"Белое чудо" - читать интересную книгу автора (Масс Анна Владимировна)

Повести

Та женщина на дороге

— Ленка! — сказала Таня Белоусова. — Только нико-му! С каким я мальчишкой летом подружилась!

— Да-а?

— Ой! Вообще! Он меня на своем велике катал! И в кино когда ходили, он всегда рядом садился. Хочешь, одну вещь покажу?

Она вынула из нагрудного кармана какую-то голубую бумажку и развернула. Это была ленточка киношных билетов, штук пять или шесть, с неровно оторванным контролем.

— Вот, — благоговейно произнесла Таня. — Вот тут он сидел, а вот тут я. Рядом. Я их навсегда сохраню.

Она тяжело вздохнула, не в силах передать всю сложность своих переживаний.

— Как его зовут? — пришла я ей на помощь.

— Шурик.

— Он в каком? Тоже в седьмом?

— В том-то и дело, что в девятом.

— В де-вя-том?!

— В том-то и дело. Только — никому!

Скверик, в котором мы сидели, связывал зеленым узелком Могильцевский переулок, в котором жила Таня, и улицу Щукина, где жила я. На этот скверик нас с Таней водили гулять, когда мы еще были маленькие. Мы любили его, хотя на взгляд постороннего он невзрачен: утоптанный холмик без цветов, несколько скамеек, да в центре — песочница, мимо которой деловито шагают прохожие, срезая угол двух улиц и мешая играющим в песочнице малышам.

Мы расположились на низкой железной ограде, лицом к музыкальной школе. Сквозь открытые окна виднелись верхние половинки портретов великих композиторов и доносились звуки рояля, скрипки и тонкого, пронзительного голоса, тянувшего ноты с таким противным выражением, словно владельца этого голоса секли, а он кричал то громче, то тише, в зависимости от силы удара.

Мы болтали ногами, и прохожие, все, как один, смотрели на Таню.

Она удивительно изменилась за лето! Похудела и превратилась в стройное существо с тонкой талией, длинными ногами, продолговатым, загорелым лицом — ну просто красавица!

— А у меня... — начала я и умолкла.

Я еще не придумала, что совру, но что-то совру! Для самоутверждения. Иначе я просто умру от зависти.

— Да? У тебя тоже? — радостно изумилась Таня. — Расскажи, а? Я ведь тебе рассказала.

— Ну вот, — начала я. — Только ты тоже — никому!

— Что я — псих?

— Понимаешь, подвернула ногу. Встать не могу.

— Это где было?

— В лагере. Нас на прогулку повели, в лес. А я зашла глубоко-глубоко в чащу. Одна. Слышу — горн. Побежала, споткнулась о корень и вот лежу. И тут — он.

— Кто?..

— Солдат. Десантник. В десантных войсках служит. Я сначала испугалась, а он говорит: «Не бойтесь». Потом спросил, как меня зовут. Я говорю: «Лена». А он: «Мне очень нравится это имя».

— Они все так говорят, — заметила Таня. — Шурик тоже сказал, что ему нравится мое имя.

Так! Значит, в моем вранье есть достоверность. Но как бы не получилось слишком пресно. Не хватает действия, событий.

Я наддала драматизма:

— И тут гроза началась. Буря настоящая. Ливень так и хлестал. И вот... Это... У него плащ-палатка была, и он меня и себя накрыл плащ-палаткой.

— Сила! — сказала Таня. — А на внешность какой?

— Он такой... Высокий, сильный... Лицо загорелое, а глаза светлые-светлые. И волосы тоже светлые...

— С ума сойти! А потом?..

— Когда гроза кончилась, он поднял меня и понес.

— Обалдеть можно! — прошептала Таня. — И что?

— Про все не могу, даже тебе, — сказала я со значением.

Она ответила мне восторженно-изумленным, без теки недоверия, взглядом. Мне даже стыдно стало.

— Понимаю! — сказала она. — Но все-таки как насчет дальнейшего?

— Мы договорились писать друг другу. До востребования. А в отпуск он, может быть, приедет.

— Ух ты! — восхитилась Таня. — Покажешь мне его тогда?

— Покажу, конечно, — ответила я, складывая в кармане фигу. — Если приедет...

— А как его зовут?

— Святослав, — ответила я и тут же пожалела, что не Евгений. Евгений — красивее. Но переименовывать было вроде неудобно.


С самого начала у меня что-то не задалось с учебой. Ну, математика — ладно, от нее я и не ждала ничего хорошего. Но история! Историю я любила. В шестом классе Анна Алексеевна даже ставила меня в пример «за творческий подход к предмету», как она выражалась. Просто я читала «Три мушкетера» и могла рассказать о Ришелье и Мазарини больше, чем о них было написано в учебнике.

А с этого года у нас появился новый историк, Кирилл Кириллович. Совсем молодой, с тонкими усиками, уголки которых были опущены вниз и как бы соединялись с маленькой бородкой. За эти усики и бородку его тут же прозвали Хан Мамай.

Вначале он мне понравился. Он держался немного скованно, зато рассказывал интересно.

Конфликт между мной и учителем начался, когда мы начали проходить татарское нашествие. Я громко засмеялась, когда Кирилл Кириллович упомянул о хане Мамае. Он только взглянул на меня, помолчал немного и продолжал рассказ. На следующем уроке он меня вызвал. По-моему, я отвечала вполне нормально. Анна Алексеевна, это уж точно, за такой ответ поставила бы мне пятерку да еще и похвалила за творческий подход (я скромно упомянула, что читала роман «Чингисхан». Вообще-то, я его только до середины дочитала и бросила).

А Кирилл поставил мне четверку. Ясно! Отомстил за вчерашнее. Ну, погоди! Я в долгу не останусь!

И с этого дня на всех уроках истории я улыбалась. Смотрю на учителя и улыбаюсь. Он — о классовом неравенстве, а я улыбаюсь. Он — о зверствах помещиков и феодалов, а я улыбаюсь. Он просто бледнел, когда видел эту мою нахальную улыбку. А я не сдавалась. За что он мне четверку поставил?

Между прочим, некоторым моя затея понравилась. Ведь это не так-то легко — просидеть весь урок улыбаясь. Рот устает. Мы даже на спор улыбались — кто дольше выдержит.

Как-то мы столкнулись с историком на улице. Я поздоровалась, и он ответил, но так неприветливо, что я еще больше обиделась: не люблю, когда ко мне плохо относятся.

Сидела я, как и в прошлом году, на одной парте с Юркой Жарковским, нашим отличником. В среднем ряду на второй парте. А на первой парте сидела Нина Рудковская. Две аккуратные, довольно толстые косы с вплетенными ленточками, очки, идеальный порядок на парте — все учебники и тетради обернуты в бумагу без единого пятнышка. Прямая спина и сосредоточенный профиль, всегда повернутый в сторону учителя, — все это вызывало к Нине и уважение, и невольное чувство скуки.

Она сидела на парте одна — может, просто не нашлось достойного сидеть с ней рядом. Училась она не на круглые пятерки, но очень хорошо, и обладала просто непостижимым усердием. В прошлом году она была у нас старостой, а в этом ее избрали редактором стенгазеты, и если в прошлом году газета вышла всего, кажется, три раза за весь учебный год, то теперь, когда за это дело взялась Нина, за стенгазету можно было не волноваться.


Возможно, если бы не Юрка Жарковский, мне волей-неволей пришлось бы налечь на алгебру и геометрию. Но Юрка, с которым мы сидели на одной парте с пятого класса, решал все задачи и за себя и за меня.

Он обычно приходил в класс раньше меня, и, когда я садилась за парту, тетрадь с домашним заданием была уже предупредительно подвинута и раскрыта. То же и с контрольными: Юрка решал сначала свой вариант, а потом мой.

Со стороны учителя во время моих списываний опасность не грозила: старенький наш Петр Павлович, по прозвищу Крот, носил очки с толстыми стеклами, и при нем можно было сдувать хоть в открытую. Опасность угрожала со стороны первой парты, где сидела Нина Рудковская. Она задалась целью — не давать мне списывать. Предупредила, что напишет обо мне заметку в стенгазету.

Приходилось идти на хитрость. Ну, контрольные-то Юрка решал мне по-прежнему: на контрольных Нине было не до слежки. А вот домашние задания я теперь бегала списывать к Юрке на квартиру — мы жили в одном доме и даже в одном подъезде. Я — на четвертом этаже, а он — на втором.

В тот несчастный день у нас как раз была контрольная по геометрии. Петр Павлович разделил доску на две части, записал две задачи — для первого варианта и для второго, — и сел за свой учительский стол, задумчиво глядя в окно и как бы отключившись от нас.

Нина упоенно работала. Терла лоб, перечитывала, замирала, сжав ладонями виски, и вдруг со счастливым возгласом снова приникала к листку бумаги и нервно чертила. Я рисовала рожицы и цветочки. Мне хотелось, чтобы Юрка поскорее решил свой вариант и приступил к моему раньше, чем Нина решит свою задачу.

Но на этот раз у Юрки что-то заело. Минуты шли, а он все возился со своей задачей. От нечего делать я попыталась разобраться в своей.

Начертила параллелепипед, записала условия. А дальше?

Нет, очевидно тот участок мозга, где у нормальных людей размещены математические способности, у меня занят чем-то другим, не имеющим отношения к математике.

— Сейчас, — шепнул Юрка. — Еще минутку...

Он оторвался от своей задачи и прочитал мою.

— Ну, у тебя-то бузовая, — заметил он. — Сейчас я ее...

Но он не успел. Звонок раздался как раз в тот момент, когда он закончил свою задачу и взялся за мою. Те, кто решил контрольную, клали тетради на стол учителя и выходили из класса. Рудковская тоже сдала свою тетрадь, но из класса не вышла и осуждающим взглядом смотрела, как Юрка торопясь решает мне задачу.

— Я ухожу! — предупредил Петр Павлович и пошел по рядам, забирая тетради у тех, кто не успел закончить.

— На, — сказал Юрка. — Переписывай.

— Вашу тетрадь! — потребовал Петр Павлович, останавливаясь у нашей парты.

Юрка отдал свою. Я, не долго думая, сунула учителю тетрадь по русскому языку, лежавшую на парте. Удовлетворившись, он пошел дальше по рядам, а я, радуясь удавшейся хитрости, быстренько переписала Юркино решение и направилась к учительскому столу, чтобы присоединить свою тетрадь к стопке других.

Но неожиданно между мною и столом выросла Нина Рудковская.

— Ты этого не сделаешь! — сказала она.

— Почему это не сделаю?

— Потому что!

Я попыталась обойти ее, но она снова загородила мне дорогу:

— Я расскажу всему классу о твоем поведении, так и знай!

— Ну и рассказывай! Дура принципиальная!

— И за это ты тоже ответишь!

Нас окружили. Петр Павлович тоже подошел.

— В чем дело? — спросил он.

— Пусть она сама признается! — заявила Нина. — Если в ней осталась хоть капля совести.

Но во мне, как видно, не осталось ни капли совести, потому что, кроме злости на Нину, я ничего не испытывала и признаваться ни в чем не собиралась.

Раздался звонок, теперь уже с перемены. Петр Павлович уложил пачку тетрадей в свой потрепанный портфель и вышел из класса, а я осталась с несданной тетрадкой в руке.

— Я давно знала, что ты — того! — сказала я Нике и покрутила пальцем у виска.

Нина побледнела.

— Самое ужасное это то, — сказала она, — что тебе даже не стыдно. Ты даже не осознаешь всей степени своего бесстыдства.

Вошла англичанка Нина Александровна, начался урок.

Я думала, что на этом эпизод с контрольной кончится. У меня даже мелькнула мысль забежать после урока в соседний класс и всунуть свою тетрадь в портфель к Кроту.

Урок английского был последним, и я с нетерпением дожидалась звонка. Но как только прозвенел звонок, Нина выскочила на середину класса и крикнула:

— Я прошу всех задержаться! Очень важный вопрос!

Кое-кто все-таки успел удрать, но большинство осталось — из любопытства.

— Я просто потрясена до глубины души сегодняшним поступком Александровой! — начала Нина. У нее блестел нос — верный признак волнения.

— А чего она? — крикнули сзади.

— Мало того, что она всегда все сдувает у Жарковского...

— Не все, а только математику! — оскорбилась я.

— А Жарковский сам виноват! — вмешалась Алка Лившиц. — Чего он ей дает сдувать?

— Это отдельный вопрос!

— Чего — отдельный? Он ей всегда все решает!

— Да! — согласилась Нина. — Потому что у Жарковского мягкий характер! А Александрова этим пользуется в своих интересах! Она, как иждивенка, села к нему на шею...

— Выбирай выражения! — возмутилась я. — Ни на какую шею я ему не садилась!

— Присосалась к Жарковскому, как вурдалак! — крикнул с задней парты Хоботков.

Юрка покраснел и резко обернулся к нему:

— Ну, ты!

— А чего? Не так, что ли?

— Рудковская права, — встал со своего места Микаэльян. — Александрова все время на списывании выезжает.

— Пока в наших рядах будут такие, как Александрова... — с пафосом начала Нина. Дальше она произнесла целую обличительную речь. Это она умела.

Я пыталась сохранить на лице независимое, насмешливое выражение, но где там. Все-таки ужас как неприятно, когда тебя прорабатывают всем классом.

— Ты правда, Лерка, давай кончай с этим делом... со списыванием, — встала Иванова. — Если не понимаешь, пусть лучше тебе Жарковский объяснит. Лучше, по-моему, получить две справедливые двойки, чем одну нечестную пятерку. Ты согласна?

— Согласна, — пробормотала я.

Я готова была с чем угодно согласиться, лишь бы поскорее все кончилось.

— Нет, ты дай честное слово, что не станешь больше списывать! — настаивала Нина.

— Честное слово! — сказала я, а про себя добавила «не». Получилось «нечестное слово». Детская хитрость. Не верила я, что смогу обойтись без списывания.

— А заметку в стенгазету я все равно напишу! — пообещала Нина. — А если не подействует, я в школьную напишу! Потому что то, что сегодня произошло, — это такой безобразный факт, что я просто не знаю!

...Из школы я в тот день возвращалась одна. Неужели Рудковская обо мне напишет? Где-то в глубине души я сознавала, что она права, но все равно! Я и на класс была зла: никто не встал на мою защиту, а что я такого особенного совершила? Одна я, что ли, списываю?

Передо мной возник старенький наш математик. Я увидела его очки с толстыми стеклами, и этот его затравленный взгляд, и беспомощный жест, когда он, как бы сдаваясь, поднимал обе руки, тщетно призывая нас к порядку. И эти две пуговицы на пиджаке, висящие на ниточке и готовые вот-вот оторваться.

И себя я увидела как бы со стороны — здоровую, нахальную девицу, которая подбирается к его столу, чтобы тайком положить списанную контрольную. Потому что он плохо видит, он не заметит.

Если бы он был молодой, крепкий, здоровый, мой поступок и тогда выглядел бы довольно подло. По крайней мере, мы были бы на равных. Но обмануть Петра Павловича...

Статью в стенгазету Рудковская написала. Там была строка: «Надо клеймить позором таких, как Александрова».

Заканчивалась статья сурово:

«Типы, подобные Александровой, разлагают других».

Большинство класса сошлось на том, что Нина хватила через край. Мне сочувствовали.

Но лично меня статья не очень задела. Может быть, потому, что я уже и сама осознала свой поступок.

Я подошла к учителю перед уроком и сказала:

— Петр Павлович... Я вас обманула. Я сдала вместо контрольной тетрадку по русскому. А контрольную я списала.

— Да? Хорошо, хорошо, — пробормотал он немножко испуганно.

Он так привык к издевкам и подвохам, что и мое признание он тоже, наверно, принял за подвох.

— Я списала контрольную! — повторила я.

— Хорошо... Хорошо... Я учту.

Что тут хорошего? По-моему, он так ничего и не понял.

Но вот Нина та поняла. На перемене она подошла ко мне и сказала с некоторой даже торжественностью:

— Ты меня удивила. Именно от тебя я не ожидала такого поступка. Значит, в тебе еще тлеют искры благородства. И моя статья раздула одну из них.

— А твоя статья тут совершенно ни при чем!

Но Нина осталась при своем мнении.

Как ни странно, но с того дня мы с Ниной подружилась. То есть, вернее, Нина подружилась со мной, если только можно назвать дружбой те отношения, которые между нами возникли. Она тщательно раздувала искры благородства, которые во мне тлели. А я ей подчинялась, потому что чувствовала в ней ту цельность натуры, которой так не хватало мне самой.

Я стала бывать у нее дома. Она жила в Кропоткинском переулке в двухкомнатной квартирке с мамой и тетей. Главной в семье была тетя, которая работала в каком-то научно-исследовательском институте заведующей отделом кадров. Нина сказала, что тетя очень верно разбирается в людях и что до сих пор никто из Нининых подруг ей не нравился. Может быть, поэтому у Нины до сих пор не было настоящей подруги. Никто из них не выдержал проверки тетей.

Вот почему я очень робела, когда Нина впервые привела меня к себе. Хотя было уже заранее ясно, что робей не робей, но уж я-то, со своими жалкими искрами благородства, никак не смогу понравиться тете.

Тетя накрыла на стол в комнате. Я сразу почувствовала, что это не рядовой обед. По всему было видно, что обычно семья обедает на кухне, там стояли небольшой столик, покрытый скромной клеенкой, и три круглые табуретки.

Неужели этот стол с обилием закусок — в мою честь?

Тетя сидела напротив меня, внимательно изучая мою внешность и манеры. Задавала мне вопросы — о любимых книгах, о родителях, об увлечениях. Я робко отвечала, чувствуя себя примерно так, как, по моим представлениям, должна себя чувствовать живая курица, которую продают на рынке: продавец держит ее за лапы, а покупатель щупает ее, решая, брать или не брать.

Как видно, тетя очень ответственно относилась к выбору подруги для своей племянницы.

После супа я отнесла на кухню свою тарелку и вымыла под краном. То же я проделала после второго и третьего блюда. Дома я обычно мою посуду после нескольких напоминаний, а тут на меня что-то снизошло. Я подумала, что это может произвести на тетю хорошее впечатление.

После обеда тетя ушла, а я облегченно вздохнула.

Нина подвела меня к своему письменному столу и показала толстую тетрадь, куда она записывала поразившие ее цитаты из книг. На первой странице было аккуратно выведено только одно высказывание:

«В этой жизни помереть не трудно, Сделать жизнь — значительно трудней!» В. Маяковский

Со следующей страницы высказывания шли сплошняком:

«Человек подобен дроби, где числитель — это то, что он действительно собой представляет, а знаменатель — то, что он о себе воображает. Чем больше знаменатель, тем меньше дробь. Коли знаменатель бесконечен — дробь равна нулю».

Л. Толстой

«Смелый не тот, кто ничего не боится, а тот, кто хоть и боится, но преодолевает страх».

Е. Кононенко
«Лучше гибель, но со славой, Чем бесславных дней позор». Шота Руставели

Тетрадь была исписана до половины. Я ушла от Нины очень обогащенная.

На следующий день она мне сказала:

— Знаешь, просто удивительно: ты понравилась тете. Я даже не ожидала.

— Чем это, интересно?

— Понятия не имею. Но значит, что-то в тебе есть, раз ты ей понравилась. Тетя никогда не ошибается в людях.

Теперь, когда я была одобрена тетей, Нину словно обуяло вдохновение. Она старалась ни на минуту не выпускать меня из сферы своего дружеского влияния. Она как бы распростерла надо мной свои крылья и взвилась вместе со мной в воздух. Она парила над землей, а я висела в ее дружеских когтях, как кролик в когтях ястреба.

Несомненно, она была сильная личность, и мне, в общем, даже нравилось быть у нее в подчинении. Правда, у меня совсем не оставалось времени для дружбы с Таней Белоусовой, а ведь мы с Таней дружили чуть ли не с первого класса.

Но Рудковская очень убедительно доказывала, что Таня — пуста и бесхарактерна и что с ней я пойду по линии наименьшего сопротивления.

А мне не хотелось идти по линии наименьшего сопротивления. Я тянулась за Ниной — меня многое в ней восхищало. Например, железное упорство — не встанет из-за стола, пока не приготовит уроков. Ее метод чтения книг — не похожий на мой. Я читала бессистемно, что попадется. Если книга мне нравилась, я подолгу с ней не расставалась — перечитывала, перелистывала, снова и снова переживала прочитанное. А недостатков никаких я не видела. Мне казалось, что в книге, которую я полюбила, просто нельзя выискивать недостатки, это как-то даже нечестно.

А Нина, наоборот, считала, что нельзя читать просто так, а надо разбирать, анализировать, искать недостатки и достоинства.

У нее была тетрадь, куда она записывала мнение о каждой прочитанной книге. Тетрадь была разделена по пунктам: автор, название, тема, идея, собственные замечания, вывод. Эти собственные замечания обнаруживали в Рудковской натуру, мыслящую очень самостоятельно.

Например, вот как она выразила мнение о романе Толстого «Анна Каренина»:

«Книга не понравилась. Плохо показана жизнь людей того времени, коллектив. Большая часть романа отведена под переживания, личные мысли героев, их любовные интриги. Вообще, по-моему, слишком много ненужных, никому не интересных любовных «похождений». Они делают некоторых героев нежизненными, искажают их (Стива Облонский). Долли — наиболее удачный образ. Все в этом романе как-то сложно, запутанно. В жизни все бывает проще. Вывод: книга не принесла почти никакой пользы для жизни».

— Ты должна добиться пятерки по алгебре и геометрии, — сказала она мне однажды.

— Перекрестись! — ответила я. — Мне бы хоть тройку твердую.

Вместо ответа Нина показала мне цитату из своей тетради:

«Воля и труд человека дивные дива творят».

Н. Некрасов

— Я сама с тобой буду заниматься!

И она стала со мной заниматься. Это были мучительные занятия. Нине казалось, что если она все понимает, то и для других это очень просто. Она думала, что я над ней издеваюсь. А я не издевалась. Я просто не могла ничего понять. Однажды Нина даже заплакала от бессилия.

— Не плачь, — утешала я ее. — «Воля и труд человека дивные дива творят». Н. Некрасов.

— Ну да! — всхлипнула она. — Его бы сюда! Попробовал бы вбить в твою башку, что такое ось симметрии!

Занятия математикой стали серьезно угрожать нашей дружбе. Нина призналась мне, что иногда во время этих занятий у нее появляется желание меня убить. И она решила, что подтягивать меня по математике должен Юрка Жарковский, поскольку это отчасти из-за него я так запустила предмет.

Юрка согласился подтягивать меня. Правда, при этом он иронически усмехнулся, как бы давая понять, что со мной — занимайся не занимайся — толку не будет. В глубине души я была с ним согласна.

Все же мы начали оставаться с ним после уроков. Но потом решили, что раз мы живем в одном подъезде, то лучше, если я буду приходить к нему домой, а то после уроков есть хочется и в классе душно.

Рудковская очень ревниво относилась к нашим занятиям. Ей не хотелось делить меня ни с кем. Каждый день она требовала отчета. Я должна была показывать ей тетрадь, в которой мы с Юркой решали задачи. И если записей было, по ее мнению, мало, она учиняла мне целый допрос — почему и отчего.

— Он тебе нравится? — спросила она меня однажды.

— Кто?

— Жарковский.

Я расхохоталась:

— Мне?! Жарковский?! С чего ты взяла?

— Некоторые окружающие это заметили.

— Передай этим окружающим, что они дураки! — возмутилась я. — Ничуть мне Жарковский не нравится! Я вообще на него не смотрю как на мальчишку. Может, если бы он был девчонкой, мы бы с ним дружили, а так...

— Ты знаешь... — сказала Нина. — В последнее время мне стало казаться, что между мальчиками и девочками не может существовать чистой дружбы.

— А какая же?

— Дружба плюс... любовь... — ответила она, опустив глаза. — Я могла бы доказать это на собственном примере... Не называя имени, разумеется. В общем... С недавнего времени я поняла, что мне очень нравится один человек.

— Из нашего класса?

Она помолчала, потом с некоторым усилием ответила:

— Да. Он об этом, конечно, не знает. И никогда не узнает.

— А ты ему?

Она пожала плечами:

— Во всяком случае, я никогда не выйду за него замуж. Потому что он — идеал. А замуж выходят не за идеалов, а за обыкновенных людей.

— Откуда ты знаешь, что он — идеал?

— Знаю, — твердо ответила она.

Я не стала спорить.

— Скажи честно, — продолжала она, помолчав — Он тебе действительно не нравится?

— Иди ты со своим Жарковским! — разозлилась я. — Что ты ко мне пристала?..

Я вдруг осеклась и взглянула на нее с чувством шерлокхолмсской прозорливости:

— Юрка?!

— Да, Юрка, — глядя мне прямо в глаза, ответила Рудковская. — И если ты порядочный человек, то обещай мне одну вещь.

— Какую?

— Обещай, что ты в него не влюбишься.

Как только она это сказала, я почувствовала, что влюбляюсь в Юрку. Это было какое-то наваждение. Минуту назад он был мне так же безразличен, как чернильное пятно на его рукаве. И вдруг...

Третий год мы сидим с ним на одной парте, я отпихивала его локоть, когда он слишком заезжал на мою половину, мы обменивались ничего не значащими фразами. Мы даже не дружили: ведь то, что он решал за меня контрольные, — это еще не дружба.

Наверно, для того чтобы влюбиться, нужно увидеть человека чужими глазами. И вот я взглянула на него глазами Нины Рудковской и поняла, какая я была дура.

Но поздно, поздно! Ведь она сейчас ждала от меня порядочности, которую с таким трудом сама же во мне воспитывала.

— Обещаю, — глухо ответила я.

Рудковская словно крепким поводком привязала меня к себе своей тайной. Теперь, стоило мне пройтись на перемене не с ней, а с кем-нибудь другим, она обижалась и требовала объяснений.

В каком-то отношении мне это даже льстило: все-таки она была в классе заметной фигурой, да и не только в классе. Наша стенгазета обратила на себя внимание. Статью Рудковской «О чтении художественной литературы» обсуждали даже учителя. Председатель совета дружины Эмма Поздняк намекнула, что Нину, возможно, выберут в редколлегию школьной стенгазеты.

Конечно, мне было приятно, что такой человек со мной дружит.

Но иногда мне очень хотелось пошляться по улицам с Таней Белоусовой, поболтать о пустяках, съехать с ледяной горки, нахохотаться вдоволь.

Где там! Рудковская бдительно следила за нами и, если видела, что я стою и разговариваю с Таней, ревниво вспыхивала и устраивала мне разнос.

— Неужели ты можешь говорить с ней после того, как я открыла тебе душу!

Да, возможно, Таня Белоусова и тянула меня по линии наименьшего сопротивления, но какой недоступно-соблазнительной казалась мне теперь эта линия! С Таней мы были на равных. За Рудковской же приходилось все время тянуться, а это — безнадежное дело: все равно она оставалась недосягаемой.

Однажды, когда мы с ней возвращались из школы, меня окликнула Таня:

— Мне нужно тебе что-то сказать. Только это секрет. Рудковская, отойди на минутку.

— Я вообще могу уйти! — с достоинством ответила Нина и повернула за угол.

— Слушай, — сказала Таня. — Если моя мама тебе сегодня вечером позвонит и спросит, где я, скажи, что я у тебя готовлю уроки.

— А вдруг она попросит позвать тебя к телефону?

— Тогда... Тогда наври что-нибудь. Скажи, что я только что от тебя ушла. Мне просто необходимо, понимаешь?

Возможно, я должна была сказать, что ложь до добра не доводит, и всякие другие правильные слова, которые сказала бы на моем месте Рудковская. Но, видно, ей меня еще воспитывать и воспитывать.

— Ладно, — ответила я. — С Шуриком идешь встречаться?

— Ага. Только — ни-кому! Рудковской особенно!

— Что я, не понимаю?

Таня зажмурилась и помотала головой:

— Ой, что будет!

— А чего?

— Сама не знаю. Понимаешь, я летом наврала ему, что учусь в восьмом. И теперь я дико боюсь, что это раскроется.

— А зачем врала-то?

— Ну да, зачем! Он-то — в девятом! Для него семиклассница — это вообще! Он знаешь какой умный!

— Да он и не догадается, что ты в седьмом. Вон ты какая!

— Ну и что! Это — по фигуре. А вдруг он спросит что-нибудь из программы восьмого класса? Ой, ну ладно, побегу. Значит, скажешь моей маме?

Она убежала, размахивая портфелем. Я с завистью смотрела, как она бежит откинув голову. Стройная, с длинными ногами. Бежит по линии наименьшего сопротивления.

Рудковская ждала меня возле музыкальной школы. Лицо ее, с поджатыми губами, блестящим носом, выражало плохо скрытую обиду.

— А я думала, ты домой ушла, — сказала я.

— Я и хотела уйти! А потом решила, что не уйду. Не хочу, чтобы Белоусова оказывала на тебя тлетворное влияние!

— Что же, мне с ней и поговорить нельзя?

— Как ты не понимаешь, что Белоусова — это моральная калека! Я борюсь за лучшее в тебе, а она тянет тебя в пропасть!

— Никуда она меня не тянет!

— Я взяла на себя обязательство, — сказала Нина, — сделать из тебя личность! И сделаю!

— А ты меня спросила? — разозлилась я. — Может, я не хочу!

— Когда человек тонет, его не спрашивают, хочет он или не хочет. Его просто бьют веслом по голове — и спасают.

— Как-нибудь сама выплыву! Без твоего весла!

— Я открыла тебе душу, — с угрозой произнесла Нина, — и ты теперь не имеешь права разговаривать со мной в таком тоне!

— Иди ты со своей душой! — прорвало меня. — Как открыла — так и закрой! Надоело!

Может, не следовало так грубо, но я просто не выдержала.

Нина потрясенно молчала.

— Я одного не могу понять, — сказала она наконец. — Как тетя могла в тебе ошибиться? Она никогда не ошибается в людях.

— И на старуху бывает проруха, — ответила я.

— Так вот оно, твое истинное лицо! — медленно произнесла она. — Ну что ж. Теперь, когда ты сорвала маску, мне, по крайней мере, многое стало ясно. Очень жаль, что я отдала тебе столько времени. Я могла бы провести его с большей пользой для себя и для общества.

Она резко повернулась, перебежала, не глядя по сторонам, узкую мостовую, пересекла скверик и зашагала по улице Щукина. Я смотрела ей вслед, пока она не скрылась за будкой посольского милиционера.

И вдруг я почувствовала такое облегчение, словно избыточная тяжесть, под которой я ходила долгое время, свалилась с меня. Мне даже захотелось подпрыгнуть, чтобы ощутить вновь обретенную легкость. И наверное, в этот момент я могла бы достичь окон второго этажа музыкальной школы и увидеть нижние половины портретов великих композиторов.


Я тут же забыла про данное Нине обещание. Вернее, не то, что забыла, но после нашей ссоры надо мной уже не тяготели обязательства.

Ведь я и до ссоры не могла заставить себя не думать о Жарковском, но тогда, думая о нем, я одновременно испытывала чувство вины перед Ниной, и это в какой-то степени все-таки сдерживало мои чувства к Юрке.

А теперь меня уже ничто не сдерживало.

Почему-то мне хотелось, чтобы мы ехали куда-нибудь вместе, рядом, и разговаривали, и чтобы он смотрел на меня не с обычным своим ироническим выражением, а серьезно. Куда мы едем и о чем разговариваем — это было мне безразлично. Главное, чтобы вместе.

Я пыталась смотреть на себя в зеркало его глазами, но так и не могла понять: какая я? Про других девочек я знала, красивые они, или просто хорошенькие, или вовсе не красивые, а про себя — не знала. И никто мне не мог этого сказать.

Тане Белоусовой, с которой мы опять стали неразлучны, я ничего не рассказала про Юрку. Решила не закабалять ее своей тайной. И кроме того, я опасалась, что она кому-нибудь растреплет. Не по вредности, а, скорее, наоборот, по щедрости душевной.

Разумеется, сам Юрка тоже ни о чем не догадывался.

Я продолжала ходить к нему заниматься. Не могу сказать, что сильно продвинулась в математике. Он честно пытался объяснить мне задачу или теорему, а я честно пыталась не показывать ему своей влюбленности. Но поскольку наши честные попытки были направлены на разные объекты, то желанной цели мы не достигали.

А вот в Юркину маму, Людмилу Михайловну, я откровенно влюбилась.

Какая мама! Глядя на нее, прямо не верилось, что у нее такой взрослый сын. У Людмилы Михайловны была стройная, спортивная фигура, да она и занималась спортом — Юрка сказал, что она была когда-то чемпионкой институтской сборной по лыжам, что она до сих пор увлекается лыжами и в плавательный бассейн ходит.

— Сколько ей лет? — спросила я.

— Тридцать шесть.

Тридцать шесть лет! Ни за что не скажешь. Моя мама всего на два года старше, но разве сравнишь! Мама, конечно, тоже еще не старая, но Людмила Михайловна — это же просто чудо какое-то! Совершенно молодое лицо, всегда оживленное, заинтересованное.

У моей мамы, даже когда она улыбается, выражение озабоченности не до конца исчезает. Даже когда она приляжет на тахту с книжкой — кажется, что она и в эти минуты думает о невымытой посуде.

А Людмилу Михайловну скучные житейские мелочи, казалось, вовсе не занимали. У них в квартире частенько был беспорядок. Ну и что? Зато сама Людмила Михайловна очень следила за собой и даже подчеркивала это.

— Не хочу становиться бабой! — говорила она, раскладывая на маленьком бюро пилочки, щеточки, флакончики, еще какие-то штучки, о которых я даже не знала, для чего они.

Она обычно носила дома джинсы и свитер. Вообще, все, что бы она ни надела, ей необыкновенно шло. Мне все в ней нравилось, даже то, что она курила. У нее и это получалось красиво. А беспорядок в квартире — высохшие цветы в вазочках, пыль на буфете, клочки бумаги на ковре — мне, например, ничуть не мешал, наоборот, я в такой обстановке чувствовала себя гораздо свободнее.

Каждый предмет в квартире служил как бы фоном для удивительной хозяйки. И веселый шестимесячный спаниель по кличке Бим, который кидался ко мне, размахивая длинными мохнатыми ушами, был еще милее оттого, что принадлежал Людмиле Михайловне. Во дворе, у подъезда, стояла бордовая машина «Жигули», и хотя я к машинам отношусь равнодушно, к этой у меня было совсем особое чувство, потому что на ней ездит Людмила Михайловна. Она сама водит!

Но главное, главное — это то, что я нравилась Людмиле Михайловне. Не знаю чем, но нравилась. Я чувствовала.

Наверное, это неправильно — любить людей только за то, что они к тебе относятся с симпатией. Нина сказала бы, что это беспринципно. Она бы спросила: «А если к тебе хорошо относится негодяй?»

Не знаю. Возможно, мне еще не попадались негодяи.

Что касается Людмилы Михайловны, то даже если бы она ко мне плохо относилась, я бы все равно ею восхищалась.

Мне казалось, что от нее пахнет лесом, хвоей, мандаринами, морозом — всем тем, что вызывает у меня ощущение праздника и радости.

Мне трудно было представить себе ее за чисткой картошки, мытьем полов, стиркой — за всеми этими делами, которые делают жизнь семейной женщины такой прозаической.

Но у нее, казалось, не было будней.

Однажды я видела, как она проворачивала мясо через мясорубку. Увидела ее пальцы, испачканные фаршем, ее глаза с повисшими на ресницах слезинками, покрасневший нос — потому что вместе с мясом она проворачивала лук, — да, она вполне земная, но все равно не будничная. Как это у нее получалось — не знаю, только знаю, что даже и в этот момент мне хотелось стать похожей на нее.

Она называла меня Аленкой.

— Аленка, привет! — говорила она, открывая мне дверь. — Заваливайся. Юрка на английский ушел, скоро придет. Чаю хочешь? Возьми сама на кухне, я работаю.

Она писала статьи для журналов.

— Ты читала повесть Быкова в «Новом мире»? — спрашивала она. — Ты смотрела по телевизору выступление Евтушенко?

И то, что она говорила со мной, как с равной, поднимало меня в собственных глазах.

Юркиного отца я видела редко. Он был ученый, математик. Может, поэтому я в его присутствии ужасно робела. Еще совсем не старый, высокий, чуть грузноватый, он почему-то всегда поглядывал на меня с иронической улыбкой. Эта улыбка делала его похожим на Юрку.

Ложась спать, я мечтала, что завтра опять пойду к Жарковским, мне откроет дверь Людмила Михайловна и скажет:

— Привет, Аленка!


Первую четверть я закончила с тремя тройками: по алгебре, геометрии и истории. Отомстил все-таки Хан Мамай! Я, правда, историю не учила, но все равно: если он думает, что его тройка на меня подействует, то он глубоко ошибается. Тайная война между мною и историком продолжалась. Он по-прежнему делал вид, что не обращает на меня внимания, но иногда я ловила на себе его растерянный взгляд и принималась еще пуще скалить зубы. Мне, признаться, надоела эта бессловесная вражда, но отступать я не собиралась.

В декабре установилась настоящая зима. До этого снег выпадал несколько раз, но таял, а теперь ударили морозы, да такие, что окна по утрам покрывались узорами. В скверике, мимо которого я проходила в школу и из школы, снегу навалило по самую ограду.

Однажды я возвращалась домой с Таней Белоусовой.

— Давай посидим, — сказала она. — Мне надо с тобой посоветоваться.

Мы дошли до заснеженного скверика и сели на скамейку, подложив под себя портфели.

Малыши катались с ледяной горки с серьезными, сосредоточенными лицами, съезжали, откатывались в сторону, и снова взбегали, и снова скатывались, словно совершая важную работу. Они не смеялись и не переговаривались, как бы соревнуясь в чем-то.

Те, что постарше, пытались съезжать на ногах, иногда это у них получалось, и тогда на их лицах возникало выражение скромного торжества, но они не ликовали громко, а так же сосредоточенно продолжали свою работу.

Я поймала себя на том, что мысленно повторяю за ними весь этот процесс скатывания и взбирания. Мне легко было все это себе представить, потому что еще сравнительно недавно я вот так же каталась и горка была та же самая — деревянная, сверху покрытая пленкой льда. Ее ставили в этот скверик каждую зиму, а весной убирали, потому что она была очень старая, еще со времен моего детства, и доски шероховатые, а на самой середине — это я тоже помнила очень хорошо — между двумя досками была продолговатая щель с выщербленными краями, о которые можно было разорвать штаны. Но когда горка обмерзала, то щель становилась гладкой и почти не чувствовалась.

Я каталась с стой горки с незапамятных времен, еще когда носила белую цигейковую шубку, которая сначала была мне длинна, потом стала коротка, а потом к ней подшили подол и манжеты из коричневого меха — и она снова стала мне длинна.

Потом, уже по дороге из школы, продолжала кататься с стой горки. Иногда на портфеле, а чаще — просто так. И с каждой зимой эта горка становилась как бы все больше моей. Только, помнится, в то время она была повыше и покруче.

А на скамейках сидели мамы и бабушки. От скамеек мы держались подальше. Бабушки сюда чуть ли не силком затаскивали заигравшихся детей: «Посиди, отдышись!»

Скамеечный мир был миром маленьких житейских забот, здесь велись разговоры о нас, вернее, о самом неинтересном в нашей жизни — о наших гландах и аденоидах, о наших пальтишках и валенках, о том, как нас надо воспитывать, чтобы мы были послушными и небалованными, и хорошо кушали, и хорошо учились — проблемы, которые и нас в какой-то степени интересовали, но только с другой, противоположной точки зрения.

И вот наступило время, когда я сижу на скамейке и должна решать взрослые вопросы, хотя, конечно, гораздо более важные, чем те, что решают бабушки и мамы. А с горки, с моей горки, катается другие дети и не знают, что она — моя. Теперь это их горка.

Это была не грусть, скорее, наоборот — приятное чувство гордости. Вот и я вступаю в новый, «скамеечный», этап своей жизни.

— Что у тебя случилось? — спросила я.

— Ленка! Он, кажется, догадывается! — произнесла трагическим голосом Таня.

— О чем?

— О том, что я не в восьмом.

— Ну и что? Какое это имеет значение?

— Огромное. Ты не поймешь... — она испытующе взглянула на меня, словно решая, говорить или нет. Наконец, решившись, она сказала: — Только это такая тайна, что если об этом кто-нибудь узнает — то все. Поклянись, что никому не скажешь!

— Клянусь!

— Мы с ним целовались, — прошептала Таня.

Я невольно посмотрела на ее губы. Она стыдливо отвернулась.

— Теперь ты понимаешь, какой это будет ужас, если он узнает правду?

Я пожала плечами:

— Не понимаю.

— Да-а, знаешь, какой он принципиальный! Просто ужас! Слушай, ты должна мне помочь.

— А как?

— Я уже все обдумала. Приходи в воскресенье на каток. И мы туда придем и встретимся как бы случайно. Я вас познакомлю, и ты ему как-нибудь так, в разговоре, дашь понять, что я в восьмом, а не в седьмом.

— Да у меня и коньков-то нет!

— Напрокат возьмешь!

— Я не умею кататься!

— Ленка, если ты этого не сделаешь — я повешусь!

— Ну ладно, приду, — согласилась я.

Не то чтобы я испугалась, что Таня повесится. Просто мне давно уже хотелось посмотреть на легендарного Шурика.

— Ура! — обрадовалась Таня. — Я знала, что ты настоящий друг!

Она облегченно вздохнула, засмеялась и вдруг превратилась в прежнюю Таньку тех не очень далеких времен, когда ее еще не мучили любовные проблемы.

— Давай покатаемся? — предложила она. — А то у меня уже нос замерз.

И мы врезались в кучку малышей, которые сразу перестали кататься и уважительно уступили нам горку. Мы съехали сначала на портфелях, а потом, отбросив портфели, — на животе и на спине, головой вверх и головой вниз, сидя на корточках и прямо на рейтузах. Мы наезжали друг на друга, хватали друг друга за ноги, нам стало жарко. Таня визжала, и я, кажется, тоже, а малыши, в своих перепоясанных шубках, в валенках с галошами и меховых шапках, из-под которых виднелись повязанные платки, серьезно наблюдали, как мы, со всеми своими сложными душевными переживаниями, катаемся с горки. Они понимали, что нам нельзя мешать, что у нас таких вот минут счастливого одурения гораздо меньше, чем у них. И терпеливо, без всякой обиды ждали, пока мы накатаемся.

Но вот их бабки этого не понимали.

— Ишь, бесстыдницы, дылды! — проскрипела одна. — Вы зачем маленьких прогнали?

— А ну, уходите с горки! — крикнула другая. — Мало вам места!

Мы подобрали портфели, отряхнулись и ушли из скверика. Не хотелось ругаться с бабками. Разве они поймут?


Из невидимых репродукторов лилась бодрая музыка. По ледяным дорожкам проносились мальчишки на «норвегах» и, красиво покачиваясь, проплывали парочки.

Я поднялась по обледенелому помосту и вошла в гардероб. Тут было тепло, пахло буфетом, кожей и еще чем-то свежим и приятным — может быть, тающим снегом?

Румяный старик с красной повязкой на рукаве длинного тулупа надорвал мой билет и кивком указал на окошко, где выдавали напрокат коньки.

Сидя на длинной скамейке, я шнуровала ботинки. Рядом со мной и напротив на таких же скамейках сидели, переговариваясь, девчонки и парни в нарядных свитерах.

Кто просто отдыхал, положив ноги в сапожках с припаянными к ним фигурными коньками на деревянные стояки, кто закусывал. Здесь была особая, спортивная атмосфера, дух доброжелательности, и я пожалела, что до сих пор не научилась кататься. Здесь я не чувствовала себя своей, растерянно озиралась и заранее огорчалась тому, что эти симпатичные парни увидят мою неуклюжесть.

Правда, я пришла сюда не ради спорта, а с тайным заданием. Это меня утешало и даже приятно волновало.

Наконец я зашнуровала ботинки и встала. Щиколотки тут же подогнулись, ноги стали такими тяжелыми, словно я напялила на них чугунные утюги. Придерживаясь за спинки скамеек, я кое-как побрела к двери, ведущей на каток. Меня легко обходили девушки, мальчишки и даже старики. Они шли на коньках уверенно, словно в обычной обуви. Распахнув дверь, в которую, клубясь, врывался морозный пар, они сходили по обледеневшим мосткам на лед и тут же включались в ритм всеобщего плавного движения и музыки.

А я вцепилась в перила, не решаясь спуститься, потому что там, внизу, не было никакой опоры.

Потом все-таки спустилась и оттолкнулась от поручней. Коньки чуть-чуть проехали по негладкому, выщербленному льду. Я зашаталась, теряя равновесие и чувствуя себя так, словно коньки — отдельно, а я — отдельно. Вытянув вперед руки, я заковыляла на подкашивающихся ногах, стараясь держаться поближе к снежной обочине, чтобы стремительные бегуны не налетели на меня с разбегу.

Время от времени я выходила на снежную обочину и отдыхала. Коньки утопали в снегу, и я испытывала привычное ощущение почвы, которая не уходит из-под ног. Но долго так не простоишь, начинал пробирать холод, и, тяжело вздохнув, я снова делала шаг на ледяную гладь и снова, балансируя руками и всем телом, пыталась установить контакт с собственными ногами. Если меня что и согревало в эти минуты, то это злость на Таньку, которая обрекла меня на такие мучения да еще опаздывает.

— Какая встреча! Ленка! Вот неожиданность!

Явилась наконец. Но как натурально врет, просто Софи Лорен.

— Шурик, это моя лучшая подруга Лена Александрова, я тебе о ней рассказывала. А это — Шурик. Познакомьтесь, пожалуйста!

Шурик был такой длинный, что казалось, голова его уходит в перспективу. Вязаная шапочка, стоящая на его голове торчком, еще более увеличивала сходство с башней, увенчанной шпилем.

— Шура, — представился он баском и снял перчатку.

Я попыталась снять варежку с замерзшей руки. Это было не так-то просто, потому что в варежке находился целый склад: входной билет, номерок от гардероба и пятьдесят копеек мелочью. Шурик держал свою руку на весу, и это меня нервировало. Я рванула варежку, и все содержимое со звоном посыпалось на лед.

Шурик и Таня все подобрали и всыпали обратно в варежку, но теперь уж пожимать друг другу руки было вроде поздно.

— Ты здесь давно? — спросила Таня.

— Вторые сутки! — сердито ответила я, еле шевеля онемевшими от холода губами.

— Мы бы давно пришли, но у Шурика с утра была тренировка по баскету, — виновато сказала Таня.

Мы замолчали, не зная, как приступить к главному. Танька сделала мне знак: «Давай начинай!» Я пожала плечами.

Таня умоляюще прижала к груди руки. Но мне ничего в голову не приходило. Может, если бы я не так окоченела, я бы что-нибудь придумала. У меня, кажется, даже мозги замерзли. Я взглянула на Таню и отрицательно покачала головой. Она покрутила пальцем около лба, как бы говоря: «Думай скорее!»

Шурик, не подозревая о нашем безмолвном диалоге, кружил возле нас, отрабатывая какое-то фигурное движение.

— Хочешь, Шурик поучит тебя кататься? — с надеждой в голосе произнесла Таня.

— Нет уж, не надо, — пробормотала я.

— Что ты! Знаешь, как он здорово катается! Он тебя научит. Шурик, потренируй ее!

— Не хочу! — сопротивлялась я. — Я же и так еле стою!..

— Вот он тебя и научит! — упорствовала Таня.

Ей, наверно, казалось, что она здорово придумала: наедине с Шуриком я скажу все, что нужно.

Шурик послушно взял меня за руки, крест-накрест.

— Корпус наклони вперед, — сказал он. — А коленки согни. — У него было симпатичное лицо с доброй, даже какой-то виноватой улыбкой, словно ему самому было неловко, что он такой длинный.

Он повел, и я поехала, спотыкаясь, сбиваясь с ритма, изнемогая от собственной неуклюжести, телом ощущая, как не интересна и не нужна ему, как хочет он поскорее закончить этот круг и вернуться к Тане. И хотя он был вежлив, честно учил меня, даже один раз остановился и показал, какие надо делать движения при повороте, все равно я с облегчением вздохнула, когда мы вернулись к Тане.

— Ну как? — спросила она, имея, конечно, в виду наш разговор.

— Ничего не вышло, — вздохнула я.

— Почему? — вмешался простодушный Шурик. — Для первого раза не так уж плохо. Ты что, действительно никогда раньше на коньки не становилась?

— Очень давно, в детстве, — ответила я. — Недалеко от нашего дома, во дворе, маленький каточек был. Помнишь Танька?

— Смутно припоминаю, — ответила она.

— А я помню. Меня мама туда на санках возила. — И вдруг неожиданно для себя брякнула: — Я тогда еще только в седьмом классе училась.

Таня ахнула и захохотала.

— В каком, в каком? — переспросил Шурик.

— В седьмом!

— А что же ты говоришь — давно? Год назад всего!

— Год! Конечно, давно. Целый год!

— Пойдем, Шурик, покатаемся? — радостно предложила Таня. — Или давайте знаете как? Втроем! Мы по бокам, а Лена — посередке.

— Да ну, — отказалась я. — Домой лучше пойду.

— Ну иди, — легко согласилась она. — А то ты правда замерзла. Вон даже нос посинел.

И оттого что она так легко согласилась, мне стало обидно: значит, дело сделано и я ей больше не нужна.

Взявшись за руки, они умчались от меня, а я стояла на разъезжающихся коньках и смотрела им вслед. Потом доползла до гардероба, плюхнулась на скамью, расшнуровала и сняла ботинки. Освобожденные ноги блаженно заныли.

А настроение испортилось.

Может, я завидовала Тане?


На моей парте лежала записка. Я развернула ее и прочла: «Когда будет перемена, выйди на лестничную площадку. Надо поговорить. Не думай, что я иду на попятный, просто у меня прошла вся злость на тебя. Н».

Почерк Рудковской. Я обрадовалась. По правде говоря, я жалела о нашей ссоре. С Ниной было хоть и трудно, но интересно. Она не давала мне спокойно жить, ее деятельная натура и меня вызывала на ответную деятельность. А с тех пор как мы с ней поссорились, я плыла по воле волн. Исчезло давление, но чего-то словно не хватало.

Когда прозвенел звонок, я пошла на лестничную площадку. Почти вслед за мной явилась Нина. У нее было строгое выражение лица, без слов говорившее, что пришла она сюда не ради примирения, а по делу.

— Я долго думала и решила, — сказала Нина, — что раз мы с тобой находимся в одном коллективе, то мы не имеем права совсем не общаться. О возврате наших прежних отношений не может быть и речи. Ты оказалась не тем человеком, который... с которым... которому...

Она запуталась в придаточных предложениях и сделала паузу. Смысл фразы и без того был ясен. Я кивнула, молча соглашаясь, что я не тот человек, с которым... Но Рудковская, верная себе во всем, не могла не довести мысль до конца.

— ...которому я могла бы доверить все свои заветные мысли и чувства. Но общественная работа не должна страдать от того, что наши личные взаимоотношения не сложились. Ты с этим согласна?

— Согласна.

Нина помолчала немного.

— Хочу начать в газете борьбу за моральный облик некоторых наших девочек, — сказала она, глядя на меня из-под очков своими строгими глазами. — Не знаю, удастся ли. Очень трудно, но нужно, потому что больше терпеть нельзя. Ты должна мне помочь. Если ты не совсем антиобщественная личность.

Я немножко даже обиделась. Конечно, мне было далеко до Нининой принципиальности, но и антиобщественной личностью я себя не считала.

— В чем помогать-то? — спросила я.

— Значит, ты в принципе не отказываешься? Очень хорошо. Я задумала серию статей под общей рубрикой: «Куда вас несет?» Или, может быть, так: «Опомнитесь!» Или даже просто: «Их нравы». Я еще не продумала как следует название, но это неважно. Главное, чтобы статьи были написаны живо, чтобы чувствовалась сатира. У тебя, мне кажется, это должно получиться. А я буду писать выводы и комментарии. Я уже кое-что наметила.

— Можно про Смирнову написать, что она ногти маникюрит, — предложила я.

— Да! Про это обязательно! — поддержала Рудковская. — Показать через ногти ее моральную неполноценность. Мне кажется, ты это сможешь. Что касается Белоусовой, то тут одной статьи мало. Статья должна послужить началом дискуссии...

— Про Белоусову я писать не стану!

Нина нахмурилась:

— Я знала, что ты это скажешь. И этим ты подтвердила мое худшее мнение о тебе. Да как ты не понимаешь! — она даже поперхнулась и закашлялась от чувства справедливого возмущения. — Тут не место для личных отношений! Белоусова катится по наклонной плоскости, и все на это закрывают глаза. У нее одни двойки, а она думает не о том, чтобы их исправить, а о своем Шурике!

— Откуда ты знаешь, что его зовут Шурик?

— Да весь класс знает! У нее все промокашки исписаны!

Это было правдой. Таня писала на промокашках «Шурик» и обводила это имя орнаментом. Иногда она писала рядом с его именем свое, но свое она тут же стыдливо замазывала.

— Как ты можешь считаться ее подругой, — продолжала Рудковская, — если ты молча наблюдаешь, как ее засасывает, и ничего не делаешь для того, чтобы вытащить ее из трясины?

А ведь Нина отчасти права. Если честно разобраться, то Белоусову действительно «засасывает». Она совсем запустила учебу и чуть не каждый день напоминает мне, что если позвонит ее мама — говорить, что мы вместе готовим уроки. А я не только соглашаюсь врать, я даже в глубине души завидую ее безоглядному увлечению. Хотя лично я, пожалуй, не смогла бы так втрескаться в Шурика, в эту Останкинскую башню.

— Если в тебе осталась хоть крупица принципиальности, — настаивала Нина, — то ты напишешь. Именно ты, как ее подруга. Тогда это, может быть, на нее подействует.

— Ладно, подумаю, — пообещала я, почти убежденная ее словами. — Только я с ней поговорю сначала.

— Поговори, — разрешила Нина. — Это даже хорошо. Скажи, что если она не возьмет себя в руки, то мы вынесем ее на общественное обсуждение.

— Да уж найду, что сказать.

Прозвенел звонок, и мы пошли в класс.

— О чем это вы с Рудковской трепались? — спросила Таня.

— О разном. В частности, о тебе, — ответила я, ловя себя на том, что подражаю строгой Нинкиной интонации.

— Да? — без особого любопытства сказала Таня. — Ой, я тебе такое потом скажу — ты обалдеешь!

Вошла англичанка, и начался урок. Но я слушала невнимательно. Обдумывала, что же мне сказать Тане. Не гуляй с Шуриком? Да она меня на смех поднимет.

— Белоусова, какие ты знаешь модальные глаголы? — спросила Нина Александровна.

Таня медленно поднялась из-за парты. Она переминалась с ноги на ногу, теребя фартук.

— Must, — подсказала я, обернувшись.

— Must, — послушно повторила она.

— Не знаю, что мне с тобой делать! — рассердилась учительница. — Ты совершенно не хочешь учиться! Садись, два! А тебе, Александрова, я тоже ставлю двойку, за подсказку! Вместо того чтобы помочь подруге подтянуться, ты оказываешь ей медвежью услугу!

Я огорчилась. Еще не хватало — двойка по английскому! Нет, права Нина, права, — Таньку засасывает, и в этом я только что окончательно убедилась.

А Белоусова, казалось, уже забыла о своей двойке. Она ерзала, даже толкнула меня сзади ногой, вызывая на разговор. Я дернула плечом и с подчеркнутым вниманием уставилась на доску. Но Белоусова не успокоилась. Новость явно жгла ее, ей не терпелось со мной поделиться. Наконец она подсунула мне записку. Принципиальности ради мне следовало бы отпихнуть ее, не читая, но это было выше моих сил.

На обрывке черновика поверх карандашных записей, цифр и формул шла ликующая строка, написанная красной шариковой ручкой:

«А Шурик-то учится в восьмом!!!»

Я обернулась к Тане. Она радостно закивала в знак подтверждения.

«Как ты узнала?» — написала я и передала ей записку.

«Он сам мне признался! Тогда и я призналась, что я в седьмом. Ой, мы так хохотали!»

Конечно. Они хохотали. Значит, я напрасно полдня мучилась на коньках да еще врала. Теперь я навсегда останусь вруньей в глазах Шурика, но Таньке это безразлично! Нет, права, права Рудковская.

К концу урока я дозрела окончательно. Как только прозвенел звонок и Нина Александровна вышла из класса, я решительно обернулась к Тане:

— Знаешь что?! Ни к чему хорошему твой роман не приведет. Учеба — это тебе не каток. У тебя сплошные двойки, ты сама катишься и меня тянешь.

Таня смотрела на меня, вытаращив глаза. Рудковская подошла поближе и слушала меня, одобрительно кивая. Другие тоже подошли.

— Тебя засасывает, это же ясно! — я снова поймала себя на Нинкиных интонациях, но уже не могла остановиться. И оттого что меня с любопытством слушает весь класс, я испытывала сладостное чувство полета. — Куда он тебя тянет, этот твой Шурик? Я еще понимаю, если бы он тянул тебя вперед. Но он тянет тебя назад! Ты скатываешься по наклонной плоскости! Врешь на каждом шагу.

Лицо Рудковской выражало такое наслаждение, словно она слушала песню «Арлекин» в исполнении Аллы Пугачевой. Она даже, кажется, отбивала ногой такт.

— И меня заставляешь врать! Говоришь своей маме, что идешь ко мне заниматься, а сама?..

«Замолчи!» — сказал мне внутренний голос.

Я сбилась и снова взглянула на Рудковскую, ища поддержки. Ее глаза сияли, нос блестел, губы шевелились, как бы повторяя за мной обличительные фразы. Вся ее устремленная ко мне фигура выражала торжество победы. Да, она победила.

— И вообще... — закончила я упавшим голосом. — Если ты сама не возьмешь себя в руки, то мы вынесем тебя на общественное обсуждение...

— Выноси! — ответила Таня. — Подумаешь, испугала! Все равно я с Шуриком встречаться буду! Буду! Никто мне не может запретить! А ты!.. Ты — тряпка безвольная.

— Дура! Я для твоей же пользы!

— Ну и пусть я дура! Пусть! А ты — как коллоидный раствор, принимаешь форму тех, с кем в данный момент общаешься.

Я мельком удивилась, откуда у Белоусовой такие познания. Не иначе, как от обиды поумнела.

— У тебя друзья — на все случаи жизни! Рудковская — для идейного руководства, Юрка — чтобы сдувать контрольные, а я — чтобы...

— Замолчи!

— Не замолчу! Со мной ты обсуждаешь всякие такие вопросы, а потом меня же за это осуждаешь! Ханжа, вот ты кто!

Я бросилась на Таню. Она была выше меня и сильнее, но уж очень я рассвирепела. Я расцарапала ей подбородок и лягнула в коленку. Она оторвала мне лямку от фартука.

Нас еле растащили. В классе стоял ужасный гам — все обсуждали мой поступок. Большинство меня осуждало, но Рудковская кричала, что я поступила правильно, принципиально, и кое-кто с ней соглашался.

Историк давно уже похлопывал по столу указкой — никто не заметил, что начался урок.

Все наконец расселись по своим местам. Я сегодня не улыбалась — не то настроение. Сидела, охватив голову руками. Я ненавидела себя.

Таня права: у меня нет своего мнения, своей воли. И ничуть меня не успокаивало Нинино одобрение. Я — это все-таки я, а не она! И я докажу Тане, что я не тряпка! Хочу жить своими убеждениями, а не ее!

...А они у меня есть?


На литературе Юрка подвинул ко мне записку:

«Поехали в воскресенье с нами за город на лыжах?»

Ирина Васильевна постучала карандашом по столу:

— Жарковский и Александрова! Прекратить переписку!

Я спрятала листок бумаги в парту и почувствовала, что краснею, краснею от счастья. Ссора с Таней, чувство вины перед ней, стремление немедленно доказать силу характера — все отступило перед этим приглашением. Ведь меня пригласил! Не кого-нибудь, а меня!

Силу характера я начну доказывать с понедельника — успею. Времени впереди много.


Воскресенье выдалось как по заказу — солнечное и морозное. Я надела новые эластичные брюки и желтый свитер с коричневым узором. Мама дала мне сверток с бутербродами.

В десять часов, как условились, я сошла вниз, во двор, где Игорь Алексеевич, Юркин папа, уже разогревал мотор, а Юрка укладывал и укреплял сверху, на багажнике, лыжи.

Людмилы Михайловны еще не было, но вот и она вышла из подъезда, в расстегнутой, отороченной белым мехом дубленке, под которой виднелся белый свитер с высоким горлом.

Мохнатый Бим носился по двору и нюхал снег.

Людмила Михайловна окинула меня по-женски внимательным взглядом.

— Ого! Какая ты сегодня! — сказала она одобрительно. — Игорь, смотри, какая прелестная фигурка у Аленки. Что значит к лицу одеться.

Я не знала, куда деваться от смущения. Впрочем, ведь ничего обидного она мне не сказала, наоборот!

Людмила Михайловна села за руль, Игорь Алексеевич — рядом, с Бимом на коленях. Мы с Юркой просторно расположились на заднем сиденье. Я тотчас приникла к правому окошку, он — к левому. Путешествие началось.

Людмила Михайловна вела машину уверенно, даже лихо. Глядя на нее, я размечталась, что когда-нибудь и у меня будет машина и я буду вот так же небрежно переключать скорости и обгонять попутные машины.

Мы выехали из города. Снег по обочинам дороги лежал чистыми белыми холмами, на которых тени от елок и берез казались синими. По этим почти нетронутым снежным перинам уже скользили лыжники, некоторые с рюкзаком за плечами, некоторые просто так, налегке.

На двадцать третьем километре мы свернули в узкий проселок и еще минут пятнадцать с трудом ползли по плохо расчищенному снегу, а потом въехали в деревню и остановились у какой-то избы.

Оказалось, что в этой избе друзья Жарковских летом снимали дачу. Людмила Михайловна так и объяснила встретившей нас хозяйке:

— Мы друзья Юрия. Вы нам разрешите поставить у вас машину, погреться, переодеться? Мы вам заплатим.

— Грейтесь на здоровье, я печку истопила. Самовар поставлю. А сами-то что ж не приехали? Юрий-то Евгеньевич?

— Он в командировке.

Мы оставили в доме верхнюю одежду и вышли на улицу. Людмила Михайловна, в темных очках-консервах, в вязаной белой шапочке с козырьком, которая еще больше молодила ее, натирала лыжи. Она передала тюбик Юрке, а сама пристегнула крепления, несколько раз легко подпрыгнула, разминаясь, и пошла по нетронутому снегу. Пройдя немного, она одним махом развернулась и снова приблизилась к нам, уже разрумянившаяся, оживленная.

— Снег — чудо! — сказала она. — Мы как, вместе пойдем или кто куда?

— Я за вами не угонюсь, — призналась я. — Лучше я отдельно.

— Тогда так: мы с Игорем, а вы — с Юркой. В три часа собираемся здесь. Договорились?

— Ладно, — сказал Юрка.

— Только не опаздывайте. Мы сегодня с папой в театр идем. Игорь, дай ему свои часы.

Она кликнула Бима и быстро заскользила вперед, за ней — Игорь Алексеевич в синем шерстяном костюме с белыми лампасами.

— Пошли? — сказал Юрка.

Мы отправились через поле к виднеющемуся вдалеке лесу. Снег слепил глаза и тихонько шуршал под лыжами. Я словно опьянела от этого блеска, от свежего, морозного воздуха. До сих пор мои лыжные прогулки ограничивались городским парком, но разве сравнишь городской парк с его серым, утоптанным снегом, шумом городского транспорта — с этой чистотой, с этим простором?

Мы шли рядом, и Юрка рассказывал мне об одном изобретении — шагающей шестиногой машине.

— Представляешь — робот-паук! На каждой ноге установлены датчики, а на корпусе — прибор типа лазера: лазерный глаз!

— Сила! — отвечала я.

— Она может свободно ползти по отвесному лунному кратеру!

Меня не волновала эта машина. Может, потому, что я жила в другом, девчоночьем мире. Но я испытывала благодарность к Юрке за то, что он вводит меня в свой мальчишеский мир машин, космических полетов, стыковок, лазерных лучей.

— Знаешь, какое сейчас удаление от Земли в апогее? — азартно спрашивал он. — Триста сорок пять километров!

— Ух ты! — отвечала я, стараясь придать голосу побольше восхищения.

Но ведь когда человек нравится, — неважно, о чем он тебе рассказывает. Важно просто вникать — не в смысл его слов, а в звук его голоса, в выражение его лица, глаз.

Стога соломы, покрытые снежными одеялами, напоминали ископаемых чудовищ. Юрка то вырывался вперед, то останавливался, повернув ко мне раскрасневшееся лицо с блестящими глазами. Мне нравилось, что он так свободно и легко идет на лыжах, что он ждет меня, дает отдышаться, спрашивает:

— Ты не устала?

— Ничуть, — отвечала я.

Потом начался лес. Мы перебирались через небольшие овраги, низко пригибались, пролезая под согнутыми дугой от тяжести снега березками. Иногда мы задевали ветку, и снег белым дождиком сыпался вниз, а освобожденная от снега ветка взметалась кверху.

Мы забыли о времени, и, когда Юрка взглянул на часы, оказалось, что уже без двадцати три.

Юрка предложил идти напрямик, чтобы сократить путь, но мы все равно опоздали. Впрочем, Юркины родители тоже опоздали, так что мы вернулись одновременно, с разных сторон.

Хозяйка поставила на стол самовар, а Людмила Михайловна разложила еду — куски вареной курицы, крутые яйца, бутерброды. Я вывалила в общую кучу свои бутерброды, и мы сели за стол.

— Налетайте! — сказала Людмила Михайловна.

Но об этом нас можно было не просить.

После еды на меня напала расслабляющая истома. Так хорошо было сидеть в этой жарко натопленной избе, чувствовать, как горит лицо и приятно ноют усталые ноги. Не хотелось думать о том, что завтра — обычный день, школа, уроки...

Но Игорь Алексеевич отправился разогревать машину, и вскоре мы, попрощавшись с хозяйкой и поблагодарив ее, вышли на улицу.

Было около пяти часов, но короткий зимний день кончился. Крупными пушистыми хлопьями шел снег. Я подняла голову, и снежинки стали падать мне на лицо, обжигая холодными прикосновениями.

На заднем сиденье было просторно, но почему-то на этот раз мы с Юркой сидели рядом, и вдруг при одном из толчков его рука легла на мою руку. Я не пошевелилась, словно не заметила. А на самом деле меня будто жаром обдало. Он не убрал свою руку. Мы сидели, не глядя друг на друга, слегка ошалелые.

Машина ехала с включенными фарами. В столбах света кружились снежинки. «Дворники», скрипя, ползали вправо-влево, расчищая ветровое стекло. Людмила Михайловна и Игорь Алексеевич о чем-то негромко разговаривали, потом кто-то из них включил радио, и диктор стал читать последние известия. В машине было темно, только светились стрелки и точки на панели управления. Мне казалось, что все это происходит не со мной, что я об этом где-то читала или видела в кино.

И все-таки это именно я сижу в машине, и Юркина рука лежит на моей руке, а я боюсь повернуть голову и взглянуть на него, потому что чудо, которое происходит со мной в эти минуты, может нарушиться.

Машина так резко тормознула, что нас с Юркой прижало к спинке переднего сиденья, а потом откинуло назад.

— Черт! Дура ненормальная! — испуганно вскрикнула Людмила Михайловна. Фары осветили женщину с большим узлом, который она обхватила обеими руками.

Людмила Михайловна опустила боковое стекло:

— Вы что?! А если бы я не успела затормозить?

В наступившей тишине резко заскрипел снег под ногами женщины. Она наклонилась к окну.

— Довезите до города, — попросила она, тяжело дыша. — Срочно нужно...

— Да куда же я вас посажу? — удивилась Людмила Михайловна. — У нас полная машина.

Она торопливыми движениями подняла стекло и тронула с места. Женщина поплыла назад, и фигура ее слилась с темнотой проселка. Но в тот момент, когда она еще не скрылась в темноте, я успела разглядеть, что в руках у нее вовсе не узел, а ребенок, завернутый в ватное одеяло.

— Прямо под колеса лезет! — заново переживая происшествие, сказала Людмила Михайловна. — Ужас, как я испугалась!

— У нее ребенок! — сказала я.

— Разве?.. — не сразу отозвалась Людмила Михайловна. — Ах как неловко... Да теперь уж далеко отъехали.

— Может, вернемся все-таки? — сказал Игорь Алексеевич.

— Смысла нет. В театр опоздаем.

— А вдруг нужно в больницу?

— А вдруг, а вдруг! — резко возразила Людмила Михайловна. — А вдруг этот ребенок заразный? У нас тоже, между прочим, дети. И я отвечаю за Аленку и Юру.

— Все равно, нельзя так, — с осуждением сказал Игорь Алексеевич.

— Ну, не сработало, виновата, — легко согласилась Людмила Михайловна. — Да тут всего-то метров двести до шоссе. И автобусная остановка рядом. Да и подберет их кто-нибудь. У нас же действительно машина полная.

Мы выехали на шоссе и понеслись по расчищенному и уже снова заметенному снегом асфальту. Я никак не могла осознать того, что произошло. Мне казалось, что я просто чего-то не поняла, что такого не может быть. Я молчала и ненавидела себя за это молчание. Я ненавидела себя больше, чем Людмилу Михайловну, оказавшуюся просто уродливой лягушкой, на которую чья-то искусная рука натянула оболочку Василисы Прекрасной. У меня было чувство, как будто я — та женщина. Я стою в темноте, на морозе, снег засыпает моего больного ребенка, а мимо, не останавливаясь, проносятся довольные собой мещане в комфортабельных машинах.

Игорь Алексеевич выключил радио.

— Зачем? — сказала Людмила Михайловна. — Приятная мелодия. Эй, вы там, сзади! Спите, что ли?

— Нет, — ответил Юрка.

— Укачало? Космонавтов из вас явно не получится. Потерпите, скоро приедем.

Мы все молчали, но она словно не замечала этого, продолжала болтать:

— Игорь, я не успела постирать твою белую водолазку, ну ничего, пойдешь в голубой. Только не надевай замшевую куртку. Замша — это для Дома кино, а в театр, да еще академический, лучше надеть строгий костюм.

Машина въехала во двор и остановилась у нашего подъезда. Юрка снял с багажника мои лыжи.

— Чудно провели воскресенье, правда? — обратилась ко мне Людмила Михайловна. — Ты постарайся всегда быть такой же хорошенькой, как сегодня.

Как все-таки трудно сказать в глаза дурному человеку то, что ты о нем думаешь. Особенно если этот человек лично к тебе относится очень хорошо.

— До свидания, — сказала я. — Спасибо.

И бросилась к подъезду.


На следующий день я попросила Эдика Микаэльяна сесть на мое место, а сама пересела на его — рядом с Таней Белоусовой.

— Поссорились? — спросила она меня как ни в чем не бывало.

Отходчивая душа! Другая бы на ее месте еще долго дулась, а она уже забыла обиду.

— Я тебе потом такое скажу! — тут же обратилась она ко мне.

Мое появление на своей парте она приняла как нормальное улучшение бытовых условий: раньше ей приходилось ловить меня в коридоре, чтобы сообщить очередную потрясающую новость, а теперь я постоянно под боком.

Многие в классе обратили внимание на то, что я отсела от Жарковского.

— Вот это да! — сказал Эдик Микаэльян. — Вы же с Жарковским как два попугая-неразлучника, помрете друг без друга!

Девчонки шушукались, поглядывая на меня. А я ждала, как Юрка себя поведет.

Он окликнул меня после уроков:

— Аленка!

— Не называй меня Аленкой! — резко возразила я.

— Ленка! — растерянно поправился он. — Давай поговорим!

— Что же ты вчера-то молчал, в машине?

— А о чем я должен был говорить?

— Как о чем? Человек просил о помощи, а вы все...

— Так ты из-за этого? — даже как будто обрадовался он. — Так это же мать, а не я! Мать никогда никого не подсаживает. Не любит, когда чужие в машине. Это ее раздражает.

— Ты что, оправдываешь ее, что ли?

— Нет, ну, нехорошо, конечно, но я-то тут при чем?

Значит, то, что произошло вчера, для него всего лишь «нехорошо»!

Все осталось при нем — широкие плечи, машины-роботы, апогеи и перигеи, скафандры и математические способности, и все рухнуло из-за одного маленького словечка. Он вдруг низринулся с той высоты, на которую я сама его подняла. Слинял и съежился.

Может, это глупо, может, нельзя так, но это произошло помимо воли, и я ничего не могла с этим поделать.

— Ленка! Подожди!

Но я не остановилась. Бежала вниз по лестнице. Скорее одеться и уйти.

— Александрова! — услышала я за спиной и, обернувшись, увидела историка Кирилла Кирилловича.

Мы стояли на лестничной площадке перед дверью в учительскую.

— Послушайте, Лена, — сказал историк. — Объясните мне, пожалуйста... Почему вы себя так ведете на моих уроках?

Я теребила фартук.

— Вы незлой человек, я же вижу, — продолжал он словно с усилием. — Я вас очень прошу... По-человечески... Не надо так... Вы знаете, это просто мучительно!..

...Почему люди становятся бездушными?

Может быть, давным-давно, когда им было четырнадцать лет, они вот так же однажды проехали мимо женщины с больным ребенком и не остановились, чтобы подвезти ее до города?

Та женщина — она, наверно, всегда будет стоять передо мной — на темном, заснеженном проселке — и смотреть на меня упрекающим взглядом...

— Простите меня, Кирилл Кириллович, — сказала я тихо. — Я больше никогда... Можете мне поверить?..

— Хорошо, — ответил он. — Я вам верю.

Неловким движением он поправил упавшие на лоб волосы, кивнул мне и скрылся в учительской.