в повозке? – На четыре рубля. – Беру все твои горшки. – Мелех, а у тебя на сколько? – У меня на три рубля. – Плачу за все! А ну, открывай возы! Снимай брезент! Бабы, мужики, навались, пока видно! Она первой выхватила два горшка, подняла их над головой и – трах! Вдребезги. – Бей горшки на глину!.. – За счастье новобрачных! И давай пулять горшками. Поставят их вдоль дороги, как казанки в кону. – А ну, сколько сшибешь одним махом? – Какой у него мах? Он на ногах не стоит. Задницей, может, ишшо раздавит… – Я не стою на ногах? Я?! – Держите его, а то он морду об каланцы разобьет! – Кому в морду? Мне? Да я вас… – Что, кулак чешется? Ты вон об горшки его, об горшки… – Расшибу! Трррах! Трах-та-тах… Брр! Так вот отгуляли свадьбу, и уехал он, как в песне той поется: «Нам должно с тобой расстаться». Два года на пароходах да четыре на войне… Она уж и забывать его стала. – Ну что ж, в любви не повезло – в деле свое возьму. Перед самой войной прислал он ей денег – сто семьдесят рублей. Она и пустила их в дело. За пятнадцать рублей место купила на тихановском базаре – полок деревянный. В Москву съездила за товаром. Два саквояжа мелочи привезла: чулки, да блузки, да платки. Но больше все шарфы газовые, как развесила их на полки: голубые, да зеленые, да желтые. На ветру вьются, как воздушные шары, – того и гляди – улетят. Куда тут! Полбазара на поглядку сбежалось. – Нет, она колдунья. Смотри, к ней толпой валят покупатели. Это их шишиги толкают. Ей-богу, правда! Вот бочажина! Из галантереи – мелочь серебряная хорошо шла: брошки, перстеньки, сережки. Особенно крестики брали. Война! Ну и пугачи с пробками. Бывало, не успеет в Агишево путем въехать, как ее окружат татарчата: – Пробкам есть? – Есть, есть. Тысячами продавала. Пальба по базару пойдет, как на охоте. Свекровь видит – вольную взяла баба… Ну к ней: – Деньги с выручки в семью! – Нет, шалишь! Я и так за двух мужиков ургучу. Митревна каждое лето брюхата (это сноха старшая). Она и в войну ухитрялась родить. К мужу ездила. Он на интендантских складах служил. А Настенку, вторую сноху, чахотка бьет. – Кто пашет, кто косит, кто стога мечет? Я! Так вам еще и деньги мои подай. Дудки! Дураков нет! Надежда упряма, но свекровь хитра: – Ладно, девка, торгуй, если оборот умеешь держать… Только возьми меня в пай! – Давай! Поехали они в Пугасово на двух подводах. Купили две бочки рыбы мороженой: судак, лещ, сазан. Свекровь встретила на станции тихановского трактирщика, напилась в чайной водочки: – Ты, эта, девка, поезжай с Авдюшкой. А я тут шерсть приглядела… – глаза черные, так и бегают. Ну цыганка! – Я, эта, с трактирщиком ладиться буду… Какое там ладиться! Не успела Надежда лошадей покормить, как свекровь с трактирщиком в санках домой укатила. Ну, поехали они с рыбой на ночь глядя. Дорога дальняя – тридцать верст, да раскат за раскатом… Авдей парень неуклюжий, сырой… Шестнадцать лет, а он лошадь запрячь путем не умеет. Вперед его пустишь – дорогу путает. Сзади оставишь – в ухабы заваливается, постоянно останавливать приходится, бежать к нему, сани оправлять. Под Любишином загнал в такой раскат, что и сани опрокинулись, и лошадь из оглоблей вывернуло. Она к саням побежала, уперлась в бочку… Да разве ей поднять? В бочке пудов двадцать. – Авдей! – кричит. – На вот веревку, держи концы! Я захлестну ее за головашки саней да бочку буду поддерживать. А ты привяжи за лошадь и выводи ее на дорогу. Сопит… И что-то подозрительно долго привязать не может. – Ты за что привязываешь веревку-то? – За шею. – Ты что, очумел, черт сопатый? Ты лошадь задушишь! – А за чаво жа привязывать? – За хомут, дурак! За гужи!.. Приехала домой за полночь, еле на ногах держится. А компаньонка ее уже на печи похрапывает. Наутро встали, свекровь за столом уж орудует. Самовар у нее кипит, пышек положила, кренделей. А сама глазами так и стрижет: – Бабы, давайте чай пить, да за дровами езжайте! – Я вчера наездилась, – сказала Надежда. – Спину так наломала, что не разогнусь. – Ну что жа, – отозвалась Митревна. – Поедем мы с тобой, Авдюшка. – Запряги им хоть лошадь, – проворчала свекровь. Запрягла им лошадь Надежда честь честью, проводила. Вот тебе к обеду, смотрит в окно: батюшки мои! И лошадь в поводу ведут, и от дровней одни головашки тащатся. – На пенек в лесу наехали… Ну и сани, того, расташшылись. И пришлось Надежде со свекровью в ночь ехать, собирать и дрова и остатки от саней. Прошел пост – и рыба испарилась. Когда ее продавали, где? Надежда и не видела. Ни рыбы, ни денег… – Мама, а как же насчет выручки? – спросила Надежда. – Какая вам выручка, черти полосатые? Вы пенсию получаете и ни копейки не даете! Вы – это снохи. Митревна получала семь с полтиной – три на себя, как на солдатку, три на подростка Авдея да полтора рубля на младшего сынишку; Надежда получала всего четыре с полтиной, мальчик жил у ее родителей, а Настасья – три рубля. – Это на харч дают деньги. А вы их по карманам! – ворчит свекровь. – Как на харч? Мы ж работаем. Все паи сами обрабатываем! Сколько ты овса продаешь? Сколько шерсти, масла? Две коровы у нас, двадцать овец? На варежки шерсти не даешь! Куда все это идет? Ну, слово за слово… Распалились. А самовар кипел, завтракать собирались. Свекровь сорвала трубу с самовара, хлоп на него заглушку: – Черти полосатые! Пенсию не даете – нет вам чаю! Где хотите, там и пейте. И даже из избы ушла. Хлопнула в горнице дверью и заперлась. – Вино пошла пить, – усмехнулась Настенка. У свекрови стоял в горнице большой сундук с расхожим добром, и там, в углу, подглядели снохи, была всегда бутылка водки и кусок копченой колбасы – закусить. И стаканчик стоял. А ключи у нее висели на поясе и хоронились в объемистых складках темной, в белую горошину юбки. Войдет в горницу Татьяна Малахов на, громыхнет крышка сундука, потом – трень-брень: это стаканчик с бутылкой встретится, и забулькает успокоительная влага… – Ну и черт с ней! – сказала Настенка. – Я домой пойду. И Митревна засобиралась к своим: – Что жа, что жа… Я-петь найду чаю… Ушла. Ей всего через дорогу перейти – свои. Настенка тоже тихановская. А что делать Надежде? – Ладно, раз вы по домам, и я домой уйду. Но имейте в виду – я уж больше не вернусь. С меня хватит. Собрала она в узел свои пожитки и через сад, задами, подалась в Бочаги. Не выдержала свекровь, ударилась за ней, бежит по конопляникам: – Надя-а! Надежда-а! А Надежда идет себе и будто не слышит. – Надя-а! Погоди-кать, погоди! Остановилась та. Подбегает свекровь – дух еле переводя: – Ты куда собралась-то, девка? – Домой! – Как домой? Твой дом здесь. – Здесь я уже нажилась. Ухожу я от вас! – Как уходишь? Весна подошла – сев на носу. А я что с ними насею? – Да я вам что? И за сохой, и за бороной, и за кобылой вороной? А что коснется – и на варежки шерсти нет тебе… – Да будет, девка, будет! Я, эта, шерсть вам всю развешу, всю как есть. Косцов найму, и стога смечут мужики. Ты уж давай домой… Ну, погорячились… Не в ноги ж тебе падать!.. – Сейчас я не могу, хоть запорите меня. Вот в Москву съезжу, там посмотрим. Вернулась она через три дня из Москвы, а свекровь уже в Бочагах сидит, ее дожидает: – Ты уж, эта, девка, товар-то можешь здесь оставить. А сами-то поедем. Вон и лошадь готова… Приехали домой – принесла из кладовой мешок шерсти и снохам: – Нате развешивайте! – Бабы! – говорит Надежда. – Пока я здесь, берите. А то уеду – передумает и шерсть спрячет. Так и отбилась от свекрови, завоевала себе вольный кредит. От свекрови отбилась – вот тебе свои родители подладились. Сперва отец: – Давай я тебе помогу овес отвезти. Ладно, дело стоящее. В Москве овес весной семнадцатого года был по 20 рублей за пуд, а в Тиханове – рубль двадцать копеек. Взяли они десять пудов. Насыпали корзину да два саквояжа. Привезли на станцию. В вагон садиться, а отец говорит: – Куда с таким грузом? Опузыришься. Давай в багаж сдадим. Принесли на весы. Весовщик взвесил и спрашивает: – А что это у вас? (Зерно запрещалось возить.) – Ну, что? Вещи! – Уж больно тяжелые. Обождите, я сейчас! – И ушел за контролером. Э-э, тут не зевай. – А ну-ка, бери корзину! – говорит она отцу. – Куда ее? – В вагон тащи, куда ж еще? В то время теплушки ходили, двери настежь, что твои ворота. И проводников нет. Он схватил корзину, она – саквояж. И сунули их в первый же вагон. Надежда залезла, отодвинула вещи в угол и посадила на них женщину с девочкой. Второй саквояж отдала отцу и говорит: – Ступай в конец поезда и растворись там. Билеты у них на руках, все в порядке. А сама осталась на платформе, похаживает, со стороны наблюдает. Вот прибегает весовщик, с ним контролеры в красных фуражках. – Где багаж? А его и след простыл. Они в ближние вагоны сунулись, ходят, смотрят… Ну где найдешь? Клеймо на них, что ли? В Москву приехали, отец и говорит: – Ты как хочешь… Вещи сама выноси. Я и в Пугасове довольно натерпелся. – Э-э, вот ты какой помощничек! Взяла она носильщика, заплатила ему десятку. – Куда тебе нести? – На извозчика. Принес на извозчика. – Куда везти? – Овес нужен? – Нужен. – Вези домой! Сладились по двадцать рублей за пуд. Отец поехал с извозчиком, а Надежда к знакомым, тихановским москвичам. Те в кондитерской работали и сахар продавали по пятьдесят копеек за фунт. А в Тиханове его оптом брали по три рубля за фунт, а на развес и по четыре рубля и по пять. Три пуда взяла сахару, загрузила оба саквояжа, хлопочет с этим сахаром. А отец получил деньги за овес и ходит по Москве, посвистывает. – Папаша, а где деньги? – Какие деньги? Ты сахар продашь, вот тебе и деньги. А мне за овес… Вместе трудились… – Вон ты какой тружельник! На обратной дороге в Рязани контроль накрыл. Отец встал да на вокзал ушел. Надежда выставила свои саквояжи посреди вагона, а сама в уголок села. Один контролер перешагнул через саквояжи, второй споткнулся. Хвать за ручку – не поднять: – Что тут, камни, что ли? Чьи вещи? Молчание. – Что там за вещи? – спрашивает начальник в военном. – Да что-то подозрительно тяжелое. Где хозяин? Нет хозяина. – Забирай их, на вокзале проверим. Тут Надежда из угла подает голос: – Гражданин военный, мое дело постороннее, но только я вас предупреждаю – на них флотский матрос сидел. Он пошел обедать на вокзал. Просил поглядеть. – Флотский? – военный почесал затылок и говорит: – Ладно, оставьте их. Поехали!.. Так и возила она то сахар из Москвы, то из Нижнего купорос медный, да серу горючую – торговки на дубление овчин брали да на лекарства. Капитал сколотить мечтала да лавку открыть. Не повезло, поздно надумала. Пришла вторая революция, и деньги лопнули. Тут лет пять торговали на хлеб. Куда его девать? Обожраться, что ли? Плюнула она на торговлю… Вернулся муж с войны, отделились от семьи. Делились пять братьев – трое женатых да двое холостых. Кому избу, кому горницу, кому сруб на дом. Андрею Ивановичу выпал жребий на выдел: кобыла рыжая с упряжкой досталась, корова, три овцы, сарай молотильный да восемьдесят пудов хлеба. Одна овца успела объягниться до раздела. Свекровь забрала ягненка. – Что ж ты его от матери отымаешь? – сказала Надежда. – Или не жалко? А Зиновий, младший деверь, в ответ ей: – Ты вон какого сына у матери отняла, и то не жалеешь. Построились. Пошло хозяйство силу набирать… И опять захлопотала Надежда, размечталась: «Коров разведем, сепаратор купим. Масло на станцию возить будем… А там свиней достанем англицкой породы! Загудим… Кормов хватит. Земли-то на семь едоков нарезано. И лугов сколько! Золотое дно… Только старайся». Да, видать, впрягли их, лебедя да рака, в одну повозку… Один в облака рвется, другой задом пятится. – Пустая твоя голова! Ну, что ты связался с лошадьми? Вон, Евгений Егорович на коровах-то молзавод открыл. А ты что от лошадей, навозную фабрику откроешь? – И то дело, – буркнет хозяин, а дальше и слушать не хочет. С великим трудом убедила она его продать Белобокую кобылу на базаре в Троицу. – Нагуляется она на лугах-то, справной будет, и лошади пока в цене, а коровы дешевые. Белобокую продадим, а корову купим. Ведь пять человек детей. Щадно с молоком живем… Ну, убедила… И тут не повезло. Кобылу рыжую угнали! Куда ж теперь Белобокую продавать? На нее вся опора. Когда Надежде утром сказали, из лугов вернувшись, что кобылы нет, она так и присела. Целый день все из рук валилось. Еще думалось, теплилось: авось найдет лошадь, пригонит хозяин. Нет, приехал на Белобокой… Приехал вечером, стадо уж домой пустили. Она с подойником во двор собиралась. Вышла на заднее крыльцо. Он лошадь привязывал к яслям. И не глядит. Хмурый. Да и с чего веселиться? Открыла она ворота в хлев – вот тебе, оттуда морда буланая рогастая: «У-у-у!» Бык мирской! С коровой пришел. Да кто его пустил в хлев-то? Пошел, черт! «О-о-о!» – заревел он еще грознее, замотал рогами и пошел на Надежду. – Ах ты, морда нахальная! – она стукнула ему подойником по лбу и бросилась на заднее крыльцо. – Андрей, Андрей, скорее беги!.. Бык в лепешку смял подойник и двинулся к Андрею Ивановичу. Тот, бледный, пятился от растерянности задом к яслям, растопырив руки, заслоняя лошадь. – Стукни его чем-нибудь! – крикнул он Надежде. – Я лошадь отвяжу… не то спорет. Надежда кубарем скатилась с крыльца, схватила полено из клетки колотых дров, стоявшей тут же, и – хлясть его по ляжке. Бык мотнул хвостом, легко обернулся – и за ней. – Ага, напорись на крыльцо, бес лобастый! Надежда, раскрасневшаяся, вся взъерошенная, яростно глядела на быка сверху, с крыльца. Эх, кабы когти были, так и бросилась бы на него сверху, вцепилась бы ему в холку. Огреть бы чем, да под рукой нет ничего. А разъяренный бык, обойдя крыльцо, увидел опять Андрея Ивановича. Тот уже успел сорвать оброть с лошади, отогнал ее прочь, и теперь сам напрягся весь в полуприсяди и, азартно раздувая ноздри, крутил в воздухе обротью, как арканом. Бык, нагибая голову, пыхтя и нацеливаясь рогами, мелким шажком подкрадывался к нему. Оброть, выпущенная Андреем Ивановичем, хрястнула удилами его по морде, и в то же мгновение бык, точно птица, пружинисто подброшенный, полетел на Андрея Ивановича. Тот отскочил за ясли. Бык поддел на рога верхнюю переслежину, опрокинул ясли и с треском раздавил их. Андрей Иванович перебежал к заднему крыльцу, встал у дровяной клетки и начал поленьями, словно городошными палками, молотить быка. Тот мычал высоким утробным ревом, наклонял голову, передним копытом рыл землю и бил себя хвостом по бокам. Лев: «У-у-у-у!» Меж тем собирался народ. Время вечернее, теплое – на улице и млад и стар, кто скотину у колодца поит, кто собак гоняет, кто на завалинке сидит. А тут потеха с ревом, с топотом, с криками. – Андрей Иванович! Ты его шелугой одень, шелугой. – О черт! Это ж не мерин… Ты его шелугой – а он тебя рогом… – Шелугой, ежели с крыльца… Сам ты черт-дьявол. – Крыльцо не поветь. Откуда шелуга на крыльце возьмется? Откуда? – А пошел бы ты к матери в подпол… – Я, грю, плетью его… Плетью. Савелий Назаркин дома. – Сбегай за Савелием! А бык, разъяренный криком да поленьями, осипший от рева, бросился опять на Андрея Ивановича, споткнулся о ступеньку крыльца и, пропахав коленями две борозды, вскочил, мотая рогами, добежал до заднего плетня, забился в угол под кладовую и, обернувшись, наклонив голову, стал готовиться к новому броску. – Ребята, камнями его! Лезь на кладовую. Кладовая только еще строилась. Крыши не было – одни стенки да потолок, залитый бетоном. Федька Маклак, старший сын Андрея Ивановича, с приятелями Санькой Чувалом, Васькой Махимом да Натолием Сопатым в момент залезли на кладовую и сверху кирпичами метили быку в холку да в голову. Тот отряхивался только от кирпичной пыли и глуше ревел да копал землю. – Камень ему что присыпка, один чих вызывает. – Плеть нужна, пле-еть… Принесли плеть от пастуха Назаркина. Плеть витая, ременная, длинная… Пять саженей! Конец из силков сплетен, рассекает, как литая проволока. Ручка с кистями на конце… А тяжелая. Размахнешь, ударишь – хлопнет так, что твоя пушка ахнет. Э, рогатые! Берегись, которые на отлете… Андрей Иванович, увидев плеть, спрыгнул с крыльца, выхватил ее у парнишки и пошел на быка: – Ну, теперь ты у меня запляшешь… Перед домом Бородиных поодаль от толпы стоял Марк Иванович Дранкин, по-уличному Маркел. На быка, на толпу любопытных он не обращал никакого внимания; стоял сам по себе возле известковой ямы, курил, обернувшись ко всей этой публике задом, Маркел человек важный, независимого нрава, а если и вышел на улицу, так уж не на быка поглядеть, а, скорее, себя показать. – Маркел! – кричали ему из толпы. – Мотри, бык меж кладовой пролетом выскочит… Кабы не зацепил. – Явал я вашего быка, – отвечал Маркел не оборачиваясь и плевал в известковую яму. Он был мал ростом и говорил сиплым басом – для впечатления; сапоги носил с отворотами, голенища закатывал в несколько рядов – тоже для впечатления. Андрей Иванович ударил быка с накатом и оттяжкой, тем страшным ударом, который со свистом рассекает воздух и оставляет лиловые бугры на бычьей коже. Хх-ляп! – как палкой по воде шлепнули. Бык ухнул, даванул задом плетень, потом ошалело метнулся в пролет между сенями и кладовой. Выскочил он на улицу прямехонько к яме; высоко задрав хвост, радостно мотнув головой, как гончая, увидевшая зайца, он весело полетел на Маркела. – Маркел, оглянись! – заорали в толпе. – Бык, бы-ык! Ну да, не на того напали… Маркел стоял невозмутимо, цедил свою цигарку и мрачно глядел вдаль. Бык сшиб его, как городок, поставленный на попа; тот упал в яму – только брызги белые полетели. И нет Маркела… – Маркел, ты жив? – Посиди в яме, сейчас быка отгоним. Но из ямы никто не отвечал. – Чего он, утоп, что ли? – Да он утоп! Ей-богу, правда… – Бык запорол его… под лопатку кы-ык саданет. – Да спасите человека, окаянные! – завопили бабы от завалинки. – Чего стоите?! Бык победно обошел вокруг ямы, воинственно помотал рогами и двинулся было к толпе, но, увидев подоспевшего со двора Андрея Ивановича с плетью, свернул на дорогу. Тут и появился Маркел… Ухватившись за край ямы, подпрыгнул, подтянулся и, озираясь по сторонам, опершись ладонями, вылез наружу… Он был весь белый, как мельник с помола. – Ну, чаво уставились, туды вашу растуды?! – обругал он занемевшую толпу. – Ай извески не видели? – Он сердито нахохлился и стал обирать свисшие сосульками усы, фыркал, словно кот, и брезгливо отряхивал с пальцев известковую кашу. – Маркел, теперь лезь в печку на обжиг, – сказал Андрей Иванович. – Тогда помрешь – не сгниешь. Толпа грохнула и закатилась заразительным смехом, смеялись и оттого, что смешно было глядеть на маленького сердитого человека, раздирающего белые усы, смеялись и потому, что кончилось все благополучно и что потеха удалась – и азарт выказали, и страху натерпелись… А бык, подстегнутый взрывом хохота, обернулся, увидел на краю ямы Маркела и, озорно взбрыкивая, поскакал на него галопом. Тут и Маркел показал себя… Как шар от удара увесистой клюшки, он катышом покатился по-над землей, отскакивая от каждого бугорка. Не к людям за помощью ринулся он, не под защиту бородинского двора… Первородный страх безотчетно погнал его домой… А жил он через двор от Бородиных. Улица широкая, дорога пыльная да ухабистая, Маркел так сильно и часто застучал по дороге, будто в четыре цепа замолотили. И ноги закидывал высоко-высоко, чуть пятками затылка не доставал. А в двух шагах от него скакал бык – рога наперевес, хвост трубой: «У-у-у! Запорю…» – Маркел, Маркел! Не подгадь! – Давай, давай! Догоня-ает! – Вертуляй в сторону! Скоре-ей! Вертуляй! Кричала вся улица. Перед домом Маркела стояла телега. Это и спасло его – с разбегу он плюхнулся животом на телегу и кубарем перелетел через нее. Бык ударил рогами в наклестку и завяз… А улица долго еще возбужденно гомонила о том, что не судьба Маркелу от быка погибнуть, что каждому на роду своя смерть написана и что нового мирского быка покупать надо, а этого сдать в колбасную Пашке Долбачу. Расходились удоволенные, каждый на свое – девки с парнями на гулянку готовились, бабы коров доить, мужики скотину убирать. Впереди вечер, шумный праздничный вечер… Не грешно и нарядиться, выйти на улицу, на людей поглядеть да себя показать. Вознесение Христово… – Нет, что ни говорите, а хорошо жить на миру! Не соскучишься… И может, оттого отмяк нутром Андрей Иванович, уступил Надежде, договорились они на базаре в Троицу купить свинью или хотя бы породистого поросенка, а объезженного жеребенка-третьяка Набата он продаст. |
||
|