"Георгий Адамович. Table talk I, II" - читать интересную книгу автора

Впервые я увидел его в Тенишевском полукруглом зале, на вечере памяти
Владимира Соловьева, - десятилетие со дня смерти? - будучи еще гимназистом.
"Ночных часов" тогда ещё не было, но была волшебная - по крайней мере,
казавшаяся мне волшебной - "Земля в снегу":
О, весна без конца и без краю,
Без конца и без краю мечта...

Стихами Блока я бредил, сходил от них с ума. Кому не было шестнадцати
или восемнадцати лет в пору блоковского расцвета, тот этого не поймёт и
даже, пожалуй, с недоумением пожмет плечами. Да, от Блока многое уцелело,
осталось в русской поэзии навсегда. Но дух эпохи выветрился, обертона её,
особые её веяния, её трепет, её надежды - это теперь неуловимо. А Блок был
сердцем и сущностью эпохи, и теперь стихи его уже не те, не таковы, какими
когда-то были. Это случается в истории искусства. Счастлив тот, кто был
молод, когда появился вагнеровский "Тристан".
Потом были редкие, случайные встречи. Помню, во "Всемирной литературе"
Блок, после долгих проб и попыток, отказался переводить Бодлера, заявив, что
"окончательно не любит его". Меня это озадачило и смутило. Помню эпизод с
переводами Гейне.
Блок, эти переводы редактировавший, колебался, следует ли наново
перевести "Два гренадера". Гумилёв вызвался предложить ему на выбор с
десяток переводов знаменитой баллады и просил друзей и учеников этим
заняться. Мы трудились целую неделю, и, право, некоторые переводы оказались
совсем недурны. Но Блок отверг их - и оставил старый перевод Михайлова.
"Горит моя старая рана..." - задумчиво, чуть-чуть нараспев произнес он
Михайловскую строчку, будто в укор всем нам, в том числе и Гумилёву.
У меня было письмо Блока, одно-единственное, увы, оставшееся в
России, - письмо в ответ на первый, совсем маленький сборник стихов, который
я ему послал. Насколько можно было по письму судить, стихи ему не
понравились, да и могло ли быть иначе? За исключением трёх или четырёх
строчек не нравились они и мне самому. Зачем я постарался их издать? Для
глупого молодого удовольствия иметь "свой" сборник стихов - "как у других",
о, поручик Берг! - и делать авторские надписи.
Письмо Блока по содержанию своему польстить мне никак не могло. Но
сдержанно-отрицательную оценку искупил тон письма, дружественный, вернее -
наставительно-дружественный, от старшего к младшему, проникнутый той особой,
неподдельной человечностью, которая сквозит в каждом блоковском слове.
Последние строчки письма помню наизусть, хотя и прошло с тех пор почти
полвека:
"Раскачнитесь выше на качелях жизни, и тогда вы увидите, что жизнь еще
темнее и страшнее, чем кажется вам теперь".

* * *

У Бердяева, в его кламарском доме. Обсуждение книги Кестлера "Тьма в
полдень". В прениях кто-то заметил, что любопытно было бы - будь это
возможно! - пригласить на такое собрание Сталина, послушать, что он скажет.
Бердяев расхохотался.
- Сталина? Да Сталин прежде всего не понял бы, о чем речь. Я ведь
встречался с ним, разговаривал. Он был практически умен, хитер, как лиса, но