"Марселен Дефурно. Повседневная жизнь в эпоху Жанны д'Арк (fb2) " - читать интересную книгу автора (Дефурно Марселен)ГЛАВА VI. ЗАМКИ И ДВОРЦЫ, ЖИЗНЬ ДВОРА В 1405 г. французский адмирал Рено де Три, завершив весьма насыщенную карьеру, «ушел в отставку». Он последовательно успел побыть камергером герцога Анжуйского, членом Большого Совета и командиром (мэтром) арбалетчиков, прежде чем сменить на адмиральском посту Жана де Вьенна[19]. Это был безупречный рыцарь, храбрый, учтивый, куртуазный, равно прославивший себя на турнирах и на поэтических поединках, в которые вступали сеньоры при дворе французского короля. Возможно из-за того, что ему не слишком хотелось участвовать во все более разгоравшемся конфликте между Людовиком Орлеанским и его кузеном Иоанном Бургундским, он удалился в свои земли и создал собственный небольшой двор в замке Серифонтен в Нормандии. Именно там его посетил испанский капитан Педро Ниньо, которого король Кастилии, заключивший с Францией договор о союзничестве, послал во Францию для того, чтобы принять участие в войне на море против Англии. Педро Ниньо провел в Серифонтене несколько месяцев: его удерживала там любезность хозяев, но еще в большей степени, как нам кажется, – чары хозяйки дома. Сопровождавший его Гутьеррес де Гамес, его оруженосец, оставил нам подробное описание жизни в замке Серифонтен, которое является одним из драгоценнейших свидетельств жизни крупного сеньора в начале XV в., какими мы располагаем. «Адмирал же был рыцарь старый и недужный, израненный на службе, ведь прошла она в беспрерывных боях. Был он прежде рыцарь весьма грозный, но ныне уже негоден ни к придворной, ни к военной службе. Жил он уединенно в своем замке, где было много удобств и всевозможных вещей, необходимых для его персоны. И замок его был прост и крепок, но столь хорошо устроен и обставлен, словно стоял в самом Париже. Там жили его дворяне и слуги для всех служб, как подобает столь знатному сеньору. В оном замке была весьма красиво украшенная часовня, где каждый день служили мессу. [Были менестрели и музыканты, чудесно игравшие на своих инструментах.] Перед замком протекала река [Эпт], вдоль которой росло немало деревьев и кустарников. С другой стороны замка был весьма богатый рыбой пруд со створами, что закрывались на замок, и в любой день в этом пруду можно было получить столько рыбы, чтоб насытить триста персон… И содержал старый рыцарь сорок или пятьдесят собак для охоты на дичь вместе со своими ловчими. Кроме собак было также до двадцати лошадей для верховой езды, среди них – боевые кони, скакуны и иноходцы. О мебели и припасах можно и не говорить… Женой старого рыцаря была прекраснейшая из дам, когда-либо живших во Франции, происходила она из стариннейшего рода Нормандии, была дочерью сеньора де Беланжа. И обладала она всеми достоинствами, надлежащими столь благородной даме: умом великим, и править домом умела лучше любой из дам своей страны, и богата была соответственно. Жила она в доме рядом с домом господина адмирала, и между домами находился подъемный мост. Окружала же оба дома одна стена. Мебель и обстановка в обоих домах были столь редкостны, что рассказ о них занял бы слишком много места. Держали в домах до десяти родовитых девиц, изрядно упитанных и одетых, не имевших никаких забот, кроме как о собственном теле и об угождении своей госпоже. Представьте, сколько же там было горничных. Я перескажу вам распорядок и правила, которых придерживалась госпожа. Поднималась она утром одновременно со своими девицами, и шли они в ближайший лесок, каждая – с часословом и четками, и усаживались в ряд и молились, раскрывая рты лишь для молитвы; затем собирали фиалки и другие цветы; вернувшись в замок, в часовне слушали короткую мессу. По выходе же из часовни им подносили [серебряное блюдо с] едой, – было много кур, и жаворонков, и других жареных птиц; и они их ели либо отказывались и оставляли по своему желанию, и подавали им вино. Госпожа же редко ела по утрам, разве для того, чтобы доставить удовольствие тем, кто был с нею. Тотчас госпожа с девицами-фрейлинами садились верхом на иноходцев в самой добротной и красивейшей сбруе, какую только можно представить, а с ними – рыцари и дворяне, пребывавшие там, и все отправлялись на прогулку в поля, [и плели венки]. И слышалось там пение лэ, вирелэ, рондо, помпиент, баллад и песен всех видов, что известны труверам Франции, на разные и весьма созвучные голоса. [Уверяю вас, что если бы тот, кто оказался там, мог бы длить это вечно, он не пожелал бы другого рая.] Направлялся туда капитан Педро Ниньо со своими дворянами для участия во всех празднествах, и равным образом возвращались оттуда в замок в обеденный час; сходили все с коней и входили в пиршественный зал, где были расставлены столы. Старый рыцарь, который уже не мог ездить верхом, ждал и принимал их столь учтиво, что просто чудо, ибо был он рыцарь весьма учтивый, хоть и немощный телом. Когда адмирал, госпожа и Педро Ниньо садились за стол, дворецкий приглашал и остальных к столу и усаживал каждую девицу рядом с рыцарем или оруженосцем. [Блюда подавались весьма разнообразные, многочисленные и хорошо приправленные; в зависимости от того, какой был день, ели мясо, рыбу или фрукты.] Во время обеда тот, кто умел говорить, мог, храня учтивость и скромность, толковать о сражениях и о любви, уверенный в том, что найдет уши, которые его услышат, и язык, который ответит ему и оставит его удовлетворенным. Были там и жонглеры, игравшие на славных струнных инструментах. Когда прочитывали «Benedicite» и снимали скатерти, прибывали менестрели, и госпожа танцевала с Педро Ниньо, и каждый из его рыцарей – с девицей, и длился этот танец около часа. После танца госпожа целовалась с капитаном, а рыцарь – с девицей, с которой танцевал. Потом подавали пряности и вино; после обеда все отправлялись спать. Капитан шел в свою [прекрасно обставленную] комнату, что находилась в доме госпожи и называлась башенной. Едва поднимались после сна, как все садились в седла, и пажи приносили соколов; заблаговременно же бывали выслежены цапли. Госпожа сажала благородного сокола себе на руку, пажи вспугивали цаплю, и дама выпускала сокола так ловко, что лучше и не бывает… По окончании охоты госпожа сходила с коня, остальные спешивались и доставали из корзин цыплят, куропаток, холодное мясо и фрукты, и каждый ел [и пил, и плели венки], и возвращались в замок, напевая веселые песенки. [Зимой ужинали с наступлением темноты. Летом есть садились раньше, и после того] госпожа отправлялась пешком в поле забавляться, и дотемна играли в мяч. При факелах возвращались в зал, потом приходили менестрели, и все танцевали до глубокой ночи. Тогда же приносили фрукты и вино, и, откланявшись, каждый уходил спать. Таким образом проходили дни всякий раз, как при-рлул капитан либо другие гости». Разве этот текст не кажется нам безупречно точным коментарием к восхитительным миниатюрам того времени? Эти роскошные пиры, эти сцены охоты и танцев, прогулки в полях, среди окружающей замок зелени, обмен любезностями между благородными дворянами и прекрасными дамами, – разве не стали они излюбленными темами композиций для Лимбургов и их соперников? И все же мы не можем увидеть в этих картинах изображение реальной жизни всего класса господ. Замку Серифонтен, в котором было все, что делает жизнь утонченной и составляет прелесть существования, противопоставить бедные дворянские усадьбы, жалкие дома, нередко отличавшиеся от крестьянского жилища лишь башней или каким-нибудь обвалившимся укреплением, – как, например, те два замка, которые «Юноша»[20] увидел однажды «в бедном и унылом крае»: «Там было несколько жилищ бедных дворян, то есть замки и крепости, но не большие сооружения, а обветшалые дома с убогими оградами. Два таких стояли рядом и казались одинаково бедными. Угловая сторожевая башня была лишена навеса и продувалась насквозь, так что часовой не был защищен от ветра. Точно так же и привратник, насколько я мог заметить, летом не был защищен от жары и солнечных лучей, а зимой холода и мороза…» Принадлежавшая семье Мейньеле небольшая усадьба в Фонтен-ле-Нанжис, хоть и лучше защищенная от непогоды, все же мало напоминала дворец: большой зал, «содержавший три комнаты наверху и две внизу с четырьмя каминами»; просторный хлебный амбар и хлев, кухня, часовня, все «хорошо и надежно» покрыто черепицей. Именно так, взяв это описание за образец, следует представлять себе большинство жилищ сеньоров; именно в такой скромной обстановке сеньор и его семья вели жизнь, сильно отличавшуюся от той, какую вели Рено де Три и его гости. То, о чем говорится в воспоминаниях Диаса де Гамеса, и то, что изображено на миниатюрах того времени, та блестящая и утонченная жизнь была уделом лишь правителей и очень крупных феодалов, и только в ней выражалась склонность эпохи к роскоши и великолепию. Стремление аристократии к более «комфортабельной» жизни отражается в изменениях в гражданской и военной архитектуре, благодаря которым древний феодальный замок с конца XIV в. постепенно становился не только крепостью, способной выдержать штурм, но и приятным для жизни местом, а иногда и превращался в настоящий дворец, роскошью внутреннего убранства соперничавший с городскими отелями. Военная архитектура, в ответ на новые средства нападения, включавшие в себя артиллерию, множила и совершенствовала средства защиты, но архитекторам удавалось примирить эти требования с новой заботой об изяществе: башни, поднимающиеся над галереями с бойницами, становились более стройными, очертания зубцов – более легкими, островерхие крыши иногда украшались слуховыми окнами, обрамленными скульптурными изображениями; все это придавало восстановленному Карлом V новому Лувру или замкам, выстроенным для герцогов Беррийского или Орлеанского, миниатюры сохранили для нас облик этих зданий, – вид совершенно иной, чем тот, что являли тяжеловесные крепости прежних времен. Перемены во внутреннем убранстве еще более заметны: внутри ограды мощного замка Куси, возведенного в XIII в., Ангерран VII приказал около 1385 г. строить большие залы, называемые залами Героев и Героинь, и украсить их статуями. Девять Героев[21] – к которым Людовик Орлеанский прибавил коннетабля Дюгеклена – украшали и замок Пьерфон. В другой крепости, выстроенной для герцога Орлеанского, Ферте-Милоне, над главным входом был высечен барельеф, изображающий увенчание Пресвятой Девы. Это вторжение скульптуры в феодальную архитектуру свидетельствует о желании приукрасить повседневное окружение. Другое существенное свидетельство – великолепный расцвет искусства гобелена: гобелены, по преимуществу декоративные, предназначались для того, чтобы прикрыть наготу стен в больших залах и смягчить царящий в них холод. Монархи и знатные сеньоры возили их с собой, чтобы украшать ими стены змеиных резиденций и даже палаток, если речь шла о военном походе. Правители начали собирать коллекции гобеленов – как позже будут устраивать картинные галереи; Людовик Орлеанский приказал изготовить для своего отеля знаменитый гобелен с мотивами Апокалипсиса (сейчас он хранится в Анжере); его брат Карл VI также был любителем гобеленов: из оставленного после его смерти списка имущества мы узнаем, что их у него было не менее ста восьмидесяти, почти все большого размера. Любили в те времена и тяжелые, тканные золотом и шелком материи – их использовали в качестве обивки или для полога кровати; эти ткани привозили из Северной Италии или стран Востока, и обходились они очень дорого. Мебель, стоявшая в домах знати, отличалась от той, что можно было увидеть в домах горожан, лишь более дорогими материалами, из которых была изготовлена, и богатой отделкой: окованные металлом сундуки, шкафы с резьбой, мотивы которой были позаимствованы у архитектуры стиля пламенеющей готики, поставцы или буфеты, служащие для того, чтобы выставлять в них драгоценную посуду – кубки, кувшины, чаши, – демонстрируя богатство хозяина дома. Искусство ювелиров и эмальеров той эпохи порождало причудливые и перегруженные деталями вещи, где сцены битв выступали в обрамлении, подсказанном современной им архитектурой. В Лувре хранится золотая солонка, принадлежавшая Карлу V: чаша этой солонки опирается на центральный столб с контрфорсами, аркбутанами и гаргульями. Еще более характерным для вкусов эпохи стал благодаря использованию цветных эмалей и камней сосуд для воды из позолоченного серебра, описание которого сохранилось в перечне имущества герцога Орлеанского: зеленая эмалевая чаша, украшенная лиловыми и желтыми рыбками, опиралась на четыре золоченых ножки, «а посередине этой площадки высится дерево, над которым поднимается летающий змей, из головы которого выходят трубка и ключ сосуда, и оттуда вытекает вода. И на одном конце этой площадки стоит маленькое деревце, а на нем – обезьяна, одетая в просторное платье, котту и сюрко, и на голове у нее шапка, отороченная лиловым мехом с белыми брызгами, а верх ее лазурный, с каплями белыми и красными: и в левой руке эта обезьяна держит корзину для рыбы, а в правой удочку, на которую поймала рыбу-усача. А на другом конце площадки еще одна обезьяна, одетая так же, как и первая, и в такой же шапке. Правой рукой она держит трубочку сосуда и пьет из него воду… А над этой чашей помещается кубок, снаружи покрытый зеленой и лазурной эмалью, с изображениями детей, которые ловят бабочек». Карл V, по словам Кристины Пизанской, «не позволял своим придворным носить ни слишком короткое платье, ни пулены с чрезмерно длинными носками, а на женщинах не терпел слишком узких платьев и слишком больших воротников». Но через три десятилетия после его смерти все эти правила оказались прочно забытыми, поскольку в 1417 г. пришлось увеличивать высоту дверных проемов Венсеннского замка, чтобы придворные дамы в своих энненах могли переходить из одной комнаты в другую… Мода никогда не бывала столь же экстравагантной, какой была в период между кончиной мудрого короля и кончиной его внука, Карла VII; непрерывно меняясь, мода сохраняла одну неизменную черту: отсутствие «золотой середины». Одно излишество снялось другим, от слишком тесных, словно прилипших к телу нарядов переходили к широким и волочащиммся по полу, и мужской костюм причудливостью нисколько не уступал женскому. Поверх рубашки и «простой котты» (напоминавшей комбинацию) женщины носили «котарди» – «cotte hardie»; которую иногда называли «платьем хорошей осанки». В первой половине XV в. квадратный вырез котарди постоянно расширялся, и потому понадобилась косынка, прикрывавшая грудь. Талию утягивали все сильнее, а юбка удлинялась, образуя шлейф, который при ходьбе перекидывали через руку. Рукава, до локтя очень узкие, ниже непомерно расширялись или же заканчивались длинной полосой ткани, иногда волочившейся по земле. Волосы со лба убирали, заплетали в косы и закручивали над ушами, а затем покрывали сеткой, передняя часть которой образовывала полукруглый валик, или торчавшим надо лбом энненом в виде буквы V. Некоторое время в моде был высокий колпак астролога, с острого конца которого ниспадала вуаль, опускавшаяся ниже пояса. Мужские пурпуэны также были очень прилегающими «justaucorps». Сверху носили камзол – «jaque» (его называли также «cotte hardie» или «cotte a chevaucher» («котта для верховой езды»), доходивший до середины бедра, очень сильно стянутый в поясе и расширявшийся книзу. Плечи подкладывали, чтобы торс выглядел более мощным, а весь камзол простегивали складками, придававшими ему такую несгибаемую твердость, что человек, носивший эту одежду, не мог – как сказано в «Хронике Сен-Дени» – надеть или снять ее без посторонней помощи. Баска котты прикрывала «о-де-шоссы» (haut-de-chausses), узкие чулки, доходившие от ступни до бедра и облегавшие ногу, словно вторая кожа. Короткий плащ, прямо ниспадавший с плеч до пояса, завершал костюм, который чаще всего носили молодые сеньоры и пажи. Люди зрелого возраста или высокого звания придавали ему более величественный вид, облачаясь в просторный упланд или сюрко, рукава которого расширялись от проймы до самого низа. Этот вид одежды, сшитой из дорогих тканей и нередко подбитой мехом, использовался также и в качестве парадного костюма. К середине века она превратится в повседневную, и в мужской моде просторные длинные вещи сменятся прилегающими. У молодых людей элегантным головным убором считалась островерхая шапка с поднятыми сзади и опущенными спереди полями; делали ее из яркого бархата или фетра; такая шапка прикрывала длинные, иногда спадавшие до плеч волосы, разделенные пробором. Носили также и капюшон, нечто вроде окутывавшего голову колпака, переходившего в длинную полосу ткани, которая спускалась с одной стороны и которой наподобие шарфа обматывали шею. Это лишь наиболее общие черты искусства одеваться, поскольку мода в ту эпоху менялась так же часто и так же быстро, как и в менее отдаленные от нас времена. Тем не менее один элемент костюма продержался неизменным в течение трех четвертей века: все это время носили пулены, остроносые башмаки. Пулены носили все классы общества, но обычай определял длину носка с соответствии с достоинством того, кто носил обувь: полфута у людей из низших классов, фут – у буржуа, два фута – у баронов. Ходить в обуви с носками такой длины было практически невозможно, и потому конец башмака иногда при помощи шнурка привязывали к поясу… Выбор тканей ослепительных цветов делал костюм еще более причудливым и роскошным. В то время любили яркие краски, и очень часто в одежде, делившейся, подобно гербу, на две части по вертикали, соединяли цвета, сочетания которых нам режут глаз: фиолетовый с зеленым, синий и светло-зеленый, оранжевый с розовым. Некоторые цвета выбирали за их мволические значения: голубой означал верность; счастливый влюбленный одевался в зеленое с фиолетовым, тогда как «озлобленный и разочарованный» рыцарь носил красное с черным и приказывал вышить на своей котте цветы водосбора… Использовали по преимуществу шелковые ткани, расшитые золотом и серебром, и очень много меха, причем не только для зимних плащей, но и во всех парадных костюмах. За один только год (1415) герцогиня Бурбонская заказала лионскому меховщику Леонару Кайю «шестьсот шкурок сибирской белки (gris), чтобы подбить зеленые шелковые платья девиц, и четыреста на экарлатное платье его светлости Людовика… и тысячу семьсот шкурок на камчатные платья девиц». Кроме меха сибирской белки, высоко ценились куний и соболий; а кто не мог покупать себе такие дорогие меха, довольствовались лисой, кроликом и белкой (ecureuil), и в Париже эта меховая торговля процветала. Наиболее утонченные щеголи украшали эти роскошные ткани собственным вышитым девизом или девизом своей дамы, и те же девизы красовались на одежде мэров из их свиты и даже на конской сбруе. Когда Жан де Сентре вернулся из крестового похода против пруссов и готовился к встрече с «Дамой де Бель-Кузин», «он нарядился в малиновый пурпуэн, расшитый золотом, алые шоссы, вышитые очень мелким жемчугом, цветов своей Дамы и с ее вышитым девизом, и на голове у него была шапочка из тончайшего экарлата, какую носили в то время, и на ней – прекрасное и дорогое украшение, и с двумя рыцарями и двенадцатью оруженосцами из его дома, одетыми в одинаковое платье с девизом Дамы, он отправился к ней». Среди «украшений» очень большую роль играл пояс, и некоторые из поясов того времени представляют поистине музейную ценность. В перечне драгоценностей короны, составленном в конце XIV в., перечислено несколько поясов, среди которых один женский, весь из золота, с жемчугом, сапфирами и изумрудами, а другой – шелковый, «на котором вышито Евангелие от Иоанна». До чего может дойти изощренность в этой области, показывает платье, купленное Карлом Орлеанским накануне битвы при Азенкуре: для него потребовалось девятьсот шестьдесят жемчужин; «на рукавах вышивкой были во всю длину записаны слова песни „Мадам, я развеселился“, и там же во всю длину были ноты: на то, чтобы образовать мелодию этой песни, где нот сто сорок две, пошло пятьсот шестьдесят восемь жемчужин, то есть на каждую по четыре, пришитых в виде квадрата». Но верхом эксцентричности представлялось украшать свою одежду колокольчиками, звеневшими при каждом движении: прославленный Ла Гир, спутник Жанны д'Арк, заказал себе плащ такого рода, и в течение нескольких лет эта экстравагантная находка оставалась на гребне моды. Сатирики не уставали высмеивать капризы и непостоянство моды: «Один день ходите в синем, другой – в белом, третий – в сером; сегодня облачитесь в длинное платье по примеру ученого мужа; назавтра вам потребуется все подкоротить и обузить. Главное, не складывайте вещи впрок: утром вам их принесут, а вечером раздайте их и закажите себе новые». Что касается проповедников, то они гневно обличали эту демоном внушенную разнузданность, и нередко их красноречие приводило к публичному сожжению женских нарядов и уборов. В 1429 г. брат Ришар настолько тронул парижанок своими апокалиптическими увещеваниями, «что женщины в тот день и на следующий прилюдно бросали в огонь все, чем убирали головы, валики, прокладки из кожи и китового уса, которые вставляли в свои капюшоны, чтобы сделать их более твердыми и жесткими спереди; девицы сбросили рога (эннены) и хвосты, и множество прочих уборов». Но несколько недель спустя, когда парижане, ярые приверженцы бургиньонов, узнали, что брат Ришар был на стороне арманьяков, они «назло ему» вернулись к осужденной им моде. На севере Франции другой проповедник, брат Тома, выступая против роскоши и экстравагантности моды, вызвал восторг слушателей; женщины, против которых он настраивал толпу криками «Долой эннены!», не решались больше носить этот головной убор из страха, что толпа их потопчет. Но тирания моды оказалась сильнее страха перед вечными муками, поскольку эти дамы, по словам хрониста Монстреле, «поступили по примеру улитки, которая, стоит кому-то пройти рядом, прячет рожки внутрь, а когда все стихает, снова выставляет их, потому что вскоре после того, как проповедник покинул эти края, они принялись за старое позабыли, чему учили их, и понемногу вернулись к прежним уборам, таким же или еще больше тех, какие привыкли носить…». Насмешки и обличения были бессильны против требовани1 общественной жизни, выдвигавшихся в среде аристократии. Роскошь в одежде способствовала ослепительному блеску придворной жизни; государи и правители стремились его поддерживать, раздавая по случаю больших праздников «ливреи» сеньорам из своего окружения. К наступлению нового, 1400 г. Карл VI заказал триста пятьдесят упландов своих цветов и со своим гербом, чтобы одарить ими всех при дворе, начиная от родного брата и заканчивая самым скромным из рыцарей. В свою очередь Людовик Орлеанский к новогоднему празднику 1404 г. раздал своим приближенным не только одежду и двести золотых шляп «наподобие железных шишаков», но еще и драгоценности, и золотую и серебрянную посуду общей стоимостью почти в двадцать тысяч ливров. На содержание отеля тратились огромные суммы, уходившие словно в бездонную пропасть, но принцы крови и самые знатные сеньоры не могли, не рискуя утратить величие, уклониться от вменяемой им в обязанность показной щедрости. Герцог Иоанн Беррийский, вполне заслуживший репутацию скупца, поддерживал неизменно роскошную жизнь в многонаселенном отеле; в составленном в 1398 г. списке перечислен служивший в нем персонал. Здесь более двухсот человек: возглавляют список семнадцать камергеров, десять секретарей, четверо дворецких и два «физика» (врача); затем идут те, кто прислуживал за столом: девять хлебодаров, три виночерпия, восемь стольников, нарезавших мясо, шесть слуг при кухне, двадцать три ключника (sommelier) и слуги (valets d'office); на кухне трудились сорок слуг разных специальностей, ведавших супами, соусами, фруктами, а также водоносов. При конюшне состояло около тридцати человек, писцов (clercs d'ecurie), возчиков и псарей. Наконец, развлечения герцогу обеспечивали «мастер забав», менестрели, «Дурень Миле и его слуга», король и прево бесстыдников. Разумеется, в этом перечне говорится лишь о домашней прислуге; к этому следует прибавить сеньоров, дам, оруженосцев и пажей, составлявших герцогский двор. Менее значительная особа, Рено де Три, который не был ни принцем крови, ни даже сеньором из самых знатных, держал, как мы видели, в своей деревенской резиденции многочисленный и блестящий двор. С конца XIV – начала XV в. жизнь в домах знати стала подчиняться все более суровому этикету. После бедствий, поразивших французское королевство, он приобретает наиболее завершенный вид при дворах правителей, герцогов Бурбонских в Мулене и в особенности – герцогов Бургундских. Этикет превратился в священный ритуал, о котором посвященные говорили едва ли не с религиозным пылом. «Почему, – спрашивает Оливье де Ла Марш, – хлебодары и виночерпии стоят выше стольников и поваров? Потому что их род занятий связан с хлебом и вином, которым таинство Причастия сообщает священный характер». Застолья при бургундском дворе происходили по торжественному и пышному ритуалу, напоминая церковную службу – или оперное представление. Не менее серьезно готовились к большим придворным праздникам, которые были не только развлечением, но и демонстрацией могущества и роскоши. Филипп Хабрый поручил Жану де Ланнуа, наиболее прославленному рыцарю своего времени, устройство праздств, которые должны были увенчаться произнесением «Обета Фазана», который дали герцог и его спутники, обещая отправиться в крестовый поход ради освобождения Иерусалима. Для того чтобы обсудить все подробности праздников, множество раз собирались «самые тайные советники», в число которых входили канцлер Ролен и первый камергер Антуан де Круа. Сцену «Обета» нередко пересказывали со слов Оливье де ла Марша, описывая большой зал, где зрители могли полюбоваться выставленными на обширных столах удивительнейшими блюдами: церковью с крестом, витражом и звонившими колоколами; судном с товарами и матросами; фонтаном из свинца и стекла, из которого вода изливалась на луг, огороженный драгоценными камнями; исполинским паштетом, в середине которого помещались двадцать восемь живых музыкантов, играющих на различных инструменах, рядом с «лузиньянским» замком, из башен дорого лилась апельсиновая вода, стекая во рвы; наконец, чудесный лес «как будто бы индийский, и в этом лесу множество причудливых зверей, которые двигались сами по себе, как если бы они были живые…» Несомненно, праздники, устроенные по случаю Обета Фазана, носили характер события исключительного, о чем говорит и их распространившаяся по всему Западу слава. Но склонность к демонстрации роскоши и «представлениям с пышными зрелищами» была общей для всех герцогских дворов, и для того чтобы их устраивать, никто не нуждался в красивом предлоге вроде подготовки к крестовому походу. Прибытие иностранного посольства, свадьба знатной особы, возвращение правителя в свою столицу давали множество поводов для них. На свадьбу дочери короля Рене[22] Иоанн де Бурбон прибыл верхом на боевом коне, покрытом попоной и?, зеленого с золотом бархата; за ним шесть парадных коней, «покрытых первый малиновым с золотом сукном, второй белым и голубым бархатом, третий дамастом с вышитыми и накладными золотыми горохами; четвертый малиновым бархатом с большими греческими буквами из золотой нити, из которых складывался его девиз, то есть слова „Надежда Бурбона“; пятый был под черным и лиловым бархатом, шестой под бархатом пепельным». Годом позже Иоанн де Бурбон присутствует в Шалоне на празднике, устроенном в честь герцогини Бургундской; на этот раз под ним был конь, «покрытый попоной из золотой парчи с нашитыми на нее маленькими фигурками из лилового бархата, а щит у него был обтянут белым бархатом, усыпанным золотыми звездами»; его сопровождали музыканты с трубами и рожками и десять дворян, одинаково одетых в малиновый бархат. Свадьба дочери всего-навсего мажордома Карла VI дала повод устроить великолепные празднества, которые продлились не меньше недели и на которых восторженным зрителем присутствовал испанский капитан Педро Ниньо: «Там было много богатой золотой и серебряной посуды, и множество блюд, приготовленных различными способами. Там было столько народу, что одними только музыкантами, игравшими на всевозможных инструментах, можно было бы населить целую деревню… И еще слышалось пение. Там и здесь начинались танцы, хороводы и бранли, и дамы и рыцари были одеты в такие удивительные и столь разнообразные наряды, что и описать их невозможно из-за того, сколь огромно было их число. Эта свадьба продлилась целую неделю. Когда Празднества закончились, дамы собрались и сказали рыцарям и любезным вздыхателям, что, из любви к своим подругам, они должны устроить очень хороший праздник, на котором будут в красивых доспехах биться на поединках; сами же дамы закажут за свой счет роскошный золотой браслет; посмотрев, как бьются рыцари, они отдадут браслет тому сеньору, кто будет сражаться лучше всех прочих». Тем не менее подобная утонченность сопровождалась у тех, кто ее проявлял, грубостью и резкостью манер, на наш взгляд, вступавших с ней в противоречие. Французский двор, где страстно увлекались игрой и где королева Изабо[23] подавала пример беспутной жизни, напоминал притон. Между знатными сеньорами нередко вспыхивали ссоры, которые порой заканчивались трагически. В своем замке в Эдене Филипп Добрый, так строго придерживавшийся этикета, предлагал своим гостям развлечения, на наш взгляд, более чем сомнительного вкуса: в устроенной им галерее, через которую он вел своих гостей, ряд автоматических устройств колотнли их палками, осыпали мукой или пачкали сажей, поливали водой; у входа были расположены «восемь труб, чтобы снизу брызгать на дам…». В этой причудливой смеси вульгарности и утонченности, в этом пристрастии ко всему пестрому и блестящему так и хочется увидеть черту примитивного мышления, признак низкого развития: на этом уровне человека скорее привлекает внешний блеск, чем действительно волнует красота. Но реальность оказывается более сложной: те самые сеньоры, которым так нравилось выставлять напоказ пышную и едва ли не варварскую роскошь, нередко оказывались и просвещенными ценителями искусств, обладателями живого и развитого ума, и память о них нередко связана с наиболее совершенными творениями искусства того времени. Иоанна Беррийского[24] можно назвать одним из наиболее ярких представителей типа правителей-меценатов начала века, когда перевес в художественной области еще не оказался на стороне бургиньонов. Особенно ярким был контраст между характером этого человека, жестокого, скрытного, мрачного и алчного, «безжалостного к простым людям, словно какой-нибудь сарацинский тиран», и утонченностью его интеллектуальных пристрастий. Несомненно, нам кажется, что его страсти к коллекционированию недоставало разборчивости; в его коллекции в Меэнском замке рядом с подлинными сокровищами искусства встречаются самые неожиданные и разнородные предметы, страусиные яйца, бивни нарвала и т. п., приобретенные из-за их редкости. Но он был и любителем книг, постоянно подстерегавшим «случай» и державшим специального итальянского агента, который должен был сообщать ему об интересных «распродажах». А главное, его имя тесно связано с апогеем искусства миниатюры, которым стало творчество братьев Лимбургов. Скольких слез стоила подданным герцога, притесняемым жестокими налоговыми агентами их господина, каждая страница прославленного «Календаря», изображающая безмятежную жизнь полей и лесов!… Другие члены королевской семьи отличались такой же страстью к красивым вещам. Филипп Храбрый[25] тоже собирал редкие книги, которые отыскивали для него Рапонды; последние, зная о его страсти, подарили ему к празднику прекрасное иллюстрированное издание Тита Ливия. Именно для него впервые был переведен на французский язык «Декамерон» Боккаччо. Тем не менее оставшаяся после смерти герцога библиотека насчитыала не более шестидесяти томов, хотя и очень ценных; библиотеку значительно увеличат его наследники, Иоанн бесстрашный и особенно – Филипп Добрый, который завещает своему сыну Карлу Смелому собрание, состоящее из девятисот рукописей. Людовик Орлеанский, брат Карла VI, которого соременники будут упрекать в беспорядочном образе жизни, также был библиофилом. В его библиотеке были древние сочинения, как священные тексты, так и светские книги (Библия, труды Аристотеля, Блаженного Августина, Цезаря, Боэция) и современные произведения Фруассара и Кристины Пизанской; не обошлось, разумеется, и без «Романа о Розе». Его сын Карл, унаследовавший и его книги, и его страсть к чтению, прибавил к этому тонкий поэтический талант и превратил свой двор в Блуа (после долгого перерыва, вызванного его английским заточением с 1415 по 1440 г.) в центр утонченной интеллектуальной жизни. Соперник двора в Блуа, двор в Мулене, столице владений герцога Бурбонского, охотно принимал писателей и ученых, в числе которых был Жан Роберте, которого один из его современников превозносил под именами «сокровища Бурбонне, звезды, сияющей во мраке, примера цицеронова искусства и теренциевой изысканности» благодаря образованию, полученному им в Италии, «стране, жаждущей обновления…». Разве не кажется нам, будто мы уже слышим Рабле, прославляющего падение невежества под ударами гуманистов?.. Сам Иоанн II[26] проявлял величайшую любознательность ко всему и окружал себя не только писателями, но и учеными, и «физиками», и астрологами. По его желанию разыскивали и исправляли некоторые утраченные или переделанные сочинения древних авторов, и он даже подумывал о том, чтобы создать, собрав сведения со всех концов света, энциклопедию человеческих знаний. Таким образом он засвидетельствовал неразрывную связь, существующую между «ранним гуманизмом» времен Карла VI и великим его расцветом конца века. Примечательно, что Иоанн де Бурбон заинтересовался зарождением книгопечатания и что в конце жизни он посетил первую типографию, устроенную в Сорбонне Жаном де ла Пьером и Гийомом Фише: на этих первых станках были отпечатаны «Elegantinae Linguae latinae» (О красотах латинского языка) Лоренцо Баллы; текст был составлен Полем Вьелло (Senilis), одним из гуманистов, живших при муленском дворе. Интерес к умственным занятиям не был исключительной монополией правителей. Мы встречаем его, хотя и в более скромных проявлениях, у менее знатных сеньоров. Знаменитый Жиль де Рэ, оставивший в 1439 г. военную карьеру и поселившийся в своих замках Тиффож и Машкуль, разорился, удовлетворяя свою страсть коллекционера и любителя искусства. Он обладал богатой библиотекой, устраивал театральные представления, для которых сочинял соти и моралите, содержал жонглеров и менестрелей, а также великолепную «капеллу» для оживления богослужений. Французский адмирал Рено де Три не довольствовался тем, чтобы вести удобную и приятную жизнь: он занимался литературой и участвовал в поэтических турнирах, которые в то время были в большой моде при дворах правителей. Из среды мелкой знати вышли два лучших писателя того времени: Жан де Бюэй, чья автобиография под названием «Le yiouvencel» («Юноша») свидетельствует о широкой культуре, и Антуан де ла Саль, тонкий и ироничный автор Маленького Жана де Сентре». Картина придворной жизни начала XV в. была бы неполной, если бы мы не упомянули о музыке. Тогда как вокальная полифония все еще наталкивалась на непонимание некоторых духовных лиц, враждебно настроенных к чрезмерно соблазнительным новшествам, которые она с собой принесла, она находит самый радушный прием у принцев и знатных сеньоров, которые тратят огромные деньги на капеллы и инструментальные группы». Музыка стала неотъемлемым элементом церковных и светских праздников, то сопровождая торжественные въезды, балы или рыцарские турниры, то придавая особое великолепие богослужениям. После периода французского преобладания во времена Карла V и поэта Гийома де Машо в следующем веке музыкальное первенство захватила Фландрия с Дюфе, Биншуа, Окегхеймом. Одно из главных сочинений Гийома Дюфе, его «Плач по Святой Матери Константинопольской Церкви», было, скорее всего, написано к праздникам, устроенным по случаю Обета Фазана, и, видимо, сопровождало появление «Госпожи Церкви», въезжающей верхом на слоне в пиршественный зал. Иоанн II де Бурбон также был любителем музыки и пел собственные стихи, аккомпанируя себе на лютне; то же делал и Карл Орлеанский, и большинство его баллад были нарочно написаны для того, чтобы их положили на музыку. Вместе с миниатюрой, сохранившей для нас ослепительно яркий облик эпохи, музыка XV в., где порой «романтическое» чувство передает утонченная полифоническая техника, остается одним из наиболее убедительных свидетельств придворной жизни последнего века Средневековья. |
||
|