"Официальное советское обществоведение и 'незнание общества, в котором мы живем'" - читать интересную книгу автора (Кара-Мурза Сергей)

Беспомощность нашего обществоведения и перестройка

Стереотипные представления об обществе, которые нас внушал вульгарный истмат, казались не такими уж опасными в условиях стабильного государства. Но когда к власти в 1985 г. пришла команда, которая резко дестабилизировала социальную, политическую и идеологическую систему, шоры окостенелых теоретических представлений сделали нас беззащитными.

Исторический материализм и национальный вопрос. Одним из самых тяжелых последствий господства истмата для судьбы советского строя было то, что общественное сознание “не видело” проблемы национальных отношений.10

Во время перестройки бойкие антимарксисты обвиняли Маркса в том, что он, якобы, был “врагом наций” и сторонником безнационального коммунистического общества. В действительности Маркс и Энгельс, при всем универсализме (“всечеловечности”) их учения вовсе не предсказывали и не желали ни языкового единообразия, ни мира, в котором не было бы места нациям. Напротив, даже Л.Н.Гумилев приводит слова Маркса о том, что возникновение этнической и национальной общности первично по отношению к формированию социальных общностей.

Дело в другом, именно в методологии исторического материализма. Марксу было можно и даже необходимо абстрагироваться от национальных проблем, ибо в этой методологии история была представлена как диалектика производительных сил и производственных отношений, полем действия которых был безликий безнациональный рынок — как абстракция, почерпнутая из классической английской политэкономии. Абстракция!

В дальнейшем “истматчики” об этом забыли и стали представлять ослабление или даже исчезновение национальных форм не как методологический прием, а как важный фактор новой реальности. Келле и Ковальзон в своем учебнике пишут: “С развитием капитализма исчезает изолированность отдельных стран и народов. Различные страны втягиваются в общее русло капиталистического развития, возникают современные нации и между ними устанавливаются всесторонние связи. Тем самым отчетливо обнаружилось, что история всего человечества едина и каждый народ переживает ряд закономерных ступеней исторического развития. Возникли широкие возможности для сравнения истории различных народов, выделения того общего, что имеется в экономических и политических порядках разных стран, для нахождения закономерной повторяемости в общественных отношениях”.

Этот тезис дан в массовом учебнике, который начал публиковаться в 60-е годы. Тезис многослойный, в нем наворочена куча ошибок и уже таится ядро будущей горбачевской демагогии. Но главное, что это — не тезис Маркса и тем более не тезис современного марксизма. Даже в “Капитале” Маркс в примечаниях, составляющих примерно половину текста, говорил о своеобразии национальных хозяйственных систем. Но у него был четко очерченный объект исследования — клеточка современного (то есть западного) капитализма, и у него не было возможности отвлекаться на подробное описание “азиатского способа производства”, русского общинного земледелия или, по его собственному выражению, “образцового сельского хозяйства Японии”.

На нашу беду, развитие истмата после Маркса происходило прежде всего в среде немецкой социал-демократии, проникнутой идеями крайнего евроцентризма. Их вообще не интересовал национальный вопрос, и само отсутствие его рассмотрения в рамках истмата стало привычным (только австрийские марксисты уделили ему некоторое внимание). Такой взгляд во многом унаследовала и российская социал-демократия. У В. И. Ленина никакой “теории наций” не было, и национальный вопрос был у него жестко привязан к задачам классовой борьбы и революции. Единственным, кто занимался национальным вопросом, был И. В. Сталин. Он в своих формулировках сделал существенный шаг вперед, что бы там ни говорили волкогоновы. А главное, он в своей политике следовал своему опыту, “неявному знанию”. Но неявное знание, в отличие от систематизированного и четко изложенного, передается с большим трудом, и после Сталина отсутствие теории уже не компенсировалось таким знанием, что мы и увидели в самом страшном образе во времена Горбачева и после него.

При становлении советского государства национальная проблема была включена в официальную идеологию просто как часть классового подхода. После устранения эксплуататорских классов все народы стали “трудящимися”, просто степень их развития надо было “выравнивать”, создавая у каждого народа свой рабочий класс, свою интеллигенцию и т. д. В национальной доктрине большевиков сфера национальных отношений под давлением истмата была втиснута в рамки представления о “формациях”. Народы были классифицированы в соответствии с уровнем их “отсталости” (этот народ находится на феодальной стадии развития, тот — на капиталистической и т. д.). Никакого знания об их реальном социальном и культурном укладе это не дало, и когда из руководства ушли старые кадры, обладавшие “неявным знанием”, то обществознание и практики оказались беспомощными. У них не нашлось даже понятий, в которых можно было бы осмыслить такое, например, явление, как чеченский народ. Ведь он даже через феодализм не прошел, но нельзя же сказать, что он находится на стадии рабства или первобытно-общинного строя.

Класс и этнос (народ, нация) — это два разных типа общности, в которые включен и в которых осознает себя человек. Это — две “плоскости”, в которых может быть расположен человек-“точка”, и они вовсе не всегда пересекаются. Подавляющее большинство людей на земле пока что принадлежат к этносам и народам, число космополитов, отрицающих всякую свою национальную принадлежность, ничтожно. Иное дело классы. Это — очень недавнее социальное образование, возникшее в специфической социальной и политической системе Западной Европы. Но даже и здесь они долгое время были “классами в себе”, то есть принадлежность к классу не сознавалась человеком. Даже в самом “старом” рабочем классе, английском, еще во второй половине XIX века преобладало крестьянское самосознание.

Понятно, что включить реальность многонационального СССР в систему понятий классового подхода было бы позволительно только в том случае, если бы вначале было надежно установлено, что представители всех наших народов — русские, таджики, манси и т. д. — осознают свою классовую принадлежность. Но это столь очевидно противоречило действительности, что наше обществоведение вынуждено было даже утаить важнейшее предупреждение Маркса: “То, что я сделал нового, состояло в доказательстве следующего: 1) что существование классов связано лишь с определенными историческими фазами развития производства,… и т. д.”.

Известно, что развитие капитализма, который и превращает сословное общество в классовое, было в России прервано на ранней стадии, а в советское время “классовость” общества была по меньшей мере резко смягчена. Поэтому можно было считать, что Россия избежала именно той “исторической фазы развития производства”, на которой господствует классовое сознание. Напротив, после революции в СССР шел быстрый, а подчас и бурный процесс этногенеза. Но истмат не позволял нам этого видеть.

А ведь в мировом обществоведении, как марксистском, так и немарксистском, начиная с 60-х годов накоплен большой запас теоретического и конкретно-исторического знания о взаимодействии классовых и этнических отношений. Различия велики даже в близких культурах. Например, в отличие от Европы, граждане США не способны “мыслить конкретно” в категориях классов. А в странах Африки, где социальная структура очень размыта и подвижна, понятие класса выражает не состояние, а процесс — как явление текучее, находящееся в постоянном движении. Американский этнограф К.Янг, посвятивший этому большую книгу в 1976 г., говорил в Москве на конференции “Этничность и власть в полиэтнических государствах”, в частности, следующее: “Широкомасштабное насилие, имевшее место в последние десятилетия в рамках политических сообществ, в огромном большинстве случаев развивалось по линии культурных, а не классовых различий; в экстремальном случае геноцид является патологией проявления культурного плюрализма [то есть этничности — С.К-М], но никак не классовой борьбы”. Это явление пришло и в СССР, но мы о нем ничего не знали — хотя могли бы уже знать весьма много.

В советском истмате, следуя тезису, данному Келле и Ковальзоном (хотя не они, конечно, его авторы), населяющие СССР народы (или даже этносы, “малые народы”) были искусственно подтянуты до понятия “нация” (чтобы у нас было как “там”, в цивилизованных странах). В справочнике “Нации и национальные отношения в современном мире”, вышедшем в 1990 г., говорится, что в России до 1917 г. было 7 капиталистических наций, а в СССР к моменту перестройки — 50 социалистических наций. Ну какую пользу для познания могла принести такая схоластика!

С другой стороны, процессы формирования наций, которые происходили в СССР в ходе индустриализации и модернизации, были “этнизированы” и виделись через призму не национальных, а этнических проблем. Поскольку национальное самосознание есть часть общественного сознания (говорят, что “нации создаются национализмом”), “этнизация” национального процесса заложила в него мину замедленного действия. В советское время, когда национальные элиты были лояльны по отношению к Союзу, взрыватель этой мины не был включен. Но ее взорвали, когда эти элиты начали делить общенародное достояние. Возникли дикие, разрушительные понятия “статусной” или “коренной” нации. Даже в больших и развитых нациях стали политически различать людей по чисто этническим признакам — кто украинец, кто русский. Произошла неожиданная для культурного общества архаизация национального процесса.

В большой степени это произошло потому, что общество не обладало не только развитыми теоретическими представлениями, но даже и разумными понятиями для обозначения явлений. От высоких политиков и должностных лиц в Москве можно услышать такие бредовые выражения, как “лица кавказской национальности” (или даже “южной национальности”), “человек чеченской нации” и т. д. А главное, это “проглатывает” общество, мало кто и замечает эти нелепости. Не имея интеллектуального аппарата, чтобы понять состояние современных народов, люди в то же время беззащитны против националистической демагогии тех, кто апеллирует к древности. Так, один эстонский политик всерьез утверждал, что эстонцы живут на своей территории 5 тысяч лет, а один депутат Госдумы заявил, что он — печенег и требовал каких-то особых льгот для печенегов. Полное смешение понятий племя, этнос, народ, нация делает возможной самую беззастенчивую манипуляцию.

Истмат, акцентируя внимание на классовых отношениях, игнорировал не только национальный вопрос, но и отношения двух больших “половин” человечества — мужчин и женщин. Великая освободительная идея равноправия женщин и мужчин затрагивала лишь внесемейную часть социального бытия. А внутри семьи в СССР шли сложнейшие этносоциальные процессы, которые лишь изредка выплескивались пугающими и непонятными проявлениями (например, вдруг обнародованными фактами частых самосожжений женщин в узбекских семьях). Закрывать глаза на этот срез нашего жизнеустройства было чрезвычайно опасно, поскольку народы СССР получили огромное благо, таившее в себе и источник многих опасностей — возможность массового создания смешанных семей. В таких семьях национальные и культурные различия накладываются еще и на сложную социальную иерархию отношений мужчины и женщины. Нечувствительность официальной идеологии, а за нею и общественного сознания к сложности всего этого клубка отношений привела, в момент взрыва этнополитических противоречий, к массовым страданиям.

Фильтр истмата, сделавший нашу общественную мысль невосприимчивой к национальным проблемам, не позволил увидеть огромной угрозы советскому строю, которую вполне можно было вовремя устранить. В 1917 г., ради тактической цели нейтрализовать вспыхнувший после Февральской революции национальный сепаратизм и вновь “собрать” Россию в форме “республики трудящихся”, большевики провозгласили принцип права наций на самоопределение вплоть до отделения. Это никак не вытекало из марксизма (скорее, даже противоречило ему), но сыграло большую роль в гражданской войне: буржуазные националисты были изолированы, и нигде Красная армия не воспринималась как чужеземная. Право на самоопределение считалось “нецелесообразным” правом, и никто не думал к нему прибегать. Политики-практики сталинского периода знали, что “самоопределяются” не трудящиеся и даже не народы, а этнические элиты, когда им выгоден сепаратизм. Они и оказывают на народ давление, вплоть до террора, а для идеологической поддержки к их услугам всегда достаточно националистической интеллигенции, к тому же обычно неравнодушной к звону золота.

Во времена сталинизма центральная власть тщательно следила за тем, чтобы в республиках не возникало самодостаточных и самовоспроизводящихся ядер этнической элиты, способных возжелать сепаратизма. Это достигалось и ротацией кадров, и системой образования, и такими топорными методами, как репрессии. После Сталина вся эта система была демонтирована, и уже при Хрущеве взят курс на “подкуп” национальных элит. При Брежневе процесс, видимо, уже вышел из-под контроля, и местные князья и царьки начали орудовать вовсю. Для нас же главное в том, что сама эта проблема была для нас “невидима”, и когда из Москвы была дана команда рвать страну на куски, трудящиеся всех народов и национальностей, объективно заинтересованные в сохранении Союза, легко пошли на поводу своих элит, поднявших знамя национализма. Кстати, национализм этот весьма условен, выбор знамени — дело прагматичное, а то и циничное. Надо — и чалму наденут, хотя раньше Корана в руках не держали, а то и украинский язык выучат методом погружения, за две недели. Хотя, конечно, искренних и восторженных интеллигентов для митинга всегда можно найти.

Видя мир через призму истмата, наша интеллигенция и ее управляющая часть, номенклатура, перестала понимать, как опасно подрывать идеи-символы в многонациональном идеократическом государстве. Привычный догмат, согласно которому в СССР соединились народы “национальные по форме, социалистические по содержанию”, приобрел взрывчатую силу, когда во время перестройки началась массированная атака на “социалистическое содержание”. Множество народов вдруг оказалось скрепленными только “национальной формой” — и страна была буквально взорвана.

Во времена Брежнева, при стабильном союзном государстве и равновесии интересов национальных элит, бессодержательные официальные заявления о дружбе народов и окончательном решении национального вопроса в СССР были не более чем ритуалом. Неспособность предвидеть, анализировать и разрешать национальные проблемы наше обществоведение, основанное на истмате, обнаружило, когда национальные элиты почуяли, что возникла возможность разграбить страну. Тогда сложился странный “националистический Интернационал” — союз номенклатурных клик, помогавших друг другу в разжигании сепаратизма. Чем же ответила на это партийная наука? Обычным восхвалением “ленинской национальной политики” и призывом совершенствовать культуру (!) межнациональных отношений. Такой была и резолюция XIX Всесоюзной партконференции (в 1988 г., уже после начала кровавых конфликтов), таким же был и Пленум ЦК КПСС по межнациональным отношениям 1989 г.

Механистический детерминизм истмата. Видение истории, которое воспринимается человеком через призму того или другого методологического подхода, сильно влияет на его отношение к происходящим событиям и на его поведение. Чтобы осмыслить происходящее, мы, не отдавая себе отчета, используем те “инструменты мышления”, которыми нас снабдили за годы жизни. Это — образы, понятия, термины, логические приемы. Тот истмат, который внедрялся в сознание нескольких поколений советских людей, придал этому сознанию две важных особенности, сыгравших отрицательную роль в годы перестройки. Первая особенность, уже отмеченная выше — фатализм, уверенность в том, что “объективные законы исторического развития пробьют себе дорогу через случайности”. Вторая особенность — равнодушие к моменту, к его уникальности и необратимости, рассуждение в понятиях исторической формации, длительных процессов.

Вероятно, в этом отношении истмат нашел благоприятную почву в русском мышлении, привыкшем к большим пространствам и долгим временам, но не вызывает сомнения, что он эти черты усилил. Фатализм, оправдываемый “объективными законами”, в годы перестройки и реформы поражал. Одна читательница написала мне: “Я верю в закон отрицания отрицания и поэтому спокойна — социализм в России восстановится”. И это — довольно общее мнение.

Более того, вульгарный истмат внедрил в массовое сознание уверенность в том, что объективным законом является прогресс общества. Та “революция скифов”, которая угрожала России после 1917 г. и была остановлена большевиками (о ней много писал М. М. Пришвин), совершенно не вписывалась в законы истмата, и мы не могли ожидать ее в конце ХХ века — но она ведь произошла на наших глазах. А ведь был уже урок фашизма, к которому теория истмата оказалась не готова. Недаром один немецкий философ после опыта фашизма писал: “Благодаря работам Маркса, Энгельса, Ленина было гораздо лучше известно об экономических условиях прогрессивного развития, чем о регрессивных силах”.

Основанием для такого отношения к “событиям быстротекущей жизни” является лежащий в фундаменте истмата механистический детерминизм, который господствовал в мировоззрении в период становления марксизма. Он был важной частью общественного сознания до начала ХХ века (до кризиса в физике), но по инерции он влияет на наше мышление до сих пор.11 Из него вышло само понятие “объективных законов” развития общества, сходных с законами Природы.

Механистический детерминизм был заложен в основание истмата уже самим Марксом и усилен Энгельсом. Это предопределялось самой господствующей тогда научной картиной мира, основанной на ньютоновской модели мироздания. “Выпрыгнуть” за рамки современного им взгляда на мир классики марксизма, разумеется, не могли. Однако в их собственных трудах общепринятый (и потому не замечаемый) механицизм во многом был нейтрализован огромной эрудицией и сильным диалектическим методом. Можно даже сказать, диалектической интуицией. Впоследствии эти же качества помогали великим политикам (типа Ленина и Сталина) принимать верные решения вопреки давлению все более догматизированного и все менее диалектического “партийного” истмата.12

Если брать политэкономическую основу истмата, то Маркс, конечно, сделал огромный шаг вперед от механицизма по сравнению с Адамом Смитом, который буквально и почти полностью “перевел” ньютоновскую модель на язык экономической теории. Маркс ввел в политэкономию принцип эволюционизма, хорошо разработанный к тому времени Дарвином — включив в политэкономическую модель технологический прогресс и интенсивное расширенное воспроизводство. В то же время Маркс включил в эту модель идеи термодинамики, представив элементарный экономический процесс в виде цикла воспроизводства — по аналогии с циклом Карно для идеальной тепловой машины.

Однако это не изменило механистической сущности модели, унаследованной от Адама Смита. В мир движения капиталов и товаров из ньютоновской модели движения масс были перенесены аналогии двух фундаментальных универсальных категорий. То, что у Ньютона было материей и силой, у Маркса стало стоимостью и трудом (абстрактным). Понятие силы вообще используется Марксом очень широко (производительные силы, рабочая сила). Понятия же пространства и времени были перенесены прямо в том виде, как они были в ньютоновской модели, без всяких аналогий — единица стоимости измеряется количеством абстрактного труда в единицу времени.

И все эти категории были объявлены объективными, не зависящими от действующих субъектов. Отсюда и законы политэкономии были представлены как объективные. Просто они, как считал Маркс, в докапиталистических системах хозяйства скрыты от глаз, замаскированы множеством наслоений, а в чисто товарном производстве наконец-то выходят на поверхность.

Кризис механистической картины мира возник с рождением термодинамики, когда оказалось, что мир можно видеть не как движение масс, а как движение энергии, и законы этого движения иные, нежели у Ньютона. Сейчас мы освоили и включили в нашу культуру само понятие энергия, хотя это — не более чем абстракция и выражается только через другие понятия (движение масс, нагревание тел и т. д.). Наверное, многие даже удивятся, узнав, что этого понятия в его нынешнем виде просто не существовало до середины XIX века (даже открывший первое начало термодинамики Майер еще говорил “живая сила” и “мертвая сила” — для обозначения кинетической и потенциальной энергии).

Второе начало термодинамики, которое ввело меру качества энергии (энтропию), нами, широкой публикой, еще почти не освоено. Именно оно нанесло сильнейший удар по всей политэкономической модели и главной идее всех идеологий индустриализма (включая марксизм) — идее неограниченного прогресса. Но идеологии просто игнорировали это изменение картины мира, что стало важным фактором всего нынешнего кризиса индустриализма.

Следующим тяжелым потрясением для механицизма был кризис в физике начала ХХ века. Мы, кстати, еще не вполне оценили, насколько важна была прозорливость Ленина, который обратил на этот кризис самое пристальное внимание и втянул партию большевиков в дискуссию по этому вопросу. Дело было совершенно не в том, прав или нет был Ленин в оценке конкретных научно-философских течений (Маха, Авенариуса и т. д.). Главное, становление партии проходило в общем ощущении, что кризис картины мира прямо связан с процессами в надстройке (в общественном сознании и даже в политике). Большевики учились не мыслить в старых моделях.

Для нас здесь важен тот факт, что с начала ХХ века стало ясно, что категории, в которых мы описывали реальность (пространство, время, материя и энергия) в принципе не являются абсолютными и объективными. Реальность “создается” нами, нашими инструментами. Мы, например, видим мир в очень узком диапазоне частоты электромагнитных колебаний и просто привыкли к тому, что видим. А что, если бы мы видели радиоволны и привыкли к ним? Или видели только нейтрино? Мы бы увидели мир совершенно по-другому и тоже привыкли бы к нему. Более того, одна и та же сущность может быть увидена одним наблюдателем как частица (материя), а другим — как электромагнитная волна (энергия), в зависимости от их инструментов. В некотором узком диапазоне масс и скоростей законы Ньютона описывают реальность вполне удовлетворительно, а вне этого диапазона они просто не годятся. Они не абсолютны.

Модель Маркса также годилась для узкого и весьма специфического диапазона условий хозяйства, но она воспринималась как объективная и абсолютная — несмотря на его оговорки. Это стало очень важным условием для того, чтобы мы “не знали общества, в котором живем”, поскольку ни экономика крестьянского хозяйства старой России, ни экономика советского завода не втискивались в категории “Капитала”. На короткий срок неадекватность модели была компенсирована умом, интуицией и волей Ленина, а потом и сталинской команды. Но только на короткий срок.

В категории “Капитала” не втискивалось не только советское хозяйство, но и современный нам капитализм. Маркс предполагал, что движение денег и товаров связано абсолютными и жесткими отношениями эквивалентного обмена, как движение масс под действием силы в законах Ньютона. Но развитие финансового капитала при высоких скоростях обращения (“электронные деньги”) подчиняется, если можно так выразиться, “экономической теории относительности”, а не ньютоновской механике Смита-Маркса.

Уже десять лет назад движение денег в сфере глобального капитализма полностью оторвалось от движения товаров. Тогда на 1 доллар, овеществленный в движении реальных стоимостей, приходилось более 30 долларов “виртуальных” денег. В результате возникли такие не предусмотренные политэкономией явления, как крупномасштабные кризисы реальной экономики, вызываемые действиями финансовых спекулянтов в сфере “фиктивных” денег. Мексика — большая страна со 100 млн. человек населения и мощной экономикой. В 1994 г. ее народное хозяйство в считанные часы было обесценено в два раза, хотя в самом этом хозяйстве не возникло к этому никаких причин. Все совершилось где-то вне Мексики, на финансовых биржах, где была проведена “атака” на мексиканскую валюту. Основанная на постулатах механицизма политэкономия таких вещей просто “не видит”.

Маркс в свое время отвергал изменения в научной картине мира, которые подрывали фундамент его политэкономической модели. Вряд ли можно было требовать, чтобы он поступал иначе. Страшно то, что и через сто лет после Маркса его последователи продолжали поступать так же — они защищали механицизм вопреки уже изменившейся картине мира, вопреки курсу средней школы!

Энгельс в “Диалектике природы” отверг второе начало термодинамики, он верил в возможность вечного двигателя второго рода. Что ж, это было его ошибкой. Но это была ошибка, допущенная во второй половине XIX века. А вот 1971 г., в Берлине (ГДР) выходит 20-й том собрания сочинений Маркса и Энгельса, и в предисловии сказано: “Энгельс подверг детальной критике гипотезу Рудольфа Клаузиуса, Вильяма Томсона и Жозефа Лошмидта о так называемой “тепловой смерти” Вселенной. Энгельс показал, что эта модная гипотеза противоречит правильно понятому закону сохранения и преобразования энергии. Фундаментальные принципы Энгельса, утверждающие неразрушимость движения не только в количественном, но и в качественном смысле, а также невозможность “тепловой смерти” Вселенной предопределили путь, по которому должны были впоследствии идти исследования прогрессивных ученых в естественных науках”. В 1971 г. отрицать второе начало термодинамики! Обязаны мы вникнуть в истоки такого упорства.

Подобные примеры были и в советской литературе. Мы должны наконец признать и осмыслить важный факт: официальный истмат активно защищал механистический материализм, воспринятый из ньютоновской картины мироздания, и выводимую из него фундаментальную модель политэкономии. Хотя Маркс, в отличие от классической экономической теории, рассматривал свой объект в развитии, применял системные представления и говорил о существовании в капиталистическом обществе “напряжений” и противоречий, ведущих к кризисам, сам процесс кризиса и слома или, шире, неравновесные состояния общества, в его модель не включались.

Это имело для советского строя фатальное значение, ибо в рамках этой модели советский строй в его главной сущности выглядел неправильным, в то время как на деле фундаментально ошибочным являлся именно этот механицизм истмата. Напротив, неолиберализм с его возвратом к политэкономии, основанной на механистической догме рынка как равновесной машины, является для этого истмата вполне правильным. Вера в истмат обезоружила советских людей и позволила манипуляторам успешно использовать стереотипы нашего общественного сознания.

Что же вытекает из идеи “объективных законов” при сильном влиянии механистического мышления? Уверенность в стабильности, в равновесности общественных систем как особого рода машин. Чтобы вывести такую машину из равновесия, нужны крупные общественные силы, “предпосылки” (классовые интересы, назревание противоречий и т. п.). Еще в 1991 г. никто из “простых людей” не верил в саму возможность ликвидации СССР или советского общественного строя, потому что такая ликвидация была бы против интересов подавляющего большинства граждан. Не верил — и потому не воспринимал никаких предостережений. А если уж произошло такое колоссальное крушение, как гибель СССР, то уж, значит, “объективные противоречия” были непреодолимы. Значит, и бороться бесполезно.

И люди, даже здравомыслящие, всему этому верят, хотя на каждом шагу в реальной жизни видят отрицание этой веры. Вот здоровяка-парня кусает тифозная вошь, и он умирает. Какие были для этого объективные предпосылки в его организме? Только его смертная природа. Вот деревянный дом сгорел от окурка. Ищут “предпосылки” — свойство дерева гореть. Но это ошибка. Здесь виноваты именно не законы, а небольшие моментальные отклонения, “флуктуации” — вошь, окурок. Их легко можно было не допустить, если занять мало-мальски активную позицию.

Даже после краха СССР привязанные к истмату люди не усомнились в своем методе. Они поверили в две внедренные в их сознание “материалистические” причины гибели советского строя: эксплуатация рабочих номенклатурой и уравниловка. И достаточность этих причин кажется им абсолютно очевидной, они даже удивляются — о чем еще спорить, все ясно, как божий день. Из такого объяснения следует, что в СССР жило 250 миллионов дураков, чему поверить невозможно. Ибо рабочие предпочли несравненно более жестокую эксплуатацию “новых русских” — и терпят ее. Во-вторых, сломав “уравниловку”, они резко снизили свое потребление. Кто же в здравом уме сделает такой выбор? Вот и приходится истматчикам придумывать совсем не материалистический довод: людей “зомбировали”.

“Теория заговора”, казалось бы, противоположная идее объективных законов, в конечном счете исходит из того же видения общества: чтобы сломать или повернуть “машину”, должна иметься тайная сила, захватившая все рычаги. Где-то принимается решение, оно по секретным каналам доводится до исполнителей, приводятся в движение все колеса невидимого механизма — и вот вам национальная катастрофа. При таком видении общества “тайные силы” (масоны, евреи, ЦРУ, КГБ — каждый выбирает по своему усмотрению) внушают страх, ибо они по своим масштабам и мощи должны быть сравнимы с той общественной системой, которую желают сломать.

Манипуляторы сознания активно вбивали в головы обе эти версии, подсовывая желательное им объяснение событий. Для интеллигенции, воспитанной истматом, запускается песенка об “объективных законах” и издевательство над теми, кто верит в “заговор”. Вылезает Шахрай, так трактует беловежский сговор: “Не смешите меня! Не могут три человека развалить великую державу”. Дескать, рухнула под грузом объективных противоречий. А для тех, кто верит в заговор, создают образ всесильной “мировой закулисы”. Когда такой человек смотрит телевизор, видит его всезнающих дикторов, могущественных банкиров, Ясина да Лившица, у него опускаются руки — “все схвачено”.

Обе теории устарели и плохо объясняют реальность. За последние полвека наука преодолела механицизм и обратила внимание на неравновесные состояния, на нестабильность, на процессы слома стабильного порядка (переход из порядка в хаос и рождение нового порядка). Для осмысления таких периодов в жизни общества старые мыслительные инструменты не годятся совершенно. В эти периоды возникает много неустойчивых равновесий — это перекрестки, “расщепление путей” (точки бифуркации). В этот момент решают не объективные законы, а малые, но вовремя совершенные воздействия. На тот или иной путь развития событий, с которого потом не свернуть, может толкнуть ничтожная личность ничтожным усилием. В науку даже вошла метафора “эффект бабочки”. Бабочка, взмахнув крылышком в нужный момент в нужном месте, может вызвать ураган на другом конце океана.

Великими политиками, революционерами становились те люди, которые интуитивно, но верно определяли эти точки “расщепления” и направляли события по нужному коридору (“сегодня рано, послезавтра поздно”). Надо сказать, что именно в русском марксизме была попытка ввести в исторический материализм и в диалектику представления о неравновесных состояниях. Они разрабатывались в рамках первой теории систем (“тектологии”) А. А. Богдановым. Н. И. Бухарин предлагал сделать теорию равновесия особым разделом истмата. Он писал: “Непрестанное столкновение сил, распад, рост систем, образование новых и их собственное движение — другими словами, процесс постоянного нарушения равновесия, его восстановления на другой основе, нового нарушения и т. д. — вот что реально соответствует гегелевской триединой формуле [диалектики]… Теория равновесия имеет, кроме того, еще один немаловажный аргумент за себя: она освобождает мировоззрение от телеологического привкуса… Вместо эволюции (развития) и только эволюции, она позволяет видеть также случаи разрушения материальных форм”. Эта попытка Н. И. Бухарина не удалась, в привычный всем истмат эти идеи не вошли, хотя они и “работали” на интуитивном уровне у политиков старшего поколения.

Сейчас интуиция дополняется научным знанием, планомерными разработками. Они помогают увидеть, где зреет эта “точка расщепления”, на которую надо воздействовать. Почему в эти периоды общественных кризисов (возникновение хаоса) теория “объективных законов” делает людей буквально слепыми, очевидно. Эти люди уповают на свои законы и безразлично относятся к ходу событий, а когда рассерчают, беспорядочно тыкают кулаком или дубиной — не там, где надо, и не тогда, когда надо.

Но и “теория заговора” делает людей беспомощными. Какой там заговор, это нормальная работа сереньких, усталых, не обладающих никакой тайной силой людей. Они просто включены в организацию и владеют технологией. И не столько важна спутниковая связь или телевидение (хотя и они полезны), как технология мышления. Потому что средства воздействия, которыми располагают “заговорщики”, действуют только на людей, не владеющих этой технологией. Так многотысячные армии ацтеков склонялись перед сотней конкистадоров, потому что те были верхом, а индейцы не знали лошадей. Они принимали испанцев за богов, кентавров, против которых нельзя воевать. Уже потом они провели эксперимент и убедились в своей ошибке: погрузив труп убитого испанца в воду, они обнаружили, что он “нормально” гниет. Значит, не боги! Можно воевать! Но было уже поздно.

Дестабилизация всех равновесий в организме СССР проводилась терпеливо и планомерно в течение полувека (холодная война). И наш организм продемонстрировал поразительную устойчивость. Но когда к власти пришла бригада, перешедшая на сторону противника, она блокировала почти все противодействия, которые могли бы восстанавливать стабильность. Это прекрасно видно на всей истории разжигания войны в Карабахе. Но и тут не было никакого “заговора”, была нормальная, почти открытая работа. Люди просто “не видели”, у них были на глазах шоры из устаревших понятий.

Вся перестройка была проведена в основном “крылышками бабочек” — с помощью ложных идей и провокаций. Провокации, которые заставили шарахаться “активный слой” в СССР, могут показаться блестящими. Горбачев, как Иван Карамазов убийство отца, организовал ГКЧП. Но успех этих махинаций был прежде всего обязан несоответствию нашего мышления. СССР оказался особенно хрупок и легко скатывался в хаос именно потому, что большую роль в нашей жизни играла интеллигенция с ее впечатлительностью. Дуновения идейного ветерка пробегали по всей ее массе, как нервный импульс. Так стая сельдей вся враз поворачивает, бросаясь за “лидером” — она получает сигнал через вибрацию воды.

Предостережения об опасности всего “проекта Горбачева” не воспринимались, потому что интеллигенция, мыслящая в понятиях истмата (независимо от политической позиции), уверовала в “закон соответствия производительных сил и производственных отношений”. Мол, реформа приведет их в соответствие, и будет процветание. Но разве этот закон — очевидная или установленная на опыте вещь? Нет, это абстракция, годная только для анализа и то всего лишь как “руководящая нить”, а не конкретный инструмент. Где наблюдается и как можно предвидеть соответствие или несоответствие? Ведь на уровне практики закон может применяться лишь тогда, когда он позволяет предвидеть, когда он сильнее частностей, когда он действительно “пробивает себе дорогу” через массу конкретных обстоятельств. На практике же комбинации частностей бывают весомее закона. Пришел Чубайс и уничтожил производительные силы — вот и весь закон.

В этом вопросе вульгаризация Маркса особенно хорошо видна, потому что вера в закон прогрессивного развития производительных сил возникла вопреки специальным предупреждениям Маркса. Он не только говорил о переходных периодах и революциях, которые сопровождаются упадком производительных сил, он даже предвидел возможность ситуаций, когда классовое столкновение приводит к “гибели обоих борющихся классов”, а вместе с ними и производительных сил общества, а значит, и самого общества. На эти предупреждения Маркса указывал Н. И. Бухарин в своей работе 1923 г., но и это не помогло.

А посмотрите, как разоружают человека заученные в истмате истины вроде “бытие определяет сознание”, “базис первичен, надстройка вторична” и т. п. Раз так, то нечего беспокоиться об идеях — бытие само их отсортирует и направит людей на путь истины. Но ведь это совсем не так. Ведь и сам Маркс не раз предупреждал, что бытие определяет сознание лишь “в конечном счете”, как тенденция в длительной исторической перспективе. А в конкретной практике сплошь и рядом сдвиги в общественном сознании кардинальным образом влияют на бытие. Да и вспомним столь знакомое нам изречение Маркса: “Идея становится материальной силой, если овладевает массами”. Значит, требуются усилия, чтобы идея “овладела массами”, воздействия бытия для этого недостаточно. Ленин же прямо говорил, что политика (то есть надстройка) всегда подчиняет себе экономику (базис). Иными словами, реальная жизнь и практическая политика оперируют совсем иным временем, нежели исторический материализм и процесс смены формаций.

Уже говорилось, что как “технология” перестройки была использована теория революции Антонио Грамши. Казалось бы, сведения о принятии ее на вооружение антисоветизмом должны были быть восприняты с полной серьезностью. А посмотрите, как высокомерно пишет об этом историк, специалист по ЦРУ проф. Н. Н. Яковлев: “Для ЦРУ Поремский [деятель НТС] сочинил “молекулярную” теорию революции. НТС вручил ЦРУ наскоро перелицованное старье — “молекулярную доктрину”, с которой Поремский носился еще на рубеже сороковых и пятидесятых годов. Под крылом ЦРУ Поремский раздул ее значение до явного абсурда… Этот вздор, адресованный Западу, конечно, поднимается на смех руководителями НТС, которые в своем кругу язвят: “у нас завелась одна революционная молекула, да и то пьяная”.

Н. Н. Яковлев приводит доклад об этой доктрине, сделанный в НТС в 1972 г. и точно отражающий ее суть — и издевается над ним. Какая, мол, чушь! Издевается в 1985 г., когда “молекулярная агрессия” уже разворачивалась вовсю. А ведь эта технология и сегодня не изменилась, но никакого интереса ни у КПРФ, ни у патриотической интеллигенции не вызывает. Их мышление блокировано вульгарным истматом.

К фатализму истмата примешивается фатализм русского православного сознания. Никто не верит, что Россия может рухнуть — мол, не такие виды видывали. Да, пока что всегда удавалось вылезти из ямы, но ведь из этого не следует, что такой исход гарантирован. Ортега-и-Гассет писал: “Вера в то, что бессмертие народа в какой-то мере гарантировано, — наивная иллюзия. История — это арена, полная жестокостей, и многие расы, как независимые целостности, сошли с нее. Для истории жить не значит позволять себе жить как вздумается, жить — значит очень серьезно, осознанно заниматься жизнью, как если бы это было твоей профессией. Поэтому необходимо, чтобы наше поколение с полным сознанием, согласованно озаботилось бы будущим нации”.

Механицизм и равнодушие к проблеме разнообразия. Механистическое мировоззрение тяготеет к “чистым” и простым моделям и представлениям, оно бежит от сложности и многообразия мира, которые маскируют объективные законы. Идеалом для него является единообразие четких форм. Атом легко воспринимался как абсолютно твердый шарик с упругими столкновениями (потом так же думали о людях в механистической социологии). Газ виделся как движение идеальных атомов и молекул. Только в ХХ веке химики стали мыслить в понятиях не концентрации (количества) а активности (количества, помноженного на фактор качества, созданного “неидеальными” взаимодействиями). А в социологии и поныне не освоили этого понятия и интересуются прежде всего численностью той или иной социальной общности.

Думаю, во многом из-за привычки мыслить в “чистых” понятиях так трудно было принять нашим марксистам, даже большевикам, НЭП. Они все требовали ответить: это социализм или капитализм? Ленин был даже вынужден пойти на уступку и назвать НЭП “отступлением к капитализму”, в то время как он уже хорошо знал работы А.В.Чаянова и, судя по многим его замечаниям, принял его главную идею о том, что трудовой крестьянский двор не является “клеточкой” капиталистического уклада. Таким образом, НЭП вовсе не был “откатом к капитализму”, это было именно развитие некапиталистических производственных отношений. Очень полезно перечитать сегодня работу Ленина “О кооперации” (1923). С точки зрения истмата это почти ересь (“социализм — строй цивилизованных кооператоров”), а ведь работа исключительно мудрая и важная. Как далеко назад мы от нее откатились!

Политэкономия уже с начала XIX века все более и более приобретала характер “позитивной” науки, заменяющей описание социальной реальности ее более или менее абстрактными моделями, тяготеющими к механистическому детерминизму. Из политэкономии заимствовал “чистые” модели и истмат. “Капитал” был понят так, что социализм отличается от капитализма тем, что прибавочная стоимость не присваивается капиталистом, а становится общенародным достоянием и расходуется государством. На деле положение гораздо сложнее, на что указывал и Маркс в своем представлении формаций (но эти предупреждения были забыты, как и многие другие). В работе “К вопросу теории некапиталистических систем хозяйства” (1924) А.В.Чаянов сделал попытку построить “метатеорию” многоукладных хозяйственных систем. Он писал: “В современной политической экономии стало обычным мыслить все экономические явления исключительно в категориях капиталистического хозяйственного уклада. Основы нашей теории — учение об абсолютной земельной ренте, капитале, цене, а также прочие народнохозяйственные категории — сформулированы лишь в приложении к экономическому укладу, который зиждется на наемном труде и ставит своей задачей получение максимального чистого дохода

Одними только категоpиями капиталистического экономического стpоя нам в нашем экономическом мышлении не обойтись хотя бы уже по той пpичине, что обшиpная область хозяйственной жизни, а именно агpаpная сфеpа пpоизводства, в ее большей части стpоится не на капиталистических, а на совеpшенно иных, безнаемных основах семейного хозяйства, для котоpого хаpактеpны совеpшенно иные мотивы хозяйственной деятельности, а также специфическое понятие pентабельности. Известно, что для большей части кpестьянских хозяйств России, Китая, Индии и большинства неевpопейских и даже многих евpопейских госудаpств чужды категоpии наемного тpуда и заpаботной платы.

Уже поверхностный теоретический анализ хозяйственной структуры убеждает нас в том, что свойственные крестьянскому хозяйству экономические феномены не всегда вмещаются в рамки классической политэкономической или смыкающейся с ней теории”.

Таким образом, крестьянский двор — важнейшее для России явление — просто не мог быть описан в понятиях политэкономии, а значит, истмата. Его называли “мелкобуржуазный уклад”, выделяющий из себя сельского пролетария и сельского буржуа, но это было неверно, что Ленин понял к 1907 г. Попытка втиснуть крестьянский двор в “чистую модель” вела к сильным искажениям (которые во многом предопределили и трагедию коллективизации).

Во введении к “Теории крестьянского хозяйства” (1923) Чаянов объяснял, что учение о трудовом хозяйстве сложилось из установления “целого ряда фактов и зависимостей, которые не укладывались в рамки обычного представления об основах организации частнохозяйственного предприятия и требовали какого-либо специального толкования. Эти специальные объяснения и толкования, даваемые в начале в каждом конкретном случае отдельно, внесли в обычную теорию частнохозяйственного предприятия такое количество осложняющих элементов, что в конце концов оказалось более удобно обобщить их и построить особую теорию трудового семейного предприятия, несколько отличающегося по природе своей мотивации от предприятия, организованного на наемном труде”.

Замечательно, что буквально в то же вpемя, когда в результате кризиса физики менялась научная каpтина миpа и преодолевалась механистическая модель Ньютона, лежавшая в основе классической политэкономии, А.В.Чаянов отвеpгал универсализм этой политэкономии как теоpии хозяйства. Это, кстати, указывает на очень важную связь обществознания с научной картиной мира. Механистическое представление об обществе в то время, когда картина мира уже стала немеханистической, становится архаизмом и резко сокращает наши познавательные возможности. Он писал: “Обобщения, котоpые делают совpеменные автоpы совpеменных политэкономических теоpий, поpождают лишь фикцию и затемняют понимание сущности некапиталистических фоpмиpований как пpошлой, так и совpеменной экономической жизни, — писал А.В.Чаянов. — Теоpетически учение о наpодном хозяйстве от Д.Рикаpдо и до наших дней стpоилось дедуктивно, исходя из мотивации и методов хозяйственного pасчета homo economicusamp;apos;a, pаботающего в качестве капиталиста-пpедпpинимателя, стpоящего свое пpедпpиятие на наемном тpуде. В действительности оказывается, что этот классический homo economicus часто сидит не на месте предпринимателя, а в качестве организатора семейного производства”.

Т.Шанин, английский социолог и историк крестьянства, работающий в русле идей А.В.Чаянова, распространил его представления о крестьянском дворе как некапиталистической системе на широкий круг современных видов производства. Отталкиваясь от дилеммы “рынок — план”, заданной спором либералов и марксистов в рамках одной и той же системы категорий, Шанин называет такие уклады “эксполярными” (или “маргинальными”), то есть лежащими вне шкалы, протянувшейся между двумя “полюсами” — рынком и планом. Он сразу указывает на склонность экономистов, тяготеющих к чистым моделям (неважно, рыночной или плановой), “не замечать” выпадающие из этих моделей формы: “Для некоторых аналитиков господствующая политэкономическая система необходимо преобразует любые экономические формы, на которые она может воздействовать. На деле “эксполярная экономика”, находящаяся на обочине системы, не только не погибает, но часто демонстрирует высокую степень жизнеспособности… Эксполярные формы доказывают, что они обладают автономией, собственной логикой, динамикой и способностью манипулировать окружением (реагируя в то же время на широкий социальный контекст). Они также способны к социальному воспроизводству. Действительные структуры и формы, скрытые за такими анти-понятиями, как “вторая экономика”, “мелкая буржуазия” или “неформальная экономика”, должны быть признаны и рассмотрены как таковые”.

Т.Шанин видит истоки этого равнодушия к важным (а порой и важнейшим) хозяйственным укладам в философских основаниях западной экономической науки, которые сказались и на истмате. Он пишет: “Эмпирические корни этой всеохватывающей эпистемологии современных обществ и экономик лежат в романтизированной истории индустриализации, в представлении о беспредельных потребностях и их бесконечном удовлетворении с помощью все увеличивающихся богатств… С этим связывают воедино также силу науки, человеческое благополучие, всеобщее образование и индивидуальную свободу. Бесконечный многосложный подъем, величаемый Прогрессом, предполагает также быструю унификацию, универсализацию и стандартизацию окружающего мира. Все общества, как считается, движутся от разного рода несообразностей и неразумия к истинному, логичному и единообразному, отодвигая “на обочину” то, что не собирается следовать в общем потоке”.

Но в послевоенные десятилетия положение изменилось даже на Западе. Только вместо крестьянского двора на арену вышли малые предприятия. Стало очевидным, по словам Шанина, что “маргинальные формы не сокращаются, масштабы экономической деятельности, осуществляемой вне доминирующих систем и соответствующей политэкономической логики, все возрастают”. В первую очередь это можно отнести к малым предприятиям в промышленности. Существует не непрерывный спектр распределения предприятий по величине, а два (или больше) принципиально разных вида хозяйственных организмов. Иными словами, малые предприятия представляют собой самостоятельное социально-экономическое и культурное явление, особый производственный уклад.

Возвращаясь в проблеме освещения в экономической теории “эксполярных” форм, Т.Шанин высказывается очень резко: “Первое, что необходимо признать, — это умышленная ложь, содержащаяся в моделях как “свободного рынка”, так и “плановой экономики”, — реальность от них отличается, модели — скорее карикатуры на эту реальность. Ни одна рыночная экономика не свободна от государственного вмешательства, не было и такой плановой экономики, которая была бы тотально структурирована согласно плану. Еще важнее и еще противоречивее — что существующие экономики не представляют собой смеси двух полярных принципов, т. е. это не есть что-то промежуточное (и поэтому слишком большую долю планирования нельзя вылечить благоразумной инъекцией рынка, и наоборот)”.

Вспомним, с каким безумием ринулись к “чистому” рынку наши реформаторы типа Гайдара. Они были воспитаны в истмате, из которого легко перескочили к другому “полюсу”, потому что по типу мышления эти полюса одинаковы. Не лучше были и те соратники Горбачева, что хотели “подправить” плановую систему “инъекцией рынка”. Они исходили из моделей-карикатур.

Так получилось, что следуя механистическим моделям истмата, мы не оценили НЭПа, затем нанесли травмирующий удар по крестьянству (слава богу, быстро усвоили урок и в какой-то мере поправили дело). Впоследствии мы не проявили никакого интереса к такому важному укладу, как семейное хозяйство. Маркс о нем вообще не вспоминал, хотя это — значительная часть народного хозяйства, составляющая даже в США около трети “хозяйственных усилий”, а в СССР и того больше. А главное, советская экономика вообще строилась по типу огромного “семейного хозяйства” (или огромного “крестьянского двора”). А мы в нашей теории следовали не реальности, а карикатуре на нее. Мы почти ничего не знали о “теневой экономике”, а потом и криминальной экономике, которые в СССР приобретали все большую силу. Наконец, мы не оценили всей опасности избыточного огосударствления всего советского хозяйства, утраты им необходимого разнообразия.

Я считаю нашей большой, национального масштаба, бедой тот факт, что господство в сознании механистического истмата предопределило полное равнодушие как наших нынешних марксистов, так и новообращенных либералов к особому хозяйственному и социальному укладу — малым предприятиям. Заостряя понятие, я сказал бы, что малое предприятие — это как бы перенос “крестьянского семейного хозяйства” в промышленность. Бурное развитие малых предприятий приходится на 70-е годы ХХ века, но в СССР и сегодня в странах СНГ никакого интереса это явление не вызвало. Одни считают это мелочью (“малый бизнес”), другие — ненавистным “мелкобуржуазным укладом”. Одни уповают на чистый рынок, другие — на восстановление планового хозяйства. Мало кого привлекает идея “нового НЭПа”, а если и привлекает, то как приготовление “смеси” плана и рынка. Что же показали исследования малых предприятий на Западе?

Малые предприятия являются необходимым элементом любой здоровой экономики и выполняют в ней ряд жизненно важных функций. Оказалось, например, что в условиях динамичного развития технологии в последние десятилетия системы крупных предприятий в принципе не могут успешно функционировать без дополняющей системы малых предприятий. “Большая фабрика”, как идеал построенной по подобию машины системы, в 60-70-е годы в значительной степени утратила свою безусловную легитимность. Возрос интерес к иным, альтернативным формам организации — гибким, малым, “мягким”, как бы “неиндустриальным”. Именно такой формой и были малые предприятия. В мнении значительной части общества они перестали быть пережитком архаических, неэффективных организаций. Напротив, в них стали видеть тип производства, в котором преодолевается отчуждение работников, нейтрализуется воздействие иерархических авторитарных отношений, производящих “одномерного человека”. Такое изменение установок, особенно среди молодежи, было важным условием, которое благоприятствовало развитию малых предприятий.

Малые предприятия — совершенно особый тип производственных структур в экономическом, социальном, технологическом и управленческом аспектах. Независимо от характера собственности, на которой основано малое предприятие, его политэкономическая сущность не отражается в категориях рыночной или плановой, капиталистической или социалистической экономики. Именно поэтому малое предприятие как особый социально-экономический уклад легко адаптируется к самым разным социокультурным условиям и эффективно функционирует как в либеральной рыночной экономике США и Западной Европы, так и в традиционных обществах Японии и Юго-Восточной Азии, в Испании и на юге Италии, в исламских странах “третьего мира”.

Исследования малых предприятий обнаружили, что на рынке они могли конкурировать с крупными предприятиями потому, что были способны отказаться от капиталистической ренты. Но это явление было подробно изучено А.В.Чаяновым: “цены, котоpые малоземельные кpестьянские хозяйства платят за землю, значительно пpевышают капиталистическую абсолютную pенту”.13

Малые предприятия — исключительно мобильная система как в технологическом, так и организационном плане. Именно здесь происходят “эксперименты по нововведениям”, на которых учатся крупные предприятия. Эта мобильность определяется многими факторами: малая величина ущерба при неудаче нововведения; большое число автономных предприятий и возможность учиться на ошибках и удачах новаторов; практическое совмещение центра принятия решений с уровнем исполнения; сильные стимулы к нововведениям, ибо выживание малого предприятия определяется лишь его способностью к адаптации, а не наличием крупных резервов. Особенностью малых предприятий как технологической системы является их высокая способность приспосабливать современные (часто даже наукоемкие) технологии к реальным возможностям рабочей силы в регионах традиционной культуры и психологии — к социокультурной реальности “аграрной цивилизации”. Это позволяет вовлекать в современную экономику население таких регионов без травмирующей ломки привычного мировоззрения и уклада.

Малые предприятия активно вовлекают в производственный оборот “дремлющие” материальные и трудовые ресурсы и за счет этого резко снижают капиталовложения на создание рабочего места по сравнению с “нормальным” промышленным предприятием. Поэтому именно малые предприятия, а не строительство крупного завода, являются механизмом оживления экономики тех регионов, которые переживают депрессию или застой. При этом опыт даже таких стран, как Великобритания, показывает, что оживление экономики бедствующих районов через развитие малых предприятий происходит за счет ресурсов региона, без привлечения средств извне.

Важнейшей особенностью малых предприятий является их способность легко поглощать и отпускать большое количество рабочей силы (предприятие с 5 работниками может без больших перегрузок расширить штат до 20 человек и так же легко сократить его до обычной нормы). При стабильной экономической ситуации на Западе малые предприятия создают 90–95 % новых рабочих мест. В случае же резких колебаний на рынке рабочей силы (например, ликвидации крупного завода) малые предприятия служат “губкой”, всасывающей избыточную рабочую силу, тем буфером, который смягчает социальные потрясения. Считается, что ни одно демократическое общество не может устоять при уровне безработицы 10 % активного населения. В Испании же, например, безработица достигала в 1994 г. 24,5 %. Но ее экономика и социальный порядок были и в этих условиях устойчивы потому, что в действительности большинство безработных заняты на малых предприятиях (хотя и через “теневые” контракты, на что приходится смотреть сквозь пальцы). Малые предприятия — главный социальный механизм предотвращения массовой безработицы, особенно в периоды структурных преобразований экономики.

Если бы наше общество было идейно приготовлено к тому, чтобы верно оценить значение разнообразия хозяйственных укладов и роль “эксполярных” форм, то даже реформа Ельцина, Кучмы, Акаева и других царей и царьков не имела бы для наших народов таких катастрофических последствий. “Подстилка” из малых предприятий смягчила бы удар и придала бы хозяйству большую способность к адаптации. Огромные массы людей на опустились бы на социальное дно, а своим трудом накопили бы ресурсы для обновления хозяйства.

Этого не произошло, и сдвига в умах не происходит.

Равнодушие к моменту. Сознание, сформированное истматом, обращает главное внимание на объективные предпосылки каких-то изменений и действий (прежде всего, на устойчивые и осознанные социальные интересы). Механицизм внес в сознание образованного человека и веру в обратимость процессов. Из этого возникло ложное ощущение, что момент, быстрое действие не слишком важны — все можно поправить, против объективных законов не попрешь. Напротив, люди с мышлением диалектическим знают, что в реальной жизни большинство процессов необратимы. Часто важно в критический момент лишь подтолкнуть ход событий в нужный тебе коридор — и процесс пойдет вопреки всяким “предпосылкам”. Поэтому манипуляторы (а они по необходимости владеют системным мышлением) очень большое значение придают моменту и тщательно конструируют “пусковые механизмы”, которые надо быстро ввести в действие в критические моменты.

Для программирования поведения важно не только создать предпосылки нужных действий, но и спровоцировать их, вызвать контролируемую активность в нужный, благоприятный для манипуляторов момент. Конечно, манипуляторы стараются встроить в организацию противостоящих им общественных групп своих провокаторов, которые могли бы дать нужную команду. Но это непросто, внедрить и вырастить провокатора с таким авторитетом удается редко, да и “тратят” его в самом крайнем случае. Чаще его роль сводится лишь к поддержке тех сигналов к действию, которые манипуляторы посылают извне, безлично.

Ложный сигнал к самоубийственному действию — инструмент информационной войны. Если он хорошо выполнен, его эффект может быть огромен. Уже приводилась аналогия с тем, как используются ложные сигналы в новых поколениях средств борьбы с вредителями — сорняками, насекомыми и др. Целый класс таких веществ называют прекосенами (от precocity — преждевременность). Смысл их действия — дать сигнал к преждевременному переходу организма к следующей стадии развития. Например, насекомые раньше времени превращаются в недоразвитые (обычно бесплодные) взрослые особи.

Крошечные черви-нематоды наносят колоссальный ущерб урожаям картофеля. Их яйца находятся в почве в состоянии спячки. Только когда из корня растения выделяется особое вещество, и его молекула достигает яйца нематоды, оно пробуждается, и из него выводится червь. Это вещество-сигнал действует в ничтожной концентрации 1 мг в 1000 т почвы — слой примерно 1 гектара.

Один из самых страшных сорняков злаковых культур — Striga asiatica. Его семя может годами пребывать в почве, пока его чрезвычайно чувствительные рецепторы не поймают сигнал о том, что вблизи него проросло семя риса или пшеницы. Тогда семя стриги тоже прорастает, но за 4 дня росток должен найти корни злака, на которых он паразитирует. Около 20 лет ученые пытались отыскать вещество, которое выделяется из корня злака и служит сигналом для семени сорняка. Сейчас его нашли, назвали стриголом и выяснили строение. Когда удастся наладить его производство, достаточно будет протравливать им в ничтожных количествах семена злаковых культур, чтобы стрига прорастала и погибала до того, как появится корень.

События в нашем обществе показали, что, зная систему ценностей и стереотипы активных социальных групп, можно заставить их действовать в нужном направлении через очень краткосрочное воздействие сигналами. Красноречивый, почти модельный пример — программирование событий 3 октября 1993 г. Задача режима состояла в том, чтобы спровоцировать сторонников Верховного Совета РСФСР на активные действия с элементами насилия или хотя бы “беспорядков” для того, чтобы ликвидировать парламент вооруженным путем, но при поддержке или хотя бы нейтралитете армии.

Как мишень для манипуляции были использованы не политические или идеологические установки, а чувства. Прежде всего, чувство оскорбленного достоинства. Для их мобилизации режим в течение недели предпринимал ряд странных, необъяснимо подлых действий (отключал свет и воду в здании Дома Советов, то разрешал, то запрещал проход к зданию, ставил громкоговорители и оглашал окрестности похабными песенками). Затем в течение недели в разных точках Москвы шли немотивированные, вызывающие всеобщее возмущение избиения людей — даже в подземных вестибюлях метро. По завершении этих подготовительных действий было делом техники вывести 3 октября огромную демонстрацию и “провести” ее к Дому Советов, а затем послать на захват пустой мэрии, а потом и здания телецентра в Останкино, где и был подготовлен первый акт побоища.14

В целом, внедренный в мышление механицизм вульгарного истмата позволил манипуляторам решить две задачи: сделать основную массу советских людей невосприимчивой к тем доводам здравого смысла, которые указывали на опасность изменений в обществе; обеспечить пассивность подавляющего большинства в критические моменты неустойчивого равновесия, когда толкнуть процесс в ту или иную сторону можно было действием очень небольшой силы. Слом советского жизнеустройства был проведен как “революция сверху”, и условием успеха такой революции является даже не благосклонность массы, а именно ее пассивность. Никакой социальной базы для такой революции и не надо, пару тысяч “энтузиастов” и толпу хулиганов организовать всегда можно — лишь бы в этот момент “народ безмолвствовал”.

На исходе века все мы, народы огромной цивилизации Евразии, опять попали в экзистенциальную ловушку. Перед нами стоит задача модернизации — а значит, тесного взаимодействия с Западом и западным капитализмом — и в то же время задача избежать переваривания нас этим самым западным капитализмом, превращения нас в “периферию”. Все прогнозы говорят, что участь тех, кто окажется втянутым в экономику капитализма, оставшись на периферии, будет ужасна.

Снова, как почти сто лет назад, единственным средством избежать распыления станет для нас революция. Но революция уже не ленинского типа, а “революция по Грамши”. Как говорил Грамши, революция — это битва “сил организованного мышления против сил животной жизни” в поисках высшей гармонии. Успех в поиске путей преодоления нашей катастрофы зависит от того, успеем ли мы восстановить сначала связность нашего общественного сознания на уровне здравого смысла, а затем поднять его на уровень того, что Грамши называл “организованным мышлением”.

Для этого надо идти вперед, осваивая и новое знание, и новые интеллектуальные технологии. Надо вновь освоить и мощный метод Маркса и его этическую силу, но не возвращаться к истмату Бухарина и Келле с Ковальзоном.