"Свой человек" - читать интересную книгу автора (Бакланов Григорий Яковлевич)

Глава XIV

Минувшая зима была тяжелой, и вышел из нее Евгений Степанович, как из болезни. Теперь уже трудно установить, где, когда, да и вообще сделан ли был неверный шаг. А может, и не в шагах дело, жизнь наша — полосатая, наедет, накатит такая полоса, и все сразу сойдется. Чутье не обманывало его, начинались неприятности по работе, что-то зрело подспудно, и первые грозные признаки обозначились: его дважды обошли приглашением туда, где ему положено быть по рангу. Случайно такие вещи не бывают, завистники рыщут. И вот в этот ответственный момент, когда все напряжено, когда мысль должна сосредоточиться на главном, теща покончила с собой. Чтоб отомстить.

Она вообще была со странностями, возможно, даже — с известными отклонениями. Года три уже, как они с Еленой были женаты, и вдруг теща надевает очки: «Женечка, можно, я вас рассмотрю?» И вглядывается нос к носу. Оказалось, она до сих пор не знала его в лицо — настолько была близорука, — могла спутать на улице, однажды действительно прошла мимо, он только удивленно посмотрел вслед. Но очки упорно не носила, потому глаза были незамутненные, ясные, детски восторженные, это уж свойство характера. Елена, слава Богу, пошла не в нее. Один из многочисленных домашних анекдотов, ходивший про тещу, был о том, как на базаре вместо куриных она чуть не купила гипсовые яйца, которые подкладывают под несушку. И торговалась, почему, мол, такие дорогие?..

От Елены он знал, что в самые страшные годы, когда посадили ее брата, известного хирурга, а следом — и жену его, и сына, ее племянника, она стала носить в сумочке портрет Сталина в знак преданности и — безопасную бритву, чтобы, если и ее будут брать, вскрыть себе вены. Видно, уже тогда повихнулась, мысль эта у нее зрела давно.

Тайными путями передали ей письмо племянника, кто-то безымянный опустил в ящик в Москве. «Манечка, — просил он, — если можешь, пришли посылку, хоть сухарей насуши, я тут погибаю. Посылаю тебе травку, которая будет расти на моей могиле, другие здесь не растут…» Но она испугалась, сожгла письмо: последнее, что оставалось от него на этом свете. И грех свой отмаливала всю жизнь, не могла себе простить.

В принципе против тещи он ничего не имел, хотя посторонний человек в доме всегда создает некоторые неудобства. Серьезных разговоров при ней не вели, а если вдруг входила, умолкали: по глупости она могла разболтать. Возненавидел же ее, когда узнал, что Елена ему изменяет. Она жила (слово это «жила» особенно резало по душе), его жена жила с Коковихиным, влиятельным стариком, от которого (и это тем более неприятно было сознавать) зависели первые шаги его карьеры. Евгений Степанович допытался: происходило все в служебном кабинете, верней, позади кабинета, в комнате отдыха, здесь совершалось, потом он и диван этот видел. Ничего не подозревавший, он был приглашен к Коковихину, состоялся доброжелательный разговор, барственно, покровительственно держал себя тот, а дверь в заднюю комнату была приоткрыта, и он увидел сквозь щель роскошный, кожаный, лоснящийся на солнце, пышный диван. Вечером, за ужином, взволнованный открывшимися перспективами, он — дурак такой! — пересказывал Елене разговор, который она же и подготовила, упомянув игриво про этот мягкий диван в том смысле, что не старику бы такие удобства и тому подобное. Что-то промелькнуло у нее в глазах, какое-то такое выражение, он после сопоставил.

Мучаясь ночами и ее мучая, он выпытывал подробности, случалось, и сам от них возбуждался, а потом еще больше ненавидел. Наверное, и диван этот был показан ему, чтобы окончательно унизить. Несчастье творческого человека в том и состоит, вновь и вновь думал Евгений Степанович, что он все представляет слишком зримо. И даже эту кожу дивана, холодную для голого тела, ощутил… Только когда Коковихин загремел со всех постов и его в одночасье разбил удар, инсульт, и полупарализованный, мычащий что-то неосмысленное, он тем не менее каждое утро собирался «на работу», и ему подавали вычищенные ботинки, галстук, пиджак, во всем этом он шел до дверей, чтобы на том и успокоиться, только когда это случилось, они с Еленой помирились окончательно: того, что было, как бы не стало. Но тещу он с тех пор переносил с трудом: знала, не знала — могла знать. Ее дочь. Он ненавидел свидетелей своего позора.

Зимой теща охраняла дачу, кормила собаку, встречала их, когда они приезжали на субботу и воскресенье, на уикэнд, как теперь говорилось: подышать воздухом, походить на лыжах. «Завидую вам, — говорил он в понедельник утром, усаживаясь в машину, отъезжая с удобствами, — солнце, снег, сосны… Таким воздухом дышите!»

Теща побаивается его, он замечал не раз, как за столом потянется рукой к хлебу и под его взглядом отдергивает руку. Разумеется, он не следил специально, что ему, хлеба жалко? Просто естественное движение глаз, когда что-то движется мимо. Белая, почти без вен, не по годам молодая рука с коротко обрезанными ногтями, она отдергивала ее от хлебницы. И фраза — ее, однажды сказанная дочери: «Лучше жить у сына под столом, чем у зятя за столом…»

Случилось так, что она упустила котел, разморозила батарею в угловой комнате. Но главное — ложь, ложь, которая вскрылась, вот что самое отвратительное.

В каждой семье есть то, о чем не упоминают, иначе жизнь станет невозможной. У них был сын Дмитрий. Они долго подбирали ему имя, созвучное отчеству. Туго спеленутого столбиком (одна голова наружу), его приносили кормиться к груди, а они уже думали о его будущем, заранее готовили к тому времени, когда к нему будут обращаться по имени-отчеству. И шли записки от Елены из роддома — к нему, от него — к ней. Наконец согласились: Дмитрий Евгеньевич. Звучало хорошо.

Дмитрий был высок ростом, выше отца на голову, красивый парень, спортсмен, умница. У него был абсолютный слух, в шесть, в восемь лет он сочинял песенки, сам подбирал на пианино, но песенки песенками, а учителя уверяли, что его ждет карьера блестящего пианиста. Теперь бы это все, когда Евгений Степанович располагает такими возможностями! Но, играя с мальчишками, Дмитрий нашел запал от гранаты (скорей всего, мальчишки нашли, установить ничего не удалось), запал взорвался, и Дмитрию оторвало на руке мизинец и безымянный палец. И он в двенадцать лет не домой побежал, как сделал бы каждый ребенок, а, сопровождаемый мальчишками, сам пошел в больницу, там ему все обработали, сделали перевязку, и он сознательно дал неправильный телефон родителей, чтобы не могли дозвониться, вот такой характер! Боялся, что его будут ругать, поскольку теперь не сможет играть на пианино. И рассказал только бабушке. И эта дура старая раскрылилась, как курица, собою заслоняя его. Излишне говорить, что у Евгения Степановича все это не прибавило к ней чувств, даже Елена, а следом Ирина перешли с ней на «вы».

Дмитрий обладал золотым качеством, которое в жизни открывает многие двери: он располагал к себе людей. Но чаще всего это были ничего не значащие люди. «Пойми, — говорил ему отец, — тех, кому ты нужен, легион. Помани, и навесят на тебя все свои горести и болести, подставься, и вспрыгнут на шею. Ты людей не знаешь».

Он рассказывал сыну, как в одной из поездок, в автономной республике, на прощальном банкете распорядитель шел за спинами и показывал официантам, кому что следует подавать: «Щай, щай…» И почтительно: «Кюмис!» Так вот, хочешь, чтобы тебе подавали кумыс, приглядывайся к жизни.

И все же временами с горечью замечал: в той среде, где он свой человек, Дмитрий тускнеет, тяготится, а главное, его не чувствуют своим. И на Евгения Степановича поглядывали недоуменно: его ли это сын? Но Евгений Степанович не сомневался — молодость пройдет, а жизнь уму-разуму научит, она не таких обламывала. Верно кем-то сказано: кто до двадцати пяти лет не был либералом — подлец, кто и после тридцати все еще либерал — идиот. Дмитрий был парень с головой, и его ждало большое будущее, особенно если учесть, что и отец его не последний человек в государстве, где все так или иначе связаны между собой. Тысячелетний этот порядок вещей не нравится только тем и только до тех пор, пока сами рвутся к креслу, но, сев, постигают быстро, что жизнь неглупо устроена и порядок надо не разрушать, а укреплять. Да, Дмитрия ждало будущее, а вместо этого — глупая женитьба. Маленькая, хищненькая дрянь (Елена все разведала про нее, все вызнала, собрала необходимые сведения), маленькая дрянь эта схватила их сына, нарочно поскорей забеременела, чтобы уж не выпустить его из рук.

А уже была присмотрена девушка их круга (там как раз расстроился неудачный роман), и как-то, сидя с ее отцом в президиуме весьма важного совещания, а потом, в перерыве, в комнате президиума закусывая бутербродами с белой рыбкой, держа тонкие эти бутерброды в пальцах, разговорились, и дело начало слаживаться. Вскоре в театре места их случайно оказались рядом: девушка с матерью и отцом, Дмитрий с отцом и с матерью. Старомодно? Ничего. Потом перезвонились по телефону: Дмитрий произвел благоприятное впечатление. Словом, перспективы на будущее открывались прекрасные: с одной стороны — Евгений Степанович, с другой — ее отец. Такое сложение сил… И вдруг выясняется, Дмитрий даже толком не разглядел ее и вообще слышать о ней не желает, а намерен преподнести им родственников откуда-то из Молдавии, из Бендер. Да если на то пошло, в какое положение он ставит их, подумал он, как его отец будет выглядеть перед отцом той девушки? Это же оскорбить, наплевать в лицо, такое не забывается!

За день до того, как Дмитрий собирался привести в дом свою так называемую невесту, представить родителям, Евгений Степанович решил поговорить с ним кардинально. Конечно, лучше было бы, чтобы Ирина вразумила его, брат и сестра легче поймут друг друга, но, к сожалению, между ними мало общего, результат мог получиться обратный. Решили, поговорит он, и он сразу взял быка за рога:

— В чем, в чем, но в антисемитизме, в позорном этом явлении, меня, как ты знаешь, упрекнуть нельзя. Скорее наоборот. Да, у них есть определенные черты, которые раздражают. И тем не менее, если посчитать, у нас в Комитете предостаточно лиц определенной национальности…

— Ты посчитал?

— Мне не надо считать, считают, мне уже указывали на это. Но я сказал: для меня главное не фамилия, а деловые качества.

— Я знаю, ты рассказывал много раз.

— И придерживаюсь этого принципа. Три года мы сидели в аудитории на одной парте с Леней Оксманом, и только чудо спасло меня, когда его арестовали. Мы с ним дружили в годы, когда…

— Отец, у каждого антисемита есть свой любимый еврей.

Евгений Степанович отложил газету, которую он как бы читал, когда Дмитрий вошел к нему.

— Я не осуждаю тебя, я понимаю: чувство сильнее разума. Особенно в твои годы.

Он сел на тахте, босые, по-зимнему белые ноги искали тапочки, возили ими по полу. В квартире было тепло, и дубовый, хорошо навощенный паркет был теплый, живой, приятно ступить босой ногой. Он заранее продумал их разговор, мысленно поставил всю мизансцену. Можно было говорить умудренно, с позиции прожитой жизни, но он чувствовал: это не годится. Можно было поговорить строго, в конце концов это его сын, его судьба им небезразлична, да и жить они, наверное, собираются здесь, в их квартире. Евгений Степанович выбрал иной вариант: это будет домашний разговор отца с сыном, возникший как бы случайно. Важно создать момент откровенности. И он специально надел халат, который ему подарили во время декады какой-то из республик в Москве, теперь он уже не помнил, какой именно: много было декад и много поездок. Но что-то в этом продуманном, поставленном и мысленно проигранном на две роли разговоре с первых слов не пошло, не создавался момент искренности, он чувствовал противодействие.

— Я не хотел специально подымать эту тему, я это подчеркиваю…

— Отец, подчеркивают у нас от министра и выше: министр такой-то подчеркнул. А ты пока не в том ранге.

Он хотел пошутить, но улыбнулся зло. У Евгения Степановича даже сердце защемило: дурак, какой дурак! Ощетинился, как волчонок. Неужели не видит, куда мир катится? И он своим этим поступком думает мир удержать?

— Мы с матерью, — продолжал Евгений Степанович ровным голосом, — знаем, она определенной национальности.

— Не «определенной национальности», она — еврейка. Ну переморщись, отец, ну пересиль себя. Что уж ты так даже слова этого стыдишься, произнести не можешь.

— Для меня лично это не играет значения…

— Оно тебя по ушам хлещет.

— Я… хотел сказать, не играет роли… Не я стыжусь, они сами себя стыдятся. И я не хочу, чтобы моему внуку пришлось стыдиться себя в своей стране. Не хочу! Если у меня, допустим, будет внук.

Дмитрий сидел бледный. И вот такой, бледный, был еще красивее: брови черные на белом лице, волосы пепельные, прямые, мужественное, совершенно уже мужское лицо. И такого отдать! Ах, какая дрянь, уже настроила против родителей, сумела! Но Евгений Степанович и на этот раз сдержался.

— Давай поговорим совершенно откровенно. Да, нам с матерью небезразлично, что у нее значится в пятом пункте, если уж на то пошло. Не нам с матерью, я подчеркиваю… — он поперхнулся словом. — Да, да, подчеркиваю, черт возьми, и хочу подчеркнуть: не нам с матерью, жизнь такова. А тебе жить. И ты знать должен: правят не цари, а времена. Каковы веки, таковы и человеки. Я уж не говорю о твоей карьере, но ты подумал, повторяю, о детях, если они вдруг будут?

Дмитрий дернулся, что-то хотел сказать, но не сказал, смолчал, не решился. Значит, не все потеряно. Евгений Степанович заговорил проникновенно:

— Мы живем не в безвоздушном пространстве, надо смотреть правде в глаза. Ирина, твоя сестра, на днях мне говорит: «А если негр подойдет ко мне на улице и возьмет меня за грудь? Их столько теперь развелось…» Учти, лично я не против негра как такового, но у меня дочь. Мы слишком далеко зашли в нашем вселенском человеколюбии, в нашем интернационализме без берегов. Нас бы так любили, как мы всех любим, кормим и помогаем.

— Это мы-то кормим? Мы хлеб у голодных отнимаем. Больше всего пашни у нас на душу населения, больше всех черноземов, а мы хлеб скупаем по всему миру, отнимаем у тех, кто не может купить. Докатились до позора.

— Они так плодятся, с такой скоростью… И вообще я в это не хочу вникать, это не мой вопрос. Плодятся в геометрической прогрессии… Да, да! И я начинаю понимать, когда там, у них, в той же Америке говорят: «А если негр женится на твоей дочери?..» На чужой дочери — пожалуйста, я не расист, но когда касается моей…

И тут в комнату ворвалась Елена. Все это время она стояла под дверью и не выдержала, хотя условились заранее: не переходить на крик, сына своего они знали.

— Ну, говорите, говорите, что ж вы замолчали? Говорите, я послушаю… Тогда я скажу. Ты что, не понимаешь? Ха-ха! Она сняла с него штаны, и это сильней всех уговоров. Ее родители уже намылились к нам в родственники, едут родственнички в Москву из Бендер. Бандерша какая-нибудь! «Наша дочь выходит за сына Усватова!..» Мальчик мой! — Елена простерла руки. — Она беременна не от тебя, я все узнала.

Несколько дней назад испортился их цветной телевизор, большой, роскошный, отремонтировать дома оказалось невозможно, и как составили на пол, так и стоял он. И вот на него сел Дмитрий, когда мать закричала: «Мальчик мой, я все узнала…» — сел, не разбирая, куда и на что садится. При дневном свете выпуклый серый экран телевизора блестел между его расставленных ног, а он запустил пальцы в волосы и так сидел. Елена и Евгений Степанович переглянулись: стрела попала в цель. Да, отравленная стрела, но они спасали сына. Знать бы в тот момент, чем все это кончится, о чем он думал, взявшись за голову, но они понимали по-своему.

Есть фотография военных лет, Евгений Степанович любил ссылаться на нее в своих выступлениях, как на доходчивую иллюстрацию: на станине разбитого орудия сидит контуженный немец, сжав голову руками, — для него рухнуло все, во что он верил, рухнул мир. После того, что случилось с Дмитрием, он смотреть на эту фотографию не мог.

Сын практически перестал бывать дома. Ему оставляли еду на кухне, потом уже ставили в комнату, прикрыв салфеткой. Исхудавший, не двадцать его лет можно было дать ему на вид, а все тридцать, он не притрагивался, так, под салфеткой, относил в холодильник: здравствуйте, до свидания, спокойной ночи… Периодически Елена впадала в истерику: «Я предчувствую что-то ужасное!» Но Евгений Степанович рассуждал трезво: характер — это весьма немаловажное качество в жизни, характер — это судьба. Все остальное отшлифует время. «А если он уйдет из дому?» Ну, что ж, и тут было соображение, разумеется, не главное: в какой-то степени это бы реабилитировало их в глазах той семьи, в глазах отца той девушки.

И вдруг позвонил на работу ректор института, в котором учились Дмитрий и та дрянь: со множеством извинений осведомился, знает ли Евгений Степанович, что его сын просит койку в общежитии. У них большие трудности, они ограничили прием иногородних, но если Евгений Степанович сочтет нужным, то для его сына… Евгений Степанович не счел нужным. Ректор так и предполагал и был рад засвидетельствовать свое огромное уважение, которое всегда испытывал к нему лично и к его благородной деятельности.

Евгений Степанович уезжал на Кубу, вернулся, а за это время Елена решила действовать сама. Она подкараулила после лекций эту гадину, сказала ей все, что о ней думает, потребовала немедленно оставить их сына в покое. И чтобы Дмитрий об их разговоре ничего не знал, иначе, пригрозила она, будет хуже.

Дмитрий узнал не от нее, возмутились подруги и все ему рассказали. И тем не менее, держи Евгений Степанович руку на пульсе, дальнейшего не случилось бы. Звонил в его отсутствие ректор, хотел проинформировать, что Дмитрий переводится на заочное отделение, но он был в командировке. И однажды вечером, спустившись вниз за газетой, Евгений Степанович открыл почтовый ящик, и ключи от дома выпали ему в ладонь. Вдвоем они кинулись в комнату Дмитрия. На жесткой, как доска, тахте, на которой он спал, придавленная пепельницей записка: «Ключи от дома — в почтовом ящике». Они перерыли весь шкаф, постельный ящик, рылись в ящиках его стола. Он не взял с собой ничего; джинсы, которые отец привез ему из-за границы, которые он любил и берег, оставил в шкафу, ушел в чем был, только лишняя смена белья, полотенце, бритва, щетка, зубная паста, конспекты и книги. Дочь была целиком на их стороне, но теща… Теща начала их бояться, жила в доме тихо, как мышь. Но однажды они застали ее на том, что она с улыбкой блаженной любовалась синим, с зайцами, детскими фланелевым одеяльцем, которое купила тайком. Так они узнали, что у них родился внук. «Точная копия Митеньки», — говорила она, робко заискивая.

Вообще все узнавалось задним числом: и то, что Дмитрий поступил на работу, а еще и грузчиком подрабатывает на станции, их сын, перед которым так широко были открыты все двери. За городом, по Белорусской железной дороге, сняли они у одинокой старухи комнату в какой-то халупе при огороде; эту халупу, вросшую в землю по окна, им суждено было потом увидать.

В конце концов сын вернулся бы к ним, все бы наладилось — чего не бывает между родными людьми. Они даже как-то сказали при теще, дали понять. Но зимой, в сильный мороз, в пургу, когда Дима, Митя, Митенька нес прикорм из молочной кухни (у нее, как выяснилось, еще и молока не хватало, и он до работы бегал за детским питанием, несчастный их мальчик!), его сбила электричка. Такой загнанный бежал, спешил, они снова и снова видели мысленно, как он в слепую эту пургу перебегает пути, и наушники шапки, наверное, опустил от мороза… Шапку его старенькую нашли в стороне от путей.

Было официальное соболезнование в газете, звонили высокие лица, даже из Инстанции, и хотя это теперь не имело никакого значения, все же в трудную минуту поддерживало силы, они отмечали, кто звонил. Робко входили подчиненные, а он по виду пытался определить, кто из них что будет говорить там, за дверьми.

Он перебирал в памяти родичей чуть ли не до пятого колена: отец, дед, бабка… В кого Дмитрий такой? Вспоминал Еленину родню. Неужели правда, природа мстит через одно, через два поколения? Но за что? И каков адский этот механизм? Не дома же всего этого он понабрался. Так что же — гены? Чьи? И заново всех припоминали. Только теща отчего-то не приходила на ум, полублаженная, с вечными своими странностями, она естественно выпадала из числа родственников, которые хоть какое-то влияние могли оказать.

Они с Еленой пережили горе, страшней которого не бывает, пережили накатившуюся волну слухов и злословия. И в тяжкий этот час он убедился, кто друг и кто враг: силы, которые всегда ощущал он за собой, не бросили его и теперь, не отдали на растерзание толпе. У него было взято интервью для газеты, имя его дважды прозвучало по телевидению в связи с благими делами, столь нужными народу, и умолкли завистники, он снова мог жить с гордо поднятой головой. И еще в одном вопросе проявлено было понимание, пошли ему навстречу: квартиру, где все напоминало и ранило, где каждый божий день нос к носу он сталкивался с соседями у лифта, заменили на другую, в центре, в тихом переулке (теперь там вырастали такие престижные дома), с большими удобствами, хотя это теперь не имело для них никакого значения, с улучшенной планировкой: холлы, многочисленные подсобные помещения были просторней и превышали по метражу оплачиваемую жилую площадь, так что часть мебели пришлось прикупить. Но главным было то, что они сменили обстановку, в этом доме они целиком находились в своей среде. И когда уже разместились, расставлены были вещи, посуда, книги на полках, ждал их новый страшный удар: случайно попались на глаза три магнитофонные кассеты. Димины. Стали прослушивать. Музыка, он еще в школе записывал, была такая пора увлечения. И вдруг — его голос: «Раз, два, три. Раз, два, три… Кажется, опять записывает. Интересно, слышно мой голос?» Вспомнили, у него как-то испортился магнитофон, и он сам чинил его, он все умел. Они слушали, как он насвистывает арию Каварадосси, задумавшись, он всегда насвистывал ее. Такой тонкий слух! У Елены слезы текли по щекам. «Да, работает, — опять услышали они голос своего сына, его нет, а голос его звучал. — Ленту заедает немного. Если б они оставили бабушку в покое! Я уйду, а они будут ее заедать… Потому, что она человек». Лучше б им не слушать этого, не знать.

И внука тоже лишили их, только раз видели они его, когда горе и слезы застилали глаза. В родительский день (тут она что-то спутала, родительский день не имел к этому отношения, но не в формальностях дело) Елена, одевшись попроще, сходила в церковь, затеплила свечку. Она рассказывала, как ощутила что-то неведомое ей, и на душу снизошло успокоение.

В силу убеждений и положения своего Евгений Степанович, разумеется, не мог поступить подобным образом, но, будучи в командировке в одной из капиталистических стран и осматривая достопримечательности и памятники, посетил костел, славный своими витражами что-то XIII или XIV века, и постоял у зажженных свечей. Люди подходили, ставили каждый свою свечку, что-то шептали и отходили, перекрестясь, а он смотрел на колеблемые теплым воздухом бесчисленные живые огоньки, на стекавший воск, который, наверное, потом вновь перерабатывают на свечи, и стоял бы еще, но маленькая, обремененная большими познаниями гидесса нетерпеливо ждала, она не все еще рассказала про этот костел и про эти витражи, и пришлось следовать за ней.

— Да-а, — многозначительно сказал Евгений Степанович, по выходе из костела надевая шляпу. Он был в коричневом костюме с отливом, меняющем на солнце цвета, как крыло майского жука, в зеленом галстуке, в белой крахмальной сорочке, через руку переброшен плащ. — Трудились мастера не одного поколения и создали…

И делегация (как только они вышли наружу, разом набрали воздух в груди и стали очень похожи друг на друга, чего сами не замечали), вся их делегация, которую он возглавлял, отправилась на обед, его давало какое-то общество на средства какого-то фонда.