"Социальная психология и история" - читать интересную книгу автора (Поршнев Борис Федорович)ГЛАВА ВТОРАЯ. МЫ И ОНИМыслима ли вообще коллективная психология? Вопрос о том, может ли вообще с точки зрения здравой логики существовать какая-либо “коллективная психология” (в том числе этническая психология, социальная психология, психология толпы и т.п.), уже очень давно является предметом ожесточенных научных баталий. Разнообразный фактический материал, в частности по этнопсихологии, взывает к научному анализу. Два народа, живущие по соседству или хотя бы в отдалении, явно отличаются друг от друга теми или иными выраженными чертами характера или эмоций. Или, скажем, в психическом складе людей двух профессий замечается относительное своеобразие; говорят — “ну, все кузнецы такие”, “все художники этакие”, “эта черта присуща математикам”. Как же тут не применить сравнительно-психологического метода, как не поискать объективную научную закономерность. Но противники вот уже несколько десятилетий неумолимо возражают: психология изучает душевные процессы, протекающие в индивиде, в личности, а всякое представление о коллективной душе или коллективном духе мистично и тем самым антинаучно. Такое понимание дела стало тем более настойчивым, когда психология получила опору в знании строения и функционирования головного мозга, иначе говоря, когда открыт и уже серьезно исследован физиологический субстрат любых и всяческих субъективных психических процессов. Ведь нет же никакого коллективного мозга вне индивидуального черепа. Не ясно ли отсюда, что идея коллективной, групповой или социальной психологии ведет к прогрессу не материалистической психологии, базирующейся на физиологии высшей нервной деятельности, а обратной, идеалистической, отрывающейся от мозга? Мозг может быть только индивидуальным, значит психология может быть только психологией личности. Этой антиномии отроду уже много лет. В 1859 г. начал выходить ученый “Журнал этнической психологии и языкознания” (“Zeitschrift fur Volkerpsychologie und Sprachwissenschaft”), редакторы которого Лацарус и Штейнталь провозгласили рождение науки о познании народного духа, “имеющей приложение только там, где совместно живут и действуют многие, как некоторое единство”, в отличие от индивидуального духа. Не будем пересказывать всю долгую историю спора. На одном полюсе в нем оказались люди, которым ничего не стоило объявить бесплотный дух, например дух народа, вполне достойным объектом для науки. Они готовы были считать коллективную психологию по меньшей мере равноправной психологии индивидуального духа или духовного индивида. Два основных разветвления этой школы — этническая психология (психология народов и наций) и социологическая психология (психология любой социальной общности, организованной и неорганизованной). Оба направления числят в своих рядах немало крупных имен, действительно сделавших важные эмпирические наблюдения. Такова в этнической психологии цепь имен от Вильгельма Вундта до наших современников — Маргерит Мид и других. В социологическом направлении выдаются имена Эмиля Дюркгейма, Тарда и других. Однако как бы ни были интересны, подчас глубоки и плодотворны отдельные выводы и обобщения ученых-идеалистов, их подкашивает в данном случае не только то, что они признают объектом изучения психологической науки бесплотный дух, сущность которого, по определению, в качестве духа противостоит опытной науке, но и то, что они вынуждены странно противопоставлять свою науку психологии индивидуального человека. Ведь никто из психологов, занимающихся психологией личности, будь то даже идеалисты, не отрицает воздействия на нее социальной и национальной среды. Всякий психолог говорит: многое в духовном мире человека предопределено воспитанием, средой, кругом друзей, начальников, педагогов, товарищей по труду, членов семьи, соседей, подчас даже случайных знакомых, а с другой стороны — прочитанными книгами, увиденными и услышанными творениями культуры, радио- и телепередачами. Вот это и есть “социальная психология”. Она вся — в голове индивида. Все остальное производно: это общение и взаимодействие индивидов с их психикой, детерминированной как социальными условиями, так и индивидуальными особенностями. Спор достигал и подчас достигает большого ожесточения. Сторонники коллективной психологии как особой науки отвечают всем критикам: кроме теории и философии вопроса есть же фактический материал, изучаемый нами. Он изложен в бесчисленных книгах и статьях. Речь идет не об умозрениях, а о фактах, факты же наука обязана исследовать. Нет таких форм общественного взаимодействия, которые не были бы объективными. На это противники возражают: во-первых, надо совершенно отбросить ту группу фактов, когда речь идет в сущности не о психическом взаимодействии индивидов, а всего лишь об одинаковости или, скажем, об одновременности, или, наконец, совместности их действий. Действительно, надо согласиться, что все это не составляет предмета для особой науки — социальной психологии. Приводился, скажем, такой пример: берется количество самоубийств в данном обществе среди студентов в возрасте до 23 лет. Объект ли это для социально-психологического исследования? Нет, психический путь каждого из них не взаимодействовал с другими. Они составляют группу лишь в статистическом смысле, и социолог найдет путь для анализа этой группы, в том числе для анализа того общего, что имеется в психологии этих самоубийц. Точно так же дело обстоит во всех случаях, когда констатируется, что одинаковое общественно-экономическое бытие порождает у людей одинаковые черты психики и идей. Если речь идет только об одинаковых причинах и следствиях, мы явно не выходим за рамки индивидуальной психологии. Ведь тут прямо даже не ставится вопрос, обязательно ли эти люди общались между собой и какое действие общение оказало на их психику. Перед нами параллельные единичные ряды психологии личности с присущими ей закономерностями. Точно так же общий результат, совместное действие многих индивидов еще не обязательно создает объект особой науки, кроме индивидуальной психологии. Так, Зиммель справедливо рассуждал: “Когда толпа людей разрушает дом, выносит приговор, издает крик, здесь суммируются действия отдельных субъектов в одно происшествие, которое мы обозначаем как одно, как осуществление одного понятия. Тут-то и возникает великое смешение: внешне — единый результат многих субъективных душевных процессов толкуется как результат единого душевного процесса в коллективной душе. Единство результирующего явления переносится на предполагаемое единство его психической причины” Отсюда Зиммель делал заключение, что нет иного носителя душевных состояний, кроме человеческого индивида, а следовательно, не может быть и социальной психологии как самостоятельной науки. Впрочем — и тут Зиммель делал первый шаг отступления — может быть такая часть общей психологии, которая изучает, какие модификации испытывает душевный процесс индивида под влиянием общественной среды. Дальше мы в полный рост поставим вопрос: действительно ли это только “часть науки о психологии личности”? Но Зиммель не задерживается долго на этом, а общественную сторону науки психологии видит главным образом в изучении тех или иных психических типов, т.е. некоторых средних черт характера, образа поведения, и т.д., которые порождены сходными общественными условиями. Во-вторых, противники коллективной или социальной психологии выдвинули возражение, которое уже больше похоже на капитуляцию. Сторонники коллективной или социальной психологии, такие, как Тард, Лебон, Сигеле, занимавшиеся “психологией толпы”, доказывали, что индивидуальные реакции, когда они проявляются в коллективе, в однородной человеческой среде, испытывают значительное повышение в смысле интенсивности, т.е. силы или быстроты реакции. Мы еще вернемся ниже к рассмотрению и этих теорий, и этих явлений по существу. Пока нам важно, что отвечают на них противники. Они говорят: ведь речь идет о повышении не всей душевной деятельности индивидов, а только некоторых сторон ее, так что не только ее изучение остается в пределах индивидуальной же психологии, но даже само установление такого факта, как быстрота реакции, предполагает индивидуально-психологический анализ. Ведь нет же в самом деле такого явления, как быстрота или сила реакции коллектива, группы, толпы людей. Здесь просто суммируются реакции этих людей. Реакции повышаются от пребывания индивида в этой среде? Ну и что же из того, ведь реакции индивида меняются в зависимости не только от социальной, но и от природной среды, например от температуры воздуха. Если и рассматривать воздействие таких механизмов, как психическое заражение, подражание, внушение, то это будет означать не более, чем изучение некоторой группы внешних факторов, воздействующих на психическое состояние индивида. Но ведь индивида же! — восклицает противник социальной психологии. Однако тут слабость его позиции очевидна. Раз есть такая группа факторов, она сигнализирует о какой-то особой стороне психической деятельности людей, и именно людей, а не человека. Почему бы сосредоточивать внимание только на личности, испытывающей внушение, а не на внушающей? Не получим ли мы пустоту, если станем рассматривать их друг без друга? Этот вопрос ведет нас к еще одному, последнему возражению, которое выдвигают против социальной психологии противники. Да, говорят они, есть такие психические переживания, которые можно назвать переживаниями парными, т.е. для осуществления которых требуются два субъекта. Таковы переживания подражания, внушения, симпатии, понимания и т.п. Более того, лингвистами безоговорочно признано, что “минимальным условием” языкового явления служит наличность двух индивидов — говорящего и слушающего, сообщающего и воспринимающего. Без этого нет речи, языка, информации, понимания. Таким образом, ряд кардинальнейших психических явлений, может быть самых глубинных, оказываются и на самом деле локализованными не в одном головном мозге, а в паре головных мозгов. На этом месте противники социальной психологии останавливаются в раздумье. Может быть, пара — в самом деле объект какой-то совсем особой науки? Но, к счастью, пара — это всего лишь пара, и так легко пренебречь различием между Робинзоном и Робинзоном вместе с Пятницей. Как будто тут ничего принципиально и не меняется. А всякую более сложную общность можно ведь разложить на пары, представить как сложные сочетания и комбинации разных пар. Элементарным явлением останутся “только двое” — Робинзон и Пятница, Вместе о тем остается луч надежды обойтись без какой-либо коллективной психологии, хоть, правда, “парные переживания” и остаются мучающей занозой. От “я и ты” к “они и мы” Оставим на минуту психологию и обратимся к философии. Одна из плодотворнейших новых идей, выдвинутых Людвигом Фейербахом в противовес немецкой классической идеалистической философии, состояла в требовании отказаться от прежней категории “я” как субъекта познания и заменить ее категорией “я и ты”. Плеханов такими словами излагал эту мысль Фейербаха: “Действительно я есть только такое я, которому противостоит ты и которое, в свою очередь, становится ты, т.е. объектом для другого я. Для себя я — субъект; для других — объект”. Иначе говоря, Фейербах провозгласил незакономерным рассматривать сознание независимо от отношения людей. Нет никакого “я”, субъекта познания, до отношения между двумя людьми: субъектом становится каждый из них только в этом их взаимном отношении. Философский материализм представлялся Фейербаху возможным только при оперировании не одним “субъектом” в противопоставлении “объекту” (предметному миру), не “я” с моими “ощущениями” и прочими атрибутами, а обязательно двумя “субъектами”, соотношением между ними. Фейербах пояснял это примером морали: ведь ясно, что о ней можно говорить лишь там, где заходит речь об отношении человека к человеку, одного к другому, “я” — к “ты”. “Я есть я только через тебя и с тобою. Я сознаю самого себя только благодаря тому, что ты противостоишь моему сознанию как видимое и осязаемое я, как другой человек”. Трудно было бы переоценить воздействие этого гениального прозрения Фейербаха на дальнейшую судьбу философии. С абстрактным изолированным субъектом-индивидом, каким он выступал на пути философии от Канта до Штирнера, было для передовой мысли навсегда покончено. Маркс мимоходом в “Капитале” воспроизвел мысль Фейербаха, сравнивая, шутя, человека с товаром: “Так как он родится без зеркала в руках и не фихтеанским философом: „Я есмь я", то человек сначала смотрится, как в зеркало, в другого человека. Лишь отнесясь к человеку Павлу как к себе подобному, человек Петр начинает относиться к самому себе как к человеку”. Но марксизм пошел далеко вперед от фейербаховской догадки о “я и ты”. Почему только двое? Конечно, переход от “единственного” к паре распахивает двери в мир новых понятий, где отношения между людьми первичнее и важнее, чем сам человек, продукт этих отношений. Но отсюда естественно следовало, что пара — это тоже абстракция. Необходимым следующим шагом явилась разработка марксистского учения об обществе. Робинзон и Пятница, Павел и Петр еще не образуют общества. Так в развитом товарном производстве каждый отдельный товар в действительности сопоставляется не с другим единичным товаром, хотя бы и золотом, а через его посредство — со всем огромным морем обращающихся в данный момент па рынке товаров. Оказалось, что Павел познает свою натуру через Петра только благодаря тому, что за спиной Петра стоит общество, огромное множество людей, связанных в целое сложной системой отношений. Маркс и Энгельс расчленили эти отношения на основные и производные и видели свою первоочередную задачу в исследовании основных отношений, экономических, составляющих базис всей общественной структуры. Так на месте парной звезды раскинулось огромное звездное небо. “Я и ты” перестало казаться элементарной человеческой ячейкой, на арену высыпали и “мы”, и “вы”, и “они”. Если общественная наука в целом давно уже идет этим путем, то социальная психология несколько оторвалась, отстала и не нашла еще своего места в этом победном шествии наук об общественном человеке и человеческом обществе. Критики самой возможности такой науки среди психологов-идеалистов, как сказано выше, запнулись на представлении о “парных” психических переживаниях: словно бы эти явления и в самом деле выводят куда-то за пределы единичной черепной коробки, в какую-то таинственную область “межличностной” психологии. Но они не могут шагнуть в этот бездонный провал, совсем так же, как буржуазные экономисты не смели оторваться от Робинзона с Пятницей и старались вообразить все общество как превеликое множество тех же элементарных отношений, тех же пар, Робинзонов и Пятниц. Метод социальной психологии нельзя упрощенно позаимствовать из марксистской политической экономии или другой отрасли общественной науки. У нее своя глубокая специфика. Но вектор движения общий. От “парных” психических переживаний — вперед к общественным. Оставим пока в стороне физиологическую сторону вопроса, а именно речь, как тот присущий человеку механизм высшей нервной деятельности, который поистине сращивает между собой большие полушария головного мозга множества людей с не меньшей силой, чем внутри каждой черепной коробки сращены правое и левое полушария. К этому механизму мы вернемся ниже. Здесь же рассмотрим другую сторону вопроса, узко психологическую. Для того чтобы решить проблему принципиальной возможности социальной психологии, надо прежде всего на место понятий “я”, “ты”, “он” поставить в качестве более коренных, исходных “мы”, “вы”, “они”. Сама грамматика всех языков мира свидетельствует о том психологическом факте, что слова спрягаются, а в некоторых языках и склоняются не по двум, а по трем лицам. Во множественном числе: идем, идете, идут; в языках, имеющих склонения существительных по лицам, например семитских: наш, ваш, их предмет (или действие). Все существующие и мыслимые люди и отношения с ними делятся прежде всего на эти три категории. Отмечено, что у некоторых первобытных народов действительно в отдельных случаях множественное число налицо, а единственного еще нет. Это положение вещей хорошо резюмировано в известных словах Энгельса: “Племя оставалось для человека границей как по отношению к иноплеменнику, так и по отношению к самому себе… Как ни импозантно выглядят в наших глазах люди этой эпохи, они неотличимы друг от друга, они не оторвались еще, по выражению Маркса, от пуповины первобытной общности” Итак, будем выбирать наиболее древнее отношение в рамках множественного числа Если следовать Фейербаху, надо принять за исходную форму “мы и вы”. Однако тщательный анализ приводит к неожиданному результату: “вы” (и соответственно “ты”) — категория производная и отвечающая более поздней ступени, чем “мы” и “они”. Поистине социальная психология становится наукой лишь с того момента, когда на место исходного психического явления ставит не “я и ты”, а “мы и они”, или “они и мы”, на место отношений двух личностей — отношения двух общностей. Включение же второго лица — “вы” (соответственно “ты”) необходимо развивается из исходного отношения и развивает его в свою очередь. Это — плод какого-то контакта между “мы” и “они”, продукт диалектики их взаимоотношений. Но как же все-таки в сознание индивида попадает целая общность? Представим себе две первобытные группы — родовые или племенные. Если бы они никогда не встречались друг с другом, каждый индивид в группе “А” и не ощущал бы, что он принадлежит к какой-то общности. Как они не отличались друг от друга внутри нее, так они не отличали себе подобных от каких-либо иных. Это была лишь объективная общность. Для того чтобы появилось субъективное “мы”, требовалось повстречаться и обособиться с какими-то “они”. Иначе говоря, если рассматривать вопрос именно в субъективной, психологической плоскости, “они” еще первичнее, чем “мы”. Первым актом социальной психологии надо считать появление в голове индивида представления о “них”. Материал не только из истории первобытного общества, но и из истории разных эпох иллюстрирует, что может подчас быть очень слабо выражено и вовсе отсутствовать сознание “мы” при ясно выраженном сознании, что есть “они”. “Они” — это не “не мы”, а наоборот: “мы” — это “не они”. Только ощущение, что есть “они”, рождает желание самоопределиться по отношению к “ним”, обособиться от “них” в качестве “мы”. “Они” на первых порах куда конкретнее, реальнее, несут с собой те или иные определенные свойства — бедствия от вторжений “их” орд, непонимание “ими” “человеческой” речи (“немые”, “немцы”). Для того чтобы представить себе, что есть “они”, не требуется персонифицировать “их” в образе какого-либо вождя, какой-либо возглавляющей группы лиц или организации. “Они” могут представляться как весьма многообразные, не как общность в точном смысле слова. Насколько генетически древним является это переживание, можно судить по психике ребенка. У маленьких детей налицо очень четкое отличение всех “чужих”, причем, разумеется, весьма случайное, без различения чужих опасных и неопасных и т.п. Но включается сразу очень сильный психический механизм: на “чужого” при попытке контакта возникает комплекс специфических реакций, включая плач, рев — призыв к “своим”. “Мы” — это уже значительно сложнее и в известной мере абстрактнее. Реально существовавшая в первобытности общность, взаимосвязь индивидов ощущается теперь каждым из них либо посредством той или иной персонификации, либо посредством различных обрядов, обычаев, подчеркивающих принадлежность индивидов к данной общности в отличие от “них”. Любопытно подчеркнуть, что в первобытном обществе “мы” — это всегда “люди” в прямом смысле слова, т.е. люди вообще, тогда как “они” — не совсем люди. Самоназвание множества племен и народов в переводе означает просто “люди”. Это еще раз иллюстрирует, что в психологическом смысле “мы” — очень непростая психологическая категория. Это не просто осознание реальной взаимосвязи, повседневного сцепления известного числа индивидов. Так кажется лишь на первый взгляд. На деле это осознание достигается лишь через антитезу, через контраст: “мы” — это те, которые пе “они”; те, которые не “они”, это — истинные люди. Конечно, так просто дело выглядело только на заре истории, затерянной далеко за видимым нам горизонтом. Перед нашими глазами на протяжении всей истории находится преимущественно продукт — различные “мы”, сознание людьми своей принадлежности к той или иной общности. Чем дальше уходила история от первобытности, тем более “они” и “мы” менялись местами: многообразные общности психологически ощущаются по противопоставлению не каким-либо конкретным “они”, а по противопоставлению просто всем, которые не “мы”. Но, может быть, все-таки в качестве самой первоначальной общности надо вообразить то, что нам легче всего вообразить: группу людей, связанных родством между собой, вообще людей, в том или ином отношении “своих”, т.е. и лично известных друг другу, и непосредственно связанных совместным бытом, совместным промыслом, общим происхождением? Однако наука тысячи раз наталкивалась на одну и ту же неприятность: то, что легче себе вообразить, отнюдь не всегда объективно истинно. Так и тут. Если полагать, что простейшая общность людей — это кровное родство, и существующее не в умах людей, а на деле, то кики к не удастся объяснить, почему у племен и народов, стоящих на наиболее низких ступенях развития, кровное родство сплошь и рядом является мнимым, вымышленным, порожденным фантазией лишь для того, чтобы оправдать причисление людей к одному роду. То оказывается, что они все — прямые потомки одного и того же животного, причем определенной особи; то они — потомки вымышленного прародителя; то оказывается, что при включении иноплеменника в состав племени или рода в него, вследствие особых обрядов, воплощается кто-нибудь из умерших сородичей- Нет, представление о кровном родстве, даже при самых низких, тотемистических установлениях и представлениях, вовсе не является таким естественным, как кажется. Считать эту общность первичной не приходится. На первый взгляд, весьма просто звучат слова “первобытный трудовой коллектив”. Но кого допускали в этот коллектив, а кого нет? Мы опять оказываемся в замкнутом кругу, отсылаем не к известному, а к неизвестному, пока не признаем первичность психологической категории “они”. Если восходить еще дальше к наидревнейшему прошлому, то естественно возникает догадка: не отражает ли это исходное, можно сказать, исконное психологическое размежевание с какими-то “они” сосуществование людей на Земле с их биологическими предшественниками — палеоантропами (неандертальцами)? Именно их могли ощущать как недопускаемых к общению и опасных “нелюдей”, “полулюдей”. Иначе говоря, при этой гипотезе первое человеческое психологическое отношение — это не самосознание первобытной родовой общины, а отношение людей к своим близким животнообразным предкам и тем самым ощущение ими себя именно как людей, а не как членов своей общины. Лишь по мере вымирания и истребления палеоантропов та же психологическая схема стала распространяться на отношения между группами, общинами, племенами, а там и всякими иными общностями внутри единого биологического вида современных людей. Указанный фактор, отношения с палеоантропами, по-видимому существенно менял и свою конкретную роль в течение человеческой истории. Были периоды взаимного истребления, были — расселения подальше друг от друга, были (возможно, в неолите и энеолите) — схождения и даже как бы симбиоза, затем — нового расхождения. Вероятно, этим изменениям соответствовали сдвиги и в культурной истории человечества. Но неуклонно, чем позже тем более, палеоантропы вырождались, и роль этого фактора делалась ничтожнее, сходя на нет. Но ведь мы и выдвигаем эту гипотезу лишь в качестве первого толчка. Центр тяжести все более переносился с “они” на “мы”. “Мы” стало универсальной психологической формой самосознания всякой общности людей. Но “мы” все-таки всегда подразумевает противопоставление каким-либо — то определенным, то неопределенным — “они”. Прошли долгие тысячелетия, прежде чем впервые пробудилась мысль, что “мы” может совпадать со всем человечеством и, следовательно, не противостоять никакому “они”. Общности Социальная психология, как видим, имеет полное право пользоваться понятиями “общность”, “коллектив”, “группа”, не переставая от этого быть психологией. Более того, социальная психология начинается именно с абстрагирования научной мыслью общности как таковой от бесконечного многообразия — простой единицы, отдельной клетки и т.д. Общая теория социальной психологии и является не чем иным, как всесторонним психологическим анализом этого центрального понятия — понятия общности. Но прежде чем говорить дальше о субъективной стороне, надо отдать себе отчет, что по объективному общественному наполнению, по характеру и типу существовало и существует в жизни людей необозримое число всяких общностей. Могут быть общности большей или меньшей численности — от двух человек до огромных наций, народов, классов, союзов народов или классов. Могут быть общности более или менее долговременные, т.е. имеющие устойчивую экономическую и историческую основу, и кратковременные, даже эфемерные. Между теми и другими множество переходных ступеней. Общности могут охватывать территорию от очень большой до очень малой, а также быть экстерриториальными. Общности могут быть более плотными и более дисперсными, т.е. члены общности могут быть рассеяны среди других людей. Отношения между общностями могут иметь диапазон от полного антагонизма, открытой вражды, вплоть до дружеского соревнования как формы взаимопомощи. Отдельный индивид может одновременно быть членом общности разного типа и порядка. Скажем, какой-либо человек является гражданином СССР и принадлежит к той или иной нации, является членом рабочего класса, членом партии и профсоюза, членом семьи, членом клуба или кружка, членом добровольного общества, участником какого-либо международного движения или сообщества, сочленом компании приятелей, в какой-то момент может оказаться членом толпы на стадионе, на митинге, быть участником какой-либо демонстрации, быть одним из сидящих в зрительном зале или аудитории, участвующих в экскурсии или походе и т.д. Лишь в некоторых видах общностей тот же человек не может состоять одновременно: в разных антагонистических классах или антагонистических социальных системах и др. Этот беглый перечень показывает, что мы находимся перед лицом бесконечного многообразия человеческих общностей, включая самые нестойкие и мимолетные, в котором тонет и погибает буржуазная психологическая социология и социальная психология. Все общности у буржуазных социологов попадают в один ряд. Более того, на первом месте в модной “социометрии” оказываются самые эфемерные общности — два-три человека, связанные всего лишь некоторой взаимной симпатией, взаимным общением или притяжением. На первый взгляд эта “микросоциология” открывает заманчивые перспективы статистической обработки массовых анкетных сведений и тем самым — надежных выводов. Но на деле обобщать тут почти нечего, и урожай собирается самый бедный. Эту социальную психологию “малых групп”, точнее “микрогрупп”, даже не совсем правильно называть социальной психологией: для нее общность является не исходным объектом исследования, а продуктом чисто личностной психологии; эта школа полностью в плену психологии личности. Ее исходный пункт: каждый человек по каким-то причинам, не касающимся науки или объясняющимся его индивидуальным бессознательным и сознательным развитием, тяготеет к одним людям, избегает общения с другими. На XVIII международном конгрессе психологов в Москве в 1966 г. Дж. Морено провозгласил, что тем самым ему впервые удалось открыть реальность “общества”. Социология стала наукой! При всех прежних подходах “общество” оставалось фикцией, ибо реально налицо были лишь те или иные количества индивидов. Но вот, видите ли, в душе индивида обнаружено свойство предпочитать одних людей и избегать других. Вот он, субстрат общества! Практическая, утилитарная сторона этой новой науки обнаруживается при изучении различных навязанных жизнью малых общностей, в которых человек оказывается. Специальной методикой изучается, в какой мере состав этих реальных групп совпадает или не совпадает с чисто психической группировкой людей по склонностям каждого данного индивида. Школа микросоциологии предлагает свои услуги предпринимателям при формировании бригад рабочих, военному командованию при подборе личного состава рот, спортивным тренерам при комплектовании команд и т.д. Печатная продукция этого направления огромна. Но теоретическое основание совершенно несуразно. В самом деле, какова же, говоря обобщенно, теоретически, основа избирательности чувств индивида по отношению к окружающим? При всей сложности каждого частного случая, в основе действует примеривание на образец. Среди ряда лиц одно мне показалось чем-то более близким, нежели другие: оно вызвало во мне хотя бы отдаленную ассоциацию с чем-то своим. Выбор партнера или компаньона может произойти благодаря обнаружению общей системы ценностей, общего предпочтения каких-либо манер и повадок и т.п. Бывает и более сложный ход чувств: в другом поражает его отличие, особость (в том числе во внешности) и возникает интенсивное желание превратить его из “он” (“она”) в “ты”, т.е. включить его в свое “мы”, которому он так явно противостоит. Дружба и любовь часто возникают и этим вторым путем — конъюгации “мы” и “они”. Выходит, предпочтение кого-либо — не иррациональное первоначало социальной психологии. Оно не беспричинно и ведет не в недоступные глубины личности. Среди окружающих людей мы смутно ассоциируем одних с чем-либо “нашим”, других — с чем-либо “чужим”, “чуждым”. Следовательно, эти категории для социальной психологии первичнее. Точно так же социальная психология не может принимать за элементарные и первичные те общности, которые носят характер чисто психических сцеплений без всякого объективного общественно-экономического постамента. Идеализм — основа тезиса о самодостаточности таких психических сцеплений. Материализм вовсе не должен отрицать ни этого многообразия общностей, ни того, что иные из них носят чисто психологический характер. Со всей силой материализм обязан подчеркнуть лишь то, что устойчивыми, длительными, исторически весомыми оказываются только те из бесчисленных намечающихся общностей, которым соответствуют объективные, материальные тенденции экономического развития, классовой борьбы и уходящей в нее корнями общественно-политической жизни. При таком понимании постоянное возникновение и исчезновение всяческих иных, чисто психологических или преимущественно психологических общностей и коллективов служило и служит в истории всего лишь разведывающим механизмом стихийного развития. Исторический материализм отнюдь не утверждает, что психологические явления в общественной жизни обязательно запаздывают по отношению к уже совершившимся экономическим и социальным изменениям, а затем уже раньше или позже их отражают. Возникновение новых и новых мимолетных социально-психологических образований не более противоречит материализму, чем в физиологии высшей нервной деятельности активно-ориентировочное поведение, поведение по принципу “проб и ошибок” и т.п. Современная научная физиология вовсе не считает, что организм животного осуществляет только действия, получающие подкрепление из внешней среды, подтвержденные явной биологической целесообразностью. Он ведет и непрерывную разведку, непрерывный поиск, причем весьма расточительный, ибо без этого и набор целесообразных реакций не смог бы меняться ни с изменением среды, ни с изменением организма. Наличие такого опережающего и разведывающего аппарата ничуть не противоречит принципу детерминизма. Напротив, он помогает понимать, как из множества движений животного закрепляются, избирательно становятся условными рефлексами и навыками те, которые отвечают строгой причинной закономерности. Конечно, здесь нет какой-либо прямой аналогии с соотношением между постоянно возникающими, нестойкими психическими сообществами и общностями людей строго необходимыми, строго детерминированными законами общественно-экономического развития. Сказанное должно лишь показать, какой путь борьбы с буржуазной социологией представляется правильным. Надо не выбрасывать за борт накопленный ею материал о малых и кратковременных сцеплениях, под которыми не видно экономического и исторического базиса. Надо лишь перевернуть вопрос с головы на ноги: видеть в них не глубочайшую первооснову и прототип любых общностей и коллективов людей, а форму без содержания, постоянно выбрасываемую вперед, как разведку, как щупальца, форму, которая лишь при благоприятных обстоятельствах наполняется то большим, то меньшим объективным общественным содержанием. к Эту психическую форму мы и выражаем принципом “они и мы”. Данный универсальный принцип психического оформления любых общностей должен с той или иной силой проявляться, чтобы вообще стало возможным складывание в истории и самых детерминированных, глубочайшим образом объективно обусловленных общностей, коллективов, союзов, групп людей. Весьма условно и грубо все наблюдаемые общности по их масштабам могут быть разбиты на четыре категории. Часто социальные психологи различают только макрогруппы и микрогруппы. Однако представляется более правильным выделить, с одной стороны, еще и мегагруппы. К таковым могут быть отнесены все общности, организации, движения, носящие в тенденции мировой характер: это не только человечество, как реальная совокупность, но любые международные объединения по тому или иному признаку (классовому, профессиональному, научному, политическому — вроде, скажем, всемирного движения сторонников мира), такие всемирные движения, как в защиту детей, равноправия женщин, расового равенства, борьбы с голодом и другие подобные, а также и “мировые религии” — христианство, мусульманство, буддизм. К макрогруппам, по предложению немецкого психолога В. Фридриха, относятся социальные классы и слои, национальные группы, локальные группы, группы по принадлежности к полу, профессиональные группы, идеологические группы, школьные группы, возрастные группы. Этот список далеко не полон, но он дает примерное представление об этой категории общностей. К микрообщностям могут быть отнесены стабильные и оформленные малые коллективы, в том числе семья, производственная бригада, отряд и т.п. Но в специальной литературе названия микрогрупп преимущественно укрепились за чисто психологическими сцеплениями нескольких индивидов, основанными на симпатии, избирательности, предпочтении. Именно этот вид микрообщностей, как наименее материальный, породил в психологии и социологии капиталистических стран особенно большую и пышно рекламируемую социально-психологическую литературу. Наконец, надо выделить общности еще меньшего порядка в том смысле, что они охватывают даже не людей, а лишь отдельные мысли, переживания, проявления. Их можно назвать суб-микрообщностями. Сюда относится в особенности всякий акт “со-гласия”, т.е. унисона в какой-либо мысли, будь то дуэтом, трио, квартетом, любым ансамблем или хором. Такая общность может длиться от одного мгновения (акт согласия) до постоянства (общность убеждения). Конечно, между этими четырьмя градациями общностей нет резких граней. Они переходят друг в друга. Как уже отмечено, во всех четырех категориях встретятся и глубже укорененные в объективных законах общественной жизни, и более субъективные, даже совсем субъективные и потому нестойкие. Марксистская социология опирается на знание законов таких общностей, как классы и партии, как народности и нации. Только познание их ведет к пониманию и менее глубинных или более кратковременных образований. Эти социологические контуры необходимо иметь в виду при разработке социальной психологии. Однако они составляют не ее предмет, а одну из ее научных предпосылок. Напротив, в самые недра науки о социальной психологии нас вводит выделение еще одного класса общностей: групп людей, объединенных настроением. Возьмем, к примеру, такое не особенно важное в истории явление, как мода. Проблема моды не раз привлекала внимание зарубежных социальных психологов, тем более что она представляет и утилитарно коммерческий интерес. Сейчас этот пример нас занимает, лишь поскольку он принадлежит к очень простым явлениям из сферы настроений. Люди, придерживающиеся той или иной моды, могут и не принадлежать к какой-либо социологической общности. Но они и не составляют чисто статистической общности, потому что приобщаются к моде не независимо друг от друга по каким-либо одинаковым причинам, а перенимают ее при непосредственном контакте друг с другом. Говорят, что они заражают друг друга. Несомненно, что мода действительно является взаимным подражанием. Однако к области настроения, т.е. социальной психологии, относятся не сами по себе какие-либо модные вещи или действия, а “модность”. Тут важна для психолога не столько позитивная сторона, сколько негативная. Человека увлекает не красота или полезность нового, а отличие от людей “немодных”; сама частая смена модных вещей отличает человека от тех, кто этого не делает. Таким образом, носители “модного” образуют некую в высшей степени аморфную, зыбкую социально-психологическую общность. Это как легкое дуновение ветерка среди более мощных и глубоких течений социальных эмоций. В целом же, как уже было установлено в предыдущей главе, все социально-психические явления тяготеют к одной из двух характерных форм: психическому складу и психическому сдвигу (иначе — настроению). И то, и другое — общности. Психический склад отвечает тенденциям относительной устойчивости, традиций, типичности в жизни класса, сословия, профессии, народности, нации и любой другой группы. Стойкие черты психического склада формируются через посредство обычаев, привычек, жизненных порядков, воспринимаемых от старших поколений и от среды. Нередко они усваиваются некритически, пассивно, но иногда критическое отношение к ним сламывается и преодолевается либо навязываемой системой идей, либо прямым принуждением. Внутри этой формы, разумеется, можно наблюдать огромное многообразие: устойчивые черты психического склада класса, например пролетариата или буржуазии какой-либо страны, формируются совершенно иначе, чем, скажем, устойчивые черты этнической общности — племени, народа. Сюда принадлежат и такие трудноуловимые признаки психического склада, как характер, сам имеющий многообразные составные части и черты; как более изменчивые в истории, но все же довольно долговременные комплексы привычек, обычаев, традиций, вкусов, предрассудков, особенностей общения, связанных с особенностями языка. Относительная стойкость этого рода социально-психических общностей станет понятной, если мы учтем, что они сращены с тем, что называется культурой или, уже, духовной культурой. Психический склад той или иной человеческой общности и входит в состав ее культуры, и выражается через ее культуру, и зависит от ее культуры, в том числе, как уже замечено выше, выражается в ее языке и зависит от него. Что касается настроений, то они, наоборот, относительно подвижны, динамичны. Конечно, между первой формой и второй нет какого-либо полного разрыва. Конечно, и в первом случае происходит развитие, изменение, то менее, то более медленное, и во втором случае психические сдвиги так или иначе опираются на традиции данной общности. Их разделение и противопоставление носит не абсолютный, а рабочий характер. В некоторых случаях оно вовсе непригодно, например, когда мы говорим о революционных традициях какого-либо класса, какого-либо народа: “традиция” — это статика, а тут речь идет о традиции динамики. Но сейчас нам важно не классифицировать, а показать, что и настроения составляют форму общностей, хотя весьма своеобразную. Б.Д.Парыгин справедливо предлагает считать настроение марксистско-ленинской социологической категорией. При дальнейшей разработке вопроса эти общности тоже уложатся в диапазоне от случайных и мимолетных до имеющих глубочайшие объективно-исторические основания. Мы видели, какое значение придавал В.И. Ленин сдвигам в мнениях, эмоциях и поведении различных классов и социальных групп в силу тех или иных общественно-экономических изменений и в свою очередь подготовляющих определенные общественно-политические события. Настроения всегда перекидывают мост от “истории состояний” к “истории событий”. Когда речь идет о более или менее статичном явлении, о национальном или классовом характере, о психическом складе или психическом строе коллектива, его негативность в отношении каких-либо “они” подчас малозаметна. Выявление этой негативности достигается специальным анализом. Когда же речь идет о динамическом явлении, о настроении, тут негативная сторона почти всегда ясно видна. Настроение несет в себе ясно выраженный отрицательный заряд против той или иной стороны прежнего склада жизни. Негативное отношение к носителям этих пороков прошлой и настоящей действительности характерно для всякого общественного настроения. Настроения всегда активно направлены не только к чему-либо, но еще более против чего-либо. Иными словами, этого рода общность очень обнажено формируется посредством категории “они”. Могут возразить: бывает же и настроение успокоенности, довольства, удовлетворения, — ведь оно ни против кого не направлено? Нет, оно все-таки решительно направлено против всякого потенциального нарушения покоя, достигнутого статуса. Это настроение обороны. Обратное впечатление возникает потому, что подчас в такую минуту удовлетворенности люди переживают прошедшее: они радуются одержанной победе, преодоленным трудностям, они торжествуют над противниками, которые им мешали. А иначе эта успокоенность — не настроение, скорее — отсутствие настроения, покой чувств. Разумеется, природа социальных настроений бесконечно многообразна в зависимости от объективного содержания данной исторической динамики. Настроения масс в условиях революционного подъема или национально-освободительной борьбы невероятно далеки от негодования против нарушителей обычаев или, скажем, какой-либо вспышки недовольства племенным вождем. Но всегда налицо какое-то явное “против”. Вот почему, кстати, в обществах, разделенных на антагонистические классы, одной из важных задач государства, церкви, господствующей идеологии является тормозить распространение и открытые проявления значительной части социальных настроений. Они, как правило, колеблют существующий порядок. Исключение составляют те случаи, когда их направляют в предусмотренное русло: вспышка религиозного фанатизма против инаковерующих, национальный и расовый шовинизм, оголтелый антикоммунизм и т.п. Итак, обзор форм и типов общностей, при всем их поистине безмерном многообразии, подтверждает положение, что в социально-психическом отношении они всегда конституируются через противопоставление “нас” и “их”. В этой оппозиции на практике один член может быть более определенным, осознанным, чем другой. Рассмотрим крайние случаи, когда определен и осознан лишь один член этой оппозиции. 1. Русское самодержавие, другой пример — гитлеровский фашизм во время второй мировой войны представляли собой настолько определенное отвергаемое “они”, что в противовес этому открывался весьма широкий простор для блока очень различных социальных сил и общностей; на основе отрицания вполне ясного “они” эти разнородные социальные силы и общности в некоторой мере объединялись в далеко не столь ясное, в легко распадающееся “мы”. Однако здесь речь идет о блоке вполне определенных общностей. Напротив, если анализируются психологические закономерности действий “толпы”, — а буржуазная социальная психология возникла и долго удерживалась на изучении именно этого объекта, — берется случай, когда один из членов оппозиции “они и мы” является совершенно неопределенным. Без всякого научного оправдания на передний план была выдвинута и взята в качестве универсальной модели психика наиболее внутренне аморфной общности, какая только может быть. Толпа — это иногда совершенно случайное множество людей. Между ними может не быть никаких внутренних связей, и они становятся общностью лишь в той мере, в какой охвачены одинаковой негативной, разрушительной эмоцией по отношению к каким-либо лицам, установлениям, событиям. Словом, толпу подчас делает общностью только то, что она “против”, что она против “них”. Несомненно, что это самая начальная и самая низшая, можно сказать, всего лишь исходная форма социально-психической общности. Таким искусственным выбором объекта были предопределены и выводы. Впрочем, может быть, именно ради выводов и был выбран такой объект. Напуганные ростом массового революционного движения, выступлениями огромных множеств людей в Англии, Франции, Германии, буржуазные социологи этих стран выступили со сходными теориями о примитивном и даже патологическом уровне психики всякой толпы и массы. Лебон, Тард и Сигеле доказывали, что в толпе критическое отношение личности к действительности снижается и она становится способной лишь к разрушительным действиям против кого-либо (“них”!). Решающую роль при этом Лебон, Тард и Сигеле отводили активизирующейся в толпе реакции подражания и взаимного психического заражения (“мы”!). Стихийные действия толпы, таким образом, объясняются, с одной стороны, подстрекательскими действиями бунтовщиков, указывающих, против кого надлежит действовать, с другой стороны, подражательной, или имитационной, реакцией, присущей стадным животным, а у человека являющейся атавизмом. Критика этих первооснов буржуазной социальной психологии должна состоять не только в опровержении приведенных авторами фактических данных, но и в показе полной ненаучности выбора объекта: такая “идеальная” толпа, которая являлась бы совершенно случайным и аморфным скоплением, на практике почти не встречается. Во всяком случае, она не имеет ничего общего с толпой или массой, более или менее классово однородной, во время революционных выступлений, уличных демонстраций, разгромов правительственных зданий и т.д. Во всех этих действительных исторических явлениях в толпе налицо та или иная, большая или меньшая предварительная внутренняя связь (“мы”). 2. Компания друзей, замкнутая секта верующих, ряд других ситуаций могут быть приведены в качестве примера, когда конкретны, определенны только “мы”, противостоящие совершенно аморфным “они”. Один писатель в своих воспоминаниях рассказывает, что, когда ему было пятнадцать лет, он все человечество делил на два разряда — на людей, знающих и любящих Блока, и на всех остальных. “Эти остальные казались мне низшим разрядом”. В психике возраста “обожании” автор заметил тыльную сторону: выделение и отвержение разряда “всех остальных”. Нам интересно здесь не само обожание Блока. Так же неистово можно быть приверженным в более зрелом возрасте не герою, а идеалу, идее, догмату, истине. Но, всегда за неистовством мы вскроем деление людей по признаку “за” и “против”, “мы” и “они”. В этом случае противостояние не является активным, “мы” скорее обособляются, чем нападают. Если взять класс школьников, то это не та ситуация, когда большинство сплачивается против одного-двух бузотеров, а та, когда в недрах класса обособляется кучка приятелей. После неудач с психологией толпы буржуазная социальная психология ударилась в эту вторую крайность. Итальянский социолог Морено и ряд других принялись изучать преимущественно эти малые “мы”, связанные взаимной симпатией, дружбой и другими эмоциями, обособляющиеся в той или иной степени от аморфного и неограниченного множества других людей. Такие исследования методами анкетирования и оценки окружающих лиц по многобалльной системе проводились в армии, на предприятиях, в школах. Они выявили “микроструктуру” или “инфраструктуру” системы личных отношений, некоторую, если можно так выразиться, зернистость взаимного притяжения и отталкивания там, где на первый взгляд существует лишь рота, цех, класс и т.д. Зарубежные социальные психологи извлекли отсюда некоторые практические рекомендации для начальников и руководителей различных коллективов. Несомненно, некоторые полезные выводы из таких исследований могут быть извлечены и для практики социалистического общества. Однако эти наблюдения заглядывают очень неглубоко под поверхность. Они опять-таки ограничиваются некими крайними вариантами, лежащими в стороне от основной массы социально-психических явлений. Соответственно двум рассмотренным крайним случаям можно теперь ввести понятие наименее организованных и наиболее организованных общностей. Такую общность, которая противостоит аморфным или неопределенным “они”, мы будем называть организованной общностью: у нее есть лидер, авторитет, есть дифференциация функция руководства, есть соответствующая внутренняя структура. Напротив, чем определеннее и ограниченнее “они”, тем однороднее, оплошнее общность. Иными словами, тем менее она организованна и иерархична. Это определение касается далеко не только микрогрупп, в которых невидимая, т.е. чисто психологическая, иерархичность бывает очень выражена при полной неопределенности всех, кто не “мы”. Могут быть взяты макрообщности, даже очень большие. Казалось бы, сказанное опровергается примером войны: противник даже очень организован, но это требует повышения в армии дисциплины, иерархической структуры. Однако посмотрим в динамике: пока не начались военные действия, армия потенциально противостоит не одной какой-либо, а вообще иноземным армиям. Но, если в страну вторгся вооруженный организованный враг, отпор ему почти всегда в истории имел тенденцию принять форму народной войны. Тогда кроме регулярной армии против вторгшегося неприятеля поднимается население, т.е. относительно менее организованная масса, возникает широкая инициатива на местах, снизу. Конечно, соотношение организованности и неорганизованности в реальной действительности очень сложно. Мы пока рассмотрели лишь абстрактные экстремали. Наиболее перспективно было бы изучать не крайние варианты оппозиции “они и мы”, а гамму лежащих между ними ситуаций, когда в разной степени, в том числе и в равной степени, определенны и “они”, и “мы”. Такой тип социально-психических общностей составляет подавляющую массу в исторической и современной общественной жизни. Этнопсихология, этнические и археологические культуры В самой глубокой древности господствующим актом поведения по отношению к чуждым, к “ним”, по-видимому, было отселение подальше от них. Формирование этнической, языковой, культурной общности и резкой границы начиналось в той мере, в какой нельзя было просто уйти, отселиться. Археологам видно, что чем дальше в. глубь прошлого, тем грандиознее масштабы расселений. Люди, гонимые чем-то, не только переходили громадные расстояния, они плыли на бревнах по течению великих рек, мало того, отдавались неведомым течениям в морях и океанах, где многие гибли, иных же прибивало к берегам. Да и сам факт распространения вида “человек разумный” (Homo sapiens) на всех четырех пригодных к жизни континентах, на архипелагах и изолированных островах в течение каких-нибудь 10-15 тысяч лет говорит не столько о плодовитости этого вида, сколько о действии какой-то внутренней пружины, разбрасывавшей людей по лицу планеты. Этой пружиной, несомненно, было взаимное отталкивание. Взаимное этническое и культурное притяжение и сплачивание было значительно более высокой ступенью противопоставления себя “им”. Если не говорить об авангардных группах, уходивших некогда особенно далеко в процессе расселения и отрывавшихся от всех себе подобных, то в историческое время на всю глубину, куда проникает взгляд науки, не было и нет на Земле ни одного вполне изолированного от соседей племени или народа. Причем отношения с соседями надо учитывать не только позитивные — торговый обмен, семейно-брачные связи, взаимные визиты, культурные заимствования, — но и негативные: ведь если два человека повернулись друг к другу спиной или стараются не походить друг на друга — это тоже отношение. Судя по всему, отношения племен и народов в отдаленном прошлом были по преимуществу именно такими. Но они не теряли друг друга из вида, и поэтому мы должны считать это отношениями. Правда, многие археологи, антропологи, лингвисты готовы представить себе древнейшее первобытное человечество как состоящее из множества совершенно изолированных общественных единиц, скажем, кочующих и не ведающих друг о друге родовых групп. Такое представление развилось на смену прежней идее лингвистов о праязыках — об историческом единстве обширнейших семейств языков и народов, восходящих к исходному пранароду с его языком. Но в противовес и тому и другому воззрению некоторые советские ученые для характеристики древнейшей стадии развития языков выдвинули новую, довольно убедительную схему. Это — картина непрерывной цепи первобытных говоров: две любые соседние группы говорят на диалектах разных, но все же понятных друг для друга. Естественно, что по отношению к более отдаленным группам непонимание усиливается, а какое-либо переселение рода или группы может вызвать разрыв этой первобытной непрерывности и люди оказываются соседями совершенно иноязычных людей. В этой схеме нам сейчас интересна лишь та сторона, которая подчеркивает различие говоров между любыми соседними | группами. Такое различие не могло быть плодом естественных причин. Оно всегда служило искусственным средством для обособления и отличения своих от чужих. Скажем, у одних темп речи более быстрый, чем у других, или различны ударения, или одни говорят с менее открытым ртом, другие — с более открытым, вследствие чего губные звуки в той или иной мере заменяются зубными и язычными, одни избегают тех шипящих или щелкающих звуков, какими пользуются другие, и т.д. Чужих узнают по их отличию от своих, своих — по их отличию от чужих. Но язык — это лишь один из элементов культуры. Археологи обнаруживают на смежных территориях несколько или даже сильно разнящиеся друг от друга типы орудий, жилищ, утвари, украшений. Значит ли это, что в различиях отразилась изолированность друг от друга носителей этих культур? Нет, отвечает социальная психология, люди таким путем внешне выражали и психологически закрепляли отношения между “мы” и “они”. Этнографии известны бесчисленные примеры таких искусственно поддерживаемых бытовых и культурных различий между соседями. Роды, племена, локальные группы всегда отличают себя от других и других от себя хоть по какому-нибудь признаку. Чрезвычайно красочны традиционные праздничные наряды, различные в разных местностях Прибалтики. Даже для двух соседних деревень в дореволюционной России отмечалось наличие дуализма по той или иной сознательно акцентируемой этнографической детали: “у нас наличники на окнах иные, чем у них”, “у нас это колено в песне выводят не так”. А взаимное противопоставление между соседними областями выступало в очень многообразных формах, в том числе в виде взаимных шуток и насмешек. Если подойти под таким углом зрения ко всем этнографическим и археологическим данным о местных особенностях духовной и материальной культуры, окажется, что все они представляют своего рода границы размежевания самых разных общностей. Нельзя представить себе “мужские союзы” и “мужские дома” без их противопоставления женщинам, как и обратно. Нельзя представить себе возрастные группы, например совершеннолетних и несовершеннолетних, вне их взаимного обособления друг от друга и вне четкой обрядовой границы между ними в виде инициации. Это может быть как более внешним отношением, например между двумя родами, общинами, селениями, племенами, так и внутренним членением — отношением между фракциями, союзами, компаниями, социальными слоями, кастами, сословиями и т.д. Объективный характер этих отношений опять-таки весьма различен. Вот пример из охотничьей жизни тунгусских родов в суровых просторах дореволюционной сибирской тайги. Каждый род отличался своей татуировкой лица так же, как некоторыми особенностями оружия и утвари; при нечеткой размежеванности между родами охотничьих территорий встреченного человека с “чужой” татуировкой убивали и труп его бросали на съедение диким зверям. Какая дистанция от этих жестоких норм межродовой вражды до беззлобного подшучивания или условных церемоний! Но в любом случае рассмотрение социально-психической, в том числе этнопсихической, общности только изнутри, только в плане внутреннего сцепления и уподобления является фикцией. Именно противопоставление своей общности другой всегда способствовало фиксации и активному закреплению своих этнических отличий и тем самым — скреплению общности. Чем более раннюю ступень развития мы возьмем, тем нагляднее это выступает. Авторы, изучавшие строй жизни и верования австралийцев, в том числе колдовство, магию, замечали распространенность эмоции страха или жути и связь ее с межобщинной или межплеменной неприязнью. Всякую болезнь, смерть, и другие беды австралийцы норовили приписать колдовству людей чужого племени, чужой общины. Чаще всего подозрение падало не на определенное лицо, а вообще на чужую группу. О племенах Арнгемовой Земли этнограф Спенсер сообщал, что они “всегда больше всего боятся магии от чужого племени или из отдаленной местности”. По относящимся к племенам центральной Австралии словам Спенсера и Гиллена, “все чужое вселяет жуть в туземца, который особенно боится злой магии издали”. То же писал миссионер Чалмерс о туземцах южного берега Новой Гвинеи: “Это состояние страха, которое испытывают взаимно дикари, поистине плачевно; они верят, что всякий чужеплеменник, всякий посторонний дикарь угрожает их жизни. Малейший шорох, падение сухого листа, шаги свиньи, полет птицы пугают их ночью и заставляют дрожать от страха”. Путешественник Кёрр, описывая австралийцев, заметил, что всякая смерть соплеменника от болезни или от несчастного случая “непременно приписывается колдовству со стороны какого-нибудь враждебного или малоизвестного племени. В таких случаях после погребения выступает отряд людей, жаждущих крови; идут ночью, украдкой, за 50-100 миль, в сторону, населенную племенами, самые имена которых им неизвестны. Найдя группу, принадлежащую к такому (враждебному или малоизвестному) племени, они прячутся и подползают ночью к стойбищу… убивают спящих мужчин и детей”. Реальная вражда и воображаемый вред сплетаются в одном отрицательном чувстве к чужакам. По словам Хауитта, исследователя группы австралийских племен курнаи, “в некотором отношении жизнь каждого курнаи была жизнью ужаса. Он жил в страхе видимого и невидимого. Он никогда не знал, в какой момент подстерегающий его человек соседних племен браджерак пронзит его сзади копьем, как никогда не знал, в какой момент какой-нибудь тайный враг из племен курнаи сумеет окутать его чарами, против которых он не сможет бороться”. Большинство “войн” между племенами у австралийцев начиналось из-за взаимных обвинений и подозрений в колдовстве. Это отражалось и на культовой стороне внутренней жизни общины. Один из важных моментов похоронных обрядов у многих австралийских племен состоял в гадании о “виновниках” смерти. Повторим, сказанное относится далеко не только к австралийцам, но и к другим племенам, стоявшим на низкой ступени развития. Туземцы внутренних областей бывшей Германской Новой Гвинеи верили, что всякая смерть происходит от потаенного врага в соседнем поселении. Папуасы племени мафулу никогда не приписывали беды колдуну своей собственной деревни, которого поэтому и не боялись, а всегда — колдуну чужой деревни. О байнингах внутренней части полуострова Газели (Новая Британия) исследователь Паркинсон писал, что “если (у байнинга) умирает внезапно друг или родственник, то он приписывает это своим врагам — береговым жителям, а о том, как и почему, он не раздумывает”. На острове Добу (около Новой Гвинеи), колдовство, по словам этнографа Малиновского, “имеет большое значение во всех межплеменных отношениях. Страх колдовства громаден, и если туземцы посещают отдаленные места, этот страх увеличивается еще трепетом перед неизвестным и чужим”. Описывая племя бакаири, исследователь Бразилии, фон-ден-Штейнен заметил, что, по их представлению, “все дурные (курапа, что в то же время значит “не наши”, “чужие”) колдуны живут в чужих деревнях”. Словом, “они”, “чужие” — ' воплощение вредоносного колдовства, смерти, даже людоедства. Причем очень интересно, что приписывание особой магической силы и опасности другому народу (или его колдунам) бывает нередко взаимным; например, индийские тода считали сильными колдунами своих соседей курумба, а те по той же причине боялись самих тода; к лопарям (саами) их соседи — финны, карелы, шведы — относились с суеверным страхом, как к опасным колдунам (ср. известные стихи “Калевалы” о страшных колдунах Похьёлы), сами же лопари так же смотрели на финнов, шведов. При этом на более ранних ступенях, по-видимому, колдовская сила приписывается целым селениям и племенам, на более поздних — и среди своих начинают выделять отдельных лиц, якобы обладающих колдовской силой. Приведенные примеры еще раз подчеркивают значение внешнего “они” для складывания самосознания всякой общности. Однако чем развитее общность, тем подчас более утрачивается отчетливость этой стороны ее бытия, кажется, что общность можно рассматривать вне всякой внешней оппозиции, на основе одних лишь внутренних факторов. Особенно это относится к устойчивому психическому складу той или иной общности, например к этническому или национальному характеру. Но именно это и вело снова и снова в теоретический тупик этническую психологию. Этнопсихолог, наблюдая эмпирический факт особенностей поведения, реакций, проявления эмоций какого-либо племени или народа по сравнению с другими, прежде всего оказывается перед вопросом: где искать причины этих особенностей? Всех авторов, когда-либо предлагавших ответ на этот вопрос, мы самым решительным образом делим на две категории. Одни идут по пути, который кажется естественнонаучным: психические особенности они выводят из физических, телесных, антропологических. Этот путь потерпел полное и окончательное научное банкротство. Между этими двумя рядами явлений нет никакой причинной связи. Ребенок одного физико-антропологического типа, одной расы, с момента рождения выросший в другой социально-культурной среде и не общавшийся со своими соплеменниками, не обнаруживает сколько-нибудь выраженного комплекса особенностей, присущего их психическому складу. Французский этнограф Веллар, изучавший гуайяков, едва ли не самое дикое племя Южной Америки, однажды подобрал девочку-младенца, покинутую у костра гуайяками, панически бежавшими при приближении отряда этнографов. Девочка была отвезена во Францию, выросла в семье Веллара, получила отличное образование и в конце концов сама стала ученым-этнографом, помощником, а затем и женой своего спасителя. Словом, за вычетом каких-либо отдельных черт темперамента, не составляющих комплекса, не определяющих какие бы то ни было высшие психические функции, попытки связывать психический склад этнической общности с особенностями ее физической антропологии стоят полностью вне науки. В лучшем случае это — добросовестное заблуждение, хоть и глубочайшее, чаще же — попытки прикрыть наукообразной формой расизм, учение о предопределенном самой биологией превосходстве одних рас и народов над другими. Нужно упомянуть и о старых, как мир, попытках объяснять психический склад и характер народа особенностями климата или географического рельефа страны. Попытки рассуждать таким образом делались еще древними авторами, например Гиппократом, Страбоном. В XVIII в. французский просветитель Монтескье создал целую систему на базе этого представления: что природные условия обитания определяют нрав и обычаи каждого народа, а из последних проистекает его политический строй. Монтескье делал отсюда консервативнейший вывод: поскольку природные условия каждой страны почти неизменны, каждому народу надлежит придерживаться раз и навсегда присущего ему политического строя и устранять все временные отклонения. В новейшей буржуазной этнографии это климатическое или географическое направление этнопсихологии представлено довольно многими авторами. Его суть остается консервативной и скрыто расистской. Ко второй категории мы отнесем всех тех, кто ищет объяснение особенностей психического склада не в природных, а в исторически сложившихся конкретных экономических, социальных, культурных условиях и особенностях жизни каждого народа. Такой взгляд неизмеримо научнее. Но и среди его представителей следует различать немало направлений, часть которых заводит вопрос в тупик. Так, все те, кто рассматривает социальный строй и культуру какого-либо народа как нечто ему раз и навсегда присущее, неизменное, тем самым нимало не объясняют возникновение этнопсихических особенностей общественной жизнью людей: тут нет аргумента и функции, причины и следствия; если тут особенности психики и не выводятся из особенностей строения тела, то все же трактуются как константные, навсегда присущие этому народу. Этот ход мысли, как легко видеть, сродни и биологизму, и расизму. Гораздо осторожнее поступают те, которые все же ищут функциональную или причинную зависимость между царящей там или тут культурой и психическим складом, хотя и не всегда на путях научно перспективных. Так обстоит дело с течением в западной этнопсихологии, полагающим, что решающее воздействие культурная среда оказывает на формирование психических особенностей человека в первые месяцы его жизни. Отсюда — главное внимание к разнообразию традиционных приемов ухода за грудными младенцами у разных народов. Критики в шутку прозвали это “пеленочно-сосочным комплексом”. Если эта шутка ведет к нигилизму, она неуместна: сбрасывать со счета этот начальный психический опыт ребенка не приходится. Однако при этом все же игнорируются выводы современной возрастной психологии о действительном удельном весе воздействий и навыков первых месяцев жизни на формирование личности. Совсем не научно утверждение, будто особенности личности более чем на 50% предопределяются воспитанием еще в доречевой период жизни ребенка. Генеральная линия развития современной психологической науки состоит во все более высокой оценке роли речи (внешней, внутренней, интериоризованной) в психической мотивации буквально всех видов поведения человека. Отсюда вытекает, что как раз не первый, не доречевой год жизни человека оказывает решающее влияние на закладку коренных особенностей характера, психического склада. Наверное, в дальнейших исследованиях будет правильно оценена роль различных факторов. В том числе видное место будет уделено традиционным формам труда. Они, несомненно, очень глубоко формируют специфику психического склада, так как относятся к самым главным сферам общения и отношений людей. Но, с другой стороны, трудовые процессы имеют тенденцию унифицироваться, их национально-этнические особенности отступают перед технологической однородностью, диктуемой для всех племен и народов одинаковой природой предмета труда. Наверное, среди решающих факторов в дальнейших исследованиях очень большое место будет отведено фактору лингвистическому — именно потому, что язык является коренным механизмом общения людей и в то же время их обособления от других общностей (“непонимание”). Ведь языковые различия имеют не только этнические общности: хотя бы тенденция к созданию собственной системы знаков налицо и у разных социальных слоев, и у разных профессий, каст, сект, территориальных общностей, даже дружеских кружков (например, клички) и т.д. В силу доминирующей роли речи среди психических факторов формирования человека связь этнической психологии с исторической лингвистикой представляется в высшей степени плодотворной и многообещающей. На первое место надо будет поставить не формальную структуру языка, не фонетику, морфологию и синтаксис, а лексикологию и этимологию: язык — поистине копилка исторического опыта народа в гораздо большей степени, чем любая другая сфера культуры. Но и формальные его отличия подчас связаны с оттенками психического склада. В качестве примера можно привести любопытное, хотя и далеко не бесспорное рассуждение датского этнографа Йенса Бьерре. Проводя сравнение во многом сходных бушменов и австралийцев, он замечает, что строй языка и у тех, и у других, поскольку род выражается флексиями, благоприятствует развитию мифологии (как попытки осмыслить производимую самим языком классификацию явлений); такие флективные языки позволяют легко олицетворять явления природы или светила, тогда как те первобытные народы, в языке которых нет флексий, например негроидные племена, по словам Бьерре, не имеют и своей мифологии; мифологические верования у них, замещены поклонением предкам. Так это или нет в действительности, но пример может служить моделью, говорящей о воздействии особенностей языка на особенности социально-психических процессов. Связь языка с глубинными психическими процессами идет так далеко, что, согласно современным физиологическим данным, письмо иероглифическое и письмо фонетическое вовлекают в работу несколько иные зоны коры головного мозга и в несколько иной взаимозависимости. К очень глубоким формантам психического типа той или иной этнической общности относится и другой, хоть и куда более бедный механизм общения: мимика и пантомимика (жестикуляция). Можно даже без применения точных методов заметить, что в примерно сходной ситуации представители одной народности улыбаются во много раз чаще, чем другой. Но суть дела не в количественных различиях, а в чувственно-смысловом значении движений лица и тела. Эти традиции столь же глубоки и всенародны, как и традиции языка. Навряд ли реально было бы фантазировать о составлении для каждой энтической общности чего-то вроде социально-психологического паспорта — перечня характерных для нее и отличающих ее от других психических черт. Для этнопсихологии гораздо важнее отметить, что чем, меньшую этническую общность мы берем, тем определеннее и ограниченнее круг признаков, которыми отличают своих от чужих, чужих от своих. А такое “внешнее” отличение, как мы уже не раз повторяли, логически первичнее вытекающей из него “внутренней” унификации данной общности. Все это яснее всего видно именно при рассмотрении наиболее первобытных и наименьших по объему групп людей. Собственно говоря, этнопсихология ориентировалась при своем возникновении именно на изучение таких малых общностей. Лишь позже в поле ее зрения попали и большие современные нации, как и группы народов, а также расы. В этом макромире этнопсихология в значительной мере теряет свой научный характер. Буржуазные психологи, занимающиеся скандинавскими народами, принуждены говорить уже не о национальном характере, а о “культурном” характере, так как психические различия скандинавских наций отступают на задний план перед общими чертами культуры и характера. В Индонезии, напротив, множество культур объединено в одну нацию, находящуюся еще только в процессе формирования. Можно отметить лишь одну область, где этническая психология в макромасштабах если и не дает пока ощутимых научных плодов, продолжает вселять надежды в организации, поощряющие и субсидирующие такие исследования: это исследования национальной психологии потенциальных военных противников, процветающие в зарубежной военно-психологической литературе. Имена таких психологов, как Горер, Бенедикт, Хонингам, к сожалению, тесно связаны с идеей возможности психологической обработки военных противников, зарубежной пропаганды, обслуживания деятельности политических агентов за рубежом. На деле, по большей части, если такие работы практически полезны, они относятся к сфере не столько “психологической войны”, сколько идеологической войны, т.е. пропаганды и внедрения тех или иных идей. Это не относится в прямом смысле к области социальной психологии. Конечно, полезно знать культуру, обычаи, нравы зарубежных народов — не только противников, но и союзников, так как без этого невозможно никакое плодотворное общение. Но и это нельзя назвать собственно этнопсихологией или социальной психологией. Когда же упомянутые и подобные им авторитетные эксперты пытаются продавать военным ведомствам какие-либо подобия собственно психологических характеристик целых наций, надо сказать, что они всучивают неразборчивым покупателям почти одни пошлые благоглупости. Совсем иное дело, когда военные ведомства империалистических стран используют некоторые этнопсихологические знания в политике колониализма и неоколониализма. Для раскалывания еще только формирующихся наций, для натравливания друг на друга отдельных племен или племенных группировок подчас используется раздувание тех или иных традиционных различий. Это снова подтверждает, что преимущественной областью этнопсихологии является изучение не больших, а малых общностей, и не столько в их внутреннем культурном сцеплении, сколько во взаимном культурном отличии и обособлении. Подведем итог. В археологии и этнографии нет культуры в единственном числе, — есть лишь соотношение культур. Есть лишь двойственный процесс: культурного обособления (создание всевозможных отличий “нас” от “них”) и культурной ассимиляции путем заимствований, приобщения (частичное или полное вхождение в общее “мы”). Второй из этих процессов многие западные авторы называют “аккультурацией”. В таком случае первый следовало бы называть “дискультурацией”. В истории оба они друг без друга не существовали, но выступали в самой разной пропорции. Мы Субъективная сторона всякой реально существующей общности людей, всякого коллектива конституируется путем этого двуединого или двустороннего психологического явления, которое мы обозначили выражением “мы и они”: путем отличения от других общностей, коллективов, групп людей вовне и одновременного уподобления в чем-либо людей друг другу внутри. Психологи используют также термины “антипатия” и “симпатия” (сопереживание). Однако оба эти термина слишком узки, в частности, как уже отмечалось, место антипатии может занимать и дружественное соперничество, и беззлобная насмешка, и просто организационная грань. Внешнее отличение и внутреннее уподобление могут быть переданы также психологическими терминами “негативизм” и “контагиозность” (заразительность) . Обе стороны следует рассматривать в тесном единстве. Практически во всех случаях, в любых рядах и сериях наблюдений социально-психические явления имеют эти две стороны. Социально-психические процессы связывают и в известной мере унифицируют данную общность, порождают у ее членов однородные, схожие побуждения и акты поведения. И это — параллельно социально-психическим процессам, порождающим у членов данной общности противопоставление или обособление себя в отношении другой общности по какому-либо признаку. Оба эти одновременных процесса в одних общественных условиях действуют непроизвольно, в других — могут быть в разной степени сознательными, идеологически мотивированными. Оба эти психических процесса имеют материальный субстрат в физиологии нервной деятельности. В том числе психическая контагиозность, заразительность, опирается на выработавшуюся еще у животных предков человека несколько загадочную, ибо физиологи не раскрыли еще ее механизм, автоматическую имитацию, или подражательность. Это и есть биологическая база контагиозное. “Мы” формируется путем взаимного уподобления людей, т.е. действия механизмов подражания и заражения, а “они” — путем лимитирования этих механизмов, путем запрета чему-то подражать или отказа человека в подчинении подражанию, навязанному ему природой и средой. Нет такого “мы”, которое явно или не явно не противопоставлялось бы каким-то “они”, как и обратно. Перед нами вырисовываются два таких же коренных явления, как, скажем, возбуждение и торможение в физиологии высшей нервной деятельности индивидуального организма. Процесс уподобления и процесс обособления взаимно противоположны, но в то же время они взаимодействуют, находятся в разнообразнейших сочетаниях. Вот что, по-видимому, образует неисчерпаемо богатую ткань общественной психологии. Эти ее простейшие, абстрагированные элементы бесконечно осложняются в соответствии с бесконечной сложностью самой конкретной общественной действительности. Но возьмем сначала вопрос как можно более отвлеченно и обобщенно. Вот перед нами две человеческие общности — А и В. Крайними противоположными случаями их взаимного обособления были бы, во-первых, случай, когда между ними существует лишь минимум различия при сходстве во всем остальном, во-вторых, когда существует лишь минимум сходства при различии во всем остальном. При этом, разумеется, речь идет о таких признаках сходства и различия, которые лежат в сфере общественно-психической, т.е. фиксированы и акцентированы вниманием и поведением; иначе, конечно, сходство физических и материальных черт, объективно наличных, всегда перевешивало бы. Между указанными крайними случаями, разумеется, возможна шкала всяческих переходных ступеней. Но рассмотрим крайние случаи. Примером первого могут явиться, скажем, две бригады, два коллектива, занятые однородным трудом рядом друг с другом. В качестве противоположного случая представим себе контакт двух очень далеких культурно-этнических общностей, между которыми нет ни средств языкового общения, ни иных путей к взаимному пониманию. В обоих случаях “мы” настолько выражено в сознании людей, что отличение от “них” может отступить далеко на задний план и даже словно вовсе потеряться из виду. Такая утрата психического негативизма служит как бы синонимом степени организованности и сплоченности данной общности. Чем внутренне организованнее коллектив, тем более он противостоит не каким-либо определенным другим людям, а лишь вообще не членам этого коллектива. Хор — это группа людей, вместе поющих. Это и есть “мы”, противостоящие лишь слушателям вообще или даже не участвующим в пении вообще. Раз только какое-то “мы” образовалось, открывается простор для способности коллектива, человеческой среды оказывать усиливающее (или ослабляющее, тормозящее) влияние на различные чувства и действия людей. Это — своего рода “ускоритель”, который во много крат “разгоняет” ту или иную склонность, умножает ее, может разжечь ее до огромной силы. Всякое простое соединение труда, работа сообща дает тому яркое подтверждение. Общая сила больше, чем сумма индивидуальных сил. И это не только вследствие того или иного разделения труда — возрастают сами индивидуальные силы. Маркс в “Капитале” описал это явление: при простом объединении однородного труда многих людей не только их объединенная сила превосходит сумму индивидуальных сил этих лиц (что относится к сфере технологии), но сам их контакт в процессе труда “вызывает соревнование и своеобразное возбуждение жизненной энергии (animal spirits), увеличивающее индивидуальную производительность отдельных лиц…” Выражением “animal spirits” Маркс иронически дает понять, что наука еще не раскрыла природы указанного явления — психического механизма повышения индивидуальной энергии при соревновании в коллективе; но несколькими строками ниже он намекает на путь объяснения этого феномена: дело в том, говорит он, что человек по самой своей природе есть животное общественное. Одно из направлений социальной психологии в капиталистических странах как раз ухватилось за этот эмпирический факт и, благодаря субсидиям предпринимателей, сделало его главным объектом изучения. О повышении интенсивности и эффективности труда рабочих в коллективе зарубежные психологи Мёде, Герцнер и другие опубликовали исследования, экспериментально подтверждавшие и уточнявшие ту сторону дела, которая особенно важна предпринимателям. Однако и советские психологи, хоть исходя из принципиально иных общественных интересов, весьма заинтересованы в изучении этого комплекса явлений. Одним из элементарных понятий социальной психологии и является понятие о социальном коллективе не как о простой сумме индивидуальных психик, но как о системе, усиливающей или ослабляющей те или иные стороны каждой индивидуальной психики. Рассматривая эту сторону, социальная психология вправе на время даже вовсе абстрагироваться от противопоставления данной общности какой-либо иной. При подобной абстракции общность исследуется только изнутри. Однако тем самым мы неминуемо перешагиваем в тот раздел науки о социальной психологии, в котором изучается взаимоотношение между общностью и индивидом. Пока нам достаточно рассмотреть те крайние случаи, когда между общностью и индивидом нет сколько-нибудь выраженного противоречия, о чем речь будет в следующей главе, а доминирует то социально-психическое отношение, которое передается словом “мы”, при ослабленном или весьма неопределенном и потому ускользающем от сознания “они”. Выше приводился пример из историко-этнографического прошлого охотников-тунгусов. Люди татуировали себе лицо особым образом и специально отделывали свое оружие первично для того, чтобы отличаться от других родовых групп; но в этой межродовой вражде необходимость взаимопомощи, сплочения членов каждого данного рода подстегивает силу контагиозности родового обычая. В конце концов они могут и забыть о “чужих” и ощущать эти свои родовые обычаи просто как “свои”, “наши”. Среди “нас” с тем большей силой действует взаимное подражание, взаимное заражение, чем полнее и яснее это сознание “мы”. А сознание это тем сильнее, чем организованнее общность. В недавние годы в США антикоммунистическая истерия породила своеобразную кампанию в области спорта. Возникла целая доктрина и целая организация по борьбе со всеми командными видами спорта. Истинный спорт “мира индивидуальной инициативы” — это, видите ли, только соревнование между спортсменами-одиночками. Весьма грозным проникновением коммунистических принципов и идей кажется этим мракобесам увлечение (будто бы как раз со времени появления социалистических стран на карте мира) командными играми, где “личность растворяется в коллективе”. Борьба против “коммунистической заразы” должна включать в себя и полное запрещение каких-либо видов спорта, в которых соревнуются коллективы, которыми, следовательно, пропагандируется дух коллективизма. Подлинный спорт — это только соревнование один на один или же соло атлета перед судьями. Бесноватые ратоборцы индивидуализма изволили забыть, что соревнование командами так же древне, как сам спорт (тесно связанный когда-то с военным искусством). Если же вообще говорить о психологии спорта, то всем спортсменам, в том числе атлетам, известно, что присутствие зрителей, тем более симпатизирующих (“мы”, “наши”), несколько повышает результат по сравнению с тренировками. Но и тренируясь в полном одиночестве, спортсмен вовсе не одинок: он сознательно или бессознательно подражает мастерам этого вида спорта, он бежит мысленно среди других бегунов, он как бы слышит их дыхание и волнение публики. Но нас сейчас интересует явление в его чистом и наглядном виде. Да, спортивная игра команды побуждает каждого игрока выжимать из себя больше, чем он мог бы один, наглядно поднимает его энергию. Это явление давно экспериментально изучено и описано во всех главах о социальной психологии любых учебников психологии. Школьнику дают силомер, и он выжимает свой максимум. Потом то же самое повторяется, по перед всем классом — результат неизменно выше. Подобных экспериментальных методик предложено и испытано довольно много. Перенесемся в сильно упрощающий и обнажающий эту картину кабинет психиатра: отлично известно, что гипноз и внушение легче и эффективнее удаются по отношению к целой группе пациентов (или испытуемых), чем с глазу на глаз между гипнотизирующим и гипнотиком, внушающим и внушаемым. Это обстоятельство используется в медицинской практике. Считается, что взаимовнушение слушателей (или зрителей) увеличивает силу и эффект внушения. Мало того, что по мере роста числа членов коллектива эффект внушения тоже растет, оказывается, он растет быстрее, чем число членов коллектива, подвергаемых внушению. Эффект внушения также в огромной степени зависит от авторитетности внушающего в данной среде, следовательно, от олицетворения в нем организованности, сплоченности коллектива. Если в перечисленных случаях мы имеем дело с камеральным, очищенным, поэтому неизбежно односторонним социально-психологическим опытом, то нетрудно мобилизовать в памяти и множество ситуаций из практики человеческой общественной жизни, иллюстрирующих сходный механизм. Как спортсмен на стадионе, как школьник с силомером в руке перед классом, точно так же и актер перед публикой, оратор перед слушателями проявляют добавочную силу таланта, находчивости, выразительности. Напомним также отрабатывавшиеся тысячелетиями механизмы религиозного внушения толпе, сборищу верующих того, что не было бы возможным внушить им порознь, — экзальтации, видений, изуверств. В истории человеческого общества очень-очень много примеров нагнетания психического ощущения “мы” во имя целей, чуждых подлинным интересам вовлекаемых людей. Таковы в современном мире все формы религиозного фанатизма, сектантства и нетерпимости. Религиозные обряды и церемонии сплачивают людей в мнимые общности, но подчас характеризующиеся крайней экзальтацией и накаленностью этого ощущения “мы”, т.е. внутреннего единства такой общности. Не сходным ли образом производилось одурманивание фашизмом огромных масс людей? По образным словам одного автора, “бесконечные парады, движения обезличенных масс людей под отупляющий треск барабанов и истерические выкрики готовили полчища автоматизированных убийц”. Нечто подобное, хотя бы не в столь крайних формах, наблюдается в практике политической жизни всего капиталистического мира, например в искусственном ажиотаже политических выборов при двухпартийной системе. Но этим реакционным и чуждым народным интересам формам активизации ощущения “мы” противостоит игравшее и играющее высокопрогрессивную роль в истории сплачивание трудящихся в ходе классовой борьбы, национально-освободительных движений. Особенно явную тягу к объединению проявлял рабочий класс с первых же шагов своего исторического развития. Сам крупный характер капиталистического производства содействовал этому. Рабочие сплачивались сначала в масштабах отдельного предприятия, затем — отдельной отрасли промышленности, далее — целой страны или создавали международные товарищества для борьбы за свои экономические и политические интересы. Дух сплоченности, единства отмечает все самые героические, самые лучшие страницы истории рабочего движения. Здесь ощущение “мы” перерастает в сознание общественно-исторической закономерности этого коллективного организованного действия рабочего класса, его партий, его профессиональных союзов. Порой менее научно осознанными, но все же высокими по идейному и психологическому уровню являются массовые сплоченные движения непролетарских трудящихся масс в условиях национально-объединительной и национально-освободительной, в особенности в условиях антиимпериалистической борьбы. Глубочайшую трансформацию пережили все эти социально-психические механизмы в условиях социалистического общества. Внутри него нет антагонизма, который давал бы объективное, научно осознанное основание для выделения каких-либо противопоставляющих себя другим, особенно сплоченных “мы”. Совершенно новые черты психологии сравнительно с капиталистическим строем особенно бросаются в глаза не нам самим, а посторонним наблюдателям. Вот как написал об этом в 1964 г. гостивший в СССР английский прогрессивный писатель Алан Силлитоу. “В Братске говорят: „Здесь мы ставим дома", или „Мы пускаем новый завод", или „Мы построили новую плотину". А в Англии всегда слышишь только; „Говорят, в будущем году они начнут строиться на том земельном участке". Если бы я спросил рабочего в Ноттингеме: „Что это вы тут строите, приятель?", он бы ответил: „Да вот они хотят ставить электрическую станцию", „Они опять строят новые дома для учреждений". В Советском Союзе я ни разу не слышал, чтобы мне сказали „они строят", все здесь говорят „мы строим", будь то писатель, заместитель председателя горсовета, боксеры в спортивном зале Братска, водитель такси, студент, работница, выкладывающая плитками пол в помещении электростанции в Волжске”. Пусть это впечатление английского гостя покажется нам несколько схематичным или гиперболичным, оно в сущности великолепно передает гигантское различие социально-психологической категории “мы” при капитализме, где царит классовый антагонизм, и при социализме, где его нет. Но, едва заговорив об этой категории, мы все-таки обнаруживаем невозможность представить себе какое бы то ни было общественно-историческое “мы” без его противопоставления какому-то “они”. Категория “мы” вне этого — абстракция. Сплочение пролетариата — это не просто внутриклассовый процесс, но революционное сплочение, т.е. совершающееся в борьбе с антагонистическим классом, буржуазией, и во имя конечной цели — его свержения. Сплочение советского народа, по крайней мере на пройденном историческом пути, трудно было бы обособить как от новых и новых военных угроз со стороны капиталистического мира, так и от напряженного экономического соревнования и идеологической борьбы с ним. Впрочем, уже было сказано, что категория “они” вовсе не подразумевает вражду и войну. Чем более сплачивается весь трудящийся народ при социалистическом строе, тем отчетливее выявляется закон социалистического трудового соревнования как внутренний закон его движения и развития. Причем после попыток ограничиться индивидуальным соревнованием рабочих мы скоро перешли к коллективному соревнованию, при котором внутрибригадное (внутрицеховое и т.д.) “заражение” трудовым подъемом сочетается с соперничеством бригад, цехов, предприятий, колхозов, совхозов, районов и т.д. Таким образом, мы снова возвращаемся к основному тезису. Ни история, ни этнография не знают каких-либо групп или общностей людей, каких-либо “мы”, изолированных от других и так или иначе не противопоставляющих себя другим. Было бы незакономерно рассматривать специфическое усиливающее или ослабляющее действие коллектива, общности на те или иные мотивы и черты поведения отдельного члена в отрыве от одновременного внешнего отличения коллективом, общностью себя от других коллективов, общностей. Поистине, это две стороны одного и того же явления. Однако для социального психолога, как и для историка, чрезвычайно важно учитывать, что бывают и мнимые “они”. Если “мы” не может психически сконструироваться без такого противопоставления, то этому способны послужить и иллюзия, фантазия, вымысел, ложь. “Они” в таком случае существуют не в реальности, а только в воображении. Человеческая история кишит примерами. Политики нередко подстегивали сплочение тех или иных общественных сил слухами или сообщениями о мнимых заговорах и мнимых шпионах, о “происках Коминтерна” и “руке Москвы”. К мнимым “они” надо отнести распространяемые расистами и антисемитами вздорные представления о неграх и евреях в целях сплочения национального “мы”, когда оно раскалывается реальным антагонизмом и борьбой классов. Число иллюстраций можно умножать до бесконечности. Самыми крайними случаями мнимых “они” являются вымышленные сонмы бесов и ангелов, темные силы ада и сверхчеловеческие небесные силы. Социальная роль этих фантомов состоит, среди прочего, как раз в их подстановке там, где недостает действительных “они” для оформления некоторых больших и малых психических общностей. Само понятие о божествах и единичном боге может быть подвергнуто анализу под этим углом зрения. Ниже будет показано, как на точке соприкосновения “мы” с “они” рождается “он”, а “он” трансформируется в “ты”. Бог в мировых религиях (христианстве, исламе) — это и “он”, и “ты”. Учение социальной психологии о психической оппозиции “мы и они” открывает новые горизонты для научного анализа происхождения и природы религиозных представлений. Но если в крайних проявлениях мнимые “они” не связаны ни с какой реальностью, то в огромной массе случаев в общественной жизни происходит нечто среднее; та или иная реальная грань преувеличивается, раздувается или искажается фантазией. В этом расширительном смысле мнимые “они” составляют весьма характерное и распространеннейшее социально-психическое явление. Для психолога чрезвычайно важно это настороженное выискивание таких “они”, которые словно бы не видны на первый взгляд. Этот психический механизм служит постоянным критическим зондажем в своем собственном “мы”: а нет ли в нем притаившихся, замаскированных под “нас” элементов, которые в действительности являются не “нами”, следовательно “ими”. Трудно переоценить роль этой неустанной и неусыпной рекогносцировки. Естественно, что она тем более напряженна и интенсивна, чем более замаскированными представляются эти не принадлежащие к “мы” элементы. Соответственно враждебность и отчужденность встречаются не только к отдаленным культурам или общностям, но и к наиболее близким, к почти тождественным “нашей” культуре. Может быть даже в отношении этих предполагаемых замаскированных “они” социально-психологическая оппозиция “мы и они” особенно остра и активна. Настроение Читатель помнит, что все виды социально-психических общностей грубо делятся на устойчивые и подвижные, на психический склад и настроение. Все сказанное о “мы и они” справедливо как для противопоставления одного народа другому или класса — классу, сословия — сословию, профессии — профессии, так и для противопоставления круга недовольных, оппозиционных, борющихся людей устаревшему общественно-политическому порядку и его носителям. И в том, и в другом случае отличение во вне стимулирует уподобление внутри; негативизм по отношению к “ним” стимулирует контагиозность среди “нас”. Люди, охваченные однородным настроением и выражающие его более или менее совместно, тем самым составляют общность. Настроение находит свое выражение, как правило, не опосредствованно — через культуру, обычаи, воспроизводящие жизненные порядки, а непосредственно — в виде определенных эмоций, сдвигов сознания. Настроения порождаются теми или иными противоречиями в общественном бытии, в объективных общественных условиях. Потребности и интересы людей вступают в конфликт с возможностями их удовлетворения. И потребности, и интересы являются довольно сложными социологическими и одновременно психологическими понятиями. Потребности ни в коем случае не являются чисто природной, физиологической категорией — они меняются в разных исторических, социально-экономических, культурных условиях. К тому же потребности никогда не сводятся только к материальным, а включают в себя больший или меньший объем и духовных потребностей. Потребности неодинаковы по интенсивности: это может быть влечение, увлечение, страсть; по мере удовлетворения самых насущных и неотложных потребностей повышается роль выбора, предпочтения. Но всегда это — стремление к тому, чего недостает. Удовлетворенная потребность — уже не потребность. На основе суммации длительных устойчивых потребностей формируются интересы как личные, так и соответствующие объективным нуждам и субъективным устремлениям той или иной общности. Интересы классовые, общенародные или узкопрофессиональные и групповые глубже и неискоренимее интересов личных, подчас ограничивают последние. В буржуазном обществе те и другие открыто сталкиваются друг с другом. Одна из важнейших особенностей и задач социалистического общества — их гармоническое сочетание. А из социальных интересов вырастают социальные чаяния, идеалы, мечты, надежды, иногда совсем смутные, иногда в разной степени обдуманные и осознанные. Наконец, социальные настроения — это эмоциональные состояния, связанные с осуществлением или неосуществимостью, с разными фазами борьбы за осуществление тех или иных надежд и чаяний, помыслов и замыслов. Как правило, социальное настроение — это эмоциональное отношение к тем, кто стоит на пути, кто мешает, или, напротив, кто помогает воплощению желаемого в жизнь. Они опять-таки могут варьироваться в диапазоне от совершенно аффективных до таких форм, которые называют умонастроением или даже общественным мнением. Групповое, коллективное настроение привлекало внимание многих крупных ученых, пытавшихся построить науку о социальной психологии, в частности В. М. Бехтерева и других. При этом главный акцент делался на импульсивности, динамичности, изменчивости настроений, на их колебаниях, способности к быстрому перерастанию в действия. Иначе говоря, настроения рассматривались примерно так же, как психология толпы — главным образом применительно к аморфной массе людей. Справедливо, конечно, что настроения редко охватывают весь состав той или иной устойчивой социальной общности. Однако именно потому, что они порождаются объективными потребностями и интересами, они сплошь и рядом распространяются на большинство людей этой общности. Но еще важнее, что настроение в свою очередь само составляет и формирует общность и в тем большей мере, чем более оно стойко, организованно, т.е. чем более оно осознанно и отчетливо. Мимолетные социальные настроения, задевающие подчас людей разных классов и слоев, способны легко переливаться одно в другое, как цвета спектра на хрустале. Настроения могут быть ошибочными, например порожденными тем или иным ложным слухом. Но тем они относительно устойчивее, тем более представляют уже некое “мы” и тем самым некую общественную силу, чему-то противостоящую. Чем выше стоит данное общество по уровню общественного развития, тем обычно больше простора открывает оно для этих динамичных общностей. Они могут быть окрашены преимущественно в позитивные тона, т.е. отвечать надежде и усилию осуществить чаяния и идеалы. В таком случае мы наблюдаем настроения классовой солидарности, национального чувства, революционного или освободительного чувства, трудового энтузиазма, уверенности и бодрости, массового одушевления и героизма, патриотизма, подъема моральных или, допустим, эстетических и религиозных чувств и эмоций. Настроения могут быть окрашены обратным тоном, когда чаяния и действительность особенно расходятся. Тогда на передний план выступят настроения недовольства, беспокойства, неуверенности, усталости, страха, гнева, возмущения. Бывают настроения очень специфичные для той или иной эпохи, например страсть к рискованным и случайным средствам обогащения в эпоху первоначального накопления, к рыцарской доблести и перемещениям к “святым местам” в эпоху крестовых походов, к изощренным наслаждениям или, наоборот, к отречению от земных благ в последние века Римской империи. Один из советских исследователей проблем социальной психологии, Б. Д. Парыгин, такими словами резюмирует природу настроения: “Итак, настроение является сложным, многогранным и исключительно импульсивным эмоциональным состоянием личности. Групповое, коллективное и массовое настроение, сохраняя эти черты настроения личности, обладает и некоторыми дополнительными характеристиками — заразительностью, еще большей импульсной силой, массовидностью и динамичностью. Эти особенности группового настроения делают его исключительно важным звеном в процессе формирования общественной психологии в целом. Огромная побудительная сила настроения и вместе с тем его податливость всякому воздействию позволяет использовать настроение как главное звено для перестройки всего внутреннего мира человека”. Отметим в проблеме социального настроения этот чрезвычайно важный аспект: настроения поддаются воздействиям, их можно в той или иной мере формировать и видоизменять, ими можно овладевать. Если на одном конце настроение смыкается с действием, то на другом конце — с убеждением, пропагандой. Через настроение можно воспитывать массу и руководить ее действиями. В этом аспекте особенно ясны действенные возможности науки о социальной психологии. Ведь она дает возможность научно анализировать всяческие влияния на настроения — внутри класса и межклассовые, внутри страны и международные, анализировать также национальные и межнациональные эмоции, играющие такую большую роль в современном мире, подъем массового энтузиазма и подавленность, природу коллективных выступлений и даже коллективных преступлений. Характерная черта сегодняшнего человечества — это то, что важнейшим условием овладения настроениями все более и более, с огромным ускорением становятся убедительность, истинность идей, их доказательность и научность. В этом — психологическая почва для окончательного успеха передовых общественных сил наших дней, ибо борьба за настроение и действия масс людей оказывается в конечном счете борьбой между неоспоримыми научными истинами и опровержимой, при всей ее изощренности, неправдой. Настроение не только сплачивает людей в некое одинаково настроенное “мы”, но связано и с некоторым мысленным идеальным “мы”. Люди как бы говорят себе, что они живут в “чужом”, “ихнем” мире. В массовых движениях против существующего порядка вещей было много утопизма. Например, пытались усмотреть подлинное “мы” в далеком прошлом — в раннем христианстве, в “золотом веке” и т.п. Или усматривали подлинное “мы” хоть и в нынешнем времени, но где-то далеко в пространстве — на неведомом острове или у заморских неиспорченных дикарей. Наконец, подлинное “мы” помещали в будущем, — и это наиболее реалистичная и часто наиболее действенная форма мечтания. Однако в реформы и в революции в историческом прошлом люди устремлялись с огромным багажом утопизма, с помыслами о неомраченном блаженном общем счастье. Они испытывали горькие разочарования, когда оказывалось, что жизнь полна противоречий и что все еще существуют какие-нибудь “они”. Однако с накоплением современного опыта утопическое мышление все более уступает место рациональному научному сознанию. Сила его воздействия на настроение масс от этого ничуть не уменьшается, напротив, возрастает. Но настроение лишь поддается воздействию сознания, само оно принадлежит миру не столько мысли, сколько эмоции. Все эмоции и чувства людей делятся на приятные и неприятные, на чувства удовольствия или неудовольствия. Иначе можно сказать, что они, как электрический заряд, имеют знаки плюс или минус. На поверхностный взгляд кажется, что такое деление чувств дано от природы и животным и человеку. На деле у человека сходны с животными только некоторые внешние выражения эмоций, но физиология не может доказать, что у животных состояния эмотивного возбуждения могут быть описаны с помощью понятий удовольствия и неудовольствия. Правда, многие ученые, в том числе советские физиологи П. К. Анохин и П. В. Симонов, старались разработать чисто физиологическую теорию удовольствия и неудовольствия. Им удалось очень многое раскрыть в физиологическом субстрате эмоций. Такие-то и такие-то эмоции отвечают таким-то и таким-то изменениям в отделах мозга, лежащих ниже новой коры, и в разных физиологических системах организма. Но этим ученым как-то казалось само собой разумеющимся, что эмоции обязательно делятся на да и нет, добро и зло, удовольствие и неудовольствие. Подоспел даже наглядный опыт, как будто подтверждающий наличие в мозге животного “центра удовольствия” (а значит и противоположного центра). Один экспериментатор вводил в головной мозг крысы электрический провод, который она сама могла подключать к источнику тока и отключать. И вот, хотя эти раздражения не сигнализировали ей ни о каких полезных биологических факторах, крыса снова и снова подключалась к этому электрическому раздражению. Последовал вывод: значит он просто доставлял ей удовольствие, значит ток возбуждал “центр удовольствия”. Однако другой вывод неизмеримо правдоподобнее: электрическое раздражение в данном участке мозга вызвало у животного галлюцинаторное удовлетворение какой-то потребности; так как оно было мнимым, животное снова и снова до бесконечности прибегало к нему. Словом, в физиологическом анализе эмоций все верно, кроме деления их на два, т.е. введения оценочных суждений или отнесения к положительным и отрицательным ценностям. Это уже привносит наблюдатель по аналогии со своей человеческой психикой. У человека же эти плюс и минус проистекают вовсе не из каких-нибудь взаимно противоположных биологических, вегетативных, сосудистых, эндокринных антагонистических сдвигов в организме. Ничего даже отдаленно похожего доказать нельзя. Дрожь может быть при радости, при гневе, при страхе. Пот бывает в состоянии ужаса, застенчивости и страха. Смех может не сопровождаться сознанием и чувством комического: он может быть и при благодушии, но может сопровождать и тяжелые, мучительные состояния. Всякий знает, от сколь различных и противоположных причин человек может покраснеть или побледнеть. Слезы могут течь из глаз человека от боли, от радости, от сострадания. К тому же справедливо и обратное. По образным словам академика К.М.Быкова, “печаль, которая не проявляется в слезах, заставляет плакать другие органы”. Это значит, что эмоция может проявиться и на очень удаленных, неадекватных физиологических путях, вызвать болезненную реакцию со стороны различных внутренних органов и систем. Не следует ли отсюда достаточно ясно, что плюсовые и минусовые эмоции не связаны прямо с их физиологическим механизмом? Но как же тогда уловить их противоположность? По поступкам этого тоже сделать нельзя, ибо человек может добровольно и охотно принять боль, это, казалось бы, самое отрицательное ощущение, и испытывать при этом ощущение положительное. Значит ли это только то, что человек способен подчинять чувства приятного и неприятного высшим, идейным мотивам поступков? Нет, при этом меняется и окраска самих чувств. Не только у людей: собаке в физиологической лаборатории можно привить положительное, плюсовое поведение по отношению к нанесению ей боли, например электрическим разрядом, если сопровождать его положительным, пищевым подкреплением; она охотно стремится навстречу этим болевым ощущениям. Один крупный французский хирург, написавший несколько трудов о проблеме боли, в завершающей работе отказался от всех предыдущих и существующих предположений, поскольку ни одно из них не объясняет и не охватывает всю сумму фактов. Довольно было бы одного из них: человек сам наносит себе более сильную боль для того, чтобы не чувствовать другую. В действительности удовольствие и неудовольствие, приятное и неприятное — это не физиологические понятия, они имеют у человека довольно сложное идейно-психическое происхождение. А именно, это — следствия осуществления или нарушения тех или иных, будь то смутных или осознанных, целей, идеалов, желаний. Что такое счастье? С точки зрения психологии, это — совпадение достигнутого, реализованного с замыслом или стремлением. Счастье — высшая ступень, радость — значительно ниже, но все же и она выражает совпадение действительного с мечтой, надеждой, чаянием, а удовольствие — еще ступенькой ниже, тут цель смутнее, но суть чувства остается все той же. Следовательно, эта суть — в замыслах, идеалах, целях, мечтах. Они являются предвосхищенными, еще отсутствующими в действительности ощущениями. Не было бы их, не было бы и “приятных” чувств и эмоций. Раз так, весь вопрос переносится из плоскости индивидуальной психологии в плоскость социальной психологии. Вернее, последняя оказывается лежащей глубже. Приятное — это соответствующее “нашему” (наличному или потенциальному), неприятное — “чужому”. В самом деле, все представления о семейном уюте и счастье, о счастье и радостях дружбы, солидарности, взаимопомощи, интеллектуальные, эстетические, физкультурные наслаждения — все это принадлежит к тому или иному мысленному “мы”, к сумме характерных черт “нашего”, связано с известными традициями, уподоблениями, примерами, прецедентами, воспоминаниями. Неприятное — неудовольствие — это все те ситуации, когда человек оказывается как бы под воздействием “их”: ушибшись, мы подчас невольно кого-то неясного выругаем, рассердимся; ребенок обычно ищет кого-то, кто является виновником боли; дикарь, как отмечалось выше, обязательно приписывает болезнь, смерть, охотничью неудачу действию “их” и поэтому прибегает к представлению о действии на расстоянии — колдовстве. Иначе говоря, дикарь видит проявления “их” колдовства в определенном круге явлений, которые в силу этого характеризуются как минусовые, вызывающие неудовольствие, неприятные. Выходит, эти явления не в том смысле “чужие”, что они неприятны, а в том смысле неприятны, что “чужие”. Естественно, что сюда, в эту группу явлений, попадает не только то, что действительно различает “нас” и “их”, но и все, что нарушает то или иное “мы”. Так, смерть наших ближних — несчастье, страдание, печаль, горе. Еще бы: это — разрушение самых непосредственных звеньев “мы” любого человека. Итак, социальная психология перевертывает привычную для обыденного сознания пирамиду. В обыденном сознании она стоит не на основании, а на вершине: есть “я”, индивид, которому присуще делить чувства и эмоции надвое. Научный анализ говорит, что вне “мы” и “они” нет дихотомии приятного и неприятного, удовольствия и неудовольствия. Это неожиданно и требует некоторого напряжения отвлеченной мысли. Но именно такого напряжения добивался И. П. Павлов, когда он призывал учиться “заглянуть под факты”. Оказывается, социально-психологическая оппозиция “мы и они” способна уходить глубоко внутрь индивидуальной психики и превращаться в ее сущность. Следовательно, нам пора перейти к рассмотрению индивида, личности, под углом зрения социальной психологии. Однако сначала завершим тот раздел социальной психологии, которому посвящена данная глава. Устойчивы ли в данный момент психические склады и какого рода, или же одерживают верх динамичные настроения и какие именно, — это зависит не от произвола и не от случайности, а от исторических условий. Сами объективные процессы общественно-исторического развития порождают и разные усилия людей. Одни силы истории заинтересованы в торможении тех или иных назревающих изменений, другие — в их ускорении: первые содействуют обычаям, традициям, преемственности поколений, вторые — активизации настроений, в особенности недовольства. Иными словами, конечную причину как психического склада, так и настроений, как относительной неподвижности, так и подвижности — подчас бурной — психических состояний народов, масс, коллективов наука о социальной психологии ищет в лежащих глубже исторических, социологических закономерностях. Ведь мы оперировали очень высокими обобщениями, за которыми могут стоять совершенно различные реальности, различные обстоятельства места и времени. В том числе все социально-психические явления и закономерности, о которых мы говорили в этой главе, контагиозность и негативизм, отношения между “мы” и “они” и взаимодействие индивидов внутри “мы”, устойчивый психический склад и отрицание, разрушение той или иной стороны привычного склада жизни и психики, подъем и упадок социальной психической активности — ведь это все может играть не только разную, но даже противоположную роль в разных конкретных условиях места и времени, в разной конкретной исторической обстановке. Так, вопреки догмам буржуазной социальной психологии, окружающая человеческая среда способна оказывать заражающее действие вовсе не на одни лишь низшие побуждения человека. Тот же психологический механизм в зависимости от конкретных общественных обстоятельств будет стимулировать в одном случае отрицательные, в другом — положительные побуждения, в одном случае — неразумные и слепые, в другом — разумные, полезные для общества. Ленинская зоркость в отношении психических явлений в общественном движении, в революционной борьбе, как раз и учит психологическую науку этому историзму. Одни общественные слои делают стабилизирующие усилия, другие — расшатывающие. Но на какие именно порядки, традиции, установления направлены эти стабилизирующие или расшатывающие усилия, следовательно, играют ли они прогрессивную или реакционную роль, — это всякий раз зависит от конкретных условий данной эпохи, данного общества. Только глубокое понимание законов истории, объективных причин как сдвигов, так и стабильности, может дать твердую почву для применения и к прошлому, и к современности науки о социальной психологии. Вы Но мы абстрагировали от общественно-исторической конкретности всех времен категории “они” и “мы”. Хоть мы проиллюстрировали их наблюдениями над современной жизнью, следует предполагать, что в чистом виде они налицо только где-то в самом начале человеческой истории, вернее, на ее пороге. Ни чистого “они”, ни чистого “мы” не знает дальнейшая история. Первому соответствовало некогда вполне негативное поведение: избегание, отчужденность, а то и умерщвление. Второму — сбивание вместе с себе подобными и имитативное поведение, коллективная индукция. В действительности же далее наблюдается взаимное ограничение того и другого начала. Это значит, что теоретический анализ предмета социальной психологии тоже должен сделать следующий шаг. Диалектика отношений “они” и “мы” доводит, наконец, до вопроса об их взаимопроникновении. Изобразим “они” и “мы” в виде двух кругов. Теперь наложим отчасти один на другой. Та площадь, где они перекрываются, отвечает категории “вы”. Это — сфера не отчуждения, а общения. “Вы” — это не “мы”, ибо это нечто внешнее, но в то же время и не “они”, поскольку здесь царит не противопоставление, а известное взаимное притяжение. “Вы” это как бы признание, что “они” — не абсолютно “они”, но могут частично составлять с “нами” новую общность. Следовательно, какое-то другое, более обширное и сложное “мы”. Но это новое “мы” разделено на “мы и вы”. Каждая сторона видит в другой — “вы”. Иначе говоря, каждая сторона видит в другой одновременно и “чужих” (“они”) и “своих” (“мы”). К примеру, все мужчины — “вы” для всех женщин, и обратно. Взрослые — для детей, и обратно. Семья или соседние роды, обменивающиеся визитами, участвующие в совместных праздниках, церемониях и т.д., находятся тоже друг к другу взаимно в положении “вы”. Таково же было положение фратрий внутри древнего дуального рода. Как видим, восходя логически от “они и мы” к “вы”, мы еще остаемся в сфере множественного числа. Это и исторически отвечает невероятно древнему времени: если мы с этой категорией и перешли порог истории, то еще находимся где-то в мире кроманьонцев. Новый психический механизм, вступивший с этого времени, носит характер некоего торможения двух названных выше. Позже, разумеется, категория “вы” ширится, наполняется все более сложным и богатым содержанием. И все же в логическом смысле категория “вы” остается переходной, пока мы не вывели из нее уже таящиеся в ней следующие. В самом деле, на чистом “вы” нельзя долго задержаться. Все в этой сфере пересечения толкает и торопит перейти к индивиду, как следующей ступени социально-психологического анализа (забегая вперед, предуведомим, что это будет, конечно, “он”, — чему графически соответствует точка соприкосновения кругов “мы” и “они”, когда частично наложенные друг на друга круги снова раздвигаются до минимального соприкосновения). Как только мы вступили в сферу “вы”, каждый человек оказывается принадлежащим к двум психическим общностям — двум “мы”. С этого момента он уже начинает становиться личностью — точкой скрещения разных общностей. В частности, он должен научиться что-то прикрывать и затаивать то от одних, то от других, следовательно, его “внутренняя” жизнь начинает обособляться от “внешней”. Правда, от этого начала еще огромный логический и исторический путь до “я”. Понятие “вы” послужит лишь переходным мостиком от второй главы к третьей. |
||
|