"Семь стихий. Научно-фантастический роман" - читать интересную книгу автора (Щербаков Владимир)ПРОВОДЫ СОЛНЦА— 3автра Солнце пересечет экватор! — воскликнула Калина Зданевич. Жаль, что это только иллюзия, а на самом деле еще немного повернется наша Земля. — Говорят, на этот раз все будет иначе, — сказал Ридз Кеттл, и я был готов подхватить его шутку; он не так уж хорошо говорил по-русски. Мы видимся раз в год, и эти встречи всегда памятны. Ридз похож на провинциала откуда-нибудь из Калуги или Костромы позапрошлого века. У него пшеничные усы, квадратный подбородок, добрые глаза. Осенью или весной, на праздниках Солнца, он частый гость редакции. Мы сделали с ним репортаж о «Гондване» — для другого континента. Подружились. — Все равно нам не избежать праздника, — продолжала Калина с серьезным выражением лица. — Вы совершенно правы, — сказал я. — У нас на берегу почти как в море: только там праздник носит имя Нептуна. Правда, нет корабля, пересекающего экватор. Но разве планета не корабль? А Солнце? — И все же… — сказал Ридз, — завтра не осеннее равноденствие будет причиной праздника, а день Солнца вызовет необходимое для празднества положение светила! — И тебе, Ридз, я не могу отказать в правоте. — Хитрите, — рассмеялась Калина, — говорите так, что вас нельзя поймать на противоречиях. — Это невежливо с его стороны. — Ридз кивнул в мою сторону. — Но я уверен, что он поправится. — Обещаю. Завтра все будет в порядке. Облетим город или сразу в отель? — Не знаю, — сказала, додумав, Калина. — Как знаешь, — сказал Ридз. — Мне нравится летать на эле. Только повыше, поближе к небу. Я поднял машину. Свод неба был золотистым, теплым. На его фоне четко вырисовывалась прихотливая линия крыш в старой части города. Там был совсем другой мир, до которого мне как-то недосуг было добираться. Но сегодня я провел эль на взгорье, мы пронеслись над шпилями и куполами, промчались мимо потемневших от времени кирпичных башен и стеклянных небоскребов. Открылись страницы истории. Меня всегда поражало вот что: в какую бы глубь веков мы ни заглядывали, всегда обнаруживалось дыхание красоты, ее ритмы, необъяснимое наваждение искусства. Наверное, мы думали об одном и том же, потому что Ридз, и я, и Калина вспомнили об этом вечере на празднике… Очаровательный беззаботный день праздника: две-три такие встречи давали право называть человека с любого континента другом. Рндз рассказал, как он впервые, еще мальчиком, увидел Приморье. После приключенческих романов о Севере и Дальнем Востоке его удивляла почти тропическая природа южных долин, осенние зеленые раздолья, контрасты горных ландшафтов. А начало дальневосточной зимы произвело на него такое впечатление, что он хотел еще раз побывать здесь именно в это время, в декабре. — И за двадцать лет мне так и не удалось покататься у вас на лыжах! закончил он рассказ о первом своем не столь уж далеком путешествии. — А город, — вдруг сказал он, — бережно сохранил все старое. Не знаю, как это ему удалось с вашей помощью, но уверен: так и должно быть. У города, как и у человека, должна быть память. Память о прошлом. — Это не память, — оказала Калина. — Что же? — Искусство. — Искусство памяти, — улыбнувшись, сказал Ридз. — Вот и нет, — упрямо возразила Калина, — вы играете в слова: то, что вы называете памятью, несвойственно киберам и электронным машинам. Но вы ведь не будете утверждать, что у них нет свойства запоминать? — Вечная тема: искусство… Как совместить это с поразительной гармонией мира знаний и поисков? Разве любой кибер со средним объемом памяти не изобразит первобытного зверя быстрее и точнее, чем охотник неолита? — Может быть. Только искусство совсем не для того, чтобы выполнять точные эскизы и чертежи. Хотя бы и с натуры. Искусство несет совсем другую информацию, чем трактат или теорема. — По-моему, любую информацию можно выразить в единицах ее измерения в битах. — Никогда вы это не сможете сделать! Танец, песня, рисунок — это целый мир переживаний. Они вызывают больше чувств и мыслей, чем в них заключено. Они только сигнал, который заставляет вспыхивать ассоциации. Точно так же, как панорама старого города или башни маяков. Вы напоминаете мне инквизитора, Ридз. Для вас не существует ничего, что не укладывалось бы в схемы или формулы. — У меня много союзников, милая Калина. Иные из них уверены, что искусство — это иррациональное начало — понемноту уступит место науке. И отомрет со временем. — Кажется, я догадываюсь. Знакомая формула: не искусство и наука, а искусство науки. Нет, Ридз. Искусство — это не надгробие человечества. Оно наш современник. — Для меня оно означает красоту познаний и поиска. — Оно прежде всего утверждает человека и все человеческое в мире, измененном силой знания. Уничтожьте наши следы во времени, наши традиции, музыку, картины, стихи — и вы уничтожите человека. «…Кажется, она права, — подумал я. — Вон там, у камина, старинные перекрещенные шпаги — символ мужества, и древний стальной якорь — знак морской доблести. А гравюры, подсвеченные красными языками пламени, переносят нас на столетия, отодвигают непроницаемый горизонт времени. И это пока единственный способ путешествовать в прошлое. Но что мы там забыли? Знаем все, что знали предки. И много больше того. Не в искусстве ли, которое проявляется так ярко и сильно, причина этого движения к первоистокам бытия?..» …В начале двадцатого века в Финляндии, в деревне Лутахенде, поселился молодой человек с мягкой бородкой, со спокойными и простодушными глазами, с румянцем вовсю щеку. Жил он на болоте, которое все — и дачники, и местные жители — именовали Козьим, в крохотной хибарке, упрятанной в лесу. Стены и углы своей комнаты он украшал кустами можжевельника, сосновыми и еловыми ветками, букетами папоротников, ярко-красными ягодами, шишками. А над дверью хибарки он приколотил дощечку с изображением лиловой кошки. И вскоре все стали называть лачугу «Кошкин дом». (Мне где-то уже приходилось писать об Алексее Толстом.) «Посередине комнаты в «Кошкином доме» стоял белый сосновый, чисто вымытый стол, украшенный пахучими хвойными ветками», — вспоминал современник. Молодой человек, поселившийся в лесу, в этом деревянном домишке с закоптелыми стенами, был тогда начинающим писателем, и никому еще не стали известны его книги: «Хождение по мукам», «Петр Первый» и другие — просто потому, что они еще не были написаны. А задолго до этого, где-то у большого озера, на гранитной скале первобытный художник начертал контуры огромного, почти сказочного великана из мира животных. Но зачем это ему? Ведь он, вероятно, многажды встречался с мамонтом в то зеленое утро нашей планеты, когда природа была и щедра и загадочна… В чем же дело? Почему на скале возник странный живописный образ обычного, казалось бы, зверя? И что же такое язык искусства? …Куда занесло меня! Еще немного — и меня стали бы расспрашивать, наверное, что случилось. И какое это имеет отношение к нашему разговору? Мне стало неловко. Я все еще искал ответ на вопрос, заданный женщиной, сидевшей рядом со мной за столом. И знал: ответ будет таким, что я не смогу сообщить его ни Ридзу, ни ей, ни другим… Да, в искусстве порой все сложно и все просто. Пройдут века. Сорок тысяч лет, быть может, семьдесят… В теплый летний день к деревянной лачуге на Козьем болоте, что у околицы Лутахенды, совсем недалеко от Куоккалы, подойдет юноша с букетом лесных папоротников и прибьет над дверью дощечку с изображением кошки. …А вот трезубец Нептуна. О чем расскажет потускневшая зеленая медь и прихотливые пятна полустершейся чеканки? Что за тайный умысел у создателя языческого знака власти над морем? И почему мы собрались в роскошном зале под этим знаком? Что скажут уму и сердцу тысячелетние легенды и мифы? В пряже дней время выткало нить — это поэзия. Почему же не обрывается легчайшая нитка, ведущая в прошлое? Как будто бы она из сверхпрочного металла и от времени становится крепче. Калина говорит об ассоциациях. Может быть, проще? В искусстве, в человеке можно узнать целый мир… так, например. Когда я впервые это понял? Понял и не смог выразить словами? Да, Валентина… Я увидел ее такой, что не мог потом забыть. И не знал, почему это произошло. Далеко-далеко отсюда. На острове. Где когда-то плавала «Гондвана». Кажется, начинался спор, долгий, горячий и бесполезный, как всегда. Страстно возражал Ридзу Саша Костенко, в первый раз присутствовавший на традиционной встрече журналистов, к нему присоединился Джон Ло; звучали стихи, и сочинялись гимны науке, искусству, человеку. Стало шумно. Я видел, как бородатый и респектабельный Гарин встал из-за стола, подошел к Костенко, пытался, его в чем-то убедить, но нить спора была вскоре утеряна. Только я помнил, с чего все началось: память, потом Валентина… Джон Ло, исколесивший Сахару и Ближний Восток, рассказывал о своих наблюдениях. Великолепные краски на скалах и стенах храмов сохранились в течение тысячелетий. Бесчисленные рельефы и скульптуры. Тонкие контуры, изящество художественной техники — все это бросается в глаза. Даже простому журналисту. Но живопись эта плоская, без теней и переходов. Ни намека на перспективу: пруд с водяными птицами рисовали так, как будто зеркало воды вертикально. А люди… Ноги видны сбоку, лица в профиль, а грудь всегда изображалась во всю ширину. Голову быка художник видел в профиль, а рога оставались в плоскости рисунка. Замечание Джона Ло привлекло мое внимание: египтяне как бы пользовались приемом собирателей гербариев. Так дети засушивают цветы между страниц, невольно изменяя их форму. Стенная живопись Геркуланума и Помпеи, городов, засыпанных некогда вулканическим пеплом, гораздо больше напоминает современное искусство. Открытие перспективы уже состоялось, на панно появились тени. — Искусство может все, — сказал Гарин. — Современное искусство. Но оно отдаленно напоминает памятник, вечно строящийся и остающийся незаконченным. Что-то всегда перестраивается, доделывается, в его пьедестал добавляются камни, мрамор, затем устанавливают новые и новые фигуры. — Хватит об этом! — воскликнул Костенко и стал рассказывать о горной цепи в Атлантике, опустившейся на дно океана. Он только-только вернулся из экспедиции. — Катастрофа произошла 40 миллионов лет назад, — сказал он, — совсем недавно. Единственное место, где можно найти сказочную Атлантиду. — Тогда еще не было человека, — сказала Калина. — Одни динозавры. — Откуда вам это известно? — возразил Костенко. — Мы вообще с некоторых пор лучше ориентируемся в космосе, чем у себя дома, на нашей планете. При мне изучали керн, извлеченный с глубины трех километров… Там был целый архипелаг. С тех пор как острова затонули, их покрыл слой морских осадков. — Атлантика — настоящий клад для журналистов, — заметил Джон Ло. — До сих пор никто не знает, что же за следы на дне открыли Жорж Гуо и Пьер Вильм в районе Дакара. Мы действительно плохо ориентируемся. — Это история с бородой, — сказал Ридз. — Но никто ничего действительно не знает. — А я даже не слышала, — сказала Калина Зданевич. — О, это настоящая загадка, — сказал Джон Ло. — Они увидели на дне, в иле, следы гигантов. Так им показалось. — Что же это было? — Углубления, похожие на отпечатки гигантских ступней. Два-три метра в длину. Расположены они по какому-то периодическому закону. В 1960 году такие же следы засняты на дне Индийского океана советской глубоководной камерой. Меня забыли, и я думал о своем. Я нашел ключ к своим переживаниям. Вот четыре стихии древних: земля, огонь, вода, воздух. Пятую придумал Ольховский: жизнь. И еще две стихии — любовь, разум. Да, я знал теперь семь стихий. Как же иначе! Недаром я плавал на «Гондване»: можно было ведь ограничиться полной связью или даже телеканалом. Говорят, что любовь — тайна. Но любая из стихий тоже тайна. Нам не доведется увидеть ни близкое сияние новых миров — звездных огней будущего, ни многие и многие отдаленные небесные земли-планеты с их диковинами. И никто не предскажет тайфун или смерч, несмотря на кажущуюся простоту задачи. В проеме окон, над головами людей, открывались дали, охваченные слабым вечерним сиянием. Внизу был город. Здесь, в излюбленном нами зале, чувствовалась высота: двести метров от подножия сопки и тридцать этажей. Я встал и подошел к окну. Море казалось белым в лунном свете. Его бороздили голубые, красные и желтые огни. Над ним оставляли фосфоресцирующий свет террапланы и эли. Розовые и голубые огни в окнах разбегались правильными рядами по вертикалям и горизонталям — улицы казались висящими в воздухе елочными гирляндами. Отсюда, с высоты, были плохо видны детали, а знакомые ориентиры сместились так, что я долго искал северные радиомаяки и станции полной связи. В той стороне на высокие вершины спускались туманы и облака окутывали каменные глыбы и заполняли ложбины. Я осторожно открыл окно. Ворвался свежий холодный воздух, запахи гор и леса. Ветер донес до меня звуки «Эстрелиты» Понсе. И потом — чарующие танцы Глазунова… Где-то сейчас «Гондвана»? Хотелось махнуть рукой на все и улететь. За час я смог бы вызвать «Гондвану», узнать координаты и еще часа через четыре быть там. На борту. И почему это я, в самом деле, так редко навещал «Гондвану»? Вечные дела и хлопоты, а выкроить несколько часов на дорогу не удавалось. Сегодня наступил перелом, я знал. Теперь все будет иначе, повторял я. Будет по-другому. Это сентябрь был таким хлопотным. |
||
|