"Михаил Айзенберг. Ваня, Витя, Владимир Владимирович " - читать интересную книгу автора

доступные контролю отсеки. Иными словами - разделение восприятия на
элитарное и массовое. Какой-то фон, какой-то второй голос, который обычно не
осознается, как некоторые не слышат включенное радио. Если же внезапно
переключить внимание на эту вторую программу, обнаружишь, что там или
исполняют популярные песни, или (вот интересно) идет дополнительный монолог
и совсем не от твоего лица. Успеваешь ухватить кусочек: "креветки,
креветки... чай с картошкой... кошелка с помидорами... не хочу ложиться".
Говорит это какая-то баба с помидорным лицом, отчасти она и есть кошелка с
помидорами. А вот "не хочу ложиться" - это уже я.
Ложиться все-таки приходится, и чем ближе подходит сон, тем мощнее
работает вторая станция, корректирует и постепенно заглушает первую. Но
работает она и днем, только на каких-то ультразвуковых волнах. Неслышно
твердит что-то, бесконечно прокручивает одну случайную фразу...
Набоков, правда, называет это "легкими галлюцинациями": "Так, перед
отходом ко сну, но в полном еще сознании, я часто слышу, как в смежном
отделении мозга непринужденно идет какая-то странная однобокая беседа, никак
не относящаяся к действительному течению моей мысли". ("Другие берега")
Все цитаты из поздних (и как раз американских) книг, но что-то
подобное, даже еще более точное, встречалось и раньше. Только привычка
делать выписки появилась слишком поздно.
Вот и слова "освежеванное сознание" перекочевали в мои записи из
последнего романа Набокова "Смотри на арлекинов": "Бесы неизлечимой болезни,
"освежеванного сознания", распихивали моих арлекинов". Кто хоть раз испытал
сходное ощущение, оценит его точность. Понятно, что это какой-то легкий,
щадящий род шизофрении. Наверняка знакомый и автору, иначе откуда бы такая
узнаваемость. Возможно, всю сознательную жизнь он скользил по грани, когда
жить уже ни в какую, но и в желтый дом еще не пора. Это как-то чувствуется в
его вещах. Нет, неправильно, - не в самих вещах, а в том, из чего они
родились. В их начальном веществе. Он что-то знал о реальности, о самой ее
ткани. И умел так натягивать ее, что кое-что удавалось различить на просвет.
"Какая тоска, Цинциннат, сколько крошек в постели". Как, какими глазами
нужно читать, чтобы числить его по разряду литературных шахматистов и
шифровальщиков. Какой слух надо иметь, чтобы не расслышать это вечное
зашептывание, заговаривание... Поиск противоядия... Беззащитная хрупкость
перед сворой тупых чудовищ... "В действительности, я тихий старый господин,
который ненавидит жестокость".
Вот и я с тех пор, с юности, заклинаю личную пропасть его словами. "Ах,
оставьте меня в моем зацветающем парке, в моем мшистом саду. Пусть играют
они вокруг меня вечно, никогда не взрослея". Кто эти "они"? Мне и самому
трудно сказать с определенностью. Точно, что не нимфетки. Возможно, просто
приметы жизни, сама жизнь, еще не подсохшая и не окороченная временем.
Мы сами не заметили, как перешли на его язык: "благодарю за учтивую
цитату", "так-с, первая сальность", и так далее. Трудно сказать, сколько
таких отложений, уже забывших о начальном авторстве, осталось в нашей
лексике.
Вот, например, Иван описывает незнакомого мне человека: "Ну, представь
себе Леню Глезерова, только ухуди его, прибавь ему такую (он протянул руку,
показав на кафельную стену) эмалевую бледность и тот неврастенический
звездный блеск в глазах, который бывает на семейных фотографиях у
набоковских такс...".