"Дмитрий Быков. ЖД (fb2)" - читать интересную книгу автора (Быков Дмитрий)

Помню Родину, русского Бога, Уголок на подгнившем кресте, И какая сквозит безнадега В робкой, смирной его красоте . Лев Лосев
Грузно попыхивая, паровоз начал брать поворот, и они плавно скрылись из виду со своим убогим и вечным терпением, со своей безмятежной недвижностью. С этой готовностью детски неумелой. И вместе какая, однако, способность любить без меры, заботиться о подопечных, надежно их оберегая и обкрадывая, а от обязательств и ответственности отлынивать так простодушно, что и уверткой этого не назовешь. Уильям Фолкнер
Все идет в одно место. Экклезиаст, 3:20

Часть третья По МОЭМУ

Глава первая

1

Губернатор едет к тете, нежны кремовые брюки. Пристяжная на отлете вытанцовывает штуки. Саша Черный? Губернатор прошел в столовую и сел завтракать. Погода была мерзкая — дождь шестые сутки. Дождь хлестал в стрельчатые, зеленые окна столовой, за ними размывалась зеленая масса сада. Никита, верный слуга, в одном лице официант и камердинер, внес гречневую кашу с грибами в серебряном судке — вместо овсянки, почитаемой многими за символ европеизации, губернатор предпочитал гречку, оно и сытней, и здоровее. Две куриные котлетки, аккуратно округлые, украшенные веточками укропца, лежали себе с краю; соусница с грибным соусом явилась следом. Черный хлеб — любимый, с тмином, выпекаемый по специальному заказу, — был уже разложен на тарелке. Кофию губернатор не признавал — чай, только чай, крепкий, сладкий, иногда с мятой. Нынче был с мятой, по особому, с вечера, распоряжению.

Он завтракал рано, не поздней половины восьмого, чтобы успеть просмотреть почту и к девяти уже быть во всеоружии. В девять он принимал. Прием начинался с выслушивания жалоб населения — многие в своих округах начали подражать ему и пропускали туземцев вперед сановников, но первым это ввел он — демократично и эффектно, туземцы ценят. Жалобы были однообразны, он чувствовал себя в такие минуты немного сельским врачом, к которому обращаются лишь с двумя недугами — «Инда в боку колет» и «Нутре жжет». Рассудить имущественные споры было делом пяти минут, но он выслушивал внимательно, не торопя, не прерывая. Особенно смешны были наивные туземные хитрости, но он и их разоблачал не сразу, давая сторонам проявить невеликие актерские таланты. Иногда ему казалось, что туземцы только притворяются идиотами, разыгрывая перед ним свои спектакли, а на деле отлично зная цену его правосудию и лишь давая ему ощутить себя белым человеком. Но не все туземцы были таковы, как его любовница Аша — девушка редкого ума и проницательности, не той грубой, животной проницательности, какой обладают подчас крестьяне, но глубокой и продуманной деликатности, какая свойственна лишь утонченным натурам. В Аше губернатор души не чаял.

Отправившись полтора года назад в Сибирь с крайнею неохотой, он теперь представить себе не мог, что никогда не встретил бы эту девушку, ставшую для него оправданием чрезмерной ответственности, рутинных обязанностей и удаленности от столиц. Он никогда бы не причислил ее к туземному населению: стройная, бледная, она ничем не напоминала смуглых, приземистых, с сильной китайской примесью крестьян и пролетариев русского Востока. Правда, необыкновенна была ее выносливость и способность ко всякой домашней работе — но она давно уже была необыкновенна и для местных работяг, ни к какой систематической работе не способных. Народ был ленивый и хитрый, и это губернатор первым ввел словцо «туземцы» — нововведение так же прижилось, как и первое, насчет утреннего приема. Преувеличения тут не было: Россия давно уже распалась на крошечный, все сжимающийся центр и обильные, отдаленные колонии, и окружной представитель (округов было теперь восемнадцать, и число их ежегодно росло) вправе был зваться губернатором. «Я хочу, чтобы все было по Моэму», — говаривал губернатор, и это была третья его придумка, пользовавшаяся общей любовью. Он был человек начитанный, гордился библиотекой в три тысячи томов, из которой в Сибирь поехали пятьсот любимейших, и на все случаи жизни подбирал литературную аналогию — отчего-то так было легче. Впрочем, всегда легче, если до нас кто-то прошел по мрачным местам и благополучно выбрался к свету; да ему и было откуда хорошо ориентироваться в словесности — успел посидеть и в минкульте и только оттуда плавно переместился сначала в геополитику, а потом вот и на губернию.

Губернатор не был похож на бессмертный тип самовоспроизводящегося советского человека. В конце советских времен, когда всех уже тошнило, казалось, что все эти типы вымрут — тетки в высоких шапках, тугие, с ногами-тумбочками; секретарши, бесконечно пьющие бесконечный чай и занимающие друг другу очередь, в каком-нибудь «Ядране» или «Балатоне» за сапогами, которые выбросили (только выбрасывать и стоило); старухи на лавках, зорко следящие за жизнью домов — кто к кому входит и во сколько, по неделе кряду пережевывающие беззубыми ртами любое событие так же, как жевали они хлебный мякиш, долгими часами, до полного усвоения (по телевизору сказали, что так здоровее)… Был и тип чиновника, который губернатор встречал на всех сборищах государственной партии, тип, одним своим видом вызывающий ту смесь отвращения со страхом, горестного узнавания с робкой надеждой, которая и называлась в России государственным чувством. Свое государственное чувство есть у каждого народа, он, помнится, защищал диплом именно на эту тему; образ государства у каждой нации строго индивидуален, для кого-то государство — герб и флаг, для кого-то — чистая абстракция, туземцы о государстве вообще понятия не имели (иногда губернатору казалось, что они, отчужденные от Москвы и цивилизации, в самом деле превратились в отдельную нацию, неспособную ни к самодисциплине, ни к самоуправлению). Русский государственный образ как раз и сводился к этому самовоспроизводящемуся чиновнику который был абсолютно недоступен, непостижим, неумолим — и в то же время оставался свойским. Свойскость была в самой его неумолимости: да, он таков, по это наше, нам другого не надо, с нами иначе нельзя. Он был омерзителен — но привычен, любой другой действовал по другим законам, а потому был страшнее. Тип строгого, подтянутого, вежливого, даже доброжелательного чиновника не приживался — вот почему губернатор точно знал, что достиг пика своей карьеры. Губернаторский чин был по нынешним российским временам не особенно престижен: все делалось в Москве, назначение в провинцию рассматривалось как ссылка. Ниша была удобная, даже, пожалуй, и надежная, но далеко не столь почетная, как в приснопамятные сырьевые времена, когда три года административной работы и Сибири — даже и шестеренкой в губернском аппарате — помогали обеспечить внуков и правнуков. Сырьевая эра окончилась, и вероятно, навсегда. Губернатор не мог рассчитывать на место в Москве — именно потому, что не носил кока надо лбом, не хлопал нижестоящих по плечу с великолепной панибратской покровительственностью, не обращался к равным по имени-отчеству и на «ты» — «Что, Фрол Тигыч?», — не школил секретарш, не спал с ними, не любил саун и застолий, а дистанцию между собою и туземцами устанавливал не с помощью грозных окриков, а посредством ледяной вежливости, самой осанкой своей давая понять, что они принадлежат к разным цивилизациям. В сущности, губернатор был тут, в Сибири, на своем месте: он по призванию был истинным цивилизатором, далеким от туземных слабостей. Кроме Аши, у него слабостей не было, да и что это за слабость — любовница из туземок? У кого из окружных смотрителей не было такой девушки?

Сам губернатор понимал, что его связь с Ашей давно уже не похожа на обычную любовную историю, заурядный affair чиновника с местной красоткой. Прежде всего — он был разведен, и это могло быть косвенной причиной той призрачной опалы, легчайшего недовольства, которое он ощущал всякий раз, когда вызывался на верха. Может быть, и отправка в Сибирь — при его-то административных способностях и хватке! — была своего рода почетной ссылкой, ибо сколько ни демонстрируй лояльность, сколько ни потакай мелким слабостям начальства — своим молено стать только на генетическом уровне. А с этим были проблемы. Губернатор соображал чуть быстрей, запоминал чуть лучше и прогнозировал чуть точней, чем полагалось чиновнику; к тому же, он давно понял, что из всех объяснений своих неудач лучше выбирать лестное, наименее травматичное. Повинуясь этому рефлексу, он и о губернаторстве своем думал по-моэмовски, по-британски: лестно было представлять себя сыном могучей империи в южных краях, а не сыном бывшей империи в краях северо-восточных. Отсюда был и белый шлем на летних прогулках, и привычка строго одеваться к завтраку, даже когда завтракал один, и отсутствие фамильярности со слугами; коллеги в отдаленных провинциях поразительно быстро опускались, но губернатор был не таков. Страшно было вспомнить, с какой бабой жил Климов… Вот Аша! Он заметил, что его мысли все чаще возвращаются к ней, и понимал причину: уже третью ночь он спал один. Аша ушла, как она выражалась, к своим — ей надо было что-то обсудить; уж эти загадки! Но никакого насилия. Девочка имеет право участвовать в жизни своего социального слоя. Мысль о женитьбе, естественно, не возникала, хотя нет-нет да и появлялось опасение: что, если она слишком привыкнет к своему положению губернаторши? Но она скорее тяготилась этим статусом, нежели гордилась им.

Он видел ее сейчас перед собою так ясно, словно она по обыкновению сидела напротив: рослая, но тонкая, бледная, даже с чертами вырождения, но сколь прелестного вырождения! Пальцы рук и даже ног почти неестественной длины, маленькая грудь, худоба, которая казалась бы болезненной, если бы не природная грация и естественность всех движений, и потом — за время жизни с ним она все же стала хоть немного женщиной: раздалась в бедрах, на хорошей пище набрала килограмма три… Он заметил, что думает о ней, как о дочери, и действительно годился ей в отцы — ему сорок три, ей девятнадцать; вспомнил ее круглые карие глаза, наполнявшиеся слезами так внезапно, — в последнее время она беззвучно плакала по дурацким, необъяснимым поводам: закат… птица… Должно быть, что-то не так. Он никогда не умел заботиться о женщинах, всегда был с ними суховат и холоден — все это от неуверенности, конечно; одна Аша научила его истинной нежности. Надо было, однако, читать почту.

Почта была обильная — две московские газеты, прибывшие с двухнедельным опозданием, пять писем, служебная записка… Записку он отложил и взялся за газеты. У губернатора давно выработалась общая для всех государственных людей привычка выдумывать дополнительные смыслы, будто бы вычитанные между строк, — и на совещаниях окружных смотрителей он обсуждал эти смыслы с коллегами, тонко маневрируя, чтобы показаться проницательным, но не слишком умным; наедине с собой губернатор признавался, что никаких смыслов давно уже вычитать не может и тычется в газету, как щенок в угол. Война странным образом не разрубила ни одного узла, но еще запутала, да и велась небывалыми средствами. Боевые действия ограничивались таинственными маневрами, бессмысленными, как стояние на Калке. Было похоже, что противоборствующие силы готовы схлестнуться намертво в последнем сражении, но предчувствуют его единственный итог — полное взаимное уничтожение, а потому ни у одной из сторон не хватало решимости первой вступить в бой. Подкусывали друг друга по мелочам, отрезали дороги, окружали мелкие группировки, и каждый день гибли три-четыре человека, а иногда сразу двадцать шесть (почему-то это была наиболее частая цифра: то ли ее ляпали куда ни попадя по аналогии с бакинскими комиссарами, то ли каждая из сталкивающихся сторон теряла в бою по тринадцать — несчастливое число). Тлел Кавказ, но оттуда приходили вовсе уж разноречивые сведения — только из репортажей западных радиостанций, трудно ловившихся на его территории, узнавал губернатор о новых взрывах и стычках. В Сибири покуда, слава богу, было тихо, но такая тишина была хуже войны — все медленно, неуклонно осыпалось. Остаточную нефтедобычу давно вели китайцы, свое производство прекратилось вовсе — работала в каждом городе пара китайских же мебельных фабрик, переводивших лес на уродливую, хрупкую мебель, а население жило темной, полуподпольной жизнью, в которой не просматривалось смысла. Губернатору самому было смешно вспоминать, как ожидал он внезапного краха, катастрофы, завоевания страны извне — зачем ее завоевывать? Что тут было ценного — иссякающая нефть, без которой большая часть мира выучилась обходиться? Золото, давным-давно проданное и вывезенное? Земля? Но кому нужна была топкая, заросшая земля в таком количестве, да еще с непредсказуемым населением? Весь внешний мир давно махнул на нас рукой, как на заколдованное место. Губернатор не боялся в кругу коллег высказываться на этот счет — не слишком резко, конечно, дабы не донесли наверх, но ему нравилось поддерживать репутацию западника.

Странно было, что газетчики и телевизионщики во все более скудных и невнятных военных репортажах (как же: секретность!) продолжали на этот прочий мир оглядываться, избегая называть вещи своими именами. ЖД до сих пор именовались ультралиберальными силами, хотя весь мир знал, что войну ведут хазары; почему-то ни в коем случае нельзя было сказать, что русские воюют с Каганатом. Известно было, что Запад держит принципиальный нейтралитет, несмотря на все разговоры об американских винтовках и консервах, которыми якобы пользовались ЖД; американские консервы, положим, были у обеих сторон — равно как, впрочем, и китайские. Русские (которых губернатор наедине с собою принципиально не называл нашими) все время отходили на заранее подготовленные позиции. Губернатор тонко улыбнулся при мысли об этих позициях: ящики с консервами, сауны для командования… ЖД наступали то по двум, то по трем направлениям, и все это медленно, вязко… На юге, ближе к Украине, вокруг одной из крупных деревень образовался загадочный дегунинский котел. К деревне стягивались войска, намечались противостояния, потом все как-то рассасывалось и циклически обострялось. Губернатор читал сводки, изучал карты и ничего не понимал.

На фоне всего этого распада удивителен был буйный рост злаков и небывалые урожаи яблок — земля плодоносила с прощальной страстностью, словно торопясь накормить страну, пока еще есть кого кормить. Казалось, яблони стонут под тяжестью плодов, зерна вытекали из колосьев, природа изнемогала от изобилия, истекала им, переливалась через край — и все это среди полного запустения. Чувствуя, что люди ничего уже не смогут с нею сделать, она радостно захватывала заброшенные заводы, пустые деревни, городские окраины, где редко-редко проглядывали среди травы ржавые рельсы; казалось, еще немного — и брошенные на путях старые паровозы прорастут лианами из проводов и железными цветами — что еще может вырасти на такой экзотической почве, как металл, уголь и машинное масло? Газеты сообщали о фантастических урожаях и приписывали решение продовольственной проблемы исключительно переходу на мобилизационную экономику, однако карточек никто не отменял — на пути у изобилия, как всегда, вставало государство. К счастью — и это было единственным плюсом нараставшего разложения, — никто давно уже никем не управлял, и карточки ходили только в крупных городах.

Губернатор прочел об урожае, о маневрах в районе Дегунина, о переброске войск под Жадруново, о новом массовом отключении воды и газа в Детройте (ах, и у них скоро будет, что у нас!), о землетрясении в Греции, о Новом драматическом театре, где ставили «Русских людей», — и взялся за письма. Инструкции по вакцинации не представляли интереса, требования неукоснительно усиливать патриотическую пропаганду приходили ежедневно, приказ о начале подготовки к осеннему призыву ничем не отличался от аналогичной директивы насчет призыва весеннего, — конечно, норму и тогда недовыполнили, но кто ж ее теперь выполнял? Туземцы покорно являлись на призывные пункты, многие через полгода возвращались, говоря, что получили отпуск, — губернатор прекрасно знал, что это заурядное дезертирство, ибо не может отпуск длиться месяцами, но ловить дезертиров в местной глуши было некому, да и не ему судить людей, уходящих по домам с такой бессмысленной войны. Тем не менее он исправно выставлял оцепления вокруг лесов, где будто бы скрывались дезертиры.

Директива дня состояла на этот раз из предупреждения о начале партизанской войны. Губернаторам и наместникам сообщали, что в последнее время участились нападения партизанских банд на железные дороги. Партизаны перерезали коммуникации и деморализовали население придорожных деревень. В связи с этим предписывалось активизировать розыскную работу «вплоть до прочесывания лесов» — губернатор опять тонко усмехнулся, ибо для прочесывания бескрайних лесов его округа понадобилось бы снять с железнодорожных работ всех туземцев до последнего. Кстати, насчет строительства железной дороги он тоже ничего не понимал. Дорогу строили, сверху торопили, это была единственная работа, которую туземцы выполняли с охотой — потому, вероятно, что за нее полагались пайки. Строительство в его округе контролировала почему-то ФСБ, а вовсе не МПС, но это бы ладно — округ приграничный, неподалеку Китай, — губернатор вообще не понимал, куда ведет эта железная дорога. Одна транспортная артерия, связывавшая его город с центром, тут уже была; какого черта тащить ветку через безлюдные леса, вдоль границы? Этого он не понимал, сколько ни вдумывался. Конечно, в государственных делах доля бессмыслицы необходима — но реальная железная дорога из ниоткуда в никуда? К чему воюющей стране железная дорога через тайгу и какие это партизаны могут на нее напасть? Кто такие вообще партизаны? Если это ЖДовские банды, хоть что-то понятно, — но в его краях никакими ЖДами не пахло. Губернатор перечитал директиву, пожал плечами и набрал мобильный номер начальника областного МВД.

— Михаил Николаевич, — сказал он официально, без тени панибратства. — У меня директива о борьбе с партизанщиной. Я на ближайшем совещании оглашу. Скажите, у нас в области были случаи партизанщины?

— Никак нет, — отозвался Михаил Николаевич, толстяк с милой фамилией Хрюничев. Его основным занятием давно была рыбалка: может, и к лучшему — другой бы со своим рвением давно запорол остатки населения. — Дезертирщина имеется, оцепление в районе Захаровки стоит — там вчера двоих видели, беглых. А партизанщину я не знаю, какая партизанщина?

— Я тоже не знаю, — осторожно сказал губернатор. — Все-таки не усилить ли охрану на строительстве железной дороги?

— А кого там охранять-то, — сказал начальник МВД. — Там и поезда еще не ходят. Я поспрошаю у своих, что за партизаны. Но вы, Алексей Петрович, не берите в голову. Я думаю, директивы давно машина пишет. В области вор на воре, все провода срезали, а они — партизаны. Делать здесь нечего, только партизан ловить.

Губернатор вежливо попрощался и продолжил разбор почты. Московская администрация с двухмесячным опозданием поздравляла его с днем рождения и желала новых свершений. Последнее письмо — отложенное потому, что корявые печатные буквы на конверте выдавали туземную жалобу, наверняка бессмысленную и тупую, как все образцы местного сутяжничества, — содержало в себе, однако, сюрприз столь неприятный, что губернатор встал, прошелся по комнате, закурил, чего давно себе не позволял, и еще раза три перечел отвратительный донос.

Из доноса явствовало, что Ангины участившиеся отлучки связаны с изменами — да, с изменами, хотя само это слово, естественно, в письме отсутствовало. Указывался адрес, по которому она в городе сняла квартиру для свиданий (вот на что уходили деньги, которые он ей давал! Она клялась, что тратит на семью). «Пойди проверь на Чайковского 8 она там будет всяку ночь что не с тобой» — с отвратительной фамильярностью, на «ты», что было мерзее всего, советовал неизвестный доброжелатель. Разумеется, ехать или посылать кого-то по этому адресу было нельзя — мало ли, засада, покушение, да и нельзя же идти на поводу у анонима! Губернатор заметил за собой, что покушение представляется ему вариантом почти идеальным в сравнении с Ашиной изменой. Но если правда? Эта тоска в последнее время, эти внезапные слезы, эти участившиеся отказы от близости под предлогом нездоровья… Впрочем, в ночи, когда близости не было, она как раз казалась трогательно нежной, по-другому, по-детски близкой ему. Да и нельзя было представить… Туземки не умели врать! «Гони ее гони не позорся». Как можно верить хоть единому слову такого доноса? Но Аши рядом не было, и некому было развеять подозрение, которое — анонимный автор знал — застрянет теперь в голове губернатора надолго.

Он был недаром англоман, а потому взял себя в руки и, брезгливо выкинув послание, аккуратно подшил распоряжения в архив (с тех пор, как прекратилась электронная почта, папки этих многословных, паутинистых, ничего не объяснявших распоряжений пухли с каждым днем, и пойди выброси!). Надо было принять туземцев, но он испытывал теперь такую ненависть к ним, что не чувствовал себя в силах выслушивать жалобы. Злоба его душила. Чертова баба, чертов народ! Нет, это, конечно, зависть. Завидуют, что приблизил. Он кликнул Никиту и потребовал воды со льдом.


2

Жалобы в этот день были самые рутинные, и он слушал вполуха. Надо было утвердить несколько порок, и он утвердил порки. Это ввели недавно, в Москве сомневались, как он сможет, — он смог, не возразил, хотя недоброжелатели ожидали демарша. Он был не так глуп, чтобы подставляться по мелочам. Лучше он два раза в месяц выпорет явных тунеядцев и алкоголиков, нежели его сместят из-за идиотского конфликта и новый губернатор будет сечь уже всех поголовно. Он знал, такое бывало. Секомые орали вовсю, но это входило в ритуал. Губернатор знал, что Никита или его подручный Артем наказывают скорее символически. У Рякиных и Стрешиных тянулась бесконечная тяжба за дом. Перед губернатором на специально отведенном серебряном подносе выросла гора обтерханных справок. Губернатор давно отчаялся разобраться в этой коллизии, иррациональной, извилистой, как все хитрости темных людей. Младший Рякин женился на Стрешиной, отписал ей полдома и пропал без вести, но у Стрешиной осталось трое детей, которым требовалось все больше места, — обратно же и Рякиным требовалось больше, нежели полдома, а распоряжение свое младший Рякин сделал в помрачении ума, в котором находился все последнее время и от которого, собственно, пропал без вести. Человек в нормальном уме (Рякины говорили: в уму) нешто без вести пропадет? «Вот квитанция от его пальта, он сдал пальту в ломбард, нешто в здравом уме под осень стал бы сдавать пальту?» И Стрешина, конечно, от него гуляла, дети не его, вот справка, у детей искривление носовой перегородки, у двух из трех, а у него нешто было когда искривление перегородки? Вся деревня любовалась, какой справный. И с этими справными справками они ездили в город из деревни через день, когда он принимал, и занимали очередь, и он выслушивал их сагу с самого начала, хотя иногда умудрялся запомнить, на чем прервал их в прошлый раз, и просил: вот с этого места, пожалуйста. С отравы, с зеленых соплей… с пятого такта…

— А и то поди пойми, от кого она прижила, — говорил представитель Рякиных, бабообразный, приземистый, беспрестанно прижимавший к груди пухлые ручки. — Пригуляла, не погнушалась. Никого не пропускала. А ён знал, ён все как есть знал.

— Тю! Ты что?! — визгливо негодовал представитель Стрешиных, такой же маленький, круглый, но с раскосыми бурятскими глазами, и пухлые ручонки он не прижимал груди, а хлопал себя ими по ляжкам. — Никогда она ни с кем не гуляла, она думать не думала про тако! Про тако как можно думать?! Полдома отписать, кому! Яму все говорили: кому ты отписывать? А он говорил: то не ваши полдома, то мои.

— А что с того, что полдома? Кому толку, что полдома? У меня около Талдома тож было полдома, так там и солома едома…

— А что солома, так против лома нет приема.

— Около-то кокола, да Вукола-то сокола…

— А что у Вукола-то буркала, да кыркала-то экала…

В какой-то момент губернатор перестал понимать, что за действо перед ним разыгрывается. Тяжба Стрешиных и Рякиных постепенно перешла в песню и танец, коронный номер фольклорного коллектива: один бил себя по груди, второй по ляжкам, один подпрыгивал, второй приседал, и оба по-бабьи взвизгивали, тошно кружась. Наконец Рякин вынул платочек, а Стрешин стремительно переобулся в шитые сапожки, и они пошли друг на друга, выкрикивая странные слова. «Тьфу!» — «Тьфу!» — крикнули они друг на друга и вновь пошли кругами, и каждый кланялся губернатору и немного подшаркивал перед ним ножкою. Наконец, утомясь ходьбой, прыжками и взвизгами, оба одновременно низко поклонились и, отдуваясь, замерли.

— Народный танец «Тяжба»! — прохладным голосом ведущей консерваторского концерта объявила личная секретарша губернатора, появившись из-за портьеры. — Сказанного достаточно!

— Не понял, — осторожно улыбаясь, сказал губернатор. Он долго откладывал рассмотрение тяжбы, опасаясь, что придется принимать непопулярное решение, но настоящего туземного имущественного спора не видывал еще никогда. Он и не знал, что это заканчивается так забавно. — Спасибо, конечно, за танец, но чего вам нужно все-таки?

— Мне нужно? Тю! — воскликнул Стрешин (или Рякин) и ткнул Рякина (или Стрешина, в общем, того, который остался) в круглое плечо. — Это ему нужно!

— Да не мне, ему!

— Тю! Ничего не нужно.

— А что нужно? Ничего не нужно. Все есть.

— Вот ей-богу, все есть!

— Как есть ей-богу, все есть!

— Народный танец «Божба»! — прохладно и звучно объявила секретарша.

— Довольно, — властно сказал губернатор. — Я вас жалую и милую. Ты возьми этого, — он указал Рякину на Стрешина, — а ты этого, — и показал Стрешину на Рякина. — И оба пошли отсюда, живо.

— Спасибо, губернатор, — сказал один и поклонился.

— Аи, пасибо, бубернатор.

— Пасиб, гублинатор.

— Паси, блинатор…

И, кланяясь, повизгивая, похлопывая себя по груди и ляжкам, просители удалились.

— Народный танец «Дружба»! — вслед им объявила секретарша.

— Что это было? — спросил губернатор.

— Это у них, Алексей Петрович, главное развлечение. Тяжба, народный ритуал. Иногда годами длится. Как добьются приема, так празднуют.

Губернатор работал в регионе второй год, но всех туземных обычаев не знал — не потому, что они были так уж сложны или многочисленны, а потому, что совершенно бессмысленны. Все туземные драки заканчивались примирениями, а жалобы друг на друга здесь подавали, кажется, только для того, чтобы лишний раз повидаться с начальством. К начальству относились с благоговением, словно само прикосновение к нему служило залогом процветания.

Губернатор выслушал и разобрал еще жалобу Семеновны на местного врача, который не желал определять ее болезнь и вообще не уделял должного внимания, а главное, сообщила Семеновна, стыдясь, он на нее льстился, ластился. Семеновне было восемьдесят пять. Губернатор не понимал, почему он должен был выслушивать этот бред. В другое время Семеновна была бы даже забавна, но сегодня его скребло подозрение. Он еще не виделся с Ашей, с этими отлучками определенно пора было кончать. Дождь усиливался. Губернатор встал и прошел к себе: с двенадцати до обеда полагалось работать с документами. Он набрал Ашин мобильный — она не отвечала. Черт-те что делалось в регионах с мобильной связью. Позвонил ей домой — лично распорядился провести телефон в их гнилой барак, — перепуганный отец пролепетал, что ушла еще вчера утром. Губернатор никогда не понимал, откуда в такой семье Аша: отец огромный, топорный, корявый, мать крошечная, забитая, с бесцветными волосами. Один раз он даже заставил себя у них отобедать — все было невкусно, нечисто, Аше кусок в горло не лез от стыда… И все-таки — куда она делась? Он написал полстраницы доклада, дважды разложил пасьянс «Косынка» в самом жестком варианте — на деньги, по три карты, — оба раза не вышли даже тузы, что вовсе уж никуда не годилось. Посмотрел в окно: пожалуй, сад в резиденции был единственным ухоженным местом в городе. Губернатор лично заботился о гравиевых дорожках, выписывал дорогую рассаду, следил, чтобы не протухала в бассейне вода и чтобы вовремя вычерпывали оттуда листья. Ежели бы каждый из туземцев делал для своего дома и огорода половину того, что глава региона делал для собственного сада и кабинета, можно было бы жить. Кроме Аши, в этой провинции вообще не было ничего, что стоило бы губернаторского внимания. Он посмотрел на себя в зеркало: залысины, да, и морщины, но неужели можно было предпочесть ему хоть кого-то в этой глуши? Конечно, он был у нее не первым, — какой-то из дядьев или шурьев растлил ее, четырнадцатилетнюю, в бане; но ведь это не в счет, это ни при чем. Она ждала одного его, и то, что было между ними, нельзя было сыграть. Он уже знал, что не сразу, пусть ругая себя, пусть ненавидя за недоверие к ней и доверие к неизвестному мерзавцу, — но поедет на Чайковского, 8. В конце концов ее могли держать где-то в плену и теперь шантажировать судьбой главного государственного человека в регионе. Кавказцы пошаливали и тут, хотя диаспора была минимальна — китайцы не терпели конкуренции.


3

— Чайковского, восемь, — сказал он шоферу. Тот глянул вопросительно:

— А что там? Вроде не ездили…

— Дом аварийный, — неохотно пояснил губернатор.

Шофер с фамильярностью прислуги, которой многое позволено, заворчал: вот, из-за каждого аварийного дома лично ездим черт-те куда… время позднее, другой бы давно почивал. Губернатор посматривал в окно. В городе сохранилось кое-что советское, а ничего нового не построилось; был Дом культуры, был кинотеатр, впоследствии ярмарка, впоследствии опять кинотеатр и потом сразу ночлежка, как будто в кинотеатре так и крутили закольцованный ролик про жизнь дна, с современными технологиями, включая запах. Афиши в фойе еще висели, хотя и их постепенно скуривали на самокрутки. Странное дело: он выстроил для васек ночлежку, но васьки в ней ночевали неохотно и только в самые ледяные холода: в прочее время бродили по городу и спали где попало. Он пробовал распоряжаться насчет отлова — распоряжения на их счет ужесточались, — но и отлов ничего не давал: численность их не убывала. То ли выпускали, брезгуя возиться, то ли их место тотчас заполнялось новыми, словно для поддержания какой-никакой жизни города васек должно было в нем оставаться строго определенное количество.

В начале улицы Чайковского губернатор приказал остановиться. Дом восемь ничем не отличался от других — это был старый двухэтажный купеческий особняк, каких полно в Сибири, явно конца позапрошлого века, уже с трещиной сверху донизу, давно не крашенный и не ремонтированный. Судя по забитым окнам, тут было пусто. Дверь, однако, оказалась не заперта. Шофер вызвался сопровождать — губернатор был неумолим: в случае, если все подтвердится, он не желал свидетелей своего позора. Что делать с Ашей, коль скоро… неважно, он все равно уже придумал. Он ее посадит, докажет антигосударственный умысел и посадит. Классическая месть государственного человека; все остальное недостаточно. Семьей она не дорожит, ссылать некуда — дальше Сибири не сошлют; но пусть она, разбаловавшись с ним на всем дорогом и готовом, окунется в иную среду и что-нибудь, возможно, поймет. Он просто забыл, что она туземка, а мягкость с туземным населением никого еще не доводила до добра — хоть в Британии, хоть в Алжире…

Он толкнул дверь. Света не было. Хорошо, в машине нашелся аварийный фонарь. Губернатор вошел в помещение, пропахшее затхлостью и древесной гнилью. Прежде тут, верно, был обычный барак — но расселили ввиду аварийности (эк он предугадал! — а впрочем, половина домов в центре города выглядела еще и похуже). Внизу никого. Он прислушался. Что могло ее заставить ездить сюда, в пустой гнилой дом, к грязному туземцу? Только голос крови, самый страшный из голосов. Так Марокка у Мопассана, что ли, уходила от красавца француза к грязному бедуину. Дитя пустыни. Потом возвращалась тощая и потасканная. Думать о чем угодно, кроме того, что он может сейчас увидеть. Осмотрелся: пусто, туземцы редко бросают вещи. Ужас, какая им свойственна жадность, в сочетании с тупостью: полная деменция. Подбирают старые газетки, тряпочки, никогда не выбрасывают детские игрушки. Он попытался как-то спросить об этом Ашу, но она обиделась: «Жалко же!» Проще новое купить, сказал он. Глупый, ответила она, не в том смысле жалко. Сама подбирала даже его записки, которые он шутя писал; нет, тут не скопидомство, тут странная сентиментальность, которой вроде неоткуда взяться в народе, лишенном интеллекта и воли. Все они словно раз навсегда загрустили и от грусти не были способны ни к какой деятельности. Губернатор обошел первый этаж, пустые комнаты с выцветшими квадратами на стенах — фотографии, само собой, сняли и увезли; на треснувших стеклах виднелись дождевые потоки. Никого. Розыгрыш, конечно. Он поднялся на второй этаж и зашел в пустую квартиру. Фонарем обшарил стены. Что-то было не то. Здесь явно был след чужого пребывания — не пустота нижнего этажа, где подобрана каждая щепочка, а остаток темной, жалкой, потаенной жизнедеятельности. Снова с фонарем осмотрел пол — и точно, в углу валялась консервная банка с остатками еды. Почувствовал странную скованность в движениях: что это, боюсь я, что ли?

— Эй, кто здесь? — позвал он негромко.

Ничего. Половицы поскрипывали, когда он прошел в соседнюю комнату. Что-то пошевелилось сзади: даже не звук, а колебание воздуха насторожило его. Он стремительно развернулся. В коридоре, высоко подняв топор, стоял длинный бледный мужик с вытаращенными глазами.

Губернатор выронил фонарь, и мужик внезапно завыл — тонким, жалобным голосом, как старый волк. В ту же секунду губернатор выстрелил. Он редко выходил в город без оружия — мало ли, к тому же по военному времени носить с собою пистолет предписывал регламент. Вой оборвался. Губернатор стремительно нагнулся за фонарем, поднял, направил перед собой. Мужик сидел на корточках, по-прежнему держа над головой топор и упираясь спиной в стену. На лице его застыл тупой ужас.

— Ты кто? — резко спросил губернатор осипшим от напряжения голосом. Он явно промазал, да и не целился толком, — мужик не был ранен, он просто перепугался. По лестнице уже топотал шофер, услышавший выстрел.

— Кто тут?! — заорал он, распахивая дверь.

— Ничего, Васильич, я справлюсь, — сказал губернатор уже спокойнее. — Кто такой? Чего задумал?

Мужик промычал что-то невнятное.

— Ну! — шофер пнул его.

Тот наконец выронил топор и опустил руки. Он был почти комичен — у стены, на корточках, с вытаращенными глазами; но губернатор понимал, что, если бы не его осторожность да еще реакция, лежать бы ему сейчас на втором этаже аварийного дома с раскроенным черепом. Впрочем, в мужике с самого начала было что-то странное: хотел бы убить — убил бы. Передвигался он бесшумно, как настоящий васька, и пахло от него соответственно. Пощадил он губернатора не по своей воле. Он хотел его убить — и почему-то не мог.

Отвечать, судя по всему, он не был способен тоже. Сидел, с мольбой глядя на губернатора, и выл непонятное.

— Да что ты воешь-то! — заорал шофер. — Сейчас как дознавателям тебя отдадим, живо все выложишь…

— Уезжай, — внятно выговорил наконец мужик. — Ее оставь и езжай. С ей без тебя разберутся. Ты человек не злой, на тебе греха нет. Уезжай, не будет ничего. А ее оставь, ей нельзя.

— Кого оставь? — строго переспросил губернатор. — Ты про кого говоришь?

— Все ты знаешь, про кого. Езжай, честно прошу. Нельзя тебе было с ней. Оставь, разберемся.

— Где она? — рявкнул губернатор.

— Не знаю, ищем, — промычал мужик. — А тебе нельзя, езжай. Хотел тебя положить, не могу. Правду наши говорили — не дано нам этого. Вишь, не тронул я тебя. Так езжай, будь человек, иначе всем погибель. Долыкать не долыкать, мамкать не плямкать, а обыкуло не разотолочишь.

— Вызови наряд, — спокойно сказал губернатор шоферу. — И Ашу в розыск.

Шофер вынул тяжелый мобильник и принялся вызывать милицию. В этот момент у губернатора в кармане запел его собственный телефон. Кроме кремлевских, номер знали только секретарша и Аша.

— Да! — крикнул он.

— Быстро приезжай домой, — сказала Аша. — Прямо в резиденцию. Ты цел?

— Да, все в порядке. Где ты была?!

— Приезжай, все расскажу. Только как можно быстрее. Пожалуйста, ладно?

— Еду.

Он перехватил взгляд шофера. Внизу уже ревела мигалка. По губернаторскому вызову милиция приезжала быстро.

— Пока я лично не допрошу — не трогать, — бросил губернатор толстому сержанту. — Осмотрите место происшествия, проверьте, откуда топор… Там еще банка консервная… — Здесь всем приходилось объяснять их прямые обязанности.

— Уезжай! — закричал мужик. — Не я достану — другой достанет!

Сержант ударил его в печень, и мужик снова сполз по стене.

— Сильно не обрабатывайте, — предупредил губернатор. — Васильич, едем.

Водитель стремительно ссыпался по лестнице, губернатор шел следом, силясь унять дрожь в ногах. Трус боится до опасности, храбрец — после.

— Домой, — сказал губернатор. Шофер привычно ворчал насчет того, что добрые люди шагу не делают без охраны. Губернатор не вслушивался. Недавний ужас и чудесное спасение — все потускнело перед тем, что Аша жива и, кажется, в безопасности. Он еще раз набрал ее номер, желая проверить себя — вдруг померещился и звонок, и голос, бывает такое в минуты крайнего напряжения…

— Быстрей, — повторила она. — Пожалуйста, быстрей.