"Юз Алешковский. Карусель" - читать интересную книгу автора

кальсонах; люди упирались и пахали (эти выражения перепишите на отдельный
листок) больше, чем лошади, и многие навек осунулись от горя, ибо потеряли
любимых и близких. На зарплату и так купить было нечего. Карточки на хлеб,
карточки на то, карточки на се, и вот тут опять всех гонят от станков и
письменных столов на митинг. Стоим сложа руки. Парторг, сейчас он в ЦК, рыло
его бессовестное с бригадой за три дня не обкакаешь, вылазит на трибуну и
говорит: "Страна в развалинах... стонут города и дети... слева подпирает
проклятый империализм, изнутри подтачивает космополитизм... Зощенко и
Ахматова блудят на глазах у народа и пишут слова почище, чем на вокзальном
сортире... но мы построим светлое будущее - коммунизм... встаньте на цыпочки
- зримые его черты видны невооруженным глазом... дружно подпишемся на заем
восстановления и развития народного хозяйства во имя небывалого подъема
монолитного единства партии и народа... слава великому кормчему, родному,
любимому генералиссимусу Сталину, вперед! Кто самый смелый? Шагом марш на
трибуну!"
Бывало, не скрою, и я выходил. Да, говорю, в ответ на ежеминутную
заботу партии родной, разумеется коммунистической, одолжим стране трудовую
копейку, которую вкладываем в свое же хозяйство, самих себя же питаем, и
возвратят нам потом эту трудовую копейку с лихвой. Подписываюсь на две
зарплаты!
Говорю я это, а сам думаю: "Вера, как же мы концы сведем с концами,
боже мой! Вове три годика, Свете три месяца! Не пойду же я воровать в
завсклады, как Яша, я - бывший разведчик бесстрашный, а теперь рабочий
человек на громадном карусельном станке?"
Чтоб вам провалиться с этими займами, увеличили бы налоги и не ломали
комедию со сладкими рожами и резиновыми словами. Бардак бы лучше
ликвидировали на заводе нашем и во всей промышленности и назначили бы вместо
пьяных говорунов-парторгов специалистов с головами, а не с жопами красными
на плечах. Чтобы техническое у нас и у нашей надорванной страны было
руководство, а не политическое, которое хлобыстнуло с похмелюги ведро воды и
орет с утра самого хриплым голосюгой: "Давай, давай! Давай! Ура! Вперед! Все
на трудовую вахту в честь выборов в народные суды, самые демократические в
мире! Давай! Давай!"
Вот мой лучший друг Федя и ответил однажды парторгу нашего завода с
глазу на глаз, когда тот подошел к нему и сказал, хлопнув по плечу (такой
разговор и такие жесты он считал политическим руководством): "Давай, Федя,
давай!" Федя ответил: "Не надо меня хлопать по лопаткам, я не лошадь
ломовая. Товарищ Давай знаете чем в Москве подавился?" "Чем же?" -
спрашивает парторг. "Хуем он подавился", - объяснил Федя. Промолчал парторг,
но затаил зло, падлюка, затаил, не простил лучшему моему другу Феде
бесстрашных слов, и сел мой Федя в свой час. На двадцать пять лет сел. Но об
этом позже.
Теперь, когда я знаю, что до вас дойдут-таки мои письма, со мной что-то
случилось: я теряю нить, пишу об одном, перескакиваю на другое, голова идет
кругом, и, кажется, повышается кровяное давление. На чем же я остановился?
А! Вы, надеюсь, поняли, чем именно подавился в Москве товарищ Давай? Жаль, я
не знаю это слово по-английски. Придется на старости лет изучать ваш язык.
Я остановился на том, что говорили мы все, кроме Феди, одно, а думали
иначе. И подписывались на заем не от чистой души, а от страха и многолетней
затравленности, со слезами обиды, что вырывают у детей и старух из голодных