"Теневая черта" - читать интересную книгу автора (Конрад Джозеф)IVС поднятым якорем, одетое в парусину до самых клотиков, мое судно стояло неподвижно, точно модель корабля, поставленная на отливающий светом и тенями полированный мрамор. Было невозможно отличить землю от воды в загадочном спокойствии огромных мировых сил. Мною внезапно овладело нетерпение. — Неужели оно совсем не слушается руля? — раздраженно сказал я человеку, чьи сильные загорелые руки обхватывали рукоятки штурвала, выделяясь во мраке, точно символ воли человеческого рода, притязающего руководить своей судьбой. Он отвечал: — Нет, сэр, оно медленно, но идет. — Держать на юг. — Есть, сэр. Я зашагал по юту. Кроме звука моих шагов, не было слышно ничего, пока рулевой не заговорил снова: — На румбе, сэр. Я почувствовал легкое стеснение в груди, прежде чем объявить первый курс моего первого судна в молчаливой ночи, тяжелой от росы и сверкающей звездами. Было что-то завершающее в этом действии, обрекавшем меня на бесконечную бдительность и одинокий труд. — Так держать, — сказал я наконец, — курс на юг. — Есть курс на юг, — как эхо отозвался рулевой. Я отослал второго помощника и вахтенных и остался на вахте, шагая по палубе в прохладе дремотных часов, предшествующих заре. Легкие порывы ветра то налетали, то замирали, и всякий раз, когда они были настолько сильны, что будили черную воду, журчанье у борта пронизывало мое сердце нежным крещендо радости и быстро затихало. Я был глубоко утомлен. Даже звезды, казалось, устали ждать рассвета. Он наступил наконец — перламутровое сияние в зените, какого я никогда раньше не видел в тропиках, тусклое, почти серое, стравно напоминавшее высокие широты. С бака раздался голос дозорного: — Слева по носу земля, сэр. — Хорошо. Облокотясь о поручни, я даже не поднимал глаз. Движение судна было незаметно. Вскоре Рэнсом принес мне утреннюю чашку кофе. Выпив ее, я посмотрел вперед и в неподвижной полосе яркого оранжевого света увидел низкий силуэт земли, точно вырезанный из черной бумаги и, казалось, легко, как пробка, плававший по воде. Но восходящее солнце превратило его в темный пар, в сомнительную густую тень, дрожащую в горячем блеске. Вахта кончала мыть палубы. Я спустился вниз и остановился у двери мистера Бернса (он не выносил, чтобы она была закрыта), но не решался заговорить с ним, пока он не повел глазами. Я сообщил ему новость. — На рассвете показался мыс Лайент. В пятнадцати милях. Он пошевелил губами, но я не услышал ни звука, пока не приложил к ним уха и не уловил ворчливого замечания: — Это называется ползти… Не везет. — Во всяком случае, лучше, чем стоять на месте, — покорно сказал я и предоставил его мыслям и фантазиям, осаждавшим этого безнадежно простертого человека. Попозже, когда второй помощник сменил меня, я бросился на койку и часа на три нашел забвение. Оно было таким полным, что, проснувшись, я был в недоумении, где я. Затем наступило огромное облегчение при мысли: на борту моего судна! В море! В море! В иллюминатор я видел тихий, залитый солнцем горизонт. Горизонт безветренного дня. Но одного его простора было довольно, чтобы дать мне ощущение удачного побега, минутное упоение свободой. Я вышел в салон с более легким сердцем, чем все эти дни. Рэнсом стоял у буфета, собираясь накрывать на стол для первого обеда в море. Он повернул голову, и что-то в его глазах положило конец моему скромному ликованию. Я непроизвольно спросил: — Что случилось? — совершенно не ожидая ответа, который получил. Он был дан со сдержанным спокойствием, характерным для этого человека: — Боюсь, что мы не развязались с болезнями, сэр. — Не развязались с болезнями? В чем дело? Тогда он сообщил мне, что ночью двое матросов заболели лихорадкой. У одного жар, а у другого озноб, но он думает, что в общем это одно и то же. Я тоже так думал. Эта новость была для меня ударом. — Так вы говорите, у одного жар, а у другого озноб? Да, мы не развязались с болезнями. Что, у них очень больной вид? — Неважный, сэр. Рэнсом смотрел мне прямо в глаза. Мы улыбнулись друг другу. Улыбка Рэнсома была, как всегда, немного грустной, моя же, должно быть, довольно хмурой, соответствовавшей моему тайному отчаянию. Я спросил: — Был сегодня утром хоть слабый бриз? — Трудно сказать, сэр. Но мы все-таки все время подвигаемся. Земля впереди кажется немножко ближе. То-то и есть. Немножко ближе. Между тем, будь у нас хоть немножко больше ветра, хоть чуточку больше, мы могли бы, мы должны были бы уже быть на траверсе Лайента и все увеличивать расстояние между судном и этим зараженным берегом. И дело было не только в расстоянии. Мне казалось, что более сильный ветер развеял бы заразу, приставшую к судну. Потому что она явно пристала к судну. Два человека — один в жару, другой в ознобе. Мне решительно не хотелось идти смотреть на них. К чему? Яд есть яд. Тропическая лихорадка есть тропическая лихорадка. Но то, что она протянула свои лапы за нами, через море, казалось мне необыкновенной и непозволительной вольностью. Мне не верилось, что это что-нибудь худшее, чем последняя отчаянная вылазка болезни, от которой мы бежали к чистому дыханию моря. Если бы только это дыхание было немножко сильнее! Как бы то ни было, против лихорадки существовал хинин. Я пошел в запасную каюту, где стоял аптечный шкаф, чтобы приготовить две дозы. Я открыл его, полный веры, что человек открывает чудотворную раку. Верхняя часть была занята коллекцией четырехугольных склянок, похожих друг на друга, как горошины. Под их аккуратным строем было два выдвижных ящика, битком набитых всякой всячиной — бумажными пакетиками, бинтами, коробками с ярлыками. В одном из отделений нижнего ящика хранился наш запас хинина. Здесь было пять бутылок, все круглые и все одного размера. Одна была заполнена на одну треть. Другие четыре еще завернуты в бумагу и запечатаны. Но неожиданностью для меня был лежавший на них конверт. Квадратный конверт, явно взятый из судового запаса канцелярских принадлежностей. Он лежал так, чтобы я мог видеть, что он не запечатан, и, схватив его и перевернув, я убедился, что он адресован мне. Он содержал листок почтовой бумаги, который я развернул со странным ощущением чего-то таинственного, но без всякого возбуждения, как во сне, когда люди сталкиваются с необычайным и сами поступают необычно. "Дорогой капитан", — начиналось письмо, но я прежде всего посмотрел на подпись. Оно было от доктора. Помечено тем днем, когда, вернувшись из госпиталя от мистера Бернса, я застал добряка доктора ожидающим меня в каюте и когда он сказал мне, что, поджидая меня, занимался осмотром моего аптечного шкафа. Как странно! Полагая, что я вернусь с минуты на минуту, он развлекался писанием мне письма, а затем, когда я вошел, поспешил засунуть его в аптечный шкаф. Довольно странный поступок. Я в недоумении обратился к письму. Крупным, торопливым, но разборчивым почерком этот славный человек — из любезности или, что более вероятно, побуждаемый непреодолимым желанием выразить свое мнение, которым он не хотел преждевременно омрачать мои надежды, — предостерегал меня от чрезмерных упований на благодетельное действие моря. "Я не хотел усугублять ваше беспокойство, обескураживая вас, — писал он. — Боюсь, что, с точки зрения медика, вашим неприятностям далеко еще не конец". Словом, он думает, что мне придется бороться с вероятным рецидивом тропической лихорадки. К счастью, у меня большой запас хинина. Я должен возложить на него упование и упорно давать его, и здоровье экипажа несомненно улучшится. Я скомкал письмо и сунул его в карман. Рэнсом отнес больным в кубрик две большие дозы. Что касается меня, то я не пошел на палубу. Я подошел к двери мистера Бернса и сообщил ему еще и эту новость. Невозможно сказать, какое впечатление она произвела на него. Сначала я подумал, что у него отнялся язык. Голова его ушла глубоко в подушку. Но он все-таки мог шевелить губами и сказал, что чувствует себя гораздо крепче: утверждение удивительно неправдоподобное. В тот день после полудня я стал на вахту, точно так оно и следовало. Великая знойная тишина окутывала судно и, казалось, держала его неподвижным в пылающем окружении, составленном из двух оттенков синевы. Бессильные порывы горячего ветра замирали, еле коснувшись парусов. И все-таки судно двигалось. Двигалось безусловно. Потому что, когда садилось солнце, мы уже миновали мыс Лайент и оставили его позади: зловещую тень, исчезающую в последних лучах заката. Вечером, под ярко горевшей лампой мистер Бернс, казалось, выступил более выпукло на поверхности своей постели. Словно какая-то гнетущая рука была снята с него. Он ответил на мои слова сравнительно длинной, связной речью. Он энергично заявлял о своем существовании. Если этот стоячий зной не задушил его, сказал он, то теперь он уверен, что через несколько дней будет в состоянии подняться на палубу и помочь мне. Пока он говорил, я дрожал от страха, как бы этот прилив энергии не стоил ему жизни тут же, на моих глазах. Но не стану отрицать, что в его готовности было что-то утешительное. Я ответил подобающей репликой, но указал ему, что единственное, что может нам действительно помочь, это ветер, попутный ветер. Он нетерпеливо заворочал головой на подушке. И уже ничего утешительного не было в бессмысленном вздоре, который он понес о покойном капитане, об этом старике, погребенном на широте 8°20", как раз на нашем пути, засевшем в засаде у входа в залив. — Неужели вы все еще думаете о покойном капитане, мистер Бернс? сказал я. — По-моему, мертвые не чувствуют вражды к живым. Они не интересуются ими. — Вы его не знаете, — слабо прошептал он. — Да, я его не знал, и он меня не знал. И, стало быть, он не может ничего иметь против меня. — Да. Но ведь мы, остальные, все здесь, на борту, — настаивал он. Я чувствовал, какой страшной угрозой для неприступной твердыни здравого смысла был этот жуткий безумный бред. И я сказал: — Вам нельзя так много говорить. Вы устанете, — И потом самое судно, — шепотом настаивал он. — Ни слова больше, — сказал я, подойдя к нему и положив руку на его прохладный лоб. Он доказал мне, что эта ужасная бессмыслица коренилась в самом человеке, а не в болезни, которая, по-видимому, лишила его всякой силы, умственной и физической, оставив одну только навязчивую идею. В течение ближайших нескольких дней я избегал разговоров с мистером Бернсом. Только, проходя мимо его двери, я бросал ему второпях несколько ободряющих слов. Думаю, что если бы у него хватило сил, он не раз окликнул бы меня. Но сил не хватало. Тем не менее Рэнсом как-то раз заметил мне, что старший помощник "чудесно поправляется". — Он не болтал в последнее время какой-нибудь чепухи? — небрежно спросил я. — Нет, сэр. — Рэнсом был поражен таким прямым вопросом; но, помолчав, невозмутимо прибавил: — Он говорил мне сегодня утром, — сэр, что жалеет, зачем он похоронил покойного капитана как раз на пути судна, у выхода из залива. — Ну разве это не чепуха? — спросил я, доверчиво глядя на умное, спокойное лицо, на которое таящаяся в груди болезнь наложила прозрачный покров заботы. Рэнсом не знал. Он не думал об этом. И со слабой улыбкой он понесся дальше, к своим нескончаемым обязанностям, со своей обычной сдержанной живостью. Прошло еще два дня. Мы немного — очень немного — выдвинулись в более широкий простор Сиамского залива. При всем подъеме, вызванном первым командованием, свалившимся мне в руки так неожиданно благодаря посредничеству капитана Джайлса, у меня было тревожное чувство, что за такую удачу, пожалуй, придется так или иначе расплачиваться. Я произвел профессиональный подсчет своих шансов. Для этого я был достаточно компетентен. По крайней мере я так думал. У меня было сознание своей подготовленности, которое бывает только у человека, следующего любимому призванию. Это сознание казалось мне самой естественной вещью в мире. Такой же естественной, как дыхание. Мне казалось, что я не мог бы жить без него. Не знаю, чего я ждал. Может быть, просто той особой напряженности бытия, которая есть квинтэссенция юношеских стремлений. Во всяком случае, я не ждал урагана. Для этого я был достаточно осведомлен. В Сиамском заливе ураганов не бывает. Но не ждал я и того, что окажусь связанным по рукам и ногам так безнадежно, как это выяснилось в ближайшие же дни. Не то чтобы злые чары держали нас всегда в неподвижности. Таинственные течения носили нас то туда, то сюда со скрытой силой, о которой свидетельствовали только меняющиеся очертания островов, окаймляющих восточный берег залива. Бывали и ветры, порывистые и обманчивые. Они возбуждали надежды только для того, чтобы сменить их самым горьким разочарованием, сулили движение вперед, сводившееся к тому, что нас относило назад, кончались вздохами, умирали в немой тишине, в которой течения хозяйничали на свой лад — на свой враждебный лад. Остров Ко-ринг, большой, черный вздымающийся кряж среди множества крошечных островков, лежащий на зеркальной воде, точно тритон среди пескарей, был как бы центром рокового круга. Казалось невозможным уйти от него. День за днем он оставался в виду. Не раз при попутном бризе я пеленговал его в быстро наступающих сумерках, думая, что делаю это в последний раз. Тщетная надежда. Ночь с порывистым ветром уничтожала весь наш временный выигрыш, и восходящее солнце обрисовывало черный рельеф острова Ко-ринг, казавшегося еще более бесплодным, негостеприимным и угрюмым. — Честное слово, мы точно заколдованы, — сказал я однажды мистеру Бернсу со своей обычной позиции в дверях. Он сидел в койке. Его возвращение в мир живых шло быстрыми шагами, хотя нельзя было сказать, чтобы оно уже завершилось. Он кивнул мне своей хрупкой, костистой головой, выражая мудрое и загадочное согласие. — О да, я знаю, что вы хотите сказать, — заметил я. — Но не можете же вы ожидать, чтобы я поверил, будто какой-то мертвец обладает властью поставить вверх дном метеорологию этой части света. Хотя, конечно, впечатление такое, что с ней творится что-то неладное. Все ветры, как морские, так и береговые, разбились на маленькие кусочки, мы не можем и пяти минут кряду положиться на них. — Теперь уж я скоро смогу подняться на палубу, — пробормотал мистер Бернс, — и тогда увидим. Не знаю, подразумевал ли он под этим обещание сразиться со сверхъестественным злом. Во всяком случае, это не был тот род помощи, в каком я нуждался. С другой стороны, я жил на палубе буквально день и ночь, чтобы не упустить ни одного шанса продвинуть судно хоть немножко к югу. Я видел, что старший помощник еще чрезвычайно слаб и не совсем освободился от своей навязчивой идеи, которая казалась мне только симптомом его болезни. Как бы то ни было, больного не следовало обескураживать. Я сказал: — Я буду вам очень рад, мистер Бернс. Если ваша поправка будет идти так же, как шла до сих пор, вы скоро станете одним из самых здоровых людей на корабле. Это ему понравилось, но чрезвычайная худоба страшно исказила его самодовольную улыбку — показались длинные зубы под рыжими усами. — А разве матросы не поправляются, сэр? — рассудительно спросил он, и лицо его выразило самое разумное беспокойство. Я ответил ему только неопределенным жестом и отошел от двери. Дело в том, что болезнь играла с нами так же капризно, как ветры. Она переходила от одного к другому, касаясь то более легкой, то более тяжелой рукой, всегда, однако, оставлявшей свой след, расслабляя одних, укладывая в постель других, покидая этого, возвращаясь к тому, так что у всех у них был теперь больной вид и затравленный и боязливый взгляд. Рэнсом и я, единственные совершенно нетронутые болезнью, ходили среди них, усердно раздавая хинин. То была двойная борьба. Противная погода преграждала нам фронт, а болезнь наступала с тылу. Я должен сказать, что люди держались молодцами. Они с готовностью непрерывно брасопили реи, но их тело утратило всякую упругость, и, когда я смотрел на них с юта, я не мог отделаться от ужасного впечатления, что они движутся в отравленном воздухе. Внизу, в своей каюте, мистер Бернс поправился настолько, что мог не только сидеть, но даже приподнимать ноги. Обхватив их костлявыми руками, похожий на одушевленный скелет, он издавал глубокие нетерпеливые вздохи. — Главное, сэр, — говорил он мне всякий раз, когда я только давал ему эту возможность, — главное перевалить за восемь градусов двадцать минут широты. Раз мы перевалим, все будет хорошо. Сначала я только улыбался ему, хотя, видит бог, мне было не до улыбок. Но наконец я потерял терпение. — О да. Широта восемь градусов двадцать минут. Это где вы похоронили покойного капитана, не правда ли? — Затем сурово сказал: — А вы не думаете, мистер Бернс, что пора бы уже вам бросить всю эту чепуху? Он вытаращил на меня свои ввалившиеся глаза с видом непобедимо упрямым. Но удовольствовался тем, что едва слышно пробормотал что-то вроде: "Я не удивлюсь… если он… еще сыграет с нами… какую-нибудь скверную штуку". Нельзя сказать, чтобы такие моменты, как этот, действовали благотворно на мою решимость. Все эти невзгоды начинали на мне сказываться. В то же время я чувствовал презрение к этой скрытой слабости моей души. Я пренебрежительно говорил себе, что надо что-нибудь куда более серьезное, чтобы хоть чуточку подорвать мое мужество. Я не знал тогда, какое неожиданное и близкое испытание ждет его. Это случилось на следующий же день. Солнце встало за южным отрогом Ко-ринга, который все еще, точно злой спутник, торчал за левым бортом. Самый его вид был мне ненавистен. В течение ночи мы все время кружили на месте, снова и снова переставляя реи при каждом, большей частью воображаемом, порыве ветра. Затем, как раз перед восходом солнца, поднялся на час необъяснимый, упорный встречный ветер, прямо нам в лоб. Это была бессмыслица. Он не соответствовал ни времени года, ни увековеченному в книгах опыту моряков, ни виду неба. Его можно было объяснить только злой волей. Он относил нас далеко с нашего курса; и если бы мы прогуливались для собственного удовольствия, это был бы очаровательный ветерок, с проснувшейся игрою моря, с ощущением движения и чувством непривычной свежести. Потом вдруг, словно не желая продолжать жалкую шутку, ветер упал и совершенно стих меньше чем в пять минут. Судно, покачиваясь, встало носом по ветру; успокоившееся море отливало блеском стальной доски. Я сошел вниз не потому, что хотел отдохнуть, а просто потому, что не мог больше смотреть на это. Неутомимый Рэнсом хлопотал в салоне. У него вошло в обыкновение регулярно по утрам давать мне неофициальный отчет о здоровье экипажа. Он отвернулся от буфета со своим обычным приятным, спокойным видом. На его умном лбу не было ни тени. — Сегодня утром многим довольно худо, сэр, — спокойным тоном сказал он. — Что? Все свалились? — Собственно, слегли только двое, сэр, но… — Это их доконала последняя ночь. Нам пришлось травить и выбирать все время. — Я слышал, сэр. Я подумывал выйти и помочь, но вы знаете… — Конечно. Вы не должны это делать… А вот матросы лежали ночью на палубе. Это для них не хорошо. Рэнсом согласился. Но что поделаешь, ведь матросы не дети, за ними не углядишь. Кроме того, их нельзя осуждать за то, что они ищут на палубе хоть какой-нибудь прохлады и воздуха. Он сам-то, конечно, не делает этого. Он был и в самом деле благоразумный человек. Но было бы жестокостью сказать, что другие не благоразумны. Последние несколько дней явились для нас как бы испытанием огненной печью. Нельзя было сердиться на их столь свойственную людям неосторожность, на их желание использовать минуты облегчения, когда ночь приносит иллюзию прохлады, а звезды мерцают сквозь тяжелый, отягощенный росою воздух. К тому же большинство из них так ослабело, что всем, кто еще мог кое-как держаться на ногах, приходилось стоять на брасах. Нет, не стоило увещевать их. Но я твердо верил, что хинин им очень полезен. Я верил в него. Я возложил на него все свои упования. Он спасет экипаж, судно, своими целебными свойствами разрушит чары, лишит время всякого значения, сделает погоду лишь преходящей заботой и, подобно магическому порошку, действующему против загадочных бедствий, охранит первый рейс моего судна от злых сил безветрия и лихорадки. Я считал его более драгоценным, чем золото, и в противоположность золоту, которого, кажется, никогда не бывает достаточно, на судне имелся достаточный запас его. Я пошел за ним с намерением развесить дозы. Я протянул руку с чувством человека, достающего верную панацею, взял новую бутылку и развернул обертку. При этом я заметил, что края обертки, как вверху, так и внизу, не запечатаны… Но зачем описывать все молниеносные стадии ужасного открытия? Вы уже угадали правду. Передо мной была обертка, бутылка и белый порошок в ней, какой-то белый порошок. Но не хинин. Одного взгляда на него было достаточно. Помню, что в тот самый миг, когда я взял бутылку, еще прежде, чем я снял обертку, вес предмета, который я держал в руке, послужил мне внезапным предостережением. Хинин легок, как пух; а мои нервы, должно быть, были напряжены до необыкновенной степени чувствительности. Я выронил бутылку, которая разбилась вдребезги. Порошок — неведомо какой — заскрипел у мamp;ня под ногами. Я схватил следующую бутылку, затем следующую. Их вес красноречиво говорил сам за себя. Одна за другой они падали, разбиваясь у моих ног, не потому, чтобы я бросал их в отчаянии, а просто они выскальзывали из моих пальцев, как будто это открытие было мне не под силу. Факт остается фактом: самая сила душевного удара помогает человеку перенести его, вызывая нечто вроде временной нечувствительности. Я вышел из каюты оглушенный, словно что-то тяжелое упало мне на голову. В другом конце салона, через стол, Рэнсом, с пыльной тряпкой в руке, уставился на меня, раскрыв рот. Не думаю, чтобы у меня был безумный вид. Но вполне возможно, что я влетел в каюту впопыхах, потому что я инстинктивно спешил на палубу. Вот вам образчик тренировки, ставшей инстинктом. Трудности, опасности, проблемы, связанные с судном в открытом море, должны быть встречены на палубе. Так я и поступил инстинктивно; это можно считать доказательством того, что на миг я лишился рассудка. Несомненно одно: я утратил равновесие и стал жертвой порывов, потому что на середине трапа я повернул и бросился к двери каюты мистера Бернса. Его дикий вид положил конец моему умственному расстройству. Он сидел в своей койке; тело его казалось бесконечно длинным, голова слегка склонилась набок с жеманным самодовольством. Его дрожащие руки были не толще крепкой трости. В одной из них он держал блестящие ножницы, пытаясь у меня на глазах вонзить их себе в горло. Я, пожалуй, пришел в ужас, но это был ужас второго сорта, недостаточно сильный, чтобы заставить меня заорать что-нибудь вроде: "стой!..", "господи!", "что вы делаете?" В действительности же он, переоценивая свои возвращающиеся силы, трясущейся рукой пробовал остричь отросшую густую рыжую бороду; на коленях у него было разостлано широкое полотенце, и жесткие волосы, похожие на кусочки медной проволоки, падали на него из-под ножниц. Он повернул ко мне лицо, такое фантастически забавное, какого не увидишь в самых безумных снах: одна щека его была вся косматая, точно покрытая вздутым пламенем, другая — голая и впалая, с нетронутым длинным усом, одиноким и свирепым. Я злобно, в шести словах, без пояснений, прокричал ему о своем открытии, а он смотрел на меня, словно пораженный громом, с раздвинутыми ножницами в руках. |
|
|