"Дмитрий Быков. ЖД (fb2)" - читать интересную книгу автора (Быков Дмитрий)

Помню Родину, русского Бога, Уголок на подгнившем кресте, И какая сквозит безнадега В робкой, смирной его красоте . Лев Лосев
Грузно попыхивая, паровоз начал брать поворот, и они плавно скрылись из виду со своим убогим и вечным терпением, со своей безмятежной недвижностью. С этой готовностью детски неумелой. И вместе какая, однако, способность любить без меры, заботиться о подопечных, надежно их оберегая и обкрадывая, а от обязательств и ответственности отлынивать так простодушно, что и уверткой этого не назовешь. Уильям Фолкнер
Все идет в одно место. Экклезиаст, 3:20

Глава четырнадцатая ДЕРЕВНЯ ЖАДРУНОВО

1

Глубже и глубже шел Волохов со своей гвардией в среднюю Россию, называвшуюся так потому, что окраинная осталась позади. Устройство этой земли только теперь открывалось ему. Он понял, что в согласии с циклической историей и структура ее была концентрична, подобно обожествляемому здесь дереву, и нарастала подобно годовым кольцам. Варяжский, хазарский или иной вражеский клин мог войти в эту древесину глубоко, но сердцевины ее не затрагивал; в сердцевине-то и находилось Жадруново, к которому держал он теперь путь.

Чем дольше он шел, тем лучше понимал замысел, небольшой частью которого был. Прежде казалось Волохову, что предназначение его в создании нации, которую надо четыре года или сколько уж там получится водить по российским пустошам; в некий момент воссоединение с возлюбленной показалось ему важнее всякой нации, которая еще неизвестно, создастся ли; подумав, он рассудил, что одно другому не мешает — может, странствуя в поисках Женьки, он как раз и сформирует отряд истинных воинов, бесстрашных мужей. Путь его, однако, все сбивался с прямой на спираль, Волохова как бы сносило течением земли, не менее мощным и ощутимым, нежели водное: то между городами не было прямого сообщения, то приходилось спускаться вдоль разлившейся от дождей реки до моста, то, добравшись уже было до железной дороги, по которой попала в Жадруново его возлюбленная, он узнавал, что сообщение прервано, ибо таинственные партизаны постарались и тут. К Жадрунову он приближался медленно, но неуклонно, нарезая вокруг него сужающиеся круги; глубже, глубже в центр спирали погружался Волохов со своими людьми, понимая, что прямого пути в искомую точку нет. Странно устроена русская земля, у всякого тут свой путь: где один пройдет прямо, перед другим вырастет неодолимое препятствие, где одному мост — другому брод, третьему переправа, а четвертому омут; один может попасть в Жадруново прямым путем, другой кружит вокруг не один месяц; общего для всех маршрута нету ни для кого, потому-то и железных дорог тут больше, чем нужно, , вся страна оплетена их сетью; но если кому нет пути, то не доедет он ни по какой дороге, ни конным, ни пешим. Российская земля сама решает, кому куда идти.

И Волохов доверился земле, понимая, что в Жадруново к Женьке она выведет его так и так, и уж верно, это зачем-нибудь нужно. Он подходил к Жадрунову третий месяц — что ж было не подходить? Жарким и благодатным вьщалось то последнее лето, и новым своим знанием, появлявшимся бог весть откуда, Волохов знал, что оно последнее. Знал он и то, что есть жизнь и после, — но это будет совсем другая жизнь, столь отличная от прежней, что даже бледных ее контуров не мог он разглядеть в будущем. Словно пелена стояла между ближайшей осенью и будущей весною. Пока же все цвело, словно напоследок; Волохов шел прогретыми хвойными лесами, полями, в которых сладко пахло сухой травой и пылью, прозрачными пустынными березняками, в которых встречались ему подчас поселения странных людей, забывших, откуда они и как их зовут; шел, ничему не удивляясь и ни о чем не думая, не упуская из виду единственной цели и подходя к ней ближе, ближе, как спутник, обреченный упасть на Землю. И чем ближе он подходил, тем ясней понимал, что и за деревней Жадруново есть какая-то жизнь, но угадать ее невозможно, как невозможно из нынешнего лета увидеть будущее.

Он не то чтобы чувствовал Женьку, приближаясь к ней, — он знал о ее присутствии; вместо глухой пустоты ощущал он теперь странные сигналы, которыми она то ли предостерегала его, то ли направляла единственно правильным путем. Она не снилась ему и не говорила с ним мысленно; он чувствовал, что там, в Жадрунове, будет уже не совсем Женька, как и Фаусту в раю встретилась не совсем Гретхен, а всего лишь одна из грешниц, прежде носившая это имя, но какая-то часть ее души была то ли самой живучей, то ли просто вечной, и эта часть находилась в сложном соотношении с его собственной душой, а потому и подавала искаженные сигналы, доходившие, как голос с того берега. Дальнее ауканье за туманом он слышал все ясней — а потому шел, хоть и знал заранее, что увидит не то, чего ждет, и вообще все будет иначе, а может, и вообще друг друга они не узнают, как было однажды предсказано.

И еще один странный звук слышал Волохов — слышал его все время, наяву и во сне; он был неотвязен, но ненавязчив, как тонкая песня проводов над равниной, как ветровое посвистывание, как пение снега, гонимого по ровному зеленому льду. Это был стон не стон, жалоба не жалоба, а ровный кроткий напев, приманивающий и засасывающий одновременно. Сама земля словно пела ему на одной ноте, и это можно было принять за сигнал — правильной, мол, дорогой идете, братцы, а можно и за тихий бессильный протест, а можно — и лучше всего — за мурлыканье одиноко играющего ребенка, которому в тихих его играх дела нету до посторонних. В песне этой, однако, Волохов чувствовал странную нежность, легкую снисходительную радость — с такой улыбкой на него редко кто смотрел, но ею-то он и дорожил больше всего. В ней было лукавое одобрение — надо же, не ждали, а вот ты какой. То яснее, то глуше доходила до него эта песенка, но когда она начинала звучать отчетливей — он знал, что на верном пути, и по ней ориентировался.

Как-то раз он вышел со своей гвардией к ровному, черному, как тарелка, лесному озеру — в их устных преданиях оно получило название аукающего. Кто-то громко и радостно кричал «Ау!» с одного его края, кто-то так же весело отзывался с другого, — голоса были звонкие, девичьи, юношеские, раздавались они внезапно, с неравными интервалами и в непредсказуемых местах. Вот кто-то откликнулся совсем рядом с ними: они оглянулись — никого нету. Тогда сами они в детском восторге стали кричать: «Ау! Ау!» — и голоса звонко, ликующе стали откликаться им наперебой, то с одной, то с другой стороны, словно так и звала их к себе невидимая компания, разбредшаяся по грибы ли, по орехи, но никто так и не появился — только легкая рябь прошла по озеру, или ветер ее пронес?

— Не надо нам сюда ходить, — сказал Волохов. Страха он не чувствовал, но понимал, что попал в один из входов, вход этот ложный, сейчас он ему по случайности открыт, но предназначен другому. С сожалением поднялась летучая гвадрия после короткого привала и направилась прочь от черной воды, над которой висели причудливо изогнувшиеся березы и вились голубые стрекозы. Голоса печально поаукали им вслед, да и стихли.

Входов таких было много, и Волохов за полтора года предшествующих странствий научился их различать, но только теперь понял, что вся Россия пересечена не только железными дорогами, но и воздушными тоннелями, позволяющими попасть напрямую в отдаленное и труднодоступное место; иной человек, которому положено, по такому тоннелю мог за сутки дойти с одного конца страны на другой. Земля эта непредсказуемо выстраивала и прятала мостики и проходы. Волохов не догадывался, что договариваться с ней и чувствовать маршрут он умеет не потому, что набрался опыта, а потому, что после долгого странствия в нем проснулся истинный волк, человек той породы, о которой рассказывал ему Гуров. Но он теперь и Гурова не очень-то помнил, и слова его забыл — смотреть по сторонам было интереснее, чем вспоминать.

Много чудных чудес встречалось им по пути: видели они одинокую лесную избу, в которой решили заночевать — и перенеслись вместе с нею за двадцать верст, в новый лес, в незнакомую местность; видели серебряный лунный березняк, в котором одним слышалось пение, другим струнный оркестр, а третьим строевой марш; видели реку, над которой плыл колокольный звон, а никакого колокола и в помине не было. Впрочем, когда долго странствуешь, поневоле всему веришь и на любой морок поддаешься. Ходить им не надоедало, Волохов набрал себе хороший отряд; одно было странно — чем дольше они ходили, тем различнее были их видения. Доходило до того, что один видел перед собою лес, а другой поле. Поразмыслив, Волохов понял и это: в процессе хождения, как он и предполагал, все они стали наконец людьми, догулялись до истинного своего облика, а люди все разные и на вещи смотрят неодинаково. До того дошло, что запевала рядовой Шмаков пошел в малинник, да так и пропал: виделся ему там не малинник, а троллейбус, он и сел в этот троллейбус и уехал восвояси. Остальные пошли в малинник — куда там! Только провода пощелкивают да машины гудят, но где-то очень вдалеке, там, куда уехал Шмаков. Горевать по нему не стали: верно, попал человек туда, куда ему надо было.


2

Долго ли, коротко ли шел Волохов, а только в конце концов пришел он со своей летучей дружиной в те места, в которых никто уже не удивлялся солдатикам. То была срединная, самая глубинная Россия, до которой доходил не всякий враг; ни хазары, ни варяги тут не задерживались — не потому, что тут было плохо, а потому, что им было тут неуютно. Шла и шла летучая гвардия, постоем заходила в деревни, и в каждой деревне спрашивали их по-разному.

— Это што ж, с войны, што ли? — говорил косматый дед-пасечник, угощая их свежим медом и разливая холодное, из погреба, молоко.

— С войны, дед, — отвечал ему Яков Битюг.

— И што, жмет немец?

— Да какой немец, дед? — удивлялся Битюг. — Немца побили давно.

— А-а, — кивал дед. — Глубоко живем, ничего не знаем. И вести не доходят, и радио што-то молчит. Раньше еще говорило, а теперь молчит. Давно побили-то?

— Да лет семьдесят уж, кабы не больше.

— Ну и хорошо. А то ведь он досюда не дошел, ходу сюда ему не было. Так вот и не знаем.

Битюг починил деду забор, перекрыл крышу, постучал молотком в сарае, подлатывая стены, — старик сетовал, что у самого уже сила не та. Деревня их, от которой пасека стояла в трех верстах, была полупустая, как большинство русских поселений: одни уехали, другие умерли, но тут еще теплилась жизнь, крепко устроенная.

— Что ж, уходят все? — спросил Волохов.

— Иные уходят, иные и приходят, — загадочно отвечал дед.

— Командир, — сказал Битюг, отведя Волохова в сторону. — Жалко деда, один живет. Я б ему на пасеке помог, да потом бы тебя догнал. Хорошо тут, командир, чую — мое тут место. Не серчай, я останусь. Прежде нигде остаться не хотел, а теперь знаю — пора.

— Так и оставайся, — широко разрешил Волохов. — Видно, и впрямь такое твое место. А если последние времена близко, подобное должно лепиться к подобному.

И Битюг остался.

Долго ли, коротко ли шли они без Битюга, а только пришли в другую деревню. Выбежала им навстречу девчонка в красном платьице в горошек, совсем молодая, лет пятнадцати.

— Ой, никак солдатики! — крикнула она. — Солдатики, а солдатики! Што, побили вы немца?

— Давно побили, красавица, — ответил за всех Михаил Моторин. — А у вас, чай, и не слыхивали о том?

— Не слыхивали, — покачала головой девка. — Говорят, у немца таньки и еропланы.

— Дак и у нас таньки, — в тон ей отвечал Моторин, подходя поближе и оглаживая ее ласковым взглядом.

— И газы ишо, — сказала девка. — Как пустит немец газу, так все и полягают.

— Никак нет, газы запрещены, — пояснил Моторин. — Молочка бы нам или кваску…

— А как жа вы говорите, што побили его, а сами вон куда зашли?

— Это мы по домам расходимся, милая, — сказал Моторин.

— Долго воевали, — недоверчиво сказала она. — Отец бабки моей, мой прадед, как ушел, так и вести нету. Ишо до революции было.

Волохов с ужасом, а пожалуй что и не с ужасом, а почему бы с ужасом, наоборот, с легким даже весельем догадался, что девка говорит о Первой мировой.

— Ну, теперь заживем, — сказал Моторин. — Отвоевались. Тебя как звать, красавица?

— Ксенией добрые люди называют, — хихикнула она.

— Ну, Ксения пойдем, выпьем за победу! — сказал Моторин, и все они пошли пить за победу. Конца тут не было увлекательным рассказам про войну. В деревне жило пять стариков, да шесть старух, да общая на всех внучка Ксения, чьи родители давным-давно из деревни уехали — тоже, видать, на войну. А куда ж ишо можно уехать из деревни, если не на войну. Прислали оттуда одно письмо, звали бабку Прянишну к себе, но бабка Прянишна для войны была уже старая и никуда не поехала. Если немец придет сюда, так она его ухватом, но чтой-то маловероятно. Никто еще не доходил, даже и в революцию приехал комиссар, плюнул и уехал.

— Ты не серчай, командир, — после застолья сказал Волохову снайпер Моторин, — но я чувствую к этой девице влечение и, если будет на то благоугодное твое согласие, останусь здесь.

Он уже заговорил в местном духе, это было заразительно. Пахло в деревне великолепно — и медом, и дегтем.

— Дак оставайся, — благословил его Волохов и после уютного ночлега на сеновале пошел с неуклонно уменьшающимся отрядом дальше.

Долго ли, коротко ли шел Волохов со своей убывающей гвардией, а только пришли они в следующую деревню, где жил одинокий бобыль с мальчиком. Мальчик был немой, а бобыль глухой и все толковал про какого-то хранцуза. Еще у них была говорящая собака. Правда, при Волохове и его гвардии она из застенчивости не говорила, но смотрела так, как будто при случае могла.

— Хранцуза мы победили, мальчик! — сказал Волохов. — Объясни ты ему, что уже давно победили, теперь не страшно.

Мальчик жестами показал бобылю, что француз не тяжеле снопа ржаного: взял вилы, покидал ими сено, объяснил, что сено изображает француза. Бобыль покивал — значит, понял.

— Уж ты прости меня, майор, — сказала медсестра Анюта с характерной для нее прямотою и резкостью, — но я останусь с мужиками. Трудно им одним, нет женской ласки.

Бобыль, хоть и глухой, покивал в том смысле, что нет.

— Он не сын мне, а так, приблудился, — без связи с разговором заметил бобыль. — А мне одному что ж не взять.

Собака тоже покивала в том смысле, что бобыль не врет. Она была и слышащая, и говорящая, самая из всех полноценная, но не умела сама добывать пищу, ибо, обретя дивный дар разумной речи, не находила уже в себе сил загонять беззащитную дичь. Так они и жили, обеспечивая друг друга и не умея обходиться один без другого. Анюта должна была увенчать собою этот симбиоз, потому что когда люди и звери только обеспечивают друг друга — жить им скучно. Должен быть кто-нибудь, кто всем этим любуется и плодами их дел благодарно пользуется. И она осталась, а Волохов побрел дальше.

В двадцати следующих деревнях растерял он всю свою гвардию и не жалел о том. Все они нашли свое место на свете, а он никак не находил, и, стало быть, все его странствие было затеяно для того, чтобы достойные представители нации разошлись по деревням, оплодотворяя собою инертную русскую жизнь. Во всех деревнях радовались, что солдатики пришли с войны; а в последней интересовались, побили ли уже ляхов. А то ходили тут, собирали ополчение, и робята ушли, но не вернулся еще никто. Волохов объяснил, что ляхов побили, а ополчение, наверное, осталось в Москве.

Не могли же они погибнуть, в самом деле. И то, сказали старики, должно, в Москве. Если бы погибли, то уже вернулись бы. Обязательно все возвращаются лет через триста, а иные и раньше, иначе и народу бы уже не было. Откуда же Господу взять столько нового народу? Рожают-то давно уже меньше, чем помирают, а народ все не вымрет: стало быть, это мертвые належатся в земле да и приходят по домам. Показали ему и кладбище, с которого все иногда возвращаются; у одной могилы сидела старуха и ждала мужа, утонувшего шестьдесят лет назад, пора бы ему и встать, а то ведь может и не дожить, Увидевши деревню, где покойники приходят назад, навоевавшись, наотдыхавшись и восстановившись, Волохов смекнул, что Жадруново близко.

Скоро он остался один, и так-то легко стало ему идти.


3

Ходят тучи, да алеют зори, да летают журавли. Это точно было сказано в каких-то стихах, которые Волохов раньше помнил наизусть, а теперь забыл начисто, помнил только самое главное. В срединной России вообще забывалось случайное. Волохов вспомнил тут, что он настоящий волк, волхв, и научился смотреть на вещи правильным образом — соединяясь с ними и не думая о смысле. Русь вокруг лежала былинная, билибинская: бел-горючи камни со стершимися надписями, полупустые деревни, где одинокие старики безмолвно его угощали, пыльные дороги, поля с налитым колосом, островерхие ельники на тревожном закате. Долго шел Волохов полями, неуклонно веселея сердцем, чувствуя приближение цели, словно говорившей ему: не взыщи, мил-человек, что долго тебя сюда не пускали, так у нас устроено, что дойдет не всякий; но коли уж дошел, мы тебе не враги, пользуйся. Входи, забирай свою девушку, хочешь — уводи, да смотри не оглядывайся. Не певец ли ты, часом? Ах нет, это ведь была греческая история, а у нас не греческая, у нас, верно, будет иначе: зайдешь в Аид — а там совсем не то, что думаешь, и захочется ли еще назад — неизвестно.

Ходят тучи, да алеют зори, да летают журавли.

Тучи ходили, низкие, синие, и перемещались таинственно, кругами, словно и ветер тут дул по кругу, вернувшись на круги своя. Так и покойники возвращались — ушли, пришли; и правда, откуда бы иначе брались люди? Волохов сам изумлялся, как это раньше не пришло ему в голову. Обработанная земля кончилась, пошли поля сплошной высокой травы с синими колокольчиками: трава была Волохову сперва по пояс, потом по грудь. В густой траве пропадешь с головой, в тихий дом войдешь, не стучась. Вот здесь у меня куст белых роз, вот здесь вчера — повилика вилась. Где ты был, пропадал, что за весть принес, кто любит, не любит, кто гонит нас? Никто нас не гонит, все любят, а пропадал я так долго потому, что не сразу ведь и дойдешь.

Дождик прошел и кончился.

Волохов шел, теряясь в густой траве, и сам не заметил, как пропал в ней — и не тропа это была уже, а лес, густой и пестрый, смешанный, хвойно-лиственный; вот он все гуще, вот уже и продираться сквозь него трудно, и ни тропы, ни просвета. Волохов, однако же, шел, замечая, что лес отчего-то чахнет: вот был зеленый, вот рыжий, а вот и совсем сделался мрачный, одни сохлые ели да болото. Под ногами у него пружинили иглы, пахло хвоей и гнилью. Волохов присел отдохнуть на пень, задрал голову — вот и вечер, косые золотые лучи сквозь паутину. «Далеко я зашел, никогда так далеко не был».

Тут у ног его раздался шорох, а потом деликатное попискивание; нагнулся Волохов и увидел малую мышку. Мышка была не совсем обыкновенная: человека не боялась, села на задние лапки, а передними стала его подманивать, наклонись, мол. Нагнулся Волохов, подставил ладонь, и мышка на нее взобралась, словно того только и ждала.

— Здравствуй, дяденька, — сказала мышка, — дай мне хлебца, а я тебе добренькое скажу.

«Ах ты, разумница какая», — сказал Волохов, достал из-за пазухи горбушку, подаренную ему стариком в последней деревне, и накрошил мышке по мышиным ее возможностям. Деликатно покушавши, мышка снова села на задние лапки и передними показала, чтобы Волохов приблизил ухо.

— Ну, чего? — спросил он.

Оглянувшись, не подслушивает ли кто, мышка ему прошептала, как себя вести при таких-то и таких-то обстоятельствах; поблагодарив разумную зверюшку, отпустил ее Волохов и двинулся дальше.

Как и предсказала мудрая мышь, вскоре открылась ему ровная поляна с шестью деревьями; деревья были не простые, а какие — Волохов сам не знал. На одном сидела птица Сирин, на другом Финист, на третьем Феникс, на четвертом Алконост, на пятом Гамаюн, а на шестом прельстительный воробей. Волохов никогда прежде этих птиц не видел, но легко узнал бы, да и мышка его предупредила.

— Здравствуй, молодец, — сказала птица Сирин. — С какой поры льны топтать?

Волохов отвечал, как следовало.

(Ответ: с середины грязника.)

Птица Сирин вспорхнула и скрылась, то есть ответ был правильный.

— Здорово, молодец, — весело проклекотал Финист. — До Дмитра девка хитра, а после Дмитра?

Волохов отвечал, как должно.

(Ответ: еще хитрее.)

Финист вспорхнул и улетел, то есть верифицировал.

— Здрав будь, молодец, — сказала птица Феникс. — Балабол на толобол, а коломок не растолок, что это будет?

Волохов задумался. Птица Феникс нацелилась слететь к нему и стремительным темно-золотым клювом ударить в глаз. Она принялась пожимать крыльями, как разбойник пожимает плечами: ничего, мол, нету, начальник! — и вдруг выхватывает нож из рукава.

Волохов сосредоточился и ответил как положено.

(Ответ: не твое дело.)

— Знатно! — прочирикал Феникс, снялся и с ободряющим поухиваньем, широко маша зелеными крыльями, вертикально поплыл в темно-синие небеса.

— И что теперь будет? — глубоким контральто спросил Волохова Алконост.

Волохов отвечал правильно.

(Ответ: не знаю.)

— А я знаю, да толку-то, — сказал Алконост. Он засунул голову под крыло и немедленно уснул. Перо у него было сплошь кобальтовое, с переливом, на шейке воротник цвета червоного золота.

— Добрый, добрый молодец, — снисходительно заметил Гамаюн. — Ну-ко, скажи: бежит свинка, золотая щетинка, на кого глянет, того обманет, кого полюбит, того и погубит, а кого забудет, тот жив не будет.

Волохов поскреб затылок, чтобы не выглядеть легкомысленным всезнайкой, и после небольшого молчания ответил в соответствии с этикетом.

(Ответ:разгадка утрачена.)

— Ну и ладно, — удовлетворился Гамаюн. — Послушай теперь воробушка.

— Ах, ах! — принялся обольщать Волохова прельстительный воробей. Это была небольшая, очень суетливая серая птичка, бурно жестикулирующая крыльями и оттого в избытке чувств приподнимавшаяся над сухою еловою веткой. — Как хороша жизнь, сколько в ней удовольствий! Проснешься с утра — и уже замечательно! Покушаешь — и совсем хорошо! Как гармонично, как разумно все устроено. Как, в сущности, неблагодарны те, кто ропщет на Бога, даже и неприятные вещи вроде зимы обставившего красиво, с белеными холстами и алмазными россыпями! Сколько удовольствий таит в себе непринужденная беседа в дружеском кругу: ляпнешь что-нибудь умное — а все: ах! И, наконец, жалко маму, очень жалко маму. — Воробей прослезился и сел на ветку, умильно сложив крылышки.

Волохов почувствовал, что здесь можно ответить независимо от этикета, в соответствии с личными вкусами, и сказал учтивый экспромт: «Лети, пока цел».

— Ах, ах, какая прелесть, — враз поскучнев, пролепетал воробей и, обратившись в филина, скрылся в дупле. «Дурак ты, братец, как есть дурак», — послышалось оттуда. Вероятно, это был пароль, условное слово вроде сим-сима. Деревья расступились, и Волохов увидел бледно-зеленое ночное небо над огромной деревней впереди. Он подходил к Жадрунову со стороны леса. Навстречу ему шла рыжая девочка с прозрачными глазами. Она подала ему руку и повела сквозь полосы тумана. Ничего особенного пока не было, если не считать легкого разочарования: и только-то?

— Слышь, — сказал Волохов девочке, держа ее за маленькую холодную руку. — Женька Долинская не у вас, часом?

— А то, — сказала девочка. — На кого глянет, того обманет, кого полюбит, того погубит, а кого забудет, тот жив не будет.

— А, — сказал Волохов. — Значит, она меня забыла?

— И правда дурак, — сказала девочка. — Ты разве не жив?

— Жив, — не очень уверенно признал Волохов.

— То-то же, — сказала она наставительно. — Да вон она, белье полощет.

Далеко, на реке, кто-то шумел и плескался, и русалочий смех доносился оттуда. На середине реки холодно мигал зеленый бакен. В том, что Женьке вздумалось полоскать белье именно ночью, не было ничего удивительного. Весь день она, вероятно, была занята, а может, ей просто хотелось, чтобы Волохов застал ее именно за таким мирным, несвойственным ей занятием.

— Почему-то я ее не чувствую, — пожаловался Волохов. — Раньше все время, а сейчас никак.

— Врать-то, — сказала девочка укоризненно, и в ту же секунду Волохов понял, что и правда врет: он точно чувствовал Женьку, но совсем не так, как раньше. Та ровная, одобрительно-ласковая нота, которая все пела у него в душе, пока он шагал с редеющим отрядом по концентрической среднерусской равнине, — как раз и была Женькин голос, но он никогда не слышал ее такой. Он помнил ее разной — злой, тоскующей, радостной, — но всегда стремительной; он и не знал, что в душе ее течет подспудный тихий поток, но всегда стремился именно к этой, самой глубокой ее глубине. Он подумал вдруг, что Женька, в сущности, очень добрая. Сам он не был уверен, что смог бы любить кровного врага, — а вот она смогла, хотя кровь ей и не велела. Он вспомнил, как она все прощала ему, как мало и коротко говорила о своей любви, снисходительно выслушивая его неуклюжие монологи, — но как любовалась всякой его удачей, и восхищалась всяким вовремя сказанным словом, и как звонила изредка по ночам, помня о разнице во времени, но зная, что он не обидится на такое пробуждение, — звонила сказать, что не может удержаться, просто хочет его слышать, ну все, пока, — и понял, что зря он всю жизнь с ней соперничал. Ее не надо было удивлять и завоевывать силой, она ничего от него не хотела, кроме того, что уже было; он впервые понял, как спокойно, верно и навсегда она полюбила его и как ровно и неотступно хранила его эта любовь до войны, на войне и в странствии. А их размолвки душными, жаркими, еще каганатскими ночами! Идиот, ничтожество, он злился на нее всерьез, стараясь на ее упрек ответить обиднее и язвительнее, — а ей хотелось видеть его совершенным, идеально ей подходящим, таким, каким он задуман, и оттого ее так коробило любое неверное слово, и оттого она с таким детским изумлением смотрела на него после его особенно колючих ответов. И как она гордилась им, когда у него что-то получалось! Только это и помнил он о ней сейчас — а не стремительность, не жажду деятельности, не припадки внезапной тоски; все это было дело двадцать пятое. Господи, что сделала с нами жизнь! Мы, привыкшие, что нас на каждом шагу запрягают или подкупают, не верим, что нас могут просто любить! Но ясный голос, различимый теперь с небывалой ясностью, сказал ему, что особо самоедствовать тоже не следует: в конце концов, ты нашел меня, полюбил меня и пришел за мной. Да, сказал Волохов, действительно, чего это я?

Девочка стояла рядом, выжидательно глядя на него. Ровная свежая ночь стояла над Жадруновом, с реки доносился нежный смех, подмигивал бакен, и весь мир говорил: ну да, да, а ты что же думал? Да, конечно! Да, мой милый дурак! Спускалась сине-зеленая тьма, окутывая Волохова нежным пахучим одеялом; пахло травами и речной илистой сыростью, и звенел, звенел смех на реке. Так смеются нам с далеких печальных берегов, мимо которых мы плывем, плывем непонятно куда и все не можем остановиться, а ведь на них счастье. Вот и я на таком берегу, а мимо кто-нибудь станет проплывать и махать. Что же, пойдем?

— В одной книжке, помнится, герои получают покой, — сказал Волохов девочке. — Идут в сад, в саду, типа, дом, в доме будет прекрасная жизнь. Так вот, по идее надо, чтобы в этот момент все загрохотало, раздался сатанинский смех и вместо дома открылась пустая печальная местность. Потому что никогда и ничего не надо брать у определенных дарителей. И вот я думаю: а что, если сейчас? Но не может же быть все это…

— Ты с кем разговариваешь? — спросила девочка.

— Да так, — сказал Волохов.

— Ну ты чего? — повторила она. — Пошли. Синее, синее спускалось на него.