"Джозеф Конрад. Теневая черта (Повесть. Перевод А.Полоцкой) " - читать интересную книгу автора

оставался молокососом. Казалось, он превратился в совершенного кретина, и
когда приступ лихорадки заставлял его вернуться вниз, в каюту, то вскоре
он исчезал оттуда. В первый раз, когда это случилось, Рэнсом и я были
очень встревожены. Мы начали потихоньку искать, и в конце концов Рэнсом
нашел его свернувшимся клубочком в парусной каюте, куда вела раздвижная
дверь из коридора. В ответ на упреки он угрюмо пробормотал: "Здесь
прохладно". Неверно. Там было только темно.
Основные дефекты его лица еще усугублялись однообразно-синеватым
цветом. Болезнь поразительным образом обнаружила его низменный характер.
Не так было с большинством матросов. Изнуряющий недуг, казалось,
идеализировал общий характер черт, обнаружив неожиданное благородство
одних, силу других, а в одном случае раскрыв явно комическую сторону. Это
был маленький, живой, подвижной человек с носом и подбородком типа Панча;
товарищи называли его "Френчи". Не знаю почему. Может быть, он был
француз, но я никогда не слышал, чтобы он произнес хоть одно слово
по-французски.
Видеть, как он идет к штурвалу, было уже утешением.
Синие подвернутые штаны, одна штанина короче другой, чистая клетчатая
рубашка, белая парусиновая, очевидно самодельная, шапка составляли
своеобразно-щеголеватое целое, а всегда бодрая походка, даже когда он,
бедняга, едва держался на ногах, говорила об его несокрушимом духе. Был
еще матрос, которого звали Гэмбрил. Единственный человек на судне, у
которого волосы были с проседью. Лицо его носило суровый отпечаток. Но
если я помню все их лица, трагически таявшие у меня на глазах, то большая
часть их имен исчезла из моей памяти.
Слова, которыми мы обменивались, были немногочисленны и казались
ребяческими в сравнении с создавшимся положением. Я должен был заставлять
себя смотреть людям в лицо. Я ожидал встретить укоризненные взгляды.
Ничуть не бывало. Правда, страдальческое выражение их глаз было
достаточно тяжело переносить. Но с этим они ничего не могли поделать. Что
касается всего остального, то я спрашивал себя, уравновешенность ли их
душ, или их воображение, доступное сочувствию, делали их такими
удивительными, такими достойными вечного моего уважения.
Что касается меня самого, то моя душа далеко не была уравновешена, и
своим воображением я плохо владел.
Бывали мгновения, когда я чувствовал не только, что схожу с ума, но что
я уже сошел с ума; и я не смел раскрыть рта из боязни выдать себя
каким-нибудь безумным визгом. К счастью, мне приходилось только отдавать
приказания, а приказание оказывает укрепляющее действие на того, кто
отдает его. Кроме того, моряк, вахтенный офицер, был во мне достаточно
здоров. Я походил на сумасшедшего столяра, делающего ящик. Как бы он ни
был убежден, что он царь иерусалимский, ящик, который он сделает, будет
нормальным ящиком.
Чего я боялся, так это как бы у меня не вырвалась какая-нибудь
визгливая нотка и не опрокинула моего равновесия. К счастью, опять-таки,
не было необходимости повышать голос. Задумчивая тишина мира казалась
чувствительной к малейшему звуку, словно некая пустынная галерея. Слово,
сказанное в спокойном тоне, проносилось с одного конца судна до другого.
Ужасно то, что единственным голосом, какой я слышал, был мой собственный.
Ночью в особенности он отдавался страшно одиноко от плоских полотнищ