"С пером и автоматом" - читать интересную книгу автора (Борзунов Семён)

Все началось с книг…

Михаил Николаевич не любит рассказывать о себе. Это знают все его друзья. Особенно когда начинаешь назойливо расспрашивать: как да что, расскажи, мол, о том-то и о том-то… В таких случаях он всегда мило улыбается и тонко переводит разговор на другие, отвлеченные темы. Правда, в этих «отвлеченных» суждениях иногда просматриваются биографические детали, поданные, конечно, в несколько преломленном виде. Но это лишь иногда и при очень внимательном отношении к тому, что говорится. Я же пришел в тот вечер с твердым намерением — узнать наконец-то об Алексееве все…

Встреча та была особенной, единственной в своем роде. Именно тогда и рассказал Михаил Николаевич о своих родителях, родных и о себе. Конечно, сделал он это не сразу и рассказал далеко не обо всем, что меня интересовало. Но кое-что все же рассказал.

Попробую восстановить все как было.

Семья Михаила Николаевича Алексеева (жена Галина Андреевна и дочери Наташа и Лариса) жила тогда в небольшой двухкомнатной квартире на Смоленской набережной, в доме под номером 5/13. На третьем этаже.

На медной пластине, прикрепленной к двери, была высечена цифра — 126.

…Был один из летних дней 1963 года. Михаил Николаевич только что вернулся из редакции «Огонька», где он работал заместителем главного редактора. В руках он держал июньский (24-й) номер журнала.

— Что нового? — спросил я, принимая свежий, пахнущий красками экземпляр.

— Все главные новости вынесены на обложку, — ответил Михаил Николаевич, — чтобы читателю легче было ориентироваться. На, смотри…

«Воскресенье и по обе стороны от него…», «Судьбы в двух письмах», «Как же возникла жизнь?», «Рассказ Итало Кальвино — кража в кондитерской», «Чемпионы европейского ринга», — прочитал я.

Пока Галина Андреевна хлопотала по хозяйству, Михаил Николаевич рассказывал всякие смешные истории. О том, например, как два закадычных друга «мучительно» изыскивали повод для того, чтобы лишний раз встретиться. Вот как это выглядело в пересказе Михаила Алексеева.

* * *

…В субботу, в пятом или шестом часу пополудни, в квартире Ивана Сидоровича либо Петра Ивановича непременно раздастся телефонный звонок. Если он зазвонит у Ивана Сидоровича, то так уж и знай — на проводе Петр Иванович. И наоборот — в зависимости от того, кто перехватывает инициативу.

— Старик, это ты?

— Да, я — Петр Иванович. Здравствуй. Ну, как у тебя там?

— Все хорошо. Ты что думаешь делать завтра?

— Что же делают в выходной — отдыхать. Жена вот в театр тянет.

— Чего выдумали! Театр никуда не денется. Заходите-ка лучше к нам.

— А что там у вас?

— Как что? Посидим. Попьем чайку, хм, хм… Потолкуем о том о сем. Ну так как же, придете? Добро. Ждем. До завтра!

Иван Сидорович поворачивается к жене:

— Слыхала?

— Слыхала. Можешь идти один. Мне это надоело: одно и то же, одно и то же! Эх вы! А еще называют себя культурными людьми. Интеллигенция!..

— Ладно, ладно. Ишь тебя понесло! Обязательно испортит настроение. Нам с Петром Ивановичем о деле надо поговорить, а ты… — Иван Сидорович делает обиженное лицо и демонстративно уходит в другую комнату.

На следующий день, собравшись, он говорит супруге, так, для виду:

— Ну, пойдем к Петру Ивановичу. Они ждут и могут обидеться, ежели ты не придешь.

— Я сказала, что не пойду.

— Как хочешь…

Друзья, конечно, встретились и полностью выполнили «намеченную программу». Они говорили «о том о сем», а в общем-то, ни о чем, потому что точно таким же образом встречались в прошлое воскресенье и еще много-много раз раньше того. Говорить им было уже не о чем, потому как они давно «успели, по выражению самого рассказчика, высечь друг из друга все искры, а зарядить свой умственный аккумулятор не успели…»

* * *

Внимательно слушая эту юмореску, я подумал: «Как это верно подмечено, как похоже на всех нас, да и на самого автора. Вот она — одна из множества биографических деталей, глубоко спрятанная в занимательную литературную форму. Поди улови ее, эту деталь!..»

В следующий раз повторяется та же картина. Но только в квартире Ивана Сидоровича. Петр Иванович, правда, ни с того ни с сего почему-то обрушился на содержимое пузатого графина, который неизменно «царствовал» при подобных встречах.

«— Это страшное зло, — гудел Петр Иванович. — Пережиток проклятого прошлого… С этим надо бороться…»

Приводил Петр Иванович и еще какие-то веские доводы. И почти убедил всех в том, что необходимо предпринять самые кардинальные меры вплоть до прекращения производства ликеро-водочных изделий вообще. Но тут, как бы обидевшись за «сердешную», изрек разрушившую все фразу молчавший до этого момента Иван Сидорович: «За водку я спокоен. На своем долгом веку она не раз подвергалась гонениям. И от этого только крепчала».

«…К тому же сюжет какой-то новой вещи опробывает на нас», — подумал я, и, словно угадав мою мысль, Михаил Николаевич протянул только что вышедшую в издательстве «Советская Россия» книжку с очень простым, но емким названием «Бьют родники».

— Здесь можешь полностью прочитать об этом и кое о чем другом, — добавил он. — Событий в жизни и в литературе так много, что пройти мимо них никак невозможно. В том числе и эта проблема: она не такая уж пустяковая…

Да, это книга широких писательских раздумий, чувств и переживаний о времени и о себе. Небольшая по своему объему, она состоит из многих заметок, статей и очерков, написанных в разное время и по разным поводам. Автор рассказывает в ней о роли и значении советского писателя и советского журналиста в нашей стране, о волшебной силе художественного слова, о книгах и литературе вообще. А в специальном разделе «О бойцах» дает яркие и точные портреты-миниатюры многих писателей — Ф. Панферова, А. Довженко, В. Закруткина, С. Воронина, С. В. Смирнова и других.

Кстати сказать, Михаил Алексеев талантлив во всех жанрах: он и беллетрист, и публицист, и киносценарист, и поэт. Да, поэт. Его перу принадлежат не только прекрасные романы, повести, новеллы, рассказы, но и стихи (их у него немало, однако автор почему-то не хочет печатать их отдельными сборниками и только изредка вкрапливает в прозу). Ему принадлежат превосходные статьи, очерки, корреспонденции и просто заметки, часто появляющиеся в различных центральных газетах и журналах. В своем предисловии к тому же сборнику «Бьют родники» сам автор так объясняет свое участие в журналистике: «Одновременно с работой над повестями «Наследники», «Дивизионка» и романом «Вишневый омут» мне часто приходилось выступать в качестве публициста. Да и вообще, деление писательской и журналистской работы на категории разновеликие полагаю искусственным, потому что трудно провести грань между первой и второй. По этой причине я и решил: коль скоро ты посмел явиться перед читателем с романами, повестями и рассказами, почему бы тебе не познакомить его и со своей публицистикой?»

«Бьют родники»! Название на первый взгляд простое, но глубокое по мысли. Когда я прочитал эту книгу, то будто прикоснулся к живительному роднику…

В тот день я получил письмо от своего односельчанина Владимира Горохова, и в нем небольшое стихотворение «Родник». Оно очень ассоциировалось с книгой, и мне хочется привести здесь эти поэтические строки:

В глубоком овраге у старой березы Родник поселился. Вода в нем, как слезы, чиста и прозрачна и в зной и в мороз. Мне пить из него много раз довелось. Проходит охотник, проходит лесник; Живою водою напоит Родник. Проходят туристы дорогою дальней, Родник угощает водою хрустальной. Хотелось бы мне быть, хотя бы на миг, Полезным народу, как этот Родник.

Мне кажется, что молодой поэт просто и образно сказал о роднике, будто выразил мои чувства, которые возникли в связи с прочтением книги Михаила Алексеева.

Действительно, пленительна и велика сила родника. Его чистая, свежая вода тугой струей вырывается из недр земли, пробивая себе дорогу через горные породы и дремучие заросли. И тот, кто устанет и сделает хоть один глоток его влаги, сразу почувствует, как по всему телу пройдет живительный ток. Родниковая вода придает человеку бодрость, будит в нем энергию, побуждает к действию. Путник набирает новых сил и продолжает нелегкий путь. Вот такие родники бьют из этой и других книг Михаила Алексеева.

Но вернемся к разговору, который происходил в тот прекрасный вечер на Смоленской набережной. Когда зашла речь о современной молодежи и сложных проблемах ее воспитания, Михаил Николаевич буквально преобразился. Он стал горячо, логично и убежденно излагать свою точку зрения на этот действительно сложный и довольно запутанный вопрос.

— Вот послушайте, — говорил он, — что пишет в нашем сегодняшнем номере «Огонька» некий Леонид Е. поэтессе Ольге Фокиной. — И Михаил Николаевич стал читать пространные выдержки из этого небезынтересного письма-исповеди.

«Не подумайте, что я какой-нибудь герой — покоритель целины. Я принадлежу к тем, кого именуют отбросами общества, о которых много и красиво пишут, показывают в кино, которых перевоспитывают, хотя они давно уже знают жизнь, правда, по-своему. Короче говоря, я преступник, попросту сказать — неудачный вор… Кажется, совсем немного времени прошло с той поры, как отзвучало футбольным мячом мое детство, отзвенела гитарой юность, но жизнь уже заставила меня задуматься над вопросом:

«Как же жить дальше? Оставлю ли я после себя ступеньку, по которой мир поднимется на сантиметр выше? Или же снова тюрьмы и колонии, колонии и тюрьмы?..»

Вы знаете, Ольга, какой-то мудрец сказал, что ничто не изменяет так взгляд на жизнь, как тюремная решетка. Но все равно есть у меня две страсти, которым я отдаю все свободное время. Первая — это стихи, вторая — изучение иностранного языка. Это у меня с самого детства, когда передо мной открывалась большая жизненная дорога. Но я пошел не по ней, а по извилистой, жалкой дурной тропе…

Где-то за забором шумит жизнь, большая, недоступная, люди мечтают и любят, учатся, нянчат детей, читают стихи или романы, умирают мудро и просто, зная, зачем жили на земле. А я не знаю, зачем живу…»

В конце письма Леонид Е. сообщает несколько слов о себе. Родился он в Москве. Там же поступил в Иняз. Учиться не стал. Жизнь давалась легко — спасали большие звездочки отца. Полюбил легкие деньги, остальное понятно. Тыкался повсюду, словно слепой щенок, не замечая, что жизнь была в двух шагах, рядом… Три раза сидел на скамье подсудимых. И вот снова в тюрьме.

Прочел Михаил Николаевич и несколько строк из стихотворного ответа поэтессы Ольги Фокиной:

…Вам нужен счастья образец? Жизнь беспощадна: Или — или… Звезда, что носит ваш отец И под которой схоронили, Как многих, Моего отца, — Звезда рубинового цвета, Простая, о пяти концах, Известная на всю планету. Создайте сами ту звезду, Что вы с погон отцовских рвали, Создайте сами красоту, Ту, что небрежно растоптали. Узнайте горе и нужду, Судьбу сирот И долю вдовью, Создайте сами ту звезду, Окрасьте собственною кровью…

С каждой новой строчкой Алексеев читал все взволнованней, проникновенней, убедительней. А я чувствовал, что и сегодня ничего не узнаю о самом рассказчике и уйду ни с чем. Отчаявшись, я решительным жестом руки прерываю чтеца:

— Остановись! Хватит!..

— Почему? Разве это не интересно? Тут же целая человеческая судьба…

— Интересно! Очень интересно! Но меня сегодня занимает другая судьба. Да, да… Твоя конкретная биография… Мне это необходимо знать… Для дела… Для литературы… Неужели ты этого не понимаешь?

И тут Алексеев совершенно неожиданно умолкает. С минуту сидит, не проронив ни слова. Потом поднимается. Подходит к окну и тихо, каким-то не свойственным ему голосом говорит:

— Посмотри, какой хороший обзор… Какая выгодная позиция…

Это уже была терминология профессионального военного. Чувствую, что в моем друге просыпается разведчик. К чему бы, думаю, это? Опять уведет куда-то в сторону. Сержусь на себя за то, что снова не сдержался: так прямо и обнаженно поставил вопрос о биографии. Размышляя, смотрю в окно. Прямо перед домом — Москва-река, одетая в гранит. Слева, по выпуклому мосту, проносятся голубые вагоны метрополитена и буквально через минуту исчезают в тоннеле. Чуть дальше — Киевский вокзал. Правее — красивые, многоэтажные дома. Затем — высотное здание гостиницы «Украина». И снова мост через Москву-реку, соединяющий Кутузовский и Калининский проспекты. Этот кусочек Москвы за какие-то восемь — десять лет преобразился до неузнаваемости. И похорошел. А обзор действительно великолепный…

Пока я рассматривал противоположную сторону реки и любовался новыми красивыми зданиями, Алексеев снова вернулся на свое место и миролюбиво сказал:

— Хорошо. Раз нужно — значит, нужно. Я солдат… С чего начинать?

— С самого начала. Со дня рождения…

— С рожденья так с рожденья… Только заранее предупреждаю: ничего необычного в моей биографии нет. Она такая же, как у тысяч и тысяч моих сверстников.

— Все равно начинай с самого начала. Именно детские и юношеские годы меня особенно интересуют. Более поздние годы мне в какой-то степени известны…

— Ну, хорошо, — с напускной решительностью начал Михаил Николаевич. — Родился в 1918 году. Это уже точно. — И, немного помолчав, добавил: — Что же касается дня и месяца моего появления на свет божий, то тут налицо немалые разноречия. То, что это должен быть ноябрь, ни у кого и никогда не вызывало ни малейшего сомнения: в прежние времена новорожденные автоматически наследовали имена святых. Стало быть, я родился где-то в районе Михайлова дня, каковой бывает только в ноябре. Старшая моя сестра, Анастасия, например, убеждена, что это произошло 21-го числа, я же, по чьему-то, похоже, более авторитетному внушению, ухватился за 29-й день этого месяца и уже в более поздние времена отмечал его как день своего рождения и настолько привык к этому, что ни о какой другой дате и думать не хочу.

— Ну и прекрасно, — говорю ему. — Отмечай себе на здоровье эту дату как день своего рождения. Друзья твои тоже привыкли к этому дню, и с их стороны я никогда не слышал возражений.

— Все это верно, — уже не так решительно, но по-прежнему бодро говорит Михаил Николаевич. — Дело в том, что в паспорте моем проставлено: родился 6 мая 1918 года. И месяц и число эти возникли из небытия, когда я поступал в 1936 году учиться в Аткарское педагогическое училище. Как отличника меня принимали без вступительных экзаменов, но в самый последний момент обнаружилось, что в документах не хватало метрической выписки о моем рождении. Пришлось срочно запросить таковую в сельском Совете села Монастырского, где на ту пору секретарствовал мой родственник Василий Дмитриевич Маслов, кстати, и ныне пребывающий в добром здравии, хотя ему и перевалило за седьмой десяток. Поскольку метрик в сельском Совете не оказалось (в тридцатом году они были уничтожены каким-то местным активистом-атеистом, потому как были религиозного происхождения), Василий Дмитриевич обратился за помощью к потолку, который и подсказал ему упомянутые выше и число и месяц. Так что теперь официально я обязан был бы праздновать свой день рождения намного раньше фактического своего рождения.

— Ну что же, это даже интереснее, — подтверждаю я. — Во всяком случае, это оригинально и ново: отмечать день рождения до того, как ты родился…

— И все-таки, — настойчиво продолжает Михаил Алексеев, — мне привычнее начать автобиографию так: родился 29 ноября 1918 года в селе Монастырском, Баландинского (ныне Калининского) района, Саратовской области (разумеется, надо при этом делать мысленные поправки, район называть уездом, а область — губернией), в крестьянской семье среднего достатка…

Среднего — пока жили под одной крышей одной большой семьей. Со стороны тогда казалось: живут Алексеевы (Хохловы — по-уличному), видать, неплохо, коль во дворе у них две лошади, один жеребенок, корова, две телки, десятка полтора овец и не так уж мало прочей живности. Забывалось при этом, что все это богатство приходилось без малого на два десятка ртов, к тому же три молодые женщины (мать Михаила Николаевича, тетка Дарья и тетка Феня) почти каждый год пополняли дом Алексеевых новым едоком. В конце или же — скорее всего так — в середине 20-х годов огромная семья Алексеевых разделилась на три семьи.

— И вот во дворе каждой из этих трех семей, — с юмором говорит Михаил Николаевич, — оказалось весьма жидковато в смысле конского ржания и коровьего мыка…

Теперь к слову «середняк» против имени отца будущего писателя — Алексеева Николая Михайловича — во всех сельсоветских списках непременно добавлялся эпитет «маломощный»,

— Этот эпитет, — снова с юморком, как о чем-то давнем и невозвратимом, говорит Михаил Николаевич, — оказался впоследствии спасительным для нас: не будь этого определения, могли бы, под горячую руку тридцатого года, оказаться и на Соловках, либо еще в каких-нибудь отдаленных местах.

И когда Алексеевы жили общей семьей, и когда разделились, самым дорогим для Михаила человеком (после матери, конечно) был дед Михаил Николаевич Алексеев. Он был старшим в доме. Миша же — самым младшим. Они были тезки и очень любили друг друга. Когда много-много лет спустя Михаил Алексеев писал свой роман «Вишневый омут», то своего главного героя Михаила Аверьяновича Харламова почти в точности списывал с деда своего. Боясь, как бы всепонимающие критики не обвинили автора в «лакировке», в «приукрашивании», в «идеализации» и во всех других подобных грехах, Михаил Николаевич мучительно напрягал свою память, чтобы отыскать дедову «изнанку», обнаружить на ней темные пятна, и, не найдя, плюнул на все предосторожности: стад писать его таким, каким помнил.

— Может быть, — с иронией, словно перелистывая прочитанные страницы, вспоминает Михаил Николаевич, — будь я постарше в ту далекую пору, то и отыскал бы в своем прародителе нечто, уравновешивающее его слишком очевидные добрые начала, но я был мальчишка, и ежели видел, что передо мной человек во всех отношениях хороший, зачем же я должен был думать, что он, этот человек, может быть еще и плохим?

Деду Михаилу, а точнее сказать, его матери, прабабушке Михаила Николаевича — Анастасии, обязаны Алексеевы прозвищем «Хохловы», на долгие времена заменившем для односельчан подлинную фамилию Алексеевых. Прабабушку все звали не иначе как Настасья Хохлушка, а всех других — хохлята. Когда прабабушка не была еще прабабушкой, а просто Настенькой, семнадцатилетней девчушкой, прадед Михаила Николаевича, участник Крымской кампании, отслуживший в царской армии без малого двадцать пять лет, буквально выкрал ее (с согласия, разумеется) у какой-то помещицы не то Харьковской, не то Полтавской губернии, где Настенька была дворовой девчонкой, и привез к себе на Саратовщину.

— Так-то вот и пошел наш род, — с удовлетворением заключает Михаил Николаевич. — Фамилия вроде определенно русская, а в жилах где-то струится частица крови и украинской. Через эту Хохлушку пришли в наш дом украинские песни и украинская еда. Добавлю еще — и поголовная любовь к природе, в первую очередь — к садам. С прабабушки и с деда началось в селе Монастырском повальное увлечение садами, или, как сказали бы теперь, садоводством. Дедушкин сад — это был для нас, детей, мир почти волшебный. Мы росли в этом мире. И гибель сада в 30-х годах — незаживающая, саднящая рана в моем сердце. Как это произошло, в подробностях рассказано в помянутом уже мною романе «Вишневый омут».

В двадцать седьмом, почти на девятом году от роду, Миша Алексеев пошел в школу. При записи в школьный журнал Марья Ивановна, учительница, некогда учившая еще Мишиного отца, спросила:

— Где родился?

Поскольку Миша был наслышан об этом и от матери, и от старших братьев и сестры, то сейчас же и ответил:

— На бабушкиной печке.

Стоявшие рядом великовозрастные ученики хохотнули. Марья Ивановна промолчала, лишь губы ее слегка покривились. Почтя смех ребят за выражение недоверия к сказанному, Миша было пустился в подробности, но старая учительница осторожно остановила его:

— Ладно. Завтра приходи в школу.

Ходил Миша вместе со средним братом Алексеем, который с наукой никак не мог найти общего языка. По причине этой ему почти в каждом классе приходилось задерживаться на один лишний год. Так что на третью или четвертую зиму младший брат настиг Алексея и оказался в одном с ним классе. С той поры дела Михаила на уроках существенно осложнились. Теперь он обязан был не только отвечать на вопросы, декламировать стихи, но еще и подсказывать брату, у которого особенно худо было с заучиванием стихов.

— Твердит, твердит дома, — с грустью вспоминает Михаил Николаевич, — а как только подымет его Марья Ивановна, тотчас же все и забудет. Стоит, бедняга, уши и щеки горят жарким пламенем, делает мне отчаянные знаки, чтобы подсказывал (я сидел на парте позади брата). Рискуя быть изгнанным из класса, я подсказывал, но толку было мало: Алексей, не расслышав как следует, перевирал все безбожно. Марья Ивановна какое-то время грустно глядела на него, сокрушенно вздыхала и все-таки ставила «неуд». С грехом пополам дотащился мой братец до четвертого класса — на том и поставил точку. Впрочем, и самый старший брат, Александр, дальше четвертого не продвинулся, так же как и сестра Анастасия.

Но тут были уже другие причины: у родителей не хватило сил учить всех разом — нужно было работать на поле. Ко всему прибавились нелады в доме. Давняя, застарелая обида отца Михаила Николаевича на свою жену почему-то обострилась, ссоры участились, хозяйство, которому отец почти не уделял никакого внимания, на глазах у односельчан приходило в упадок. Трудолюбивая до крайности, мать Михаила Николаевича Ефросинья Ильинична старалась изо всех сил, чтобы как-то поправить дело, но проку от ее забот-хлопот было немного. Старая лошадь по кличке Карюха (та самая Карюха, о которой Михаил Николаевич создал одноименную повесть) постарела еще больше. Жеребенка, который мог бы сменить ее, зарезали волки. С горя и отец и мать Михаила чуть было не наложили на себя руки. Сестра, чтобы облегчить малость положение семьи, уехала в город.

— Колхоз, как ни боялась его наша богомольная и совершенно безграмотная мать, — утверждает Михаил Николаевич, — был выходом из тупика, в который зашла наша семья. Отец записал нас всех в артель одними из первых на селе.

Карюху глава семьи отводил на общественный двор ночью, чтобы не слышала жена. А она все-таки услышала и всполошила весь дом истошным воплем. «Не дам! Не дам!!!» — кричала она, выскочив в одной исподней во двор. В ответ слышалась матерщина… Вернулась в избу, грохнулась на кровать и проплакала до утра…

То было в тридцатом переломном году. В деревнях рушились старые порядки, уступая место новым, социалистическим. Процесс этот был медленным и мучительным. То там, то здесь возникали настоящие баталии. Подняли головы церковники, кулаки и другие антисоветские элементы. Людей пугали колхозами, в которых, мол, все будет обобществлено — скот, свиньи, птица и всякая прочая живность. Что люди будто бы будут спать под одним одеялом, питаться из одного котла, пользоваться одной и той же одеждой, обувью, полотенцами и т. д. и т. п. И вот в этих-то весьма сложных условиях секретарь комсомольской ячейки заставлял Мишу Алексеева, как и других учащихся начальной школы, ходить по дворам агитировать за колхоз. Агитаторы, конечно, из них были плохие: почти из всех изб этих юнцов изгоняли самым бесцеремонным образом, едва те успевали раскрыть рот. Вдогонку неизменно слышалось: «Ах ты, сопляк паршивый!.. Я те покажу такой колхоз!.. Марш отсюда!» Со слезами на глазах часто возвращался домой и Миша Алексеев, в придачу получая еще от братьев злые насмешки. А в тридцать третьем в Поволжье начался голод. Со словом «голод» обычно связывалось слово «неурожай».

Отец и мать Михаила Николаевича умерли в тридцать четвертом. Нельзя сказать, что с голоду. Но тридцать третий год, бесспорно, ускорил эту смерть. Братья разлетелись кто куда: Александра взяли в армию, а Алексей стал работать на тракторе в другом районе.

В большой пятистенной избе остался один-единственный житель — пятнадцатилетний Миша Алексеев. Пришлось срочно овладевать навыками, не свойственными мальчишке. Теперь он доил корову, пек хлеб и в конце концов так наловчился, что ему завидовали даже соседские женщины. Сначала, конечно, не ладилось, особенно трудно давалась дойка. Молоко почему-то текло не в подойник, а в рукава рубашки. Иногда корова, отгоняя комаров, переступала ногами, попадала одною из них в ведро, и молоко приходилось выливать на землю. Особенно тяжко было зимою. Надо было ходить в школу, подыматься ни свет ни заря, чтобы успеть что-нибудь сварить и испечь. Правда, на зиму у Миши объявлялся помощник — его ровесник Василий Ступкин, у которого в тридцать третьем году умерли отец, мать, многочисленные братья и сестры. Сам он уцелел исключительно благодаря своей мальчишеской предприимчивости: редкий погреб или амбар, редкий чердак либо погребица на селе не были ее свидетелями. Василия могли в любой момент поймать и пристукнуть — в этом он отдавал себе вполне ясный отчет. Но лучше уж умереть так, чем с голодухи.

Школу Михаил вынужден был оставить. «И, может быть, — вспоминает он, — главным образом из-за девчачьих насмешек: приметят под ногтями у меня тесто (его вообще нелегко отмыть, а впопыхах — того паче) и завизжат от восторга. Раз пустишь в ход кулаки, другой, а потом и отчаешься: что ты им, глупым, докажешь, ведь они неугомонны в своей непреднамеренной жестокости!»

Словом, школу пришлось оставить. Впрочем, лишь до будущей осени. Осенью же случилось такое, что совершенно неожиданно вернуло Михаила к учению. Где-то в начале сентября бродил он, ища корову, по лесу. Наткнулся на большой огород, где школьники рыли картофель. Кто-то приметил мальчонку и заорал что есть силы: «Михаил Федотыч! (Так звали директора школы.) Гляньте-ка! Вот он, Мишка-то Алексеев, шляется по лесу, а в школу не ходит!» «Ну и пускай не ходит! — ответствовал Михаил Федотович, не глядя на хлопца, но так, чтобы он непременно услышал. — Зато он ничего и не знает!»

«То есть, как же это так? — всколыхнулся Миша мысленно. — Почему же я ничего не знаю?! Я еще вам покажу!!!»

И нырнул в лес. А на другой день был уже в учительской, явившись пред строгие очи Михаила Федотовича Панчехина, человека преогромного роста. Пришлось долго уговаривать его, прежде чем он дал согласие зачислить просящего прямо в шестой класс…

Так Михаил Алексеев и окончил в родном своем селе Монастырском семилетку. В 1936 году он был принят без вступительных экзаменов в Аткарское педагогическое училище. А еще прежде случилось событие, которое надолго выбило его из душевного равновесия. Отправив документы (в том числе «липовое» свидетельство о рождении) в Аткарск, абитуриент в самом добром расположении духа возвращался домой. По дороге, на полпути, увидал кем-то оброненную газету «Правда» и в ней снимок Максима Горького — в гробу. О его смерти он еще не знал. Снимок в «Правде» буквально подкосил его. Очнувшись, схватил газету и побежал домой. В своей избе, одинокий и несчастный, он проплакал до самой ночи: умер человек, которого он, пожалуй, после матери и своего деда, любил больше всех на свете. «В самый трудный час своего сиротства я вспоминал о нем или брал в руки его книгу, и мне неизменно становилось легче», — признавался друзьям Михаил Николаевич. Из горьковских вещей он прочитывал — не прочитывал, а жадно проглатывал — все, что удавалось добыть из скудных запасов сельской и школьной библиотек, мог наизусть читать и читал и «Песню о Соколе», и «Песню о Буревестнике», и «Девушку и Смерть», и целые главы из «Матери» и его автобиографической трилогии. Нередко ему поручали читать доклады о любимом писателе. Горький нужен был до зарезу! Теперь, спустя много-много лет, он носит лауреатский знак № 1 с изображением этого человека и очень гордится им.

Тут я должен снова сделать отступление, совершить, так сказать, небольшой экскурс в историю.

Михаил Алексеев мальчишкой мог часами слушать рассказы взрослых о том, как они совершали социалистическую революцию, как били затем беляков и иноземных пришельцев, отстаивая завоевания Октября. Сколько народной мудрости было в таких рассказах, сколько умных мыслей, слов-изумрудов! Они накрепко западали в самое сердце впечатлительного и всем интересующегося мальчишки.

Позже роль сельских рассказчиков заменили книги. Научившись читать, Алексеев незаметно для себя, так сказать, стихийно, стал увлекаться книгами, и прежде всего книгами Горького, скрупулезно изучать его творчество, подражать ему. Подобно своему духовному наставнику и учителю, он забирался в самые сокрытые места деревенского быта и читал, читал, читал… Потом это переросло в привычку, в потребность, в главную цель, без чего немыслимо было представить саму жизнь. Как-то я увидел в довоенных дневниках Алексеева завещательные слова В. Белинского: «Если вы хотите знать жизнь, то читайте романы».

Думаю, что запись эта сделана не случайно. Еще в школе учителя заметили необычайную любовь Алексеева к книгам.

Началось же все, повторяю, с книг Максима Горького…

«Маленький Алеша Пешков, изумленный, рассматривал на свет страницы только что прочитанной им книги, пытаясь проникнуть в тайну этого чуда: на листах книги не было видно людей, но ведь он только что разговаривал с ними, явственно слышал их живые голоса, с замиранием сердца следил за их поступками, страдал их страданиями, радовался их радостями…» — писал летом 1967 года в связи с 40-летием «Роман-газеты» Михаил Алексеев.

И не удивительно, что все, так или иначе связанное в нашей стране с книгой, в свою очередь, обязано этому изумительному человеку. В том числе и «Роман-газета». Именно Горькому обязана она фактом своего рождения.

Алексеева всегда поражала и вместе с тем заражала неистребимая любовь Горького к книгам. Еще в далекие школьные годы, изучая Горького, он всегда восторгался тем, как Алеша Пешков жадно читал книги, выпрашивая их, как милостыню. Читал в самых невероятных условиях: при свете утаенного от хозяина огрызка свечи, при березовой или сосновой лучине, а иногда и просто в полутьме. Читал каждодневно, читал везде, читал все, что попадало под руки, и перед ним «жизнь чудесно разрасталась, земля становилась заманчивее, богаче людьми, обильнее городами и всячески разнообразнее». Уже позже, будучи известным писателем, Горький в полную меру оценил значение книг в его жизни и творчестве, сказав крылато: «Всем хорошим во мне я обязан книгам».

То же часто Алексеев говорил нам о себе, о роли книг в его жизни, о том, что они открыли перед ним целый мир — интересный и бесконечно многообразный.

В Аткарское педагогическое училище Михаил Алексеев пошел не потому, что испытывал тягу к учительской работе. Просто это было самое близкое от села Монастырского среднее учебное заведение. К тому же туда подали заявления его товарищи и сверстники. Аткарск — маленький, захолустный городишко — показался тогда огромным городом, после села-то: ведь юноша впервые очутился в таком месте — прежде дальше Баланды, районного центра, никуда не выезжал. И все-таки, когда подошли ноябрьские дни, Михаила, так же как и его приятелей, неудержимо потянуло домой. Казалось, куда торопиться-то? Дома ведь никого не осталось. В последнее время жила с ним тетка Орина, старшая сестра матери, но на ту пору и она была не в Монастырском, а в Ленинграде; укатила к сыну и дочерям своим погостить.

Это она, взявшая на себя материнские заботы о Мише, прислала ему костюм: пиджак и брюки темно-синие, в елочку. «Нелегко досталась ей эта покупка, — вспоминает Михаил Николаевич. — Тетка Орина в поисках костюма исходила и изъездила на трамваях чуть ли не весь город, прощупала строгими, недоверчивыми своими глазами все прилавки и все-таки нашла, что хотела. Однако не вдруг, не сразу полезла за пазуху, чтобы достать заветный узелок с деньгами, а уж только после того, как продавец чуть ли не под присягой уверил ее, что дешевле этой пиджачной пары не отыщется не то что в Ленинграде, но и во всем белом свете. Облачившись в теткин подарок, к немалому своему удивлению, я обнаружил, что выгляжу чуть ли не наряднее всех. Правда, опоздала малость тетка Орина. Незадолго до ее посылки нежданно-негаданно обрушилась на меня любовь. Ходил какую уж неделю в сладком чаду. Превозмогая врожденную стеснительность, искал всякую минуту, чтобы встретиться с ее взглядом и прочесть в нем ответное чувство. Но, помимо откровенных и жестоких в своей откровенности насмешинок, ничего не прочел, потому как любить хлопца с двумя выразительнейшими заплатами на штанах, конечно же, немыслимо. Были бы те заплатки поменьше размером и в каких-нибудь других местах, скажем на коленках, а не в самом неподходящем месте, может, и обошлось бы все по-хорошему. Угораздил же их черт протереться так некстати! Я делал героические усилия, чтобы моя старые деревенские штаны походили на городские брюки: ночью, перед тем как лечь спать, укладывал их, тщательно расправив, под жесткий, словно спрессованный жмых, студенческий матрац в надежде, что к утру образуются желанные складки. Рубаху носил навыпуск и без пояса, чтобы прикрыть ненавистные заплатки, но при малейшем наклоне — или ветер лизнет сзади снизу вверх — они все одно нахально выглядывали».

— Из всех врагов, какие так или иначе встречались на пути моем, — полушутя, полусерьезно говорит Михаил Николаевич, — самыми лютыми были эти заплатки, ибо они украли у меня самое дорогое, что когда-либо бывает у человека, — первую любовь…

Учеба между тем шла своим порядком. Михаил не был отличником, но в ударники время от времени все-таки выбивался. Из всех предметов больше всего любил русский язык и литературу. Из всех учителей — Екатерину Васильевну Шолохову и директора Чурсина. Первую за то, что заставила по-настоящему полюбить родное слово и русскую литературу, второго за то, что часто выручал голытьбу — подбрасывал по пятерочке сверх стипендии.

— По утрам мы, то есть такие все, как я, бедолаги, — возвращаясь к тем далеким дням, вспоминает Михаил Николаевич, — выстраивались в длинную очередь перед его кабинетом со своими жалобными прошениями, и все выходили от него осчастливленными, чего нельзя было сказать о бухгалтере, встречавшем нас откровенно ненавидящим взглядом. Думается, что директор задерживал свой взгляд на мне дольше, чем на ком бы то ни было. Привлекали его мои ботинки размера, вероятно, сорок пятого в то время, когда хватило бы и сорокового. «Где ты, Алексеев, раздобыл эти броненосцы?» — спрашивал Чурсин, хмурясь. Он сильно картавил, и у него получалось: «буиносцы». Я сообщал, что нашел эту обувку у себя на чердаке, видать, принадлежала она моему деду. Директор качал головой, вздыхал и, наклонившись, наискось писал на моем заявлении: «Бух. Выдать семь руб.». Два рубля приходились на счет страшенных моих «буиносцев».

Екатерину Васильевну Шолохову, — продолжал как бы про себя Михаил Николаевич, — я прямо-таки обожал. Она, вероятно, догадывалась об этом, но виду не подавала: не в ее правилах выделять кого-либо из учеников. Ее малость смущало мое сильное оканье. Помнится, она подходила ко мне и тихо говорила: «Алексеев, зачем же так — «корова», это ужасно!» Я отвечал: «Екатерина Васильевна, но если я напишу: «ка-ро-ва», это же будет еще ужасней!» Она укоризненно улыбалась и отходила от меня, не то огорчившись, не то примирившись с положением вещей. Позже, после войны уже, я получил от нее письмо. Это был отклик на первый мой роман «Солдаты». Она была строга ко мне по-прежнему. Похвалы было негусто. Зато слово «сырой» употреблено старой учительницей дважды: в начале и в самом конце письма-отзыва. За два года до ее смерти (умерла в 1966 году) я побывал у нее дома. Жила совсем одна. Ни упрека, ни жалобы я не услышал от нее, все в ней говорило: «Я свое дело сделала. Теперь, слава богу, могу спокойно умереть». Как хорошо, если бы все мы вот так же приходили в жизнь и уходили из нее — чтобы все было спокойно, мудро и ясно…

Педагогическое училище Михаил Алексеев не окончил. За год до окончания был призван в армию. Это случилось в 1938 году. Сначала служил в Иркутске. В декабре, после курсов младших политруков, был уволен в запас. Уехал в город Сумы к брату Алексею, где вскоре был вновь призван и назначен политруком парковой батареи Харьковского артиллерийского училища (к тому времени его перевели в Сумы). Там и встретил войну. В первые же ее дни брата Алексея, у которого Михаил квартировал, отправили на фронт, и он погиб в 1943 году где-то под Ельней, на Смоленщине.

После 3 июля 1941 года, то есть после выступления И. В. Сталина по радио, из трех военных училищ города Сумы был сформирован отряд, который наречен был впоследствии «Отрядом Чеснова» (по имени генерала, начальника училища). Несколько месяцев это соединение сражалось на Юго-Западном фронте, а потом по приказу Ставки было выведено с передней линии и отправлено в глубокий тыл для подготовки офицерских кадров. Так офицер Алексеев очутился в Казахстане. Но вскоре подал заявление и был направлен во вновь формировавшуюся 29-ю стрелковую дивизию, которую потом, после Сталинградской битвы, переименовали в 72-ю гвардейскую. Там Алексеев был назначен политруком минометной роты 106-го стрелкового (позже — 222-го) полка. В этой должности, в звании младшего политрука, вновь попал на фронт: сначала под Тулу, а затем, в июле 1942 года, к Сталинграду. С ходу вступили в бой. Полк этот вышел к Дону в районе хутора Нижне-Яблоновского. В течение многих дней однополчане вместе со всей дивизией сдерживали натиск гитлеровских войск у хутора Чикова, станицы Генераловской, под станцией Абганерово. Более суток дрались в полном окружении. Здесь же Михаил Николаевич был принят в члены партии. По выходе из окружения в дивизионной газете «Советский богатырь» появился очерк под рубрикой: «Герои Сталинградского фронта». В заголовок автор очерка ан. Степной (ныне писатель Дубицкий Андрей Федорович, живет в Целинограде) вынес имя Михаила Алексеева. Вскоре получил он первую свою награду — медаль «За боевые заслуги», это была самая высокая для него награда (в то время награды выдавались весьма скупо).

В связи с боями под Сталинградом на память приходит еще один эпизод, связанный с именем Максима Горького.

В одном из боев у станции Абганерово Михаил Алексеев был тяжело контужен и попал в медсанбат. Придя в себя, он увидел, что вокруг его койки стоят люди. Кто они? Зачем пришли?

— Это мы, минометчики, — видя недоуменный взгляд своего командира, осторожно доложил Соколов. — Пришли вас навестить… Немца одолели… Высоту снова отбили… Так что докладываем…

На губах Алексеева появилась еле заметная улыбка. В глазах потеплело. И тут минометчики стали наперебой рассказывать о последнем бое, о разных фронтовых новостях. А старшина батареи тихонько, чтобы не мешать остальным, запел свою любимую «Рябинушку». Он всегда, когда на сердце было тяжело или нападала грусть по дому, пел так, что все умолкали и внимательно слушала его задушевное пение. В наступившей тиши голос старшины звенел мелодично и заунывно. Казалось, что ему тесно в маленькой госпитальной палате. Он рвался на волю, унося своего хозяина в родные края, навевая воспоминания о детях и жене, загубленных врагом. Гневом наполнялось сердце бывалого воина. Руки сжимались в кулаки. В висках стучало все чаще и чаще. Такое же состояние было и у Алексеева. Захотелось встать с постели, позабыть о недуге, взять оружие и снова пойти в бой…

Алексеев сделал резкое движение, поднялся на руки, но сестра тут же уложила его в постель:

— Вам нельзя вставать… Запрещено врачом…

Кто-то из солдат протянул Алексееву потрепанную книгу — спутницу минометчиков — и ласково сказал:

— Ваш любимый автор… Расскажите нам о нем или прочтите что-либо. А то мы, право, грусть на вас нагнали.

Это был один из томиков Максима Горького: минометчики знали увлечение своего командира.

— Хорошо, — повертев книгу в руках, ответил Алексеев. — Я прочту вам прекрасную горьковскую сказку «Девушка и Смерть».

Быстро найдя нужные страницы, он начал читать:

По деревне ехал царь с войны.

Читал уверенно, так, будто знал заранее текст песни. В палате все притихли.

Едет, черной злобой сердце точит, Слышит — за кустами бузины Девушка хохочет…

И сказка будто ожила. Перед глазами у всех возник образ смелой девушки, которая во имя любви не побоялась ответить грозному царю:

— Отойди, — я с милым говорю.

Взбешенный царь отдал девушку в руки смерти.

Девушка стоит пред Смертью смело, Грозного удара ожидая…

И в сознании каждого явственно встала картина последнего боя за высоту, которая неоднократно переходила из рук в руки. «Вот точно так же, — проносилось в голове Алексеева, — и мои бойцы вчера гордо стояли перед смертью и победили. В этом, как и в других боях, ими также руководила всесильная и всемогущая любовь. Великая любовь к матери-Родине…»

Смерти не до шуток, Становясь все злее и жесточе, Смерть обула лапти и онучи И, едва дождавшись лунной ночи, В путь идет, грозней осеннем тучи.

Алексеев сделал паузу, повернулся, лег поудобнее, нахмурился. Присутствующие смотрели на него тревожно, внимательно. Но молодой лейтенант-минометчик будто не замечал ничего: был погружен в свои сокровенные думы. Он думал о сонатах батареи, людях, чьи судьбы находились в его руках. Думал о последнем ожесточенном бое с врагом, когда минометчикам пришлось вести огонь вопреки всем инструкциям и техническим правилам…

На Сталинградском фронте Михаил Алексеев был в разных должностях — политрук минометной роты, ответственный секретарь комсомольского бюро полка, заместитель командира артиллерийской батареи по политической части. А уже на Курской дуге, под Белгородом, в июле 1943 года его совершенно неожиданно назначили заместителем ответственного редактора дивизионной газеты «Советский богатырь». Как это произошло, Михаил Николаевич подробно рассказал в документальной повести «Дивизионка» и в другой, тоже документальной, повести «Автобиография моего блокнота».

— Вообще о фронтовом житье-бытье я, пожалуй, больше ничего не скажу, — вдруг неожиданно для меня сообщает Михаил Николаевич. — Все достаточно подробно поведано в названных произведениях и в романе «Солдаты» — в нем хоть и встречаются имена вымышленные, а рассказано-то, в сущности, о боевом пути нашей дивизии.

Заметим лишь, что в своих «Знаменосцах» Олесь Гончар имеет в виду ту же дивизию, ибо был однополчанином Алексеева: на фронте, уже в Румынии, Венгрии и Чехословакии, они много раз встречались.

— Что можно сообщить еще? — спрашивает Михаил Николаевич и сам заключает: — Более пяти лет (а именно с марта 1944 года и по сентябрь 1950 года) находился за границей, в составе советских войск. С декабря 1945 года по 1950 год работал корреспондентом газеты Центральной группы войск «За честь Родины». Это ты хорошо знаешь сам. Вспоминаю об этом лишь потому, что там впервые начал печатать роман «Солдаты» — первую книгу, с которой я вышел на литературную стезю…

На этом наша беседа была окончена. Не скрою, домой я возвращался с чувством победителя. Я узнал о своем друге то, чего до сего времени не знал. Думается, не знали этого и многие читатели…