"Иван Арсентьевич Арсентьев. Суровый воздух (fb2) " - читать интересную книгу автора (Арсентьев Иван Арсентьевич)ЧАСТЬ ПЕРВАЯ— Есть! — с восторгом воскликнул летчик-истребитель, снимая пальцы с гашеток пулеметов. «Юнкере», пораженный в бензобак, вошел в свое последнее пике. Летчик взглянул мельком на черный дымный след и с каким-то бесшабашным озорством вычертил в небе замысловатую фигуру. Враг списан в расход. О, это был матерый воздушный волк! «Однако где же Черенок?» — тревожно зарыскал по небу истребитель. В сутолоке боя проносились самолеты, но 217-го не было. «Скандал. Потерял ведущего!» — подумал он с досадой. Но тут же успокоил себя: «Все будет в порядке. Внизу свои. Главное сделано — фашист сбит. Первая личная победа!» — и он дал ракету, обозначая себя. Но торжествовать победу было рано. Раздался глухой удар. Машину тряхнуло. Мелькнули выдранные клочья хвоста. Земля опрокинулась, закувыркалась. Изувеченный самолет, сверля воздух, падал в пропасть. Скорость стремительно росла. Бронеплитка за сиденьем давила на позвоночник с такой силой, словно вся тяжесть машины повисла на спине. Летчик ухватился за кольцо парашюта, напрягся, вынес ногу за борт и, сгибаясь под бешеным давлением встречного потока воздуха, оттолкнулся от сиденья. Навстречу с невероятной быстротой неслись дымящиеся здания города. Рев мотора пропал. Летчик рванул кольцо. Сверкнули. стропы парашюта, и тут же прямо над головой послышалось басовое гудение, похожее на жужжание шмеля. Летчик поднял голову. Шелковый купол сиял ослепительной белизной, а из-за него выплывало торпедообразное, облизанное тело бомбардировщика. Бомбардировщик вдруг словно отряхнулся, и блестящие капли бомб полетели вниз. И сразу раскаленным, невидимым прутом прожгло бедро летчика. Простреленная нога повисла, как мертвая. «Х-рр-р…» — пронесся хрустящий звук, точно над ухом разодрали портянку. «Мессершмитт» с ревом промелькнул рядом, чуть не задев крылом, за ним стреляя — кургузый «ястребок». Летчик успел заметить номер: 217. Это Черенок, его ведущий. Не чувствуя сгоряча боли, летчик съежился в ожидании новой атаки. Но «мессершмитт», а вместе с ним и Черенок исчезли. В бескрайной высоте неба шел бой. Сверкали пулеметные трассы, носились верткие И-16, взблескивали полированные животы «юнкерсов». А внизу раскинулись до мелочей знакомые с детства площади, улицы, парки родного города. Это был веселый, зеленый южный город. Летчик любил его больше всех городов в мире, но теперь он смотрел на него с содроганием. Парашют опускал его на крыши домов. «Амба…» — мелькнуло в голове. Парашют скользнул по изодранной осколками стене высокого полуразрушенного дома и, зацепившись стропами за выступ карниза, повис. От удара летчик потерял сознание. Ветер раскачивал его на высоте четвертого этажа. Когда сознание вернулось, то первое, что увидел он, были две зеленые каски, брезентовые жесткие куртки. Бойцы пожарники медленно опускали его вниз по высокой железной лестнице. Легкая лестница под тяжестью трех тел прогибалась и вибрировала. Внизу, вокруг машины скорой помощи, собралась возбужденная толпа. Чей-то высокий голос удивленно воскликнул: — Ребята, да ведь это же Ленька Оленин! Сын председателя нашего завкома… Из «Ростсельмаша»… — Правда, он… С неба свалился… А отец-то с оборудованием эвакуировался… Он весь в крови! — раздавались голоса. Через минуту взвыла сирена, и скорая помощь, подскакивая на побитой мостовой, понеслась вдоль улицы к госпиталю. Очередной налет закончился. «Мессершмитты» с «юнкерсами» исчезли в сизой дымке на западе, истребители ПВО один за другим садились на аэродром, расположенный возле самого города. Оттуда видели, как был сбит самолет Оленина, но что случилось с его напарником Черенком, не знал никто. 217-й на базу не вернулся. Кинувшись спасать своего ведомого от неминуемой гибели, Черенок подбил атаковавшего немца. С разодранным элероном, лишенный маневра, тот сразу же метнулся в сторону солнца. Черенок не потерял его в слепящих лучах и продолжал упорно преследовать. Броситься на старом «ишачке», как называли между собой летчики истребитель И-16, вдогонку за скоростным «мессершмиттом-109» — пустая трата времени. Но этот «месс» — дело другое. Видя, как дистанция между ними метр за метром сокращается, Черенок не в силах был оторваться и оставить врага недобитым. Тот, видимо, понимал его намерения и выжимал из своей машины все. Так неслись они друг за другом. Вот Черенок уперся лбом в подушки прицела. Четкий силуэт «мессершмитта» постепенно рос. Вот он замер в перекрестке прицела. Нажим на гашетки. Огонь. Но трасса прошла сбоку. Второй нажим, третий… Немец неуловимым скольжением уходил из-под его огня. «Спокойно, подойдем ближе», — сказал сам себе Черенок и тут же увидел вокруг своего самолета кудрявые дымки зенитных снарядов. Увлекшись преследованием, он не заметил, как пересек линию фронта. Стреляли гитлеровцы. Почувствовав поддержку своих, фашистский летчик резко пошел на снижение, в расчете на то, что русский отстанет. Это был роковой промах. Черенок мгновенно оценил обстановку. «Ага…» — прошептал он и, точно повторив маневр противника, всадил на выходе из пикирования длинную очередь в его кабину. «Мессершмитт» судорожно взмыл и через секунду врезался в землю. Черенок, набирая высоту, развернулся назад. Горючего оставалось на дне, только бы до аэродрома дотянуть. Все внимание его сосредоточилось на маленькой, голубоватой от фосфора стрелке бензочасов. Она вздрагивала у самого нуля. Бензин кончался. Мотор чихнул раз, сторон и умолк. Винт встал, как палка, лопастью сверх. Стало тихо-тихо… Лишь воздух свистел в рулях, да тоненько жужжал вариометр. Самолет быстро терял высоту. Внизу лежала серая земля, изрезанная оврагами. Вдали поблескивала льдом река Миус, а за ней, на горизонте, сквозь морозную дымку проглядывал городок Матвеев Курган. Куда приземляться? Неприятный холодок пробежал по спине. Когда до земли оставалось рукой подать, летчик рванул рулями, машина взмыла и, потеряв скорость, рухнула с треском на крыло. Черенка вышвырнуло из кабины метров на десять. Вскочил, ощупал себя — цел. Оглянулся — кругом ни души, тихо. Только звонко цокал металл остывающего мотора. Черенок быстро сбросил с себя парашют, дернул кольцо. Шелк белой пеной пополз по земле, окутал самолет. Черенок чиркнул спичкой. «Ну, Василий, теперь тягу», — сказал он сам себе. Шел до темноты, осторожно пробираясь оврагами. Осень в сорок первом году была на юге поздняя. В декабре снег еще не выпадал. По утрам порой начинали кружиться снежинки, но проходил час-другой, и все прекращалось. Земля оставалась черной и мерзлой. Дороги, развороченные в распутицу, так и застыли с ухабами и рытвинами. Наступила ночь. Черенок прибавил шагу, чтобы не замерзнуть. Темнота — хоть глаз выколи. Около полуночи вдруг свалился в глубокий ров, расшибся, кое-как выбрался. К утру совсем выбился из сил. Стало светать. Кругом раскинулась голая степь, лишь на горизонте виднелись ряды копен. Черенок подался к ним, дошел, зарылся в солому и скоро уснул. Проснулся от неясного предчувствия какой-то опасности. Зубы стучали от холода. Гнилая солома не согревала. Вдруг где-то совсем рядом заржала лошадь. Черенок замер. Затем тихонько раздвинул солому. Не больше чем в тридцати шагах от него стояла телега, трое немецких солдат в шинелях накладывали солому. Очередь подходила к его копне. «Уйти не удастся — поздно», — быстро прикинул летчик и вытащил пистолет. Вдруг перед ним мелькнула собачья морда и залилась хриплым лаем. «Сдохла б ты, проклятая…» — процедил Черенок сквозь зубы. Немцы бросили грузить, поглядели в его сторону, и один из них, кивнув на копну, сказал: — Это она на мышей… — Пошла вон, глупая русская собака! — заорал другой солдат и дал по ней очередь из автомата. Товарищи его засмеялись, вытащили сигареты, закурили. Минут через пять телега застучала по мерзлым бороздам. Не теряя времени, Черенок вылез из соломы, продул ствол пистолета и побежал. Но бежать днем по открытому полю вблизи линии фронта, да еще в военной форме, было опасно. Черенок стал пробираться осторожней. Очень хотелось пить. Когда опустились сумерки, он пошел, обшаривая каждую встречную ямку в поисках замерзшей лужи. Наконец перед рассветом под крутым обрывом смутно забелел лед. Это был Миус! Забыв об осторожности, Черенок бросился к реке и стал долбить лед рукояткой пистолета. Холод сводил челюсти, от льда ныли зубы. Но он глотал кусочек за кусочком и никак не мог утолить жажду. Долго сидел в камышах у берега. На той стороне реки виднелся хутор. Судя по тишине, немцев в нем не было. Черенок решил зайти туда, добыть еды, погреться и разузнать у жителей, где проходит передовая, — ночью он слышал канонаду. Когда немного рассвело, он выбрался из камыша, вошел в хутор и постучал в дверь крайнего дома. Открыл старик. Неприязненно оглядел Черенка с ног до головы и неохотно пропустил в дверь. — Шляется вас тут всяких паразитов… — проворчал он, — нет чтоб воевать, как честные люди… Грейся, да не засиживайся… В хате было жарко, тесно. Почти половину ее занимала огромная печь. У стола стояла старуха и разливала по мискам овсяной кисель. У Черенка засосало под ложечкой. Почти двое суток во рту ничего не было. — Послушай, папаша, — обратился он к старику, — нельзя ли у тебя чего-нибудь покушать. Я заплачу. — Нету, — хмуро ответил хозяин. — Ничего у нас нету. Сами сидим без хлеба. Утром только пятеро таких вот, как ты, ушли. Целую ночь просидели. Грейся да уходи с богом куда знаешь. «Ну и вредный же дед», — подумал Черенок, вздыхая и отворачиваясь от вкусно пахнущих мисок. «Сказать ему, что я советский летчик, а не какой-то?.. — заколебался он. — Нет. Не скажу. Черт знает, чем он дышит, этот старик?» Черенок присел против горящей печи. Тепло и усталость разморили его. Глаза начали слипаться, он и не заметил, как заснул. Очнулся от голоса старика: — Эй, вставай! Разоспался… Иди вон встречай своих благодетелей. Черенок вскочил. Старик ткнул пальцем в окно: по дороге в хутор въезжали немецкие машины. «Благодетели…» — скривился Черенок, ныряя в дверь, и повернул в степь. Километрах в двух от хутора, в ложбине, стоял одинокий сарай без дверей. Черенок подошел, заглянул внутрь — пусто. Вместо потолка заложены прутья акации, а сверху под самую крышу навалена солома. Он вскарабкался наверх, зарылся в солому, согрелся и уснул. Проснулся под вечер, задыхаясь от дыма. «Пожар, — мелькнула мысль. — Немцы подожгли сарай». Только хотел было спрыгнуть вниз, видит сквозь дым: сидят посреди сарая на земле какие-то люди — человек шесть, грязные, оборванные. В середине горит костер, а над ним на куске ржавой жести жарятся кукурузные зерна. «Что за люди? — подумал Черенок. — Откуда они тут взялись?» Вдруг снизу раздался голос: — Кончайте да пошли скорее. Того и гляди, с часу на час красные появятся. Надо подаваться на Бердянск, а то прямо в Матвеев Курган. Повиниться немецкому коменданту. Он, говорят, хороший. Пропуска дает куда хочешь. «Э-э, — подумал Черенок, — вон что вы за фрукты! Дезертиры. Плачет по вас пуля». В это время в сарай вошел еще один человек, поздоровался. Сидевшие посмотрели на него исподлобья, и один из них подозрительно спросил: — Здрасте-то здрасте, а вы кто будете? — Я, — ответил тот, — так себе, прохожий. — Что-то вы, прохожий, не туда забрели, — сказал дезертир. — От дороги отбились далековато… — А вы что за люди? — Мы от германа, браток, прячемся, от Германа-супостата… — ответил елейным голосом тот, кто предлагал уходить на Матвеев Курган. — В таком случае нам бояться друг друга нечего, — обрадовался незнакомец. — Я лейтенант Красной Армии, командир танкового взвода. Дезертиры переглянулись, замолчали. Лейтенант присел на корточки у костра и протянул к огню руки. Трое из сидевших поднялись, отошли к двери, о чем-то пошептались и, подкравшись сзади, разом бросились на него. Через минуту лейтенант лежал связанный по рукам и ногам, а дезертир с елейным голосом, поправляя на себе растрепанную одежду, самодовольно сказал одному из нападавших: — А ты, дурочка, боялся… Вот так с ними надо… Подождем, пока стемнеет, а там прямо без пересадки в Матвеев Курган. За такого командира пропуска дадут хоть до самого Берлина. — Псы! Предатели! — рычал лейтенант. — Лежи, лежи смирно, товарищ командир… — сказал дезертир. — Лежи, не расстраивай себя. Тебе теперь ни бог, ни черт не помогут, сладкий ты мой. Черенок не выдержал Выхватив из кармана пистолет, он прыгнул вниз. — Руки вверх! — крикнул он. — Не шевелиться! Дезертиры ошалело подняли руки, застыли на месте. Только тот, с елейным голосом, кинулся к двери, но не успел. Черенок выстрелил, и он растянулся у порога. — Ложись, кому жизнь дорога! — приказал Черенок сурово и, держа перед собой пистолет наготове, стал развязывать лейтенанта. Тот вскочил на ноги. — Дай-ка, друг, пистолет, — дернул он за руку Черенка, — я их всех перестреляю. Но Черенок покачал отрицательно головой. — Нельзя. Пойдем. На шум немцы сбегутся. Пригрозив дезертирам, чтобы не шевелились, пока не досчитают до тысячи, Черенок вместе с освобожденным лейтенантом вышел из сарая. Смеркалось. Они быстро пошли на восток. В неглубокой балке остановились. Спутник Черенка снял свой зипун, расстелил на земле, порылся в подкладке и вынул свернутую в трубку бумажку. — Смотри, друг, не сомневайся, — протянул он ее Черенку. Черенок расправил твердые корочки удостоверения личности и прочел: «Пучков Сергей Антонович». Черенок назвал себя. Крепко пожали друг другу руки. В эту же ночь на рассвете они с трудом перешли линию фронта… Утро весело постучалось в окна большого тылового госпиталя, разбудив раньше обычного его обитателей. Раненые распахивали окна, и медовый аромат перезревшего инжира заглушал даже прочно устоявшийся запах хлороформа и камфары. Начиналась обыденная госпитальная жизнь. Младший лейтенант Леонид Оленин, покончив с завтраком, вошел в свою палату. — Ну, друзья, — весело крикнул он, открывая дверь, — выруливаю на старт… Меня выписывают. — Уже? — сразу повернулись к нему все в палате. — Да. На фронт. В истребительный полк, — с самодовольным видом ответил Оленин. — Что ты?! А как же с кровяным давлением? Ординатор же говорил, что летать тебе больше не придется. — Подумаешь, повышенное давление! — небрежно бросил Оленин. — Давление понизится. Пройдет. У нашего брата летчика здоровье железное. Вот вам, пожалуйста: пришел я сюда позже всех вас, а выписываюсь раньше. Распрощавшись с товарищами, Оленин вышел из палаты. Через час он с вещевым мешком в руке, опираясь на палку, осторожно шел по улице. Из-под синей с голубым кантом пилотки выбивались короткие пряди белокурого чуба. Обходя встречных, Оленин окидывал их рассеянным взглядом человека, сосредоточенно обдумывающего что-то весьма важное. А подумать ему было о чем. Дела его были далеко не так блестящи, как он их представил своим товарищам. Врачебная комиссия признала Оленина непригодным к летной службе. И это в тот момент, когда он только что по-настоящему начал постигать «змеиную мудрость войны»… Молодой летчик понимал, что во всем происшедшем был виноват он сам. Немецкий истребитель сбил его потому, что он, Оленин, вел себя в бою, как самонадеянный глупый мальчишка, допустил ряд непростительных ошибок. Первая ошибка заключалась в том, что, бросив свое звено и погнавшись за «юнкерсом», он нарушил священное правило советских летчиков — «взаимное чувство крыла». Вогнав фашиста в землю, он не возвратился тут же к своим товарищам, а стал брыкаться и кувыркаться в воздухе, как теленок на лужайке. Вообразил себя неуязвимым. Это была вторая ошибка. За двумя первыми последовала третья. Выбросившись с парашютом, он тут же открыл его, словно приглашал гитлеровцев: «Бейте меня… Лучшей мишени вам все равно не найти…». Лежа на госпитальной койке, Оленин восстанавливал в своей памяти схватки, из которых победителями выходили его старшие товарищи, эпизоды боев, в которых победу решали исключительное мастерство и взаимная выручка летчиков. Сейчас, имея в кармане заключение врачебной комиссии, он не мог смириться с мыслью, что ему придется летать на каком-нибудь тыловом аэродроме, а может быть, и совсем не летать! Нет! Он по призванию истребитель и к тому же скоростник! Надо найти «обходный маневр», чтобы избежать неприятных объяснений в отделе кадров с дотошными штабистами и добиться назначения в истребительный полк. Занятый своими мыслями, Оленин шел по улице. Он настолько погрузился в свои думы, что даже перестал опираться на палку. Ему предстояло добраться до Грозного. Поездом ехать не хотелось — требование на железнодорожный литер только до Баку, а дальше, до фронта, оставалось еще более восьмисот километров. «Эх, улететь бы самолетом!..» — вздохнул он. Но осуществить это было трудно. Оленин знал, что возле городка есть аэродром учебно-тренировочного полка, но знакомых там никого Надежды на то, что кто-нибудь из пилотов, улетая на фронт, возьмет его с собой, было мало. «Все-таки, — решил он, — чем сидеть на станции и дожидаться поезда, лучше зайти на аэродром. Будь что будет». Нечаянно взгляд остановился на палке, которую он держал в руке. Сбавил шаг, посмотрел вокруг и, размахнувшись, швырнул ее в кювет. «Не хватало еще с эрзац-ногой таскаться», — хмуро усмехнулся он и, закурив папиросу, стал спускаться к реке. От выпавших в горах дождей Кура побурела. Паромщик, босоногий загорелый парень, балагурил с колхозниками, придерживая одной рукой руль, а другой энергично жестикулируя. Паром, весь уставленный повозками с мешками и огромными корзинами с хлопком, покачиваясь и скрипя, медленно скользил по воде вдоль ржавого троса, перекинутого на левый берег. Летчику не терпелось. Не дожидаясь, пока установят сходни, он прыгнул на берег и тотчас же споткнулся: рана в ноге все еще давала о себе знать. Недалеко от реки, на солончаковой равнине, покрытой рыжей, похожей на морские водоросли травой, расположился аэродром. На командном пункте, куда зашел Оленин, было тихо. Склонив над столом голову, дремал дежурный. От стука в дверь он очнулся, вскочил и недовольным взглядом окинул вошедшего, затем, выслушав его и проверив документы, ответил: — В одиннадцать ноль-ноль на Грозный должен лететь ТБ[1]. Он повезет летчиков из тренировочного полка на фронт. Если вам удастся договориться с командиром корабля, можете улететь с ними. Больше помочь ничем не могу — экипажи перелетных машин нам не подчинены. У них свой командир — капитан Поляков. Да он сам должен скоро сюда зайти за полетным листом. Садитесь пока, — пригласил дежурный Оленина, — расскажите новости. Давно с фронта? На чем летали? — С фронта? — переспросил Оленин. — Вообще давненько… До госпиталя был истребителем, а сейчас и сам не знаю, кем буду. Справку врачи дали такую, что с ней и к аэродрому, пожалуй, близко не подпустят. — Почему? — разглядывая его, спросил дежурный. — Вид у вас нельзя сказать чтобы плохой… — Э! Не в том дело! — воскликнул Оленин. — Быть в воздухе, видите ли, противопоказано мне. Врачи пророчат карьеру сторожа на птицеферме. Но я решил сделать по-другому, — оживился он. — Врачам я так и заявил, что не пройдет и полмесяца с этого самого дня, как я рубану «мессершмитта». Обязательно! — А если удастся рубануть пару «мессершмиттов», так будет вдвое лучше! — неожиданно раздался позади чей-то голос, и Оленин, оглянувшись, увидел улыбающегося незнакомого капитана, входящего в землянку. — Вот и капитан Поляков, — представил его дежурный. — А этот товарищ, — показал он на Оленина, — из госпиталя. Просит довезти до Грозного, в штаб армии. — Ну что ж, место на борту найдется. — Вот спасибо вам! — обрадовался Оленин. — Чего там — люди свои, — улыбнулся капитан. — Сейчас и полетим. Капитан получил полетные документы, прогноз погоды по трассе и в сопровождении нового пассажира покинул командный пункт. — Кстати, — обратился он к Оленину, — я могу доставить вас только до фронта, а в штаб армии придется вам добираться другим транспортом. Посадку я сделаю в расположении дивизии штурмовиков. Мне кажется, для вас было б лучше попасть прямо в действующее соединение, чем доказывать свою правоту в штабах. Разговаривая, они подошли к огромному бомбардировщику, под крыльями которого на траве расположилась группа летчиков, ожидающих вылета. Один из них особенно бросился Оленину в глаза своим внушительным сложением, могучими плечами, туго обтянутыми выгоревшей гимнастеркой. Из-за черной курчавой бороды, подстриженной полукругом, он казался издали мужчиной солидного возраста. Но достаточно было подойти поближе, как лицо его оказывалось совсем юным. Слева от чернобородого, растянувшись на земле во весь рост, лежал худощавый летчик в серой коверкотовой гимнастерке. Длинные пряди слипшихся от пота светлых волос свисали ему на лоб. Из-под них выглядывал кончик облупленного, покрытого веснушками носа. По веселому с лукавинкой взгляду, по смешанной хлесткой речи можно было определить в нем жителя юга Украины. В этом еще больше убеждали его очень звучные имя и фамилия — Остап Пуля, напоминавшие чем-то имена и прозвища гоголевских запорожцев. Чувствовалось, что эти двое были в центре внимания остальных летчиков. Чернобородый, равнодушно посматривая кругом, время от времени запускал руку в вещевой мешок, извлекал оттуда очередной сухарь и окунал его в банку со сгущенным молоком, зажатую между колен. Повертев им там, он вынимал сухарь и отправлял его в рот, аппетитно хрустя и причмокивая. — Всегда ты, Остап, подтруниваешь. — донесся до Оленина его густой, низкий голос. — Завидуешь аппетиту моему, потому что сам худосочный. — Может, поборемся, Жора? — вызвался Остап. — Куда тебе бороться! — ухмыльнулся чернобородый и безнадежно махнул рукой. — Надо раньше пуда два витаминов съесть… — Жора, а ведь излишний аппетит тоже к добру не приводит. Человек быстро стареет. — Да и другие неприятности случаются, — произнес кто-то назидательным тоном. — Еще бы! — приподнимаясь на локтях, подхватил Остап. — В нашей авиашколе тоже учился один такой малый. Любил, грешный, поесть. Однажды с ним приключилась жуткая история. — Выдумывай, — буркнул чернобородый, бросая опустевшую банку. — Ну вот, — продолжал Остап, — приехала раз к нему жена и привезла с собой сала. Здо-о-ровый кусок! Решила мужа порадовать. Ну, тот не растерялся. Так на него приналег, что скоро молодца стало наизнанку выворачивать. А утром, как на грех, полеты на полигон[2] на бомбометание. Поднялся малый в воздух… Конца «жуткой истории» Оленин недослушал. Раздалась команда: «От винтов!» Моторы заревели, и все поспешно полезли в машину. В пути Оленин познакомился со своими спутниками. Это были молодые пилоты, не так давно выпущенные из летных школ или переподготовленные в запасных полках. Чувствовалось, что между ними существовала дружба, немного грубоватая, но искренняя мужская дружба. Товарищи, так не схожие между собой по характеру, хорошо понимали и дополняли друг друга. Самолет, лениво покачиваемый потоками воздуха, подлетал к Дербенту. Оленин пробрался через узкую дверцу в обширную штурманскую рубку. Там было значительно прохладнее. В открытую форточку врывался свежий ветер, пропитанный запахами моря. Справа под крылом голубел Каспий. Оленин присел рядом с чернобородым, фамилия которого, как нельзя кстати, соответствовала его внешности — Борода. Как ни храбрился Оленин, как ни ободрял себя, сомнения все же не покидали его. Решившись, он заговорил с Бородой и чистосердечно рассказал ему о своем положении. — Куда податься, к кому обратиться — ума не приложу. Как вы думаете, реален мой план? Борода улыбнулся, посоветовал ему не мудрствовать, а рассказать все начистоту командиру той дивизий, куда они летят. — Генерал сам заслуженный летчик, — сказал он. — Герой Советского Союза. Он поймет летчика. Возможно, даже сам решит, куда вам податься. Унывать нечего. Такая болезнь, как у вас, быстро появляется, но быстро и уходит. А лучше всего проситесь к нам на штурмовики. Высота нам не требуется. Вместе воевать будем, фашистов рубить. Серьезно! А подлечитесь — перейдете обратно на истребитель… Оленин смотрел на белесые, словно застывшие гребни морских волн, на мелькавшие точки чаек, купающихся в теплом мареве, и, задумавшись, молчал. Получив направление в полки, вновь прибывшие шумной толпой вывалились из штаба дивизии. Свежий ветер заставлял плотнее кутаться в шинели, застегивать крючки воротников. В ожидании вызванных из полков автомашин летчики пристроились на ступеньках веранды бывшего дома отдыха, в котором расположился штаб. Над деревьями, окружавшими здание, один за другим проходили «илы»[3]. Подняв головы, летчики провожали глазами каждую машину. Рев моторов постепенно стихал. Внезапно он снова возник — метрах в пятидесяти от земли появился еще один самолет. Черенок, закусив мундштук папиросы, с тревогой поднялся с крыльца. Неприятный звук захлебывающегося мотора нарастал. Харкая копотью цилиндров, самолет медленно полз, оставляя в небе черную кудреватую полосу дыма. Обшивка хвостового оперения была разодрана в клочья. Из центроплана одиноко свисла выпавшая нога шасси. «Не дотянет», — с волнением подумал летчик и тут же услышал за спиной голос штабного офицера: — «Звездочка» летит! Передайте генералу, Грабов вернулся! — Вернулся майор Грабов! Сообщает, что будет садиться на фюзеляж! — крикнул радист из открытого окна радиостанции, расположенной в автобусе. Нервный холодок пробежал по спине Остапа. Он покосился на Бороду, спокойно попыхивающего короткой трубкой. Стараясь отогнать от себя неприятные мысли, Остап толкнул Бороду локтем: — Слышал? Говорят, генерал в начале войны эскадрильей в этом полку командовал. Они в Донбассе три немецких аэродрома в щепки разнесли. Вот как надо работать! Борода лениво повел на него глазами, мол, поработаем и мы, и сильнее задымил трубкой. Наступил полдень, а напряжение в полках не спадало. Все новые и новые группы самолетов уходили на запад. Чувствовалось, что на фронте шли упорные бои. Но на каком направлении, с какими германскими частями, вновь прибывшие не знали. Не знали они и того, что командующий германской войсковой группой «А» генерал Клейст, потеряв в жестоких, кровопролитных боях тысячи своих солдат и сотни танков, так и не взял пятикилометровый проход между двумя грядами гор, называемый «Эльхотовскими воротами». Через этот проход вел прямой путь на Владикавказ, к Военно-Грузинской дороге. Не помогли Клейсту ни «знаменитая» 13-я танковая дивизия армии Мекензена, ни гренадеры Клеппа, ни пикировщики Фибиха, ни огонь подожженных ими вокруг Эльхотово лесов. Советские войска выдержали неистовый напор фашистских дивизий, отразили сотни атак врага. Наступление гитлеровцев захлебнулось. Дорога на Владикавказ была заперта на крепкий замок. Не достигнув успеха у Эльхотово, Клейст попробовал прорваться к Владикавказу по узкому ущелью Черных гор. Роль «свиного рыла» для прорыва обороны советских войск выполняла танковая дивизия Кюна, с которой следовали полк «Бранденбург», горные егеря корпуса «Эдельвейс» и другие части. В конце октября гитлеровские войска бросились к Владикавказу. 2 ноября 1942 года, на рассвете, штурман гвардейского полка капитан Омельченко летел на разведку к Алагиру. Не долетев до передовой десяти километров, он заприметил в зарослях карагача, возле селения Гизель, танки. Возможно, он не придал бы этому значения. Мало ли где у переднего края скапливаются танки. Но танков было много, и они были так тщательно замаскированы, что Омельченко насторожился и каким-то шестым чувством опытного разведчика ощутил неладное. Он опустился ниже и сделал круг над зарослями. Подозрение еще больше усилилось, когда на обочинах размытых затяжными осенними дождями дорог он увидел свежие следы танковых траков. Следы вели к немецкой передовой. Штурман знал, что советских танковых подразделений на этом участке нет. Откуда же их за ночь так много взялось? Решив получше рассмотреть их, он вернулся назад к Гизелю и был встречен огнем. Сомнений не было — в нашем тылу немецкие танки. Выхватив из планшета карандаш, Омельченко поставил на карте точку и помчал обратно на базу. В штабе к его донесению отнеслись скептически. Настолько все не вязалась с имеющейся обстановкой, что командир полка майор Волков стал в тупик. Штабные офицеры позволили себе даже поиронизировать по адресу штурмана. Однако его настойчивые требования заставили командира полка сообщить результаты разведки генералу. Спустя час, другой разведчик — комиссар полка Грабов подтвердил донесение. Одновременно дивизией была получена шифровка из штаба фронта. Положение было настолько серьезным, что командующий фронтом бросил в прорыв резервную бригаду. В десять часов утра авиацию подняли в воздух, эскадрильи самолетов устремились к Гизелю. Оленин, следуя совету Бороды, вошел в кабинет генерала Гарина после всех, когда прием был окончен и летчики, с которыми он прилетел, занятые наблюдениями за воздухом, забыли о нем. Только когда подошла дежурная машина и вновь прибывшие полезли с вещами в ее кузов, на крыльце появился расстроенный Оленин. В ответ на приглашение Бороды скорее садиться покачал головой и помахал перед собой какой-то бумажкой. — Еду в Грозный. Если выдержу испытания в барокамере, завтра вернусь. Решение генерала! — крикнул он. Зная, что в барокамере врачи будут проверять выносливость летчика при подъеме на высоту, Остап пожелал Оленину выдержать все испытания, перекрыть все высотные рекорды. Спустившись в крутую балку, машина повернула вправо и начала подъем. Навстречу попался санитарный автомобиль. Из открытого окна кабины высунулась русая девичья головка и с любопытством посмотрела на проезжавших. Перевалив через бугор, летчики въехали на аэродром И на его обочине увидели лежавший на фюзеляже самолет. Несколько человек копали под ним землю. Впереди виднелись ряды каких-то низких строений. Навстречу шагал человек в короткой меховой куртке, с огромным целлулоидным планшетом в руках. Он остановился и, прикрыв ладонью от солнца глаза, вглядывался в пассажиров. Худощавое, скуластое лицо его покрылось сеткой морщинок. Шофер затормозил. — Садитесь, товарищ капитан, подвезу! Но человек в меховой куртке отказался и повернул к самолетам, выстроенным на стоянках. — Кто это? — поинтересовался Остап. — Штурман полка капитан Омельченко. Воздушный снайпер и разведчик, — важно ответил водитель. Не успели прибывшие поставить в общежитии свои чемоданы и сложить вещевые мешки, как в помещение вошел довольно полный майор в кожаном реглане и тяжелых солдатских сапогах. Он поздоровался со всеми и коротко представился: — Грабов. Комиссар полка. Летчики зашевелились. В памяти промелькнул подбитый самолет, пролетевший над штабом дивизии. Вот он какой, Грабов! Остап, не выдержав, спросил: — Так это ваша машина лежит на животе за аэродромом? — Да. Моя «звездочка». — Как же вы на такой избитой машине летали? — Как летал? Плохо летал. Раз подбили, значит летал плохо, — повторил Грабов. Летчики переглянулись. А Грабов, чуть помолчав, добавил: — Плохо потому, что добираться до базы на честном слове дело ненадежное. Это героизм кажущийся, как мне думается… Рекомендую избегать его… — Вы что же, нарочно подставили машину под немецкие снаряды? — снова спросил Остап. Грабов чуть заметно усмехнулся. — Нарочно не нарочно, а причина проста: заход на цель построен был неправильно. Цель находится в узком ущелье, кругом теснота. Но радиус разворота «ила» все же позволяет делать более крутой левый поворот. А мы заладили с утра — правый да правый. Подставляем сами животы под огонь. Немец пристрелялся, вот и приходится расплачиваться за штамп. Вечером приходите на капе, я сделаю подробный разбор этого вылета. Коммунисты среди вас есть? — Я, младший лейтенант Пуля, — сказал Остап. — Младший лейтенант Борода, — пробасил Борода и, смутившись под внимательным взглядом Грабова, добавил: — кандидат… — Ну хорошо. С вами я еще поговорю, когда вернусь с задания. Личные дела отнесите в штаб, майору Гудову. Командиру полка представитесь вечером, сейчас он в воздухе. «Вот это комиссар!» — с восхищением подумал Остап и, подтолкнув Бороду локтем, показал глазами на Грабова и шепотом спросил: — Как тебе нравится политинформация с самокритикой? Борода тихо ответил: — Дельно… Честно сказал об ошибках, по-партийному. Грабов, услышав шепот, спросил, не утомились ли летчики с дороги, и, получив отрицательный ответ, сказал: — Тогда за дело. Отправляйтесь прямо на стоянку к инженеру. Он займется с вами по материальной части. А знакомиться с вами ближе будем в воздухе, над целью, под зенитным огнем. — Вот замечательно! — воскликнул Остап, надевая пилотку. — Как говорится, «с корабля на бал»… На следующий день к полудню, когда штурман Омельченко проводил с вновь прибывшими занятия по изучению района будущих боевых действий, появился Оленин. Вид у него был расстроенный. Встреченный улыбающимся Остапом, он хмуро поздоровался. — Вот видишь, зря ты за истребителем погнался. Говорил тебе. Все равно пришлось к «горбатым» возвращаться… — с невинным видом заметил Остап. — Это мое дело… — обрезал его Оленин и пошел представляться начальству. Выходя из землянки командира полка, он внезапно столкнулся нос К носу (и кто бы подумать мог!) с Черенком. Они застыли на месте, вперив друг в друга глаза, ошалевшие от удивления и радости. — Вася? — спросил Оленин, вытянув вперед шею. — Ты смотри, Леонид! Жив-здоров? — воскликнул Черенок. — Как видишь! — Откуда тебя принесло? — Меня! Я прислан воевать. — Ах ты, черт! Где иге ты столько пропадал? Ни слуху ни духу… — После того «месса» все отлеживался. Лечился. — Из-за того «месса» и мне досталось. — А ты здесь давно, Вася? — Три месяца скоро. Как потерял свою машину возле Матвеева Кургана, мне другой больше не досталось. «Ишачков» постепенно перехлопали, а потом полк наш сняли с фронта и послали в тыл переучиваться на новую матчасть. Я не поехал, оставили на фронте. Потребовались в других полках командиры звеньев, вот меня и послали сюда, в гвардейский. А ты, Леонид? Оленин рассказал о своих мытарствах. — Вот уж не ожидал тебя встретить. — Значит, опять вместе воюем, Леня? — Выходит, так. Бери в свое звено. Больше не подведу. Теперь я ученый. — Попрошу командира полка, чтоб назначил тебя ко мне, хотя не уверен, получится ли что. Вчера только из пополнения дали двух новых. Через несколько дней новое пополнение ввели в строй. Ко времени приезда молодых летчиков многих кадровиков, испытанных в боях, на базе — Бравые ребята пришли к нам… Хватка гвардейская. Георгий Борода и Остап Пуля были определены во вторую эскадрилью, в звено Черенка, Оленин — в третью. Надев комбинезоны и меховые унты, они сразу же преобразились и уже ничем не отличались по внешнему виду от старых летчиков полка. Аэродром базирования находился у подножия хребта, в долине. Достаточно было взглянуть на эту серую долину, покрытую пятнами зарослей сухой акации; как в сердце закрадывалась непонятная тоска. Только в редкие ясные дни долина преображалась. Всходило солнце, и глазам открывалось величественное зрелище. Пирамиды Кавказского хребта в свежий утренний час казались хрустальными. Вокруг могучей головы Казбека курились легкие розоватые дымки облаков, а вершина, увенчанная белой чалмой снегов, пылала факелами. Но чаще небо затягивали свинцовые тучи. Их серые громады ползли, цепляясь за ребра гор, и мимоходом поливали землю косыми струйками дождя. Первые полеты новичков на боевые задания прошли удачно. Летая довольно уверенно, они цепко держались строя, не отрывались над целью. Вражеских зениток хотя было и немало, но опытные ведущие командиры так строили заходы на цель, что получать пробоины приходилось редко. В ясный погожий день, когда Черенок получил приказ нанести удар по пункту Дигора, находившемуся в тылу врага в шестидесяти километрах от переднего края, советские войска в районе Дзауджикау прорвали укрепленные позиции немцев и принудили их начать отступление. Убедившись, что истребителей противника в воздухе нет, Черенок с ходу атаковал Дигору. Когда земля заклубилась дымом от взрывов бомб, штурмовики зашли на цели вторично, поливая их огнем пушек и эресов[4]. Вокруг «илов» то тут, то там появлялись серые вспышки разрывов крупных зенитных снарядов. Трассирующие снаряды эрликов[5] вычерчивали в небе огненные траектории. Заранее предвкушая удовольствие от зрелища рвущихся цистерн, Остап свалил свой самолет в пикирование и направил его на замаскированный квадратик бензохранилища. Но не успел он нажать гашетки пушек, как резкий удар встряхнул машину. Штурвал вырвало из рук. Самолет с отрубленным хвостом, дико завывая, понесся к земле. В одно мгновение летчик сорвал колпак кабины и дернул кольцо парашюта. Шелковый купол хлопнул над ним, и Остап беспомощно повис на лямках. Свежий восточный ветер гнал его прямо на Дигору. Положение представлялось настолько безнадежным, что Остап уже сожалел о том, что открыл парашют. Все равно выхода не было. Под ним, точно на ладони, раскинулась базарная площадь деревни. Было видно, как суетятся немцы, перебегают с места на место, размахивая оружием. — Ишь ты, зашебуршились!.. Увидели, что «язык» сам с неба валится… Подавитесь! — угрожающе процедил Остап сквозь зубы, ощупывая кобуру пистолета. Земля надвигалась. Длинная черная туча простиралась от огромного костра, оставленного штурмовиками на месте вражеских складов. Остап согнулся, стараясь заблаговременно расстегнуть подвесные ремни парашюта. До земли оставалась какая-то сотня метров. Вдруг летчику показалось, будто потянуло сквозняком, и тут же он увидел, что площадь поплыла куда-то в сторону. Ветер, раскачивая парашютиста, относил его к окраине деревни. Земля приближалась с невероятной быстротой. Ближе, еще ближе. Удар! И Остап, кувыркнувшись на траве, вскочил на ноги. С лихорадочной быстротой он распутал захлестнувшие его стропы и с трудом освободился от них. Позади слышался неистовый топот, возгласы. Выхватив пистолет, летчик выстрелил в сторону бегущих гитлеровцев и прыгнул к ближайшему дому. Ухватившись руками за верх каменного забора, он подтянулся и перевалился во двор. Во дворе было пусто. Калитка и дверь дома наглухо заперты. А по ту сторону забора уже слышен нарастающий топот. Вдруг дверь дома осторожно приоткрылась. В образовавшейся щели показалась рука и пальцем поманила к себе летчика. — Скорее… — донесся приглушенный старческий голос. Не раздумывая, Остап бросился к дому, и в ту же секунду дверь за ним закрылась. Он очутился в темных сенях. — Прыгай в окно и беги огородами до леса… в горы, — послышался шепот, и он почувствовал, что его куда-то подталкивают. — Спасибо, товарищ… — Остап сжал локоть человека и, выскочив в окно, захлопнул ставень. Он бежал по задворкам, через огороды и сады, не чувствуя под собой земли. Позади затрещали автоматы. Пули, посвистывая, ударялись о стволы деревьев. Остап бежал не оглядываясь. Но вот деревня кончилась, впереди — глубокий овраг. Летчик на миг остановился, оглянулся назад. Преследователи настигали. Выстрелив по ним, он спрыгнул в овраг и исчез в густых зарослях терновника. Обозленные неудачной погоней, солдаты с остервенением палили ему вслед, и эхо выстрелов долго еще перекатывалось в низине. Остап уходил. Опасаясь, что вдогонку ему пустят собак, он ускорял бег, не чувствуя сгоряча, как острые шипы терновника рвут в клочья одежду, царапают тело. Так прошло более часа. Впереди показалась широкая полоса низкорослого алычевого леса. Остап, прерывисто дыша, нырнул под его своды. Сердце бешено колотилось, но он не сбавлял шагу. Снова начались кустарники. Покатый склон возвышенности перерезал другой овраг. На дне его блестел ручеек. Летчик спустился к нему, стащил с головы шлемофон и, расстегнув пояс, с жадностью припал к воде. Он пил долго, до дрожи в теле, захлебываясь, потом присел на замшелый корень поваленного дерева и принялся подсчитывать свои ресурсы. Как он и предполагал, ресурсы оказались скудными. Если не брать в расчет пистолета, то, кроме табака да еще документов, в карманах ничего не было. Скрутив цигарку толщиной с добрый пулеметный ствол, он передвинулся на пне и, бесцельно блуждая глазами по оврагу, втягивал в себя дым с таким ожесточением, что бумага цигарки то и дело вспыхивала пламенем. Исцарапанные в кровь руки ныли. Кончики пальцев машинально выстукивали по коленям дробь. Летчик вспомнил старика, который помог ему бежать. «Хороший мужик, — с теплотой подумал он, — себя не пожалел, а меня спас. Вот они какие, наши люди». После студеной воды и табака возбуждение спало. Он огляделся. Ущелье, показавшееся ему на первый взгляд зловещей могилой, становилось в глазах его все более привлекательным своей суровой красотой. В ветвях ближнего дерева он увидал брошенное птицами гнездо. «Даже птицы улетели, — подумал он. — Всех разметала проклятая война. Впрочем, теперь уже осень. А все же, должно быть, хорошо в этом ущелье летом, особенно лунной ночью, вон там, над обрывом, у старого карагача, где ручей…» Но вскоре мало свойственное Остапу лирическое настроение исчезло, уступив место тревожной озабоченности. Как выходить к своим? Линия фронта неблизко. За две ночи вряд ли добраться. Днем особенно не разгуляешься, на каждом шагу гитлеровцы. Надо обдумать положение, составить план действий… «Значит, так: с наступлением темноты выхожу из лесу и отправляюсь напрямую к…» Но тут же он вспомнил, что полетная карта и ручной компас пропали вместе с самолетом. Как теперь ориентироваться без них ночью, да еще в горах? И его впервые охватил страх. «Что за чушь, — разозлился на себя Остап, — спокойно!» Район полетов он неплохо изучил, мог назвать все населенные пункты, знал направление основных дорог. Правда, компаса нет, зато звезды на небе будут. «Сориентируюсь по ним…» Ночь спустилась темная. По небу, как назло, ползли холодные равнодушные облака. Приунывший Остап выбрался из оврага, решил пробираться к дороге. Идти ночью было куда труднее, чем даже бежать днем. Лишь к полуночи он вышел на дорогу и пошел по изгрызанному снарядами асфальту. Вдруг впереди в темноте вспыхнул зеленый луч фонаря, осветивший какой-то неясный силуэт. Летчика словно ветром сдуло с дороги. Он упал, притаился, сросся с землей. Не дальше чем в десятке метров два немца пытались запустить мотоцикл. Еле сдерживаясь, чтобы не чихнуть от попавшей в нос пыли, Остап держал палец на спусковом крючке пистолета, наблюдая за ними. Судя по клеенчатому дождевику и полевой сумке, висевшей через плечо, один из них был офицер. Он светил фонариком, в то время как водитель, постукивая ключами и покашливая, копался в моторе. Вот мотор мотоцикла фыркнул, затрещал, раздались звонкие выхлопы. Летчика обдало резким запахом бензина. Сжавшись в комок, Остап вскочил с земли и бросился к машине. Остальное произошло молниеносно: удар пистолетом по голове свалил водителя, в перекошенное ужасом лицо офицера хлестнул короткий выстрел. Остап схватил офицерскую сумку с картой и компасом, поднес к свету фары, и тут ему пришла дерзкая мысль. У него даже мороз по коже пробежал. Прислушался: тихо. Быстро стащил с офицера плащ, схватил за ноги трупы и поочередно отволок их в кювет. Мотоциклетный мотор продолжал тихонько постукивать. Остап надел на глаза очки, застегнул капюшон и решительно залез на сиденье. «Эх, была не была….» — и рванул с места так, что сам еле удержался в седле. Он несся в темноте, испытывая особое злое наслаждение. «Выберусь!» Его беспокоило одно — не нарваться бы где-нибудь у въезда в деревню на закрытый, охраняемый шлагбаум. Мотоцикл уже дважды проскочил мимо немецких регулировщиков, настойчиво сигналивших фонарями «стоп». Вот промелькнула деревня, за ней вторая, третья… Холодный ветер бил в лицо, перехватывая дыхание. Остап спешил. Под мотоциклом, пожиравшим черные километры, пылилась разбитая дорога. Начинало светать. Горизонт впереди побледнел. Встречные машины больше не попадались, и только небольшие группы солдат с изумлением останавливались, поражаясь сумасшествию офицера в очках, мчащегося прямо в руки советским войскам. Рассвело. Вдруг впереди из-за ближней высоты выплеснулись в небо две яркие ракеты. Остап затормозил у неглубокой балки, через которую был переброшен деревянный мост. «Наши наступают, — с радостью подумал он. — Передовая где-то рядом. Пора бросать мототехнику». Он слез с машины, с трудом разводя онемевшие плечи. Наскоро проверил багажник и подтолкнул мотоцикл, намереваясь сбросить его под мост. В этот момент над его головой засвистели пули, и следом послышалась очередь из автоматов. Бросив машину, Остап кубарем скатился в балку и помчался вдоль нее, путаясь в длиннополом плаще. Отбежав шагов сорок, он присел в кустах и оглянулся. На мостике показалась группа солдат в плащ-палатках. На зеленых касках у них были видны красные звезды. — Наши! — радостно воскликнул Остап и, сорвавшись с места, кинулся обратно, размахивая пистолетом и выкрикивая что-то непонятное. Солдаты, увидев бегущего к ним немца, спокойно стояли, выжидая. Когда он оказался совсем близко, раздалась резкая команда: «Хальт, хенде хох!», и автоматы угрожающе остановились на уровне его груди. — Ребята, да что вы, очумели, что ли? За кого вы меня принимаете? — бросая пистолет и поднимая руки, воскликнул летчик, пораженный таким приемом. — Молчи, фашистская шкура! — рявкнул усатый, с широченными плечами сержант. — Что? Я — фашистская шкура? — возмутился Остап. — Ты что, не видишь? Я же свой! Вот мои документы! Он сорвал с себя плащ, и разведчики увидели на нем форму советского летчика. — Ну, ладно, — меняя тон на более миролюбивый, сказал сержант, читая его документы. — Ты на нас не обижайся. Сам виноват. Вон как вырядился! Поди узнай… Зайченко! — приказал он одному из солдат, — А ну, берись за мотоцикл! Веди товарища в штаб, там разберутся. Вечером, когда летчики еще не вернулись с аэродрома, дверь общежития распахнулась, и в нее ввалился незнакомый человек в клеенчатом немецком дождевике. Он остановился у порога и, как у себя дома, стал раздеваться. — Вам кого? — удивленно спросила его дневальная — оружейница Таня Карпова, поднимаясь навстречу, и тут же отступила назад: — Ма-а-мочка!.. Остап! Откуда ты?.. — Гм-м-м… — неопределенно промычал летчик. — Где же ты был столько времени? Нам передали, что ты… — Где был? Гм-м-м… В Дигоре был, — ответил он с хитроватой усмешкой. — А почему ободранный весь, исцарапанный? — А ты как будто не догадываешься? — В глазах Остапа забегали лукавые огоньки. " — Да как же я могу догадаться? — Эх, ты… Незабудки в лесу собирал для тебя, Танюша, вот и ободрался. Девушка махнула рукой. — Ты все такой же, Остап. Ни грома не боишься, ни тучи… И смерть, видать, тебя не пугает. Все шутки… — Зачем ты о смерти, Танюша? Не люблю я о ней думать. Ну ее. На сегодняшний день я еще живой и, можно сказать, гм… полноценный жених, да!.. — выпалил он улыбаясь. — На, жених, и посмотри на себя в зеркало! Снимай-ка лучше гимнастерку. Дыры позашиваю, пока нет никого. Раздевайся быстрей, а я сбегаю на кухню за горячей водой. — А где же это ребята пропадают до сих пор? — спросил Остап, снимая с себя располосованную в ленты гимнастерку. — Сидят на капе. Карты клеят, прокладывают маршруты. Ходят слухи, перебазировка скоро будет. Таня принесла воду. Остап с наслаждением мылся, плескался и фыркал. Девушка, негромко посмеиваясь, намыливала ему голову, поливала водой, продолжая расспрашивать. — Перенес столько страху, а так спокойно рассказываешь, — говорила она, подавая ему полотенце. — Неужели так нисколечко и не боялся? — Какое там не боялся! Боялся, да и сейчас еще боюсь. — А чего боялся больше всего? — Как чего? Одиночества боялся. Страшней одиночества ничего нет, Танюша! В какую бы беду человек ни попал, если чувствует рядом локоть товарища, умереть нестрашно. Причесав непослушные волосы, Остап подошел к девушке. Свитер, надетый им вместо гимнастерки, делал его совсем простым парнем-балагуром. Два дня они не виделись. Когда Черенок доложил Волкову, что Остап, сбитый над Дигорой, погиб, Таня пошатнулась и бессильно опустилась на табурет. Всю ночь до утра она пыталась читать, но книга не принесла ей облегчения. Нужно было забыться, отвлечь себя работой — грузить тяжелые бомбы, чистить, заряжать пушки. Она ждала рассвета, как избавления. Но утром ее назначили на дежурство в общежитие летчиков. С Остапом Таня познакомилась на стоянке самолетов на второй день после прибытия пополнения. День был напряженный, работы много. Старший техник Ляховский торопил с подвеской бомб, а тут как на грех заело в блоке подъемника. Таня вертела ручку туда и сюда. но тросы заклинились, и бомба, больше самой оружейницы, повисла между крылом и землей. Проходивший мимо Остап остановился, поглядел на безрезультатные попытки девушки освободить тросы и решительно сказал: — А ну-ка, красавица, разреши. Таня вскинула на него ясные глаза. Остап подсунул под бомбу козелок, приподнял ее ломиком и, ослабив тросы, уложил их на место. — Действуй, Маша! — подмигнул он, вытирая тряпкой руки. — Я не Маша, а Татьяна, — ответила девушка, и глаза ее улыбнулись. — Та-ня? — протянул летчик. — Ну, а я — Остап. Остап Пуля. Вот мы и познакомились. Критический взгляд оружейницы скользнул по сухощавой фигуре Остапа. Помолчав немного, она спросила: — Вы, наверное, механиком работали? — Никак нет, Танюша. Слесарь. Слесарь седьмого разряда. А вы? Таня попала в армию из колхоза. Работа в колхозе у нее была скромная, спокойная. Какие особенные тревоги могут быть у двадцатилетнего счетовода? Но началась война. Колхозы со Смоленщины эвакуировались на восток. Таня посадила мать в эшелон, а сама явилась в военкомат с просьбой направить ее на передовую. На передовую ее не отправили, но девушка стала оружейницей на штурмовиках. Тане нравился Остап, нравились даже его суховатые плечи, выступающие острыми углами под гимнастеркой, нравились остроумные шутки, всевозможные забавные истории, которые он рассказывал в кругу товарищей. От него веяло неугасимым весельем, радостной энергией. Отношения между ними были простые, дружеские. Молодой лейтенант держал себя ровно, не пытаясь произвести впечатление на девушку, и от этого ей было и радостно, и тревожно, и немножко грустно. Теперь, видя его перед собой, она смущенно опустила глаза. — Ты сказал, что там, в Дигоре, ты боялся одиночества, а сейчас чего боишься? — шутливо спросила она. — Тебя боюсь, Танюша. — Разве я такая страшная? — Нет, что ты! Не потому. Даже совсем наоборот. Но ты мне сейчас такую отчаянную головомойку устроила, что я просто опасаюсь за судьбу моего чуба. А вдруг мне ежедневно придется претерпевать подобные экзекуции, — говорил Остап и все смотрел на Таню. Девушка покраснела от такой шутки, нахмурила брови, нагнулась и принялась вытирать разбрызганную по полу воду, а Остап стоял, любуясь ее ловкими движениями. — Остап, а ты слышал, — спросила она минуту спустя, — из дивизии передавали, что в Моздоке ночники убили Клейста? Насмерть! — Ну и черт с ним! — сказал Остап. — Давно пора. Пусть знают, что здесь им не французская Ривьера, а Кавказ! Ах, Таня, какое удивительное место обнаружил я возле Дигоры… Эх! Не будь войны, до сих пор бы и не вылез из того ущелья! Закончится война, я обязательно покажу тебе и старый карагач и ручеек на дне. Придет то время, Танюша, придет… Cлухи о перебазировании полка оказались верными. Грандиозное наступление советских войск под Сталинградом изменило военную обстановку на юге. Кавказский фронт пришел в движение. Части Советской Армии продавливали оборону гитлеровцев. Близился час общего перехода фронта в наступление. И вот 23 декабря началось… На командном пункте у начальника штаба Гудова, углубившись в пеструю от цветных пометок карту, сидел командир полка Волков. За время войны перед его глазами прошло немало таких карт. Еще в первые месяцы тяжелых боев и отступлений ему не раз приходилось, перелетая на очередную базу, с болью в сердце отрывать от карт листы с нанесенными на них западными районами оставленной территории и приклеивать новые листы восточных районов. Не раз приходилось смотреть на красно-синюю линию боевого соприкосновения с врагом, которая, извиваясь, отодвигалась все дальше и дальше на восток, а из нее, как клешни рака, хищно выпирали вперед острия ненавистных синих стрел Но время это прошло. Теперь вид карты поразительно изменился Нет больше синих стрел. Наоборот, красные стрелы стремительным росчерком направлены на запад. Целые районы заштрихованы косыми линиями — это территория, освобожденная от гитлеровцев. Взгляд командира полка скользил по голубым извилинам рек, красным нитям дорог, зеленым пятнам лесов, и перед его глазами они принимали облик укрепленных вражеских рубежей, которые предстояло разорвать, парализовать, стереть с лица земли. Район боевых действий был знаком ему так, словно только вчера он измерил его вдоль и поперек шагами. Мысли командира полка были устремлены в будущее. Он заранее обдумывал маневр, который позволил бы его полку бить врага наиболее эффективно, без передышки. Склонившись над картой, Волков по-хозяйски изучал расположение будущих аэродромов, отмеченных кружочками со знаком «Т» посредине. И то, что летные площадки находились далеко за линией фронта в тылу немцев, мало смущало командира. Вера в победу никогда не угасала в нем. Твердым движением руки он расчерчивал последующие маршруты передовых команд авиационного тыла. Авиационный тыл — это весьма своеобразный тыл. В то время как тылы наземных войск движутся позади наступающих частей, авиационный идет впереди своих боевых полков, подготавливая для них базы. Так было и теперь. Еще летчики не успели снять с машин свои немудреные вещички, а передовая команда уже уехала занимать новую посадочную площадку — и готовить ее к встрече всего полка. Волков летал чуть ли не каждый день, летал мрачно сосредоточенный, необычайно суровый. Его терзало большое горе. В Ростове во время вражеской бомбардировки погибли его жена и сын. Он никому не говорил об этом, и только большие желваки перекатывались на его сухощавом красивом лице. Как командиру полка, ему разрешалось летать на боевые задания лишь с согласия командира дивизии и только в тех случаях, когда задание являлось особо ответственным. Но Волков добился для себя разрешения летать каждый день, а в последнее время летал ежедневно по нескольку раз, чаще, чем рядовые пилоты. Однажды, после того как командир авиадивизии генерал Гарин, будучи на радиостанции, в течение всего дня слышал голос Волкова, командовавшего в воздухе самолетами, он вызвал его к себе и спросил, почему он нарушает его распоряжения. — Но у меня ведь летчики совсем молодые! Я Должен их учить! — оправдывался Волков. — Бросьте, майор, ссылаться на летчиков, — сердито сказал Гарин. — Я бы на их месте обиделся на вас. — За что? — удивился Волков. — За ваше недоверие к ним! Выходит, что вы не уверены в силах ваших людей! Вместо того чтобы организовать их деятельность, вы лезете туда, где вам быть совсем не положено. Летчики у вас сидят на земле, а он, видите ли… Короче говоря, запрещаю. Чего проще, командовать группой «илов». Все это, дорогой, извините, показное рыцарство. Да. Иначе я не расцениваю. — Но у меня, товарищ генерал, с фашистами есть особые счеты! — нахмурив брови, глухо сказал Волков и добавил, отчеканивая слова: — Я поклялся бить их собственными руками. — Знаю… — ответил генерал, — знаю и сочувствую. Понимаю ваше стремление, майор, и все-таки требую. Рыцарство хорошо, если оно приносит пользу общему делу. У вас же, да и у некоторых других полковых командиров, я бы сказал, далеко еще не все благополучно. Обстановка диктует новую тактику. Противник отступает. Погода с каждым часом ухудшается. Тактику надо немедленно менять. Мало у вас людей погибло? Как вы собираетесь воевать, если не добьетесь уменьшения потерь? А?.. Ваш долг, как командира, организовать боевые действия полка так, чтобы при имеющемся летном составе и самолетном парке до максимума увеличить число самолетовылетов, сделать их более эффективными. А вы что? Как ни позвонишь, все в воздухе и в воздухе. Какая уж там организация! Приказываю, товарищ майор, с сегодняшнего дня без моего ведома ни на какие задания не летать. Займитесь как следует полком. Откажитесь от полетов большими группами и перейдите на пары. Пусть летают в любую погоду на бреющем и охотятся по нужным районам. Чем больше «охотников» будет появляться над расположением противника, тем большее смятение посеют они там. Вот чем займитесь, товарищ майор, а бомбы и без вас сбросят, — с неудовольствием закончил он. В тот же день в полку были скомплектованы пары «охотников». Новый вид свободных полетов пришелся по вкусу летчикам, начал быстро прививаться. С раннего утра и дотемна друг за другом взлетали и приземлялись «охотники». В станице летчиков поселили в кирпичном здании школы, где на дверях еще сохранились таблички с обозначением классов. Второй эскадрилье достался бывший четвертый класс «Б». После ужина Остап и Оленин вместе вышли во двор школы. Ночь была темная и сырая. Направо от помещения столовой, у входа в общежитие девушек-оружейниц, смутно маячили тени людей. Ветер раздувал тусклые огоньки папирос. Снопы красноватых искр уносились в темноту и пропадали. Старик — школьный сторож рассказывал: — Ничего, милы дружки, не осталось. Два месяца печи топили книгами… А потом и парты принялись рубить. — Чего же ты, папаша, не запрятал библиотеку куда-нибудь подальше? — спросил один из куривших. — Не запрятал!.. — с досадой ответил сторож. — А куда ее спрячешь? Их вон сколько, шкафов-то! Добрый десяток наберется. Фрицы как зашли в станицу, так комендант их все ключи у меня отобрал. Понавели, коней в классы… тьфу! А еще говорят, мы, германцы, культурные люди… — Культурные, папаша, не те германцы, которых ты видел… Этих культурой не прошибешь… Им подавай побольше «яйки, курка, шнапс», — заметил, подходя к ним Остап. — Да уж это так, сынок, — согласился сторож и тут же доверительным тоном сообщил, что часть книг у него все же припрятана. Не одну ночь он со старухой своей перетаскивал их на чердак дровяного сарая. Оставив курильщиков и сторожа, Остап постучал в дверь к оружейницам и, не дождавшись ответа, вошел. В общежитии было тихо. Девушки, окружив коптилку, занимались каким-то шитьем и, как показалось летчику, скучали. Таня на секунду подняла голову. Глаза ее блеснули из-под светлых длинных ресниц, и вся она как-то преобразилась. Остап заметил это. Присев на табурет, он взял лежавшую тут же на нарах балалайку о двух струнах и весело повертел в руках. О, это был необыкновенный инструмент! В свое время, правда, он числился обыкновенной балалайкой, но однажды при перебазировке с ним произошла авария — отломался гриф. В полевых условиях да еще при отсутствии мастеров — дело почти непоправимое. Видя печальные лица девушек, плотник авиаремонтных мастерских пообещал им приладить новый гриф, от которого, как заверил он, «балалайка зазвучит райскими звуками, не хуже любого органа». Заказ действительно был выполнен на совесть. Плотник, которому, очевидно, надоело ремонтировать столь прозаические вещи, как побитые самолетные хвосты, решил на сей раз блеснуть своим талантом. Он соорудил гриф, верхушка которого должна была изображать не что иное, как сладкозвучную лиру. Не его вина, что вместо лиры получилось что-то вроде клещей, которыми дергают гвозди. Тем не менее инструмент стал великолепным. Если бы к тому же он приобрел и обещанное райское звучание, тогда и вовсе не имел бы себе равных. Но балалайка, как выразился техник Ляховский, «потеряла эмиссию» и начала издавать звуки самые невероятные: она то шипела, то охала, но ожидаемых сладчайших звуков упорно не издавала. Когда Остап, выпятив губы, ударил по струнам, кстати сказать, изготовленным из трофейного кабеля, и затянул трагическим голосом «Разлуку», девушки не выдержали, расхохотались. Взглянув на Таню, Остап разошелся и попытался сыграть «Польку-бабочку», чем вызвал новый взрыв хохота. Конечно, поплясать девушки были не против, но вспомнили, что единственный в полку баянист — механик Левченко еще с утра уехал на вынужденную посадку и до сих пор не вернулся. Таня, правда, сообщила, что в сарае, напротив школы, где лежат дрова, стоит в углу заброшенное пианино, но что за польза от него, если играть на нем некому. — Как некому? — воскликнул Остап. — Да я сейчас вам такого маэстро доставлю… Васю Черенка! Да он… Собирайтесь-ка поживее и захватите с собой лампу. А я мигом… — и он, вскочив с табурета, юркнул в дверь. Минут десять спустя в дровяном сарае было уже светло. Фитиль, заправленный в сплющенную снарядную гильзу, осветил нагроможденную в углу рухлядь, из-под которой виднелся черный корпус инструмента, покрытого слоем пыли и мусора. По следам, оставленным на крышке, было заметно, что пианино продолжительное время служило местом ночлега для кур. Осмотрев импровизированную эстраду, Черенок открыл пианино, пробежал пальцами по ободранным клавишам и покачал головой. Струны и пели, и звенели, и стонали, словно обижаясь на свою судьбу. Летчик уселся на пустой ящик, с минуту, словно нехотя, перебирал пальцами, затем заиграл. Старый школьный сарай наполнился чудесными звуками, и вокруг сразу стало как-то уютнее и теплее. Черенок играл с воодушевлением. Огрубевшие пальцы, привыкшие за время войны больше к гашеткам пушек, чем к клавишам фортепиано, с каждой минутой делались гибче и чувствительнее. И никто уже не замечал, что пианино расстроено, что струны дребезжат и хрипят. — Вася! Да ты же настоящий музыкант! — восторженно воскликнул Оленин, после того как Черенок мудреным пассажем закончил второй «Славянский танец» Дворжака. — Теперь про Днипро! — Нет, раньше о Волге! — Вася, джан, сыграй лучше «Ереван мой Милый»!.. — посыпались со всех сторон восклицания. На огонек в сарай собрались почти все люди полка, свободные от работ и дежурств. — Давайте-ка лучше споем нашу фронтовую, — крикнул кто-то, и дружно подхваченная всеми песня понеслась в ночное небо. А когда песня затихла, вышел на середину Остап. Блеснул из-под бровей цыганскими глазами, закинул назад прядь волос, упавшую на лоб, да так хватил каблуком об пол, что стены зашатались. — А ну-ка, Вася, — крикнул он озорно, — дай, брат, нашу, русскую! А сам как свистнет да как хлопнет ладонями по голенищам и пошел, и пошел по кругу, лихо подбоченясь, рассыпая каблуками мелкую дробь. Восторг румянцем разлился по Таниным щекам. Темные зрачки Остапа выжидающе глядели на нее, просили, звали. Таня не выдержала, всплеснула руками, сорвалась с места и поплыла навстречу ему, едва касаясь подошвами пола, поводя плечами, помахивая платочком. За ней выскочил Оленин, и, заражаясь веселой пляской, летчики один за другим врывались в круг. Все закружилось вихрем, затопало, замелькало в неровном свете коптилки. Нет, ничто не сравнится с удалой русской пляской! Она притянет, захватит, поглотит каждого. Откинув назад голову, Черенок с улыбкой следил за плясунами, а пальцы его все быстрее и быстрее бегали по клавишам. Пыль клубами летела из-под ног. Ходуном ходил прогнивший пол. А над всем маячила голова Бороды, отплясывавшего нечто ему одному известное. Бензин кончался, и коптилка отчаянно чадила. Вздрагивая и моргая в такт пляске, огонь напоследок вспыхнул и погас. Черенок оборвал игру и захлопнул крышку. Сразу стало тихо и немного грустно. Еще некоторое время было слышно, как гудели струны да учащенно дышали плясуны, но потом только ветер завывал за стеной, гремя оторванным листом железной кровли. Все стояли молча. Бурное веселье, охватившее людей, быстро таяло. Кто-то вздохнул, и многие ловили себя на том, что мысли их сейчас ушли далеко-далеко, туда, к другим дням, дням радости в кругу семьи, к дням мирной жизни. А девушки затянули грустную песню, и их голоса печально зазвенели в темноте, вызывая в сердцах тоску по дому. День 10 января 1943 года закончился боевым вылетом. Борода в паре с Грабовым, взяв курс на станцию Овечку, неслись низко, у самой земли. Уже остался справа снежно-синий меч горы Кинжал, до половины закрытый облаками, уже зачернела слева линия железной дороги на Армавир. Началась территория, занятая противником. Возле станции Нагутской комиссар заметил обоз, растянувшийся вдоль защитной лесопосадки. Летчики насторожились. Увидев приближающиеся «илы», подводы остановились. Гитлеровцы посыпались в разные стороны. Грабов, набирая скорость, заходил на цель, не спуская с нее глаз. — Атакую! За мной! — раздался его голос в эфире. — Есть… — коротко баском ответил Борода и, дав полный газ мотору, последовал за ним. В прицеле запрыгали повозки, лошади, люди с нелепо поднятыми руками. Штурмовики, снижаясь, неслись к земле. Струи огня хлестали из всех стволов. Еще заход. Нажим на кнопку — и краснохвостые ракетные снаряды, фыркая, вырвались из-под крыльев. Атака следовала за атакой. Снова в перекрестке прицела судорожная пляска колес, лошадиных голов, ног. Третий заход… пятый… восьмой… — Еще заход! — слышалась в шлемофоне команда Грабова. — Есть еще заход! — отвечал Борода. — Кроши! — коротко и сурово приказывал Грабов и нажимал гашетки пушек и пулеметов. Через несколько минут от обоза остались одни тлеющие обломки повозок да несколько солдат, обалдело носившихся по полю, сверкая соломенными эрзац-валенками, о которых Остап в полку говорил: «Последняя мода сорок третьего года — валенки фирмы „Гитлер капут“. Самолеты развернулись на восток и понеслись вдоль железнодорожного полотна. «Эх, хорошо, эх, и весело же лететь в полк, когда дело сделано! Жаль, не было внизу на земле никого из товарищей, посмотрели бы на нашу работу в натуре», — думал Борода. Грабов тем временем вызывал аэродромную радиостанцию. — Роза, Роза! Я — Омуль! Задание выполнил, идем домой, Давайте посадку. — Омуль, я — Роза, — еле слышно отдавалось в наушниках. — Ко мне не ходите, у меня пурга. Садитесь на Сосну, на Сосну делайте посадку. — Сосна… Сосна… — бормотал Борода, скользя глазами по карте. — Где же эта проклятая Сосна? Хм… Во-от она где… На карте Сосна означала совхоз «Обильное», расположенный возле небольшого городка. На западной окраине усадьбы совхоза, среди поля, летчики увидели выложенный на снегу посадочный знак — черную букву «Т». Это был аэродром. Выпустив шасси, машины одна за другой пошли на посадку. Аэродром был плохо подготовлен к приему самолетов. Поперек посадочной площадки тянулись борозды пахоты. Едва коснувшись колесами земли, машины запрыгали, застучали по пашне, рубя хвостами землю, пока не закончился пробег. Борода вылез из кабины, закурил трубку и вразвалку пошел к «звездочке» комиссара, как в полку называли его машину за то, что вместо полагающегося номера на ее фюзеляже белой краской была выведена небольшая звезда. — Ну вот мы и познакомились с вами в деле, товарищ Борода, — улыбнулся Грабов, пробуя ногой пневматик колеса. — Да-а… Сосна так Сосна… Хоть стой, хоть падай… Штабники явно ошиблись, давая этой чертопхайке такое название, — невозмутимо заметил Борода, снимая с головы шлемофон и надевая вместо него шапку-ушанку. Недалеко от машин у черного полотнища «Т» маячила одинокая фигура солдата-финишера с флажками в руках. — Разрешите обратиться? — подходя к летчикам и приветствуя, спросил он, щелкнув каблуками. — Из какого вы полка? — Н-ский гвардейский полк, — ответил Грабов. — Что это у вас так пусто? — Так еще же никого нет. Мы вас послезавтра ожидали, а вы сегодня прилетели. Только мы, как всегда, первые — передовая команда, — с достоинством ответил солдат и в свою очередь спросил: — А вас чего же так мало? — А вы нас хоть покормите? Кухня-то работает? — поинтересовался Борода. — Какая там кухня! — усмехнулся финишер. — У самих третий день кишка кишке дулю тычет… Кухня где-то при перебазировке на мине подорвалась. Приходится пока что нажимать на «второй фронт»… — А это что еще за второй фронт такой объявился? — Да все тот же… Заменитель натурального… От союзников, — ответил солдат, вытаскивая из кармана и подкидывая на руке банку свиной тушонки. — Вот он вам, пожалуйста, второй фронт… И марка есть… — Рацион! Норма — банка в сутки! — И хватает? — недоверчиво спросил Борода. — Кому как, — улыбнулся солдат. — Ежели червячка заморить, то возможно, ну а для поднятия вообще духа, то жидковато. — А переночевать здесь найдется где? — спросил Грабов. — Попробуйте зайти вон в тот барак, может, устроитесь до утра. А так больше негде. — Но вы ведь где-то спите? — Какой там сон! Как приехали, так двое суток без отдыха ползали по полю, все мины вытаскивали. Видите? Целую гору надергали, — солдат кивнул в сторону, где на снегу лежали наваленные кучей обезвреженные мины. — Они посевную провели, а мы уборочную… — продолжал солдат. — Ежели уж совсем невмоготу придется, ну вздремнешь часок-другой в автобусе, и снова давай! Сами понимаете, — война! — Война войной, а еда едой, — вздохнул Борода. — Соловей от басен не летает, а нам тем паче нельзя. Для этого и существует пятая норма. — Пойдем-ка лучше, товарищ, с нами да покажи, где и что тут на вашей одинокой Сосне имеется, — сказал солдату Грабов и, кивнув Бороде, зашагал к месту, где чернел в сгущающихся сумерках барак. Начинал падать снег. В бараке, куда финишер привел летчиков, окна были выбиты. Грабов посветил фонариком. На полу, по углам, нагромождены кучи хлама: пустые бутылки с разноцветными этикетками, банки, канистры, поломанные стулья. На стенах, покрытых инеем, неприличные рисунки, изображающие голых мужчин и женщин. В помещение врывался ледяной ветер. Белесая снежная пыль носилась по пустому зданию. — Вот это квартирка! — почесывая затылок, проговорил Борода. — Не уйти ли нам, товарищ комиссар, отсюда, пока есть время? — Куда же? На дворе темнеет. — Здесь рядом должна быть станица. Я с воздуха заметил. Пойдемте. — Верно, товарищи летчики. Станица есть, — подтвердил солдат, — километра два отсюда. Танкисты там сейчас стоят. Командир у них лейтенант Пучков. Знакомились вчера. Оставив машины под охраной аэродромной команды, летчики нахлобучили шапки, подняли воротники комбинезонов и, засунув в карманы руки, пошли в ночь. Ветер в степи кружил, вертел, гонялся, как собака за собственным хвостом, бросая в" глаза снежную пыль. Две неясные фигуры, словно призраки, двигались по равнине. Временами летчики останавливались, поворачивались спиной к ветру, вытирали рукавами налипший на ресницы снег и опять упрямо шли. Впереди, приминая унтами снег, шел Грабов, за ним, не отставая, чертыхался Борода. — Товарищ комиссар, а мы не сбились с дороги? — кричал он в спину Грабова. Вдруг на дороге перед ними вырос огромный сугроб. Грабов остановился. Внимание его привлекла босая человеческая нога, торчавшая из-под снега. — Никак кто-то замерз? — сказал он, посветив фонариком. Борода разворошил унтами снег, и они увидели Перед собой кучу окоченевших фашистских солдат. Дальше, раскинув руки, покрытые ледяной корой, нагроможденные друг на друга, лежали измятые тела, будто их пропустили сквозь какие-то адские вальцы. Грабов выключил фонарик. — Изрядно наутюжено… Видать, Пучков план выполняет… — покачал головой Борода. — Работа наших танков. — Пошли, — заторопил Грабов. Через несколько минут из мглы выползли серые дома. Станица. Борода, кряхтя, перелез через ближний плетень и постучал в дверь. — Открыто! — послышался голос. Борода толкнул дверь. — Добрый вечер, хозяева, — переступив через порог, произнес он, но тут же, споткнувшись о какой-то предмет, лежащий поперек входа, с грохотом полетел на пол. — Черт! Понаставили прямо на дороге… — заворчал он, поднимаясь и оглядываясь. Света в помещении не было. Горевший в печи огонь бросал красноватые отблески на стены и лица нескольких солдат, сидящих с ложками в руках вокруг вместительного котелка. Только теперь Борода заметил, что споткнулся о человека, который, укрывшись с головой шинелью, растянулся на соломе у самой двери. — Экий ты, приятель, право… — проворчал летчик, потирая ушибленный локоть. — Лучшего места не нашел, что ли? Чуть голову из-за тебя не свернул… Слова его не произвели никакого впечатления на лежащего, он по-прежнему не двигался. Грабов включил фонарик и направил на него луч. — Ф-ю-ю… миномет! — свистнул Борода. Действительно, из-под шинели выглядывал толстый, как бревно, вороненый ствол полкового миномета. Из темноты грохнул хохот. — Этот боец, товарищ летчик, парень не обидчивый. Он из нашего взвода… Смущенный Борода что-то пробормотал и переступил с ноги на ногу. — Присаживайтесь, товарищи, грейтесь. Вы с аэродрома? — спросил рыжий солдат, поднимаясь и освобождая место у котелка. — Не откажемся и переночевать, если не стесним вас, — ответил Грабов, снимая перчатки и отряхивая налипший на комбинезон снег. — А мы устроимся по-солдатски, — говорил рыжий. — Спина к спине — теплее будет… Только вы уж извините нас… Это бы самое, документики бы ваши посмотреть… Сами понимаете. Время военное. Грабов расстегнул комбинезон. На петлицах сверкнули два красных прямоугольника. Солдаты быстро вскочили. — Сидите, товарищи, продолжайте ваш ужин, — остановил их Грабов. — Просим и вас, товарищ майор, и вас, товарищ лейтенант, покушать солдатской каши. Грабов поблагодарил. Присев на корточки возле печи, он протянул к огню закоченевшие пальцы. — Вы из подразделения Пучкова? — Не совсем чтобы из него… Мы приданы батальону Пучкова. Возит он нас вроде пассажиров, как есть мы танковый десант, — объяснили минометчики. Борода не стал дожидаться повторного приглашения. Вынул из кармана банку консервов, присел к котелку. — Говорят, полезно воевать на пустой желудок. Злости больше и не так опасно, если в живот ранят. Возможно, и правда, спорить не буду. Но спать на пустой желудок какая же польза? Еще фрицы приснятся… — балагурил он, вскрывая ножом банку. Рыжий солдат, неотрывно следивший за движением его рук, засмеялся: — Да тут, братцы, по сто грамм лишь не хватает! — Увы, — вздохнул Борода, — придется воздержаться. БАО[6] наш где-то застрял. — А может, попробуете нашего, а? — перебил его боец, — вонюч, проклятый, но крепачок, аж за душу берет, — похвастался он, кося глазами на комиссара. Грабов молча грел руки. Считая молчание майора за согласие, солдат юркнул в темный угол. Через минуту он протиснулся обратно в круг с флягой в руке. При виде ее Борода расплылся в улыбке. Кто-то услужливо протянул жестяную кружку. — Дели, — сказал рыжему один из минометчиков, — да смотри, чтобы всем хватило. Штука эта, сам знаешь… Вместе со всеми Борода выпил, крякнул с наслаждением и подцепил ножом из банки солидный кусок тушонки. В этот момент в окно громко застучали. Грабов оглянулся. За темным стеклом, затканным серебристыми жилками изморози, кто-то взмахнул руками и исчез. Тут же дверь распахнулась, и вместе с порывом ветра в хату ввалился человек. Лицо его было скрыто шерстяным подшлемником, на голову надвинута стальная каска. — Живо! Собирайтесь! — крикнул он, переступая порог. — Через десять минут выступаем. Бойцы зашевелились. Замелькали полушубки, застучало оружие. Кто-то вздохнул. Вестовой убежал. В темноте ночи вспыхнули фары машин. Вой пурги смешался с гулом и хлопками моторов бронированных громадин. — Командиры взводов, к комбату! — послышалась негромкая команда. Солдаты подняли ствол миномета, взялись за плиту. — Ну, дорогие гости, будьте хозяевами, а нам пора на кросс, наперегонки с ветром, — сказал рыжий. — В случае чего, вы уж поддержите нас оттуда сверху… — По знакомству! — прокричал из двери чей-то голос. Хлопнула дверь, и в помещении стало тихо. Летчики остались одни. Грабов посидел. еще с минуту, прислушиваясь к грохоту танков, потом опустился на солому и лежал неподвижно, с полузакрытыми глазами. Борода натолкал в печь соломы, раскурил трубку и, присев на корточках у огня, принялся что-то писать в потрепанный блокнот. Грабов не спал. По давней, прочно укоренившейся привычке он любил вечерами подводить итоги своей работы, критически осмысливать множество различных дел, проскользнувших за день, разобраться в ворохе мыслей и впечатлений. У него была поразительная способность в нужную минуту совершенно выключаться из окружающей обстановки и направлять свое внимание на то, что занимало его мысли. Это завидное качество его натуры часто являлось предметом восхищения товарищей еще в студенческие годы. В то время, когда другие, готовясь к лекциям, убегали в пустые аудитории, прятались в укромные уголки, он мог с полным спокойствием решать сложнейшие задачи в шумном общежитии. Грабов, вся жизнь которого была связана с партией, любил коллектив. Коллектив был его родной стихией. Он был глубоко убежден в том, что направлять мысли и поступки людей сообразно воле партии можно только тогда, когда сам сольешься с коллективом, станешь его душой. За свою многолетнюю работу в авиации он имел возможность изучать характеры людей во всех их проявлениях. А где, как не в бою, не в опасности, проявляется истинная натура человека? Летая с каждым новым пополнением, Грабов, человек осторожный и отнюдь не склонный к восторженности, внимательно присматривался к людям. Молодые пилоты действовали неплохо, но и восхищаться оснований не было. То, что другой, менее опытный командир принял бы за боевое мастерство, ему представлялось в ином свете. Постепенно он пришел к выводу, что некоторые летчики, не овладев полностью искусством боя, прикрывают свою неопытность показной неустрашимостью, лихачеством, вредным и ненужным риском. «Конечно, на войне, где смерть подстерегает на каждом шагу, потери неизбежны, — думал он. — Потери, но не бессмысленное самоубийство, как результат недооценки врага. Взять хотя бы Оленина: храбр, слов нет, а все не то… Рисовки много. Молод. Любит иногда брать больше на внешний эффект. Черенков — летчик другого склада. От других он выгодно отличается расчетливостью, умением быстро ориентироваться в обстановке. Решения принимает моментально. Выполняет их без колебаний, но нахрапом не берет никогда. Этот — вполне самостоятельно мыслящий, растущий командир. Его следует держать на примете». Солома в печи давно прогорела. В хате повис полумрак. Грабов встал, подошел к печи и кочергой разворошил жар. Стало светлее. Из угла доносилось равномерное похрапывание — Борода, растянувшись на соломе во весь свой богатырский рост, спал. Грабов подошел к нему и долго смотрел на бородатого великана. «Спит, как младенец, — подумал он. — Экий уродился! И не ведает, что, быть может, в эту минуту о нем вздыхает старушка мать или невеста». Комиссар перекинулся мыслями к своей семье. Уже больше месяца не получал он писем от жены. Как она там, в Алма-Ате? Как дочь Вера? У жены больное сердце, трудно ей работать на заводе. Порыв ветра потряс здание, оторвав Грабова от невеселых мыслей. Огонь в печи погас. Грабов взглянул на светящиеся стрелки ручных часов. Было двенадцать. «А в Алма-Ате скоро утро», — с грустью подумал Грабов. И снова вспомнилось последнее письмо дочери, по-детски наивное, непосредственное и мудрое своей простотой. «Мне так хочется, папа, чтобы война поскорее кончилась, чтобы ты приехал домой и отменили карточки. Мама тогда разрешит мне брать хлеба сколько я захочу и всего много…» — писала пятиклассница Вера. Горький комок подкатился к горлу комиссара. «Чем тебе помочь, моя дочурка?». Серый, нудный рассвет застал всех летчиков на аэродроме. В полку была объявлена готовность «номер два». Под землей, в жарко натопленном блиндаже командного пункта, за столами и прямо на полу разместились лётчики с планшетами, с крагами, заткнутыми за пояс. Густой табачный дым висел слоями в нагретом воздухе и медленными лентами нехотя тянулся в открытую дверцу времянки. Над столом начальника оперативного отдела штаба слабо мерцала аккумуляторная лампочка. Капитан Рогозин, худощавый, чисто выбритый, склонившись над картой боевой обстановки района воздушных действий, ловко орудовал цветными карандашами, внося изменения в линию фронта, происшедшие за ночь. В одном месте обстановка была неясной — линия обозначения противника обрывалась, и на карте на несколько километров зияла прореха. Рогозина беспокоила эта неясность. Воображению представлялось, как где-то там, в прорехе, зябко кутаясь в шинель, стоит такой же, как и он, капитан, но только капитан немецкий. Гортанным голосом он отдает приказания. Гитлеровцы прыгают на танки, грузовики, самоходки, в воздух взвивается ракета, и пьяная орда стремительно врывается в никем не защищенную полосу… Ожидая дополнительных сообщений из штаба дивизии, Рогозин озабоченно почесывал карандашом переносицу, что-то бормотал под нос и недовольно морщился от трескучих ударов костяшек, раздававшихся рядом. Здесь, у фанерного стола, собрались на утренний турнир игроки и «болельщики» весьма увлекательной и распространенной на фронте игры. Люди, лишенные фантазии, именуют ее сухим иностранным словом «домино», в то время как среди знатоков и ценителей эта игра известна под оригинальным названием «козел». Не обращая внимания на звуковые эффекты, сопровождающие «козла», несколько недоспавших пилотов пытались все-таки дремать, сидя вокруг железной печурки, прожорливо глотавшей дрова. На сухих поленьях колыхались бездымные красноватые языки пламени, бросая на лица людей багровые пятна. А когда капля смолы изредка падала на угли и вспыхивала голубой искрой, лица приобретали голубоватый оттенок. Раскрасневшийся от жары Черенок, присев на корточки, проверял полетные карты пилотов своего звена, делая короткие замечания. У самой двери происходила тактическая игра». Командир второй эскадрильи капитан Смирнов, хмурый и подтянутый блондин с умными проницательными глазами, был твердо убежден, что ежедневные часы «тренажа», введенные им в распорядок дня летного состава эскадрильи, занимают не последнее место в усвоении сложной системы тактических приемов боя. Он ставил перед летчиками задачу добиваться быстрой ориентировки в воздушной обстановке, требовал грамотных, оригинальных, а не шаблонных решений в бою. — Воздушный бой длится секунды, — говорил он, — на обдумывание правильного маневра у вас остается какой-то миг. Приходится одновременно и думать и действовать. К нам, летчикам, как ни к кому другому, больше всего относится изречение «промедление смерти подобно». Держа в руке секундомер, Смирнов давал летчикам вводные и, следя глазами за стрелкой, ожидал ответа. Время на размышление отводилось чрезвычайно ограниченное. — Вы, младший лейтенант, летите парой. Высота тысяча метров. Сзади, сверху берут вас в клещи «мессершмитты». Ваше решение? Пятнадцать секунд. Засекаю. — Лейтенант Пуля, вы попали в сильнейший огонь. На выходе из атаки вас подкарауливают истребители противника. Ваши действия? — сыпал вопросами Смирнов и тут же, поворачиваясь к первому, спрашивал ответ. Тот, наморщив лоб, с трудом вытягивал из себя: — Я лично полагаю, что в создавшейся обстановке вероятнее всего пришлось бы применить маневр «ножниц», который обеспечил бы… — Э-э… Довольно! Вы уже сбиты… — морщась останавливал его Смирнов и добавлял: — Для вас остался один маневр — дергать кольцо парашюта, если вы еще живы. И откуда у вас, военного человека, такие километровые фразы? Короче надо. Тренируйтесь думать быстрее, лаконичнее. А то тянете, тянете, словно покойника везете… — Рыба! — грохнул хор игроков за столом. — А ну-ка, Леонид, сосчитай улов! Смирнов оглянулся, покачал головой и взялся было за Остапа, но в это время со стоянки позвонил старший техник Ляховский, и Смирнов надолго засел у аппарата. Летчики обступили печку. — Вряд ли кто в такую погоду, как сейчас, попытается дергать кольцо парашюта… — раздался насмешливый голос из-за печки. — Какие уж там прыжки! Высота полсотни метров! Да и вообще парашют берешь больше для того, чтобы сидеть было на чем… — Нет. Неверно. Мало ли что в воздухе бывает… — возразил Черенок, кивая в сторону Остапа. — Вот хотя бы с ним. Не будь парашюта, только бы и видели Остапа, — намекнул он на еще свежее в памяти приключение Пули. — Мд-а… — буркнул Остап, отодвигаясь от печки. — Между прочим, у меня приятель был, сосед — Вася Ткаченок. Мы с ним в аэроклубе вместе учились. Вот уж парашютист был — просто страсть! В выходной поедем, бывало, в парк Шевченко, ребята кто с девушками, кто на стадион, кто в шашлычную, а Вася — без остановки на парашютную вышку. Извозится весь, на себя не похож. «Мало тебе, чертяка, — говорят ему, — что на аэродроме каждый день прыгаешь, так ты и здесь?» А он: «Это я, чтоб не потерять спортивную форму». И как начнет, как начнет расписывать про всяческие случаи да происшествия! Правда, верить ему особенно не верили. Любил загнуть иногда… — Послушай, а не Остапом ли, случайно, звали его? — поинтересовался Борода. — Не остри, Жора, — возмутился Остап. — Я уже сказал, что мой сосед, Вася Ткаченок. И если это тебя не устраивает, можешь не слушать. Так вот, — продолжал он дальше, — однажды, перед Днем авиации, были мы на аэродроме. Смотрим — "тренируются парашютисты. Прыгают с У-два. Прыгнул и Вася мой. Открыл купол, да только немного не рассчитал. Стало его, как одуванчик, сносить ветром прямо на кладбище. Было у нас такое соседство неприятное. Крестов на нем, памятников разных — темный лес! Пригробился Вася на это мертвое царство и лежит, бедняга. Запутался в стропах, черепок расцарапал и ругается вовсю. Ну, думаем, что с ним делать? До больницы далеко. Командир эскадрильи говорит: «Здесь рядом психиатрическая больница, давайте его туда. Неважно, что там врачи психиатры, все равно помогут». Ну, мы Васю на полуторку и в больницу. Врач оказался умелый, в момент его голову подремонтировал. Мы хотели было везти Васю в госпиталь, но он отказался. Я, говорит, еще не сошел с ума, чтобы отсюда уходить. Отдохну, говорит, в саду, пока жара не спадет, а вечерком сам уйду. После полетов приезжаю домой. Искупался, лег было поспать, вдруг слышу — будят. Смотрю, Васькина мать — тетя Феня. Спрашивает: «Почему Василия моего нету?» Я возьми сдуру и ляпни: «В сумасшедшем доме он!» — «Батюшки! — завопила она. — С чего же это он?» — И тут только я опомнился, что спросонок перепугал старуху, начал успокаивать ее, да куда там! Не верит. Зовет ехать. Что поделаешь? Пришлось вставать. Приезжаем. Заходим в ворота, а Вася наш стоит среди двора, забинтованный до самых глаз, и гогочет. «Видали, говорю, сумасшедшего?». — Все! Козлы! — раздался торжествующий голос Оленина, и вслед за этим послышался грохот костяшек, шум отодвигаемых ящиков. — Подходи! Садись на расправу, очередные, — сыпались шутки. Проигравшиеся «козлы», уныло поднимаясь, уступали свои места за столом. В это время заиндевевшая от мороза дверь распахнулась. Повариха и солдат из БАО внесли в землянку бидоны и бачки с завтраком. Дебелая повариха в бывшем когда-то белым халате, стоящем на ней конусом, расставила на столах посуду и взялась за половник. Но, опустив его в бидон, пожала плечами и виновато посмотрела на летчиков. — Извиняйте, товарищи командиры, — сказала она. — Неприятность. Придется немного подождать. Видите? Пока буксовали среди поля, все так замерзло, что не проковырнуть. Решительно вскинув голову, она крикнула солдату БАО: — Иванов! Разыщи дров! Да скорее! Топи пожарче! Товарищей командиров кормить надо. — Разыщи!.. А где их в голом поле разыщешь? — пробормотал недовольно Иванов, но под строгим взором могучей поварихи сразу смолк и тотчас скрылся за дверью. Борода водрузил бидон на времянку. В трубе гудело и охало. Свирепый ветер, вырываясь откуда-то из прикаспийской степи, проносился над аэродромом, поднимая облако острой снежной пыли. Порой тучи опускались так низко, что катились почти по земле, и снеговые вихри застилали мглой разбросанные по стоянкам самолеты и серые фигуры солдат БАО. На взлетной полосе люди работали круглые сутки. Шла бесконечная очистка снега. Хотя с утра каждому было ясно, что погода явно нелетная, но по всему чувствовалось, что боевой день предстоял особо ответственный. Экипажи догадывались об этом, но по установившейся традиции любопытства никто не проявлял до тех пор, пока сам командир полка не укажет цели и не отдаст приказа. Сделав все необходимые приготовления к полетам, лейтенант Попов сел в стороне, не принимая участия ни в игре, ни в разговорах. Это был человек лет тридцати, широкий в кости, сухощавый и чуть сутулый. Молчаливый, никогда не улыбающийся, он мало общался с товарищами, и во взгляде его строгих серых глаз, в очертаниях упрямого рта с опущенными уголками губ сквозило выражение скрытой горечи. Когда Смирнов закончил «тренаж» и летчики занялись своими делами, Попов встал, подошел к Черенку и сел около него на ящик со штабными бумагами. — Слышал приказ командующего об усилении ударов по эшелонам ? — как бы между прочим спросил он. — Как смотришь на это? — То есть, как смотрю? — удивился Черенок. — Надо выполнять. Уничтожать эшелоны. — Я не о том. Есть один план… Я сделал расчет. Проверить бы на практике… Взгляни. Попов подал ему листок бумаги, исписанный формулами и кривыми линиями траекторий. «Чего ради решил он посвящать меня в свои замыслы?» — подумал Черенок, разглядывая чертеж и еще больше удивляясь тому, что нелюдимый Попов решил обратиться к нему. — Ну, как? — спросил Попов. — Мысль, по-моему, оригинальная, — возвращая листок, ответил Черенок. — При таком варианте можно накрыть цель бомбами всей группы, но… мне кажется, ведомые могут попасть в опасные условия. Особенно крайний. При малейшем отставании он подорвется на бомбах передних. Это ведь бреющий полет[7]? — Да. Поэтому для начала предлагаю попробовать в твоем звене. Я пойду крайним ведомым. Вы летите развернутым фронтом, в одну линию. Над целью будем одновременно, возможность подрыва ведомых исключена. Я хотел попробовать этот прием в своей группе, но у нас нет такой слетанности. Если ты не против, представим расчеты Волкову. А не хочешь, я не настаиваю. Натренирую свое звено, выполню сам. — Попов нахмурился. — Наоборот, я очень рад, что твой замысел мы сможем осуществить в ближайший вылет, — сказал Черенок. — Уверен, что эшелон будет разбит. Запорошенные снегом солдаты БАО — Иванов и Лаптенко с возгласом «принимайте дровиняку» втащили в землянку полосатый придорожный столб. На верху его была прибита деревянная стрела-указатель с хвастливой надписью, выведенной готическими буквами: «На Баку». Капитан Рогозин, взглянув мимоходом на надпись, махнул рукой солдатам: руби, мол, и в печку. Борода крякнул, почесал чубуком подбородок, а Остап с комедийным пафосом воскликнул: — Получается все равно, как в песне: «В огороди бузина, у Киеви дядько». Вывеска-то, очевидно, в Берлине сделана… Давай-ка сюда ее, Иванов. Между прочим, когда я из Дигоры пробирался домой, мне удалось подслушать у фрицев самый популярный у них в настоящее время романс, точнее «эрзац-романс». — И Остап, состроив гримасу, затянул под хохот окружающих: Подняв воротник гимнастерки, Остап сунул под шапку носовой платок и, спрятав руки в рукава, стал похож на карикатуру «зимний фриц», помещенную в полковом «боевом листке». Вместе с последними словами куплета за дверью раздалась команда: «Смирно!» Все вскочили. Остап быстро сунул в карман платок, а Рогозин, одернув гимнастерку, пошел с рапортом навстречу входившему командиру полка. — Вольно! Садитесь, — сказал Волков здороваясь. — Как дела, Егоровна? Согреешь чайком старика? — обратился он к поварихе, потирая озябшие руки. — Уже наливаю, товарищ майор, — ответила повариха, вызвав веселое оживление среди присутствующих. — А посолонцевать? — Найдется и посолонцевать. Селедочки захватила и огурчиков. — Вот это дело! Не Егоровна у нас, а рог изобилия! — раздались возгласы летчиков, и все потянулись к столу завтракать. На столе дежурного раздался телефонный звонок. Рогозин снял с аппарата трубку и поднял руку, требуя тишины. Еще бы! Звонил желтобокий телефон, связывающий полк со штабом дивизии, телефон, кочевавший с полком с первых дней войны и известный всем под ироническим названием «желтобрюх». — Сосна слушает. Да, есть… Передаю трубку… — говорил Рогозин, повернувшись к Волкову. — Товарищ майор, звонят от «хозяина». Задание. Волков, слушая, водил карандашом по карте, пододвинутой ему Рогозиным. — Так, ясно… Хорошо. Две пары будут сейчас. Запросите у «хозяина» разрешение на вылет для меня. Можно? Добро. Через десять минут вылетаем. Майор положил трубку, поднялся со скамьи. — Летчики, оставив завтрак, шелестели картами. — Пара — Смирнов и Черенков — вылет в район Армавира. Омельченко и Оленин — на Ставрополь. На города не заходить. Полет свободный, цели прежние — танки, эшелоны, автомашины. Обязательно разведайте район, где разрыв линии БС[8]. Держите радиосвязь. Понятно? — Да, товарищ командир, — твердо ответил Черенок. — Ну, по машинам! Летчики друг за другом вышли из землянки, застегивая на ходу «молнии» комбинезонов. До слуха оставшихся на командном пункте доносился удаляющийся голос Черенка, декламировавшего: Волков улыбнулся: — Этот без Лермонтова не улетит. — Михаил Юрьевич у него вместо штурмана… как старожил Кавказа… С ним не заблудишься в воздухе, — подхватил Остап. — Да, — повернулся Волков, — со мной полетит… — он подумал секунду, — полетит Попов. Приготовьте район Кропоткина. Командный пункт опустел. Огромный пузатый чайник, водруженный Бородой на времянку, зашипел, забормотал, заводя свою песню. Егоровна поглядела на расставленные тарелки, смахнула с них салфеткой крупинки земли, просыпавшейся в щели потолка, и вздохнула. — Вот и посолонцевали… — покачала она головой. Право, каждому стоит полетать на штурмовике и «поохотиться» в предгорьях Северного Кавказа. Только летать нужно не в знойный полдень, когда по долинам дремлют тучные хлеба, чуть-чуть покачиваясь от ветра. Не на рассвете, когда белокурые туманы под первыми лучами солнца редеют, открывая вершины гор, и не в тот час, когда синяя дымка сумерек начинает обволакивать землю и в степях приветливо зажигаются огни костров колхозных станов… По-настоящему «охотиться» надо в такую погоду, когда над головой летчика не видно лазурного небосвода, когда вместо роя кудрявых облачков под крылом, извиваясь, мелькают серые змеи дорог и винт с бешенством кромсает промозглые тучи, освобождая самолет от их мокрых объятий, а «ил» мчится, мчится, рыская то вниз, то вверх по лабиринту ребристых холмов, угрожающе гудит над скалами, где притаился вpaг… «Воздушная тропа охотников» лежала вдоль железной дороги, по которой отступали фашистские войска. Этой дорогой летчики любили пользоваться при плохой погоде, когда все закрыто, видимость плохая. Такой линейный ориентир — самый верный компас. Но теперь перед их глазами не скользила привычная пара синеватых рельсов, не рябили поперечные шпалы — все залесено снегом. Дорога пустынна. Под крылом изредка мелькали развалины полустанков, каркасы взорванных мостов. почерневшие от копоти стены и печи и снова печи и стены сгоревших домов. Обилие поваленных и расщепленных телеграфных столбов говорило о приближении большого города. Приказ гласил — на город не заходить, и штурмовики, не доходя до него, развернулись и взяли курс на юг. Прошло двадцать минут с тех пор, как линия фронта осталась позади. Самолеты летели над оккупированной территорией. Смирнов прижимал машину к земле настолько низко, что Черенок видел, как мощные воздушные струи, срывающиеся с винта, сдували снежную пыль с уступов оврагов. Вынырнув из глубокой балки, летчики выскочили на большую станицу и понеслись над крышами домов. Глаза их с жадностью искали, спешили определить, кто и что есть в населенном пункте. На улицах виднелись люди, но все мчалось с такой быстротой, что разобрать было трудно, кто они — враги или мирные жители. Но что это? В отлогой лощине, заросшей белыми от инея кустами, стояли серые коробочки. — Раз, два, три… — начал считать Черенок, — семь… одиннадцать, пятнадцать танков! Еще секунда, и на бортах коробочек летчики отчетливо увидели белые кресты с такой же грязной окантовкой, с какой были они и на Украине и на Дону. Моторы «илов» взвыли. Самолеты круто пошли вверх. Заход на атаку. Атака! Пикируя, Черенок схватил в перекрестие прицела цистерну бензозаправщика, стоявшего среди танков, и нажал гашетки пушек. Цистерна, брызнув багрово-голубым букетом пламени, взорвалась. Огонь охватил стоявшие рядом танки. — Так… — торжествующе шепнул летчик. Еще нажим на кнопку — посыпались бомбы, и Черенок швырнул машину в высоту. Земля и воздух сотряслись. Ослепительные взблески рвущихся бомб скакали среди танков. Багровая река горящего бензина поползла по мрачному желобу балки. Из-под крыльев штурмовиков с глухими всплесками срывались ракетные снаряды. Стиснув зубы, летчики били из всех стволов. Шквал огня. Еще заход, еще атака. Вдруг совсем близко от крыла машины Черенка взметнулся белый дымок. Машину качнуло. Летчик повернул рули, но было поздно. В кабине ослепительно сверкнуло. Жгучая вонь тротила ударила в лицо. Приборная доска поплыла кудато вверх. Руки инстинктивно прижались к груди и потянули за собой штурвал. Промелькнуло несколько мгновений. Черенок как во сне провел по глазам рукой. Рука была в крови. «Ранен… — скорее догадался, чем почувствовал он, — быстрее к своим, на восток, курс — девяносто градусов». Он нажал ногой на педаль руля поворота. И снова в глазах поплыл кровавый туман. Острая, режущая боль пронизала все тело. Невероятным усилием воли он заставил себя открыть глаза. Из правого унта хлынула кровь. Морщась от боли, летчик ощупал ногу. Кость была перебита. «Где ведущий?» — забегал он глазами по горизонту. Но другого самолета не было видно. — Двести сорок! Двести сорок! — закричал он, вызывая ведущего: — Смирнов! Смирнов! Прошла минута, ответа не было. Передатчик не работал. «Хотя бы голос услышать! Может быть, Смирнов ищет меня возле цели», — пронеслось в голове. Черенок лихорадочно завертел ручку настройки приемника, прислушался. В наушниках что-то защелкало, потом раздался треск и шорохи. Летчик настойчиво продолжал искать. Вдруг в наушниках вначале еле слышно, а затем все яснее и громче зазвучала, переливаясь, знакомая мелодия: «Широка страна моя родная». — Москва! Родина! Страна моя родная… Я слышу! — воскликнул Черенок и, бросив приемник, с остервенением протер стекло часов. «Пятнадцать минут полета до аэродрома, — стиснув зубы, подумал он. — Надо их выдержать… Иначе плен… Смерть…» Морозный воздух вихрем врывался в разбитую форточку кабины. Брызги крови, попадая на приборы, покрывали их темной пленкой. Тело, словно сжатое железными оковами, слабело. Руки цепенели. Черенку казалось, что полет длится целую вечность, хотя прошло всего восемь минут. «Тринадцать танков… Кубань… Пятнадцать минут», — прыгали беспорядочные мысли. Голову, туго стянутую шлемофоном, ломило. К горлу подкатывала тошнота. Одолевало неотвратимое желание бросить штурвал и закрыть глаза. Теряя силы, Черенок встряхивал головой и летел, летел… «Держись, Василий, — подбодрял он себя, — только до бугра… Уже недалеко. За бугром Кубань. За бугром свои… Ну же, еще немножко»… Но бугор проносился за бугром — справа, слева, а реки все не было. Неожиданно стрелки часов стали в глазах двоиться, троиться, вращаться. Число их возрастало с непостижимой быстротой. Циферблат уже казался не циферблатом, а однообразно вертящимся волчком. Черенок протер глаза. Рука машинально коснулась заглохшего приемника, и снова в наушники полился знакомый торжественный голос Москвы. «Где же, где же спасительная граница?» — выглядывал Черенок в форточку, и вдруг под крылом появилась ледяная полоса реки, окаймленная серой щеткой кустарников. — Свои… — выдохнул он радостно. Мотор заглох. Самолет планировал на посадку без колес. До земли оставались считанные метры. Черенок выровнял машину, потянул на себя штурвал и в тот же миг от острой боли потерял сознание. Никем не управляемая машина падала на землю. Вечером, после полетов, в тесной землянке техников собрались экипажи полка. Летчики, техники, оружейники сидели на нарах, застеленных чехлами от моторов, теснились в темном тамбуре входа, где украдкой покуривали и приглушенно переговаривались. В землянке шло партийное собрание полка. Посредине, за столом, на котором стоял громадный жестяной чайник с водой, лежали листы бумаги и карандаши, сидел президиум. Собрание вел Омельченко. Рядом с ним сидел начальник штаба Гудов. Секретарь — полковой врач Лис писал протокол. Несгибающаяся в колене после ранения нога его беспокойно ныла. Он то и дело морщился, посматривал на свой сапог, выставленный из-под стола в проход. Гудов машинально чертил на листке одну и ту же жирную кривую стрелу. Выступал Грабов. — Товарищи! — говорил он. — Сегодня нас постигла тяжелая потеря. Два наших боевых друга — командир майор Волков и старший лейтенант Черенков не вернулись с задания. Кто из нас не знал и не любил этих храбрых воинов, людей большой души и большого сердца. Они мужественно бились с врагом. Голос Грабова дрогнул, и он замолчал, взглянул в глубь землянки. В наступившей тишине было слышно, как потрескивает фитиль в перегретой гильзе коптилки. — Сегодня, — продолжал Грабов, — шесть наших беспартийных товарищей подали заявления в партию, и мы приняли их. Теперь почти весь летный состав нашего полка — коммунисты, и нет нужды говорить о том, что в минуту необходимости каждый из нас не задумываясь отдаст свою жизнь за Родину. Вот она, наша отчизна! — взмахнул он рукой, указывая на расцвеченную флажками карту, висевшую позади стола. — Одна шестая света, двадцать два миллиона квадратных километров площади! А вот линия фронта. За ней лежит наша территория, захваченная врагом. Огромный, богатый край. Народ приказал нам вернуть эти богатства, изгнать врага. Тысячи наших людей на оккупированной немцами территории ждут от нас освобождения. Грабов остановился, вышел из-за стола. — Война тяжелая, товарищи. Поставлено на карту самое дорогое — свобода и счастье Родины. Будем смотреть правде в глаза. Некоторые из нас настроились, прямо скажу… неправильно. Я имею в виду не боязнь трудностей, не страх перед смертью или еще что-то такое позорное для советских людей, но какая-то обреченность или чрезмерное бравирование своей храбростью у некоторых наших товарищей наблюдается, есть. И это плохо отражается на боевой работе. Получается, как в той украинской присказке: «Нагадай козе смерть, а она и будет…» — Товарищ комиссар, мы не боимся умереть, — прозвучал чей-то голос. — Вот, вот, — горячо подхватил Грабов. — Красиво, очень красиво сказано, но ерунда! Самопожертвование, если оно не вызвано необходимостью, есть самоубийство. Грош ему цена. Капитан Гастелло совершил свой подвиг не как обреченный на гибель, отчаявшийся человек. Он направил свой горящий бомбардировщик в скопление вражеских машин с ясным сознанием, твердой волей, во имя победы жизни. Нам следует помнить об этом, товарищи, и отличать истинный подвиг, совершенный во имя любви к Родине, от ложных понятий о подвиге. Чего больше? Прилетает летчик с задания. Машина избита вдребезги. С горем пополам приземляется, и смотришь — рулит в ремонт. Казалось бы, есть над чем призадуматься: почему так получилось, как избежать этого в будущем? Так нет! Вместо критического отношения к себе, к своим действиям, он, видите, ли, позирует, самовосхищается. Посмотрите, мол, какой я герой — сто пробоин привез! Битых героев не существует. По землянке прошла волна сдержанного смеха. — Такое понятие об отваге есть не что иное, как глупость, если не хуже… — сказал Грабов. — Я не постесняюсь назвать фамилии лейтенанта Оленина и лейтенанта Попова, которые, того и гляди, еще соревноваться начнут между собой, кого больше немцы изобьют… В землянке засмеялись громче. — Нет, товарищи, здесь не до смеха! — остановил летчиков Грабов. — Мы, советские люди, уважаем храбрость, если она непоказная. Война — опасный и кропотливый труд. Ты победи врага, уничтожь его, прилети на аэродром да посади машину целехонькую на все три точки — тогда ты герой. Честь тебе и хвала! Ну, а если уж выхода нет, то умирай так, чтобы враги тебя и мертвого боялись. От дыхания людей в землянке стало душно. Грабов вытер платком влажный лоб. — Мы мало занимаемся анализом боевой работы, — продолжал он, — не разбираем ошибок, не указываем на промахи, а они тем временем укореняются у нас, приводят к ненужным потерям. Ответственность за подготовку и сохранность людей лежит на нас, коммунистах. Впереди предстоят серьезные бои, к которым мы должны хорошо подготовиться. Каждый вылет на задание, каждая свободная минута на земле должны использоваться на учебу. Задача трудная, но я буду строго придерживаться ее выполнения. — А кто полком будет командовать? — спросил кто-то от двери. — До приезда нового командира командовать полком буду я, — произнес Грабов, устало опускаясь на скамейку. — Кто просит слова? — спросил Омельченко, вставая из-за стола. — Лейтенант Оленин просит, — поднял руку Оленин. Встав с нар, он подошел к столу и небрежным движением закинул назад растрепавшиеся волосы. — Товарищи, — запальчиво заговорил он. — Среди вас я коммунист самый молодой, но молчать не могу. Вопрос, затронутый сегодня товарищем комиссаром, очень взволновал меня. Как я понял из его выступления, от нас требуют выполнения заданий не просто, а как-то по-особенному. Чтобы, как говорится, и овцы были целы и волки сыты. А это означает, что нам предлагают штурмовать чуть ли не там, откуда по нас меньше будут стрелять! — Понял, называется! — хмыкнул на всю землянку Остап. — Не перебивай… — оборвал Оленин, метнув на него злой взгляд. — Не кажется ли партийному собранию, что при такой установке некоторым и карты в руки? Кто даст гарантию, что среди нас не найдется ухарь, который под маской сохранения материальной части и людей станет увиливать от добросовестного выполнения задания? В землянке зашумели. Со всех сторон посыпались реплики и возгласы: — Не беспокойся. Ты не один летаешь!.. — В группе все видят!.. — В крайности впадаешь, Леня… Демагогия… Омельченко сердито застучал карандашом по чайнику: — Товарищи! Прошу соблюдать порядок. Вы, товарищ Борода, возьмите слово, тогда и говорите… — А чего ж он городит? По его выходит, что вообще и верить никому нельзя… — ворчал Борода. — Разрешите, — вскинул руку Оленин. — Кстати, о группах. Все мы, ведущие, имеем достаточный боевой опыт, чтобы бить врага, как требуется. Я считаю, что ведущим надо предоставить больше самостоятельности в действиях, а не зажимать каждый их шаг и водить на веревочке. А с нами поступают, как с курсантами: летай только так, заходи на цель только так. Это отбивает всякую инициативу! Может быть, товарищ комиссар объяснит? — Да, могу объяснить, товарищ Оленин, — вставая ответил Грабов. — Я думаю, что вы все же поняли, о чем я говорил, и только из упрямства не хотите сознаться. Никто не собирается отбивать у ведущих инициативу. Я говорил о том, что некоторые наши летчики, имея именно большую самостоятельность и инициативу, используют ее неправильно. Контрольные полеты, например, которые я провел за последние дни в разных группах, убедили меня в этом. Не всегда задачи тактически решаются правильно, не всегда учитываются свои ошибки, а также ошибки товарищей. Некоторые ведущие берут не мастерством, а… как выйдет. Товарищ Оленин пытается убедить, что все ведущие имеют уже достаточный опыт. Я позволю себе привести один пример для иллюстрации. Не так давно товарищ Оленин водил группу на станцию Минеральные Воды. Как помнится мне, группа сделала пять заходов на штурмовку при сильнейшем зенитном огне и подожгла несколько вагонов на станции. Кроме того, кто-то обстрелял паровоз, стоявший под парами с эшелоном у семафора. Паровоз тот пустил целую тучу пара, а Оленин увел группу на аэродром, считая, что паровоз подбит. Кажется, чего же еще? Задание выполнено, но… вот здесь-то и начинается «но»… Оказывается, что станцию можно было бы и не штурмовать. Те вагоны, которые подожгла группа Оленина, и так не ушли бы никуда без паровозов. А вот эшелон у семафора ушел… Машинист на паровозе оказался хитрее лейтенанта Оленина. Пустив умышленно пар, он обманул опытного ведущего и через пять минут спокойно ушел по исправной колее. Хорошо еще, что капитан Омельченко прихватил его на перегоне и свалил под откос, а то гитлеровцы так бы и уехали. Да еще спасибо покойному майору Волкову, что разбомбил депо, в котором стояло с полдесятка паровозов. Правильно ли решил ведущий задачу? Инициатива была полностью в его руках, за веревочку его никто не держал. Все, оказывается, очень просто, а техники, наверное, целый час восхищались героическими делами ведомых Оленина, когда увидели их продырявленные машины. Оленин сидел красный, как переспевший помидор, растерянно мигая глазами. У него было желание вскочить и убежать от стыда. «И откуда он все это знает? — сверлил его один и тот же вопрос… — Значит, и раньше он знал, я все-таки дал мне рекомендацию в партию… Как же он? Почему? Ругает, а все-таки верит мне…» — Товарищи, давайте организованнее, — наводил порядок Омельченко. — Позади там, бросите вы, наконец, курить? Дышать уже нечем… Кто еще хочет выступить? К столу подошел Рогозин. Собрание продолжалось… В комнате стоял полумрак. Летчик открыл глаза, дрожа от холода. Пахло камфарой. Какой-то тягучий монотонный вой назойливо лез в уши, ударял по темени. «Где я?» — подумал летчик, ощупывая обмотанную бинтами голову и твердые шины на ноге. Осторожно повернувшись на бок, он увидел на соседней койке заросший щетиной серый подбородок, выглядывавший из-под помятого одеяла. На него смотрели мутные глаза. «Покойник… — решил он. — А я? Что случилось? Полет… охота… танки…» — силился вспомнить он, но безуспешно. В ушах нарастал звон. Комната стала раскачиваться, крениться набок, точно собираясь опрокинуться. Летчик схватился за что-то холодное, липкое, стараясь удержаться над бездной, и снова погрузился в забытье. Темнота. Черная непроницаемая темнота. Вдруг вдали блеснул еле заметный огонек. Он смутно теплился, был неподвижен. Мертвый огонь! Ну, конечно, это фотолаборатория техникума, а вон сержант Гуслистый проявляет целые горы пленок. Он берет пленку, как солому, и уминает, тискает ее в ванной. «Крути скорее! Гипосульфит замерзает! Проявлять еще сорок километров пленки…» — злорадно кричит Гуслистый. — Не хочу. Не хочу… Это бред… бред… — шепчет летчик. «Хах-ха-ха!.. — смеется Гуслистый. — Не увильнешь! Бери шутиху по длинной формуле. Подсунь под дверь третьекурсникам. Пусть не бросают калоши в фонтан». Гуслистый приближается. В руках у него огромный пакет, перевязанный бечевкой. Нюхая пакет, он шепчет с загадочным видом: «Это феникс». И вдруг с силой пронзает пакет ножом. Из отверстия вырывается слабая струйка белого дыма, и сразу же резко хлопает. Сыплются искры. Дым фонтаном бьет в высоту, пляшут языки пламени. Они разрастаются, и уже не различить, пламя это или развевающиеся рыжие волосы Гуслистого. Гуслистый приплясывает, гримасничает, корчится. Нос его то вытягивается, то сокращается, как хобот слона, виляет во все стороны, то застывает на месте, как ствол танковой пушки. Горят немецкие танки. Волны огня и дыма. В горле невыносимо царапает. Дышать нечем, Черенок задыхается… «Где-то есть окно, надо выпрыгнуть…» — возникает неясная мысль, и он, закашлявшись, открывает глаза. В комнате, наполненной смрадным дымом, чей-то прерывающийся голос поет «Интернационал». Изогнутое судорогой тело человека корчится на кровати рядом, а на полу лежит разбитая лампа. Разлитый по полу керосин горит. «Пожар… Или мне чудится?» — напрягает Черенок больной мозг. — Эй! Товарищи! Сюда! — кричит он, поднимаясь на локтях. От напряжения в глазах его снова мутится, голова падает на подушку. Когда он опять приходит в себя, первое, что замечает, это белую фигуру на пороге. — Батюшки! — вскрикивает фигура в белом и, бросившись вперед, сдергивает с койки одеяло, накрывает пламя. Комната погружается во мрак. В открытую дверь тянет свежим воздухом. — Кто вы? Куда я попал? — отдышавшись, вполголоса спрашивает летчик. — Это вы, Черенков? Вы проснулись? — раздается в темноте удивленный голос, и белая фигура поспешно выскальзывает из палаты. Вскоре в коридоре показывается свет, и молодая женщина с испуганным лицом, с лампой в руке входит в палату. Пристально поглядев на раненого, она с облегчением вздыхает, ставит на окно лампу, куском марли вытирает руки. — Как вы себя чувствуете? Сейчас я принесу лекарство и сделаю вам укол. — Где я нахожусь? — с раздражением спрашивает Черенок. — Да в госпитале же… В полевом госпитале, дорогой. В городе Черкесске. — Как я сюда попал? — Дня два назад вас привезли колхозники. Вы были все время без сознания. — Два дня… — Да, вы здесь третьи сутки. Но вы не беспокойтесь, теперь все в порядке. Я сестра, Наташа. Кушать хотите? — без умолку говорит женщина. — Нет. Прошу только, уберите отсюда меня или моего соседа. — А что? Сестра подходит к соседней койке, трогает руку лежащего. — Намучился, бедный… — полушепотом произносит она и тут же уходит. Минуты через три в палате появляются санитары с носилками и уносят мертвого. Черенок остается один. Еще на фронте Черенок слышал о том, что в госпиталях существуют палаты для безнадежных, знал, что попадают туда такие, на выздоровление которых надежды уже нет. Когда все медицинские средства для спасения жизни оказываются исчерпанными, когда все известное науке использовано, но человек не поправляется, его переносят в палату безнадежных, откуда он редко возвращается. Там и проходят его последние дни. Умирающий остается наедине с собой. Это возмущало Черенка, казалось ему негуманным, но, подумав, он внутренне соглашался с врачами, мирился с необходимостью этого, сознавая, что оставлять мучительно умирающего на глазах товарищей, которые находятся тоже в тяжелом состоянии, явилось бы пыткой для них, убивало бы в них уверенность в собственном выздоровлении. Так представлялось теоретически. Когда же ему самому пришлось попасть в палату безнадежных, он был настолько озабочен потерей своей памяти на имена и события, что сам факт не произвел на него особого впечатления, и только ощущение скользкого холода руки умирающего соседа вызывало в теле неприятную дрожь. На другой день, после того как Черенок пришел в себя, в конце обхода его кровать обступили врачи. Летчик не понимал, о чем они говорят между собой. Понял только распоряжение главного хирурга: — Больного оставить в палате одного. Соблюдать полнейшую тишину. На ночь оставлять в палате дежурного. — Сестры не спят уже третьи сутки, с ног валятся от усталости, — заметил ординатор. — Да, людей нет… — нахмурил брови хирург. — Надо поговорить в райкоме партии, чтобы прислали сандружинниц. Райком поможет, — сказала высокая полная женщина средних лет — комиссар госпиталя. — Прекрасная идея! — обрадовался ведущий хирург. — Это выход! Обязательно свяжитесь. Кстати, пошлите кого-нибудь в сануправление с письмом к профессору Белову. Eго консультация крайне необходима этому раненому. Закончив указания, он повернулся к летчику, улыбнулся и сказал: — Вылечим. Не унывайте. Будете летать. Черенок лежал на спине без движения. Есть ничего не хотелось. Голова была налита чем-то тяжелым, что давило на мозг. Не помогали ни коньяк, ни морфий. Память точно ножом отрезало. Номер полевой почты полка и фамилию командира вспомнить не мог. А как хотелось дать знать о себе товарищам. Возможно, кто-либо по пути и заехал бы. Однажды в воскресенье, часов в десять утра, его разбудили голоса людей, споривших в коридоре. — Как же это вы нас не пустите к нему? Это ведь наш летчик, — слышался незнакомый женский голос. — А вы что, родственники его? — спрашивала сестра. — Значит, выходит, родственники… — Все равно, без главврача впустить не могу. — Не спорьте. Вот записка от главврача, — вмешался мужской голос. — Это другое дело, — уже более миролюбиво ответила сестра. — Вот, пожалуйста, возьмите халаты. Через минуту в дверь постучали, и группа незнакомых людей вошла в палату. «Шефы», — подумал летчик. Впереди всех шла немолодая уже женщина, и первое, что заметил Черенок, это ее мягкий, приветливый взгляд. Она подошла к койке больного, посмотрела на него и осторожно поздоровалась за руку. — Вы нас, конечно, не знаете. Мы из хутора Николаевского, — произнес подошедший за ней мужчина, присаживаясь на табуретку. — Моя фамилия Прохоров, Николай Харитонович. Я председатель колхоза, а это все наши колхозники — хуторяне. Вот тетя Паша. Она как раз вас и спасла, вытащила из самолета. Черенок посмотрел в затуманенные слезой глаза женщины и дрогнувшим голосом тихо сказал: — Спасибо, мать… У женщины по щеке покатилась слеза. Она смахнула ее концом шали. — Поправляйся, сыночек, — сказала она, — выздоравливай да приезжай к нам на отдых. Немец хотя и ограбил нас, но мы еще живем ничего — угостить есть чем. До войны колхоз наш миллионером был. Вот тут мы тебе гостинцев привезли. Тетя Паша стала выкладывать из узлов и корзин продукты. — Ешь, сынок, на здоровье. А то здесь, сказывают, не притрагиваешься ты ни к чему. Как же так можно? — Спасибо, мать, не хочется есть… Я после… — Да! — произнес председатель. — Мы тогда прямо-таки не знали, что и делать с тобой. — Расскажите, как вы меня нашли? — попросил летчик. — Зачем же искать-то? Ты сам прилетел, — сказала тетя Паша. — В тот день я со своей бригадой в поле прошлогоднюю кукурузу резала. На корм скотине. Режем, вдруг слышу — гудит. Ближе, ближе, потом смотрим, самолет летит, да низко, над самыми головами. Перескочил через нас и сразу трах об землю, аж куски полетели, и как начал стрелять, матушки мои!.. — Как стрелять? — удивленно приподнялся на кровати Черенок. — Не может быть! — Не знаю, сынок, как стрелял, а стрелял. Даже пули свистели… Мы подумали было — фашист, и скорее бежать. А потом видим — все тихо, никто не вылезает и вернулись. Смотрим, сбоку крыло лежит, отломалось, а на нем звезда красная. Бабы, говорю, наш! — Значит, крыло отвалилось? — задумчиво переспросил летчик. — Да, все там побилось, сынок. Одна будка стеклянная осталась… Стекло, видать, толстое, крепкое. — Теперь мне ясно, почему была стрельба, — сказал Черенок. — Трос от гашеток потянул спусковой механизм, когда крыло отвалилось… — Тебе, сынок, лучше знать, чего там и как. А когда посмотрели мы на тебя, ну, думаем, убился. Открывали мы, открывали стеклянную будку, да так и не открыли. Уже когда Николай Харитонович приехал да вилы в дырку просунул, тогда лишь свернули будку и вытащили тебя. А ты застонал и тихонько так спрашиваешь: «Немцев здесь нет?» Нет, говорю, сынок, не беспокойся, здесь свои. Пить, говоришь, дайте. — И уж больше ничего не сказал. Так мы и привезли тебя в госпиталь. Все боялись в дороге — не довезем живым. — Ничего, теперь он поправится, — улыбаясь хлопнул себя по коленке председатель. — Мы его еще женим на хуторе. Обязательно женим. За разговорами не заметили, как быстро пролетели минуты, отведенные на свидание. В дверях появилась сестра и напомнила, что пора уходить. Все поднялись и стали прощаться. — По воскресеньям ожидай, будем приезжать. — сказал Николай Харитонович. — Спасибо, отец. Спасибо, мать, — отвечал растроганный Черенок, пожимая им руки. — Передайте привет всем хуторянам и скажите, что я обязательно выздоровлю. Гости, осторожно ступая, пошли к двери, а Черенок, утомленный разговором, прислонился к подушке, вытянулся и закрыл глаза. … Прошло еще около месяца. Память не восстанавливалась. Черенок делал мучительные попытки вспомнить свое прошлое, но это не удавалось. Смутно он сознавал, что что-то уже было связано в его жизни с Черкесском, но что? — Черкесск! Черкесск!.. — твердил он про себя. — Какая досада!.. Днем к нему часто заходили раненые из других палат, командиры и солдаты, наслышанные о его чудесном воскрешении. Чаще других бывал артиллерийский капитан Корнев, раненный осколком в бедро, который просиживал целыми часами у него, рассказывая разные невероятные истории о своем артдивизионе, о пушках, в которые был влюблен по уши, и страшно обижался, если другие выражали недоверие к его рассказам. — Нет в мире бога, кроме артиллерии, и капитан Корнев — пророк его, — острили на его счет весельчаки танкисты. Однажды, рассказывая Черенку о каком-то из ряда вон выходящем происшествии на Южном фронте, Корнев упомянул населенный пункт Матвеев Курган. — Матвеев Курган? — вскрикнул пораженный летчик, и взгляд его, полный мучительного напряжения, стал блуждать по сторонам. — Матвеев Курган… Ведь я там был, был… — возбужденно продолжал он. — Там мой приятель, танкист Сергей… Из Черкесска он… Вспомнил! Его семья здесь, в городе. Какое совпадение! Ты подумай, бомбардир! Вот узнать бы!.. — заспешил, захлебываясь, Черенок. — Сергей, говорите? — спросила медсестра Наташа, слышавшая конец разговора. — А фамилия, его как? — Фамилия? — мучительно поморщился Черенок. — Сергей, это точно, а фамилия… Нет, не вспомню. Вот горе… — Ничего, можно узнать и без фамилии. Не так уже много танкистов Сергеев в Черкесске… В госпитале работают городские, я у них спрошу… — пообещала Наташа. Дни ползли медленно, однообразно. Нога, залитая в гипс, стала заживать. Но летчик чувствовал, что с ним происходит что-то неладное. Ноющая боль в голове, не прекращающаяся ни днем ни ночью, доводила его до отчаяния. Он пытался разобраться в том, что происходило с ним, но не мог. Характер вдруг резко изменился, стал раздражительным. Сон был короткий, беспокойный. Просыпаясь в "холодном поту, Черенок вдруг ловил себя на диком желании запустить табуретом в дверь или хватить об пол тарелкой. Малейшего пустяка было достаточно, чтобы кровь начала стучать в висках. «Что такое? Я схожу с ума? — с тревогой думал он и тут же гнал от себя страшную мысль. — Нет. Это повлияла на меня госпитальная обстановка. Эх, увидать бы товарищей, хоть письмо бы от них получить, услышать звук мотора, взлететь в небо, и все пройдет», — успокаивал он себя. Ему было невдомек, что на нем начинало сказываться влияние огромных доз морфия, вводимого ему в организм ежедневно. Старый врач-ординатор знал это отлично и все же запретить давать больному морфий не решался. Боли в голове были так сильны, что Черенок скрипел зубами и глотал слезы. — Нужны обезболивающие средства. Пусть даже в ущерб нервной системе, в ущерб общему состоянию организма в настоящее время, морфий до поры необходим ему как воздух. Иначе всякое сопротивление исчезнет, наступит травматический шок, — не раз говорил ординатор комиссару госпиталя на ее замечания о том, что летчику трудно будет отвыкать от наркотика. — А не думаете ли вы, Владимир Павлович, что он попадает из огня да в полымя? — озабоченно возражала комиссар. — Ах, Пелагея Денисовна, — перебил ее ординатор, развязывая тесемки на рукавах халата, — сейчас я не вижу другого выхода. Мы — врачи, а не чародеи. Во имя спасения жизни людей часто приходится экспериментировать, искать новые пути. Назначение врача состоит не только в правильной постановке диагноза и лечении больного. Есть еще и другая, не менее важная сторона его деятельности — психическая. Представьте себе, что, леча больного, вы перестанете поддерживать в нем интерес к деятельности, не будете устремлять его к жизни, не направите ход его мыслей на борьбу с недугом, что же получится? У него ослабнет воля, постепенно пропадет интерес к жизни, естественное чувство страха перед смертью перестанет его тревожить, наступит безразличие, и уже в борьбе со смертью такой человек не боец, а жертва. У нашего летчика есть крепкая зацепка. Он буквально бредит небом, полетами, машинами! В этом его стремлении я вижу силу, которая его оживит, поставит на ноги! Отсюда черпается моя уверенность в том, что он все сумеет перебороть, в том числе привычку к морфию. Пока врач и комиссар разговаривали в ординаторской, медсестра Наташа сделала Черенку очередное впрыскивание. — Спасибо, Наташа, — тихо поблагодарил он, откидываясь на подушку. Через несколько минут морфий начал оказывать свое действие. Летчик преобразился. Его запухшие, с синевой глаза, слегка затуманенные наркотиком, спокойно выглядывали из-под бинтов. На бледном, похудевшем лице появилась улыбка. — Ну, теперь легче, голубчик? — спросила Наташа. Черенок утвердительно нагнул голову. Он полюбил эту маленькую сестру за ее ласковое внимание, за мягкую неслышную походку, умение бесшумно открывать дверь, не греметь посудой. Когда она делала перевязку, Черенку казалось, что руки у нее бархатные, — так бережно они касались бинтов, так осторожно дотрагивались до раны. В дежурстве Наташа чередовалась с другой сестрой — Софьей Николаевной, близорукой и угловатой девушкой в золотых очках. Черенок явно недолюбливал ее, как и многие другие в госпитале, а между тем Софья Николаевна была прекрасной сестрой, отлично знала свое дело, заботливо ухаживала за ранеными, и все-таки взаимной симпатии, которая сближает людей, между ней и больными не существовало. Нескладная, она суетливо сновала по палатам, то и дело задевая табуретки. Очки, очевидно, мало помогали ей, потому что, выполняя врачебные назначения, она наклонялась близко к раненым, обдавая их резким махорочным духом. — Послушайте, Софья Николаевна, — спросил ее однажды с иронией Черенок, — зачем вы курите такую дрянь? Неужели вы думаете, что это придает девушкам обаяние? Софья Николаевна удивленно прищурила на него глаза. — Я здесь нахожусь не ради обаяния, — резко, слегка в нос ответила она. — Я — военфельдшер, следовательно, солдат, как и все, поэтому, как и все солдаты, курю. — Да, но мы ведь мужчины! И привычки наши и слабости наши для женщин необязательны, — возразил Черенок. — Ах, подумайте! Они мужчины! Им, мужчинам, видите ли, дозволено иметь слабости, курить и другое… А никто из вас не спросит: сколько часов в сутки мы спим? В голосе ее прозвучала обида. Черенок промолчал. Это была правда. — Конечно, доказывать, что махорка приятнее «Северной Пальмиры», было бы смешно, — продолжала Софья Николаевна, — но папирос нам начпрод не выдает, чего я особенно не добиваюсь. Махорка даже лучше кажется… Говорят, у каждого свой вкус. — Причем тут вкус? — не сдавался Черенок. — Со мной на одном курсе училась особа, которая старалась во всем подражать мужчинам — в манере держаться, ходить, говорить. Этим она надеялась выработать в себе твердый характер. Она стриглась под польку, курила трубку, специально научилась залпом выпивать кружку пива — на большее ее не хватило. — К чему все это вы рассказываете мне? — с пренебрежением спросила сестра. — К тому, Софья Николаевна, что женщина, где бы она ни была — на фронте в окопах, в семейной ли жизни, должна всегда быть воплощением физической и нравственной красоты. — Спасибо за добрые наставления… — усмехнулась Софья Николаевна. — А какие гарантии у вас за то, что здесь в госпитале, между больными и медицинским персоналом, я имею в виду вас, женщин, не может возникнуть чувство дружбы, если не больше? — Я гарантирована от этого, — неприятно улыбнулась Софья Николаевна. — А уж если о том пошел разговор, я отвечу. Вся эта чепуха, про которую сюсюкают поэты о женщине не для меня. У меня один интерес — моя работа и моя наука — медицина. Я не вижу ничего более значительного и высокого, чем призвание врача. Я мечтала быть хирургом-экспериментатором. И я им буду Не начнись война, и сейчас бы училась. Но, видите сами… не пришлось. К вашему сведению, я никогда не вздыхала на луну, как некоторые, и люблю ее лишь потому, что ночью при ней не разобьешь нос об столб. Чувство! Любовь! Вы меня просто смешите. Мужчинами я интересуюсь лишь как пациентами, и то если они представляют достаточный научный интерес по характеру заболевания. Я знаю, что с такими взглядами я нравиться не могу, но я и не добиваюсь этого, так как не отношусь к контингенту восторженных кисейных барышень. Черенок только руками развел. — А ведь в действительности вы, должно быть, вовсе не такая, какой вы хотите казаться, — сказал он после некоторого раздумья. — Будь здесь мой друг Остап, он бы обязательно сравнил вас с бутылкой искристого шампанского, на которую хозяин по ошибке наклеил этикетку «квас». Софья Николаевна вспыхнула, выскочила из палаты и, к удивлению летчика, даже не хлопнула дверью. «Вы меня смешите…» — передразнил он ее. — Вот уж посмеялся бы я над тобой, Софочка, если бы ты вдруг взяла да и влюбилась в одного из так презираемых тобою мужчин… Хороший был бы тебе урок!» Северо-Кавказский фронт продолжал стремительно наступать. Генерал Клейст, которого оружейница Таня Карпова несколько преждевременно отправила на тот свет еще в Моздоке, наскоро собрав всю подвернувшуюся под руку артиллерию, остатки полков генерала Клеппа и румынской горнострелковой дивизии Думитреску, решил зацепиться за Армавир. Он ожидал удара в лоб. Но советские части обошли город слева и справа и оседлали дорогу на Кропоткин. Очевидцы, прилетавшие с разведки, рассказывали, как гитлеровцы, спасаясь от полного окружения, оставляли Армавир. Через неделю был освобожден Кропоткин, а еще через сутки — Тихорецк. С падением этого важного узла коммуникаций пути отступления немцев на Ростов оказались прерванными. Не имея иного выхода, кроме выхода в Крым через Керченский пролив, Клейст остановился у заранее подготовленного тройного ряда оборонительных рубежей на линии Краснодар — Новороссийск, приказав удержать их во что бы то ни стало. Возможно, Клейст такого приказа и не отдавал, но летчики стали думать именно так после первых же боев на новом направлении. В эти дни штурмовой авиационный полк, которым командовал Грабов, покинул Обильное. На крохотном аэродроме, куда он перелетел, Оленину снова не повезло. В бою его подбили. Машина стала в ремонт, и как раз в тот самый момент, когда предстояло перебазирование. Не миновать бы ему лететь на новое место в задней кабине учебного самолета пассажиром, если бы не счастливый случай. В полку уже давно носились слухи, что в тылу на одном из авиазаводов запущен в серийное производство самолет с кабиной воздушного стрелка. О новой машине много говорили. С каждым воздушным боем все больше и острее ощущалась нужда в стрелке. Незащищенный хвост штурмовика оставался по-прежнему «ахиллесовой пятой», хорошо известной гитлеровским истребителям. И вот новый самолет прибыл в полк. Пилоты толпились вокруг него, рассматривали, ощупывали, прикидывая, кому же первому выпадет честь осваивать его в бою? И, к удивлению всех, честь эта выпала Оленину. Грабов вызвал его к себе и без обиняков приказал принять и испытать в воздухе новый самолет. Решение комиссара изумило не только летчиков, но и самого Оленина. «Нет ли здесь подвоха?» — подумал он, подозрительно вглядываясь в лица присутствующих на командном пункте. Но комиссар, многозначительно помолчав, спросил лишь: — Не подведете? Это было сказано более утверждающе, чем вопросительно, но Оленин понял намек и покраснел. — Товарищ комиссар! Да я… Да честное гвардейское… Эх, что говорить… — Оленин замолчал, опустив голову. Сколько раз отчитывал его комиссар за ухарство, сколько раз с глазу на глаз предупреждал, остерегал от лихачества в бою. А он не слушался, срывался, подводил. И вдруг такое доверие… — Как ты считаешь, Остап, почему он доверил машину именно мне? Кажется, по всем законам психологии следовало бы сделать иначе? — Ишь ты, психолог какой! Иначе… У нас на Каче все иначе. И трубы ниже, и дым пожиже… — пошутил Остап. — Все же я удивляюсь. Не ожидал. — И я удивляюсь… — пожал плечами Остап. Им, хорошо знающим толк в делах военных, но мало разбирающимся в делах житейских, многое еще было неведомо. Они не подозревали того, как кропотливо и осторожно счищает с них Грабов шелуху, как упорно изо дня в день борется он за них, коммунистов-бойцов; они не понимали, что последнее его приказание есть одно из решений сложной формулы воспитания «Осознанная ответственность — мать дисциплины». В Кропоткине Оленин приземлился одним из первых. Поставив блестящую свежим лаком новенькую машину в капонир, он выключил мотор и крикнул назад: — Приехали! Выгружайся! Из кабины стрелка выпорхнула сияющая Таня, вслед за ней выбрался флегматичный механик и, гремя сумкой с инструментом, тотчас же полез под мотор, к маслофильтру. Над головой кружились заходящие на посадку самолеты. Оленин глазом профессионала следил за ними, давая оценку искусству пилотов. Посадка есть венец мастерства летчика, блестящая концовка, завершающая красиво исполненное произведение. Вдруг острый слух Оленина уловил новый звук, не похожий на гул моторов штурмовиков. Он машинально оглянулся и остолбенел. Совсем рядом с аэродромом, низко над бело-голубоватой равниной летел «мессершмитт». Оленин не поверил своим глазам. В центре поля с микрофоном в руках стоял Грабов, командуя посадкой полка. Никем не замеченный, немец взмыл вверх и скрытно вошел в круг «илов». — Мерзавец!.. Сейчас откроет огонь… — сжимая кулаки, прошептал Оленин. Но «мессершмитт» в это время, выпустив шасси и посадочные щитки, погасил скорость. «Что за фокусы?» — подумал Оленин, выхватывая ракетницу, чтоб предупредить Грабова об опасности. Гитлеровец медленно и точно приближался к хвосту переднего «ила», и Оленин, наконец, понял коварный маневр врага. — Собьет… Собьет!.. — крикнул он, задыхаясь от бессильной ярости. И вдруг он вспомнил, что у него двухместный штурмовик. Бросившись к кабине стрелка, он молниеносно сорвал чехол с крупнокалиберного пулемета, и тут же розовая струйка трассы впилась в брюхо «мессершмитта». Самолет качнулся, задрал в зенит мотор, свалился на крыло и с нарастающим свистом устремился к земле. «Ил», ничего не подозревая, спокойно приземлился у посадочного знака. Оленин успел заметить номер машины — это был Попов. Все произошло настолько стремительно, что Таня, не вполне понимая, что случилось, с испугом спросила: — Товарищ командир, вы его сбили? — Сбил, Таня, сбил нахала! — крикнул Оленин и побежал к дымящимся обломкам вражеской машины. Быстроногая Таня, увязая в снегу, не поспевала за ним. Когда она подбежала, Оленин уже рассматривал разбитый «мессершмитт». На обломке фюзеляжа, напоминающем секцию канализационной трубы, стояло два ряда белых крестиков — количество сбитых гитлеровским летчиком самолетов, а под крестами эмблема — пиковый туз. — Мамочка… Асс!.. — воскликнула девушка, насчитав одиннадцать крестов. — Одиннадцать и туз — перебор, Таня! Проигрался асс на тот свет!.. — воскликнул возбужденный летчик и, зло усмехнувшись, демонстративно повернулся спиной — к обломкам. По белому полю к ним бежали люди. Впереди всех был Попов. Оленин стоял внешне спокойный. В душе он гордился своим поступком. Ведь он не только сбил врага на глазах у всех, он спас жизнь товарищу. С его круглого поросшего светлым пушком лица не сходила добрая улыбка. Но улыбка скоро растаяла. Втянув голову в меховой воротник комбинезона, Попов, не взглянув на него, молча проследовал к сбитой машине. Несколько минут разглядывал изуродованный, скрюченный металл, затем пнул ногой бесформенную груду, плюнул в центр пикового туза и медленно пошел к своему самолету. — Байбак ты и есть байбак… — сердито сказал ему вслед Борода, движимый чувством обиды за Оленина. Попов резко остановился, повернулся к нему. — Продолжай дальше… — сухо произнес он прищурившись. — Тяни лазаря: гордец, черствец, нелюдим, сухарь… Еще что? — Брось, Попов. Тебя товарищ спас от верной гибели, а ты? Спасибо даже не сказал! — Ерунда! Оленин не барышня; За дело благодарить буду делом, — отрезал Попов и, повернувшись, быстро зашагал по полю. В полку о Попове ходили легенды. Было в этом странном, ершистом человеке что-то такое, что невольно притягивало к нему. Скупой на слова, замкнутый, он отличался исключительной храбростью Ему, например, ничего не стоило войти в самый свирепый огонь зениток без маневра или без всякой нужды вступить в схватку с вражескими истребителями, что, конечно, не всегда сходило ему безнаказанно. Его безрассудная, граничащая с фанатизмом смелость вызывала среди летчиков много разговоров. Одни оправдывали, другие осуждали, Оленин искренне завидовал. Однажды, после одного из удачных боевых вылетов Попова, Оленин восторженно заметил ему: — Ну, знаешь, Попов, работаешь ты классически! — Ка-ак? — переспросил Попов. — Классически. Ну, в высшей степени замечательно! — Во-он как! — угрюмо усмехнулся тот. Задетый его пренебрежительным ответом, Оленин долго стоял размышляя: «Что он из себя строит, этот Попов? Бравирует своим безразличием, напускает на себя скромность». Как-то еще в Грозном Остап Пуля затеял с Черенком спор о соответствии и противоречиях между внешностью и характером человека. Оленин, обозленный на Попова, без всякой деликатности отметил: — Зависимость здесь самая прямая. Пример — наш уважаемый Попов. Что снаружи, что изнутри — байбак, черт бы его подрал! — Ну, нет. Не согласен, — возразил Грабов, не принимавший до того участия в споре молодежи. — Зависимость здесь может быть только случайная. Тут другое…. Грабов на минуту задумался. Лицо его стало строгим. — Тяжелое горе, — снова заговорил он, — потрясло, выбило его из нормальной колеи. Он молчит, замкнулся в себе, откололся от товарищей и если не откололся от жизни совсем, то потому, что его связывает с ней большое и самое главное — борьба за свободу Родины. Пройдет время, жизнь возьмет свое, и Попов оправится, будет прежним, каким был. Помню, давно, еще в детстве, вблизи нашей деревни рос тополь. Высокий, стройный. Листья на нем были как серебряные. Все любовались им. И вот однажды налетела на деревню буря. Повалила, повыворачивала с корнями деревья, посрывала крыши с домов, поразметала по сторонам. Потом утихло. Смотрим — стоит наш тополь. Не сломала его буря. Только листка на нем не осталось ни одного. Так и стоял он голый, словно мертвый. А пригрело весной солнце, тополь снова ожил, об, рос молодой листвой. Рассказ комиссара вызвал у летчиков несколько другую ассоциацию. Кто-то вздохнул, потом все заговорили о самом больном — об изувеченной войной родной земле. Оленин вспомнил свой город, Садовую улицу, когда-то утопавшую в зелени, представил ее, разрушенную гитлеровцами, с вырубленными кленами, и сердце его сдавила боль. Потом опять вспомнил Попова. Совсем недавно через станицу, где стоял полк, проводили пленных. Попов брился у окна. Когда колонна пленных поравнялась с их домом, он вскочил и как был с намыленным подбородком, так и выбежал на крыльцо. Суровые, никогда не улыбающиеся глаза его отливали холодной сталью. Сжимая кулаки, он что-то прошептал. Что? Оленин не расслышал, но теперь он понял, что комиссар прав: какую-то тяжелую драму переживал летчик. А через несколько дней ему неожиданно приоткрылась другая, доселе не известная сторона души этого человека. Оленин был свидетелем того, как Попов в столовой угощал обедом стайку станичных ребятишек. Откуда он их собрал столько — неизвестно. Но пока те расправлялись с дымящимся борщом, он суетился вокруг них, улыбаясь поглаживал вихрастые головенки мальчишек. В глазах его светилась отцовская ласка, огромная человеческая любовь. Открытие это несказанно обрадовало Оленина. В нем с новой силой вспыхнуло горячее желание сблизиться с Поповым, но сближения как-то не получалось. Отношения по-прежнему оставались холодными, официальными. В необжитой, пахнущей хвоей землянке командного пункта было людно. Помощник начальника штаба капитан Рогозин, освещенный тусклым пламенем мигалки, что-то усердно писал. Кончив, он поднялся из-за стола, с шумом отодвинул табуретку и, многозначительно кашлянув, приколол лист к необструганному бревну стены. Сквозь тучи табачного дыма, висящего в землянке, Остап Пуля с трудом прочитал: «Курение запрещено окончательно». Взрыв общего хохота заглушил его голос. Это было уже шестое по счету объявление, вывешенное Рогозиным за сравнительно короткое время. После многих бессонных ночей корпения в прокуренной землянке над оперативными картами, сводками, графиками, шифровками в груди капитана по утрам начинало хрипеть. Как констатировал полковой врач Лис — «явление, возникающее от чрезмерного злоупотребления курением табака». Авторитетное заявление специалиста и побудило Рогозина заняться искоренением пагубной привычки. За дверью землянки фыркнул мотор автомобиля, и Грабов, скрипя кожей реглана, вошел в помещение. Летчики поднялись, но он приказал им сесть. Переступая через ноги сидящих, комиссар прошел к столу и стал расстегивать планшет. С появлением в землянке его грузной и широкой фигуры помещение словно сузилось, стало еще теснее. Грабов не спеша вынул из планшета несколько писем, захваченных по пути с ППС[9], и, лукаво прищурясь, обвел взглядом лица летчиков. Все с выжиданием следили за ним. Глаза Грабова остановились на Оленине. Первое письмо было ему. Вскрыв его, Оленин углубился в чтение. Старательным стариковским почерком отец его, старый мастер, эвакуированный из Ростова, рассказывал о своей жизни на Урале, и Оленин снова почувствовал себя в родном доме, с его особыми звуками, особым смешанным запахом герани и крепкого чая, запахом, которым, казалось, были пропитаны даже листки письма. Второе письмо в розовом конверте было Рогозину. Всем было известно, что в таких конвертах письма приходили только капитану от его молодой жены. Не замечая завистливых взглядов, капитан отошел в угол и, как всегда, озаренный своим счастьем, распечатал конверт. Борода писем не ожидал. По точным прогнозам полковых «стратегов», письма к Бороде начнут поступать не ранее будущей осени, после того как советские войска, форсировав Днепр, освободят правобережную Украину. Там, в селе Ковальки, осталась его мать — старая учительница. Воспоминания о ней всегда вызывали у летчика беспокойные мысли: «Как она там? Жива ли? Ушла ли с партизанами?». Комиссар положил перед собой последнее письмо, сложенное треугольником. — Это письмо без адресата. Написано: «Самому храброму летчику-гвардейцу». Решайте сами, кому его вручить. Достойных много… письмо одно, — улыбнувшись сказал он, разводя руками. Летчики переглянулись. Кому на фронте не хочется получить письмо от девушки? Почему именно от девушки — никто этим вопросом не задавался, но все были уверены, что письмо это от девушки и обязательно красивой. Молчание нарушил Оленин. — Я думаю, — заявил он, — письмо надо отдать Попову. — Попову, Попову, — поддержал Борода. Грабов подумал и кивнул головой в знак согласия. Попов, до этого отчужденно сидевший на скамье, даже привстал от изумления. — Письмо? Мне? Зачем? — спросил он, недоверчиво оглядываясь по сторонам. — Бери, бери! — подтолкнул его Остап. — Ты заслужил это. Попов взял письмо и молча опустился на прежнее место. Было заметно, что событие взволновало его, как никогда. — Внимание! — негромко произнес Грабов. — Наземники завязали бои за Краснодар. Наступило наше время. Объявляю готовность «номер два». Утром прибудет к нам новый командир полка. А теперь — спать! — А кто командир?.. — поинтересовался Остап. Но Грабов замахал на него рукой: — Все! Спать всем! Спать без разговоров! Шагая в темноте к общежитию, Оленин вдруг почувствовал на своем локте чью-то крепкую руку. Он не оглянулся, а как-то затылком ощутил, что это Попов. Действительно, это был он. Не желая первым начинать разговор, Оленин продолжал идти, ожидая, пока Попов заговорит сам. Но тот тоже молчал. И только когда они подошли к общежитию, Попов смущенно сказал: — Ты, Леонид, не обижайся. Ничего не поделаешь. Запомни одно — в обиду тебя никому не дам. Ни здесь, ни там, — показал он вверх и тотчас же, словно устыдившись своего многословия, резко толкнул дверь. После того случая, когда Черенку удалось вспомнить имя товарища из Черкесска, он целыми часами тренировал себя, надеясь восстановить в памяти и другое. Но безрезультатно. Однажды врач, делая утром обход, внимательней, чем когда-либо, оглядел его, одобрительно похлопал по груди и, довольный, воскликнул: — Гудит! Что тебе царь-колокол! Такая клетка отзвонит не одну заупокойную по врагу… Только вы нажимайте сейчас на кулинарию. Повар не обижает? — Куда там! — засмеялся Черенок. — Хуторяне мои навезли столько, что мне вовеки не съесть. Ребятам в палаты отдаю. — М — да.. — произнес ординатор, обдумывая что-то. — Ясно… — и еще раз спросил, когда больше всего его беспокоит головная боль. Через минуту в коридоре послышался стук костылей, и в палату вошел артиллерийский капитан со свежей газетой в кармане халата. — Здорово, летун! Как настроение? Все еще вспоминаешь, как тебя зовут? — громко приветствовал он. — Плохо, бомбардир. Почта полевая не вспоминается, хоть убей! Каждую ночь снится всякая дрянь: колеса поломанные, сапоги, бочки без обручей. Как-то раз даже черепаха приснилась, подмигивала мне… Тьфу! — Н-да… Плохо. Но не вешай нос! Подожди. Все в свое время восстановится. Как только перебазируемся на новое место, сменим, так сказать, позиции. — Какое новое место? О чем ты толкуешь? — А ты разве не знаешь? Ведь госпиталь-то наш того… сворачивается скоро. Переводят ближе к фронту, а нас эвакуируют в глубокий тыл долечиваться. Так что готовься к вылету, штурмовик. Вот как… — Ты скажи! А мне никто и не заикнулся об этом… — удивился Черенок. Корнев пожал плечами и, махнув рукой, отвернулся к окну: — Эх, и осточертели же мне госпитали эти! Готов на костылях удрать. На фронте сейчас дела такие разворачиваются, а тут сиди сиднем… Сколько времени зря пропадает… Минуту они помолчали, думая каждый о своем. Потом Черенок протянул руку за газетой. Первая страница была вся сплошь усеяна фамилиями награжденных. — Нас тут нет… — буркнул артиллерист, — давай посмотрим лучше, что под Сталинградом. Так… — протянул он, раскрывая газету. — Ну все! Фашистам не придется больше кричать «хайль». — Да, сейчас им и «капут» уже не поможет, — согласился летчик. — Какая блестящая операция! Вот ты изучал историю войн. Была ли где в мире еще такая грандиозная по замыслу и так стремительно выполненная операция? — Нет. Я кое-что смыслю в стратегии и в тактике разбираюсь, и пусть я буду трижды ослом, если сталинградская кампания не есть начало полной нашей победы! — воскликнул Корнев и выжидательно уставился на Черенка. Убедившись, что тот против обыкновения не собирается возражать и спорить, Корнев свернул папиросу, положил ногу поудобнее на костыль и с твердым убеждением сказал: — Задумать и так решительно осуществить окружение и разгром армии фельдмаршала Паулюса можно было… Разговор нарушила Наташа. Как всегда бесшумно войдя в палату, она сообщила, что к Черенку пришли две женщины. — Кто? С хутора? — обрадовался Черенок. — Нет, не с хутора. Новые какие-то… Одна пожилая, седая, а другая в шубке с косичками. Фифочка… Наташа недовольно вздернула плечами и пошла в коридор, взглянув мимоходом в осколок тусклого зеркальца, прибитого у двери. Черенок с удивлением посмотрел ей вслед. Капитан поднялся. — А ты куда? — спросил летчик. — Пойду к себе. — Зачем? Посиди. Посмотришь моих паломниц. По коридору раздались шаги, и в двери показалась женщина в черном пальто с накинутым поверх него халатом. При первом взгляде на нее черты лица показались Черенку так знакомы, словно он где-то уже встречал эту женщину. — Здравствуйте, товарищи. Кто из вас Черенков, летчик? — спросила женщина, переводя взгляд с одного на другого. — Вот сей летун и есть Черенок, — показал артиллерист. — Я секретарь Черкесского райкома партии. Зовут меня Александра Петровна Пучкова. — Пучкова? — воскликнул Черенок, широко раскрыв глаза. — Так вы мать Сергея? — Да, я его мать. Она заметила его усилие приподняться с подушки и поспешно сказала: «Лежите, лежите, пожалуйста», — и отступила в сторону. — А это дочь моя, сестра Сергея, Галина, — отрекомендовала она, обернувшись. Девушка в короткой беличьей шубке с наброшенным поверх халатом стояла у двери, опустив руки и как-то неуклюже вывернув ноги. Черенок с любопытством пробежал по ней глазами. Лицо напряженное, бледное, глаза большие черные, чуть раскосые. Они смотрели на него с удивлением и восторгом. «Сестра Сергея Пучкова, а непохожа, даже на мать непохожа. Десятиклассница…» — почему-то подумал Черенок и пригласил их сесть. Лишних стульев в палате не было, но сестра Наташа, такая внимательная всегда и заботливая, на этот раз не спешила их принести. Артиллерист, кашлянув в кулак, встал, пододвинул свой стул Пучковой, а сам примостился на кровати Черенка. — Так вот вы какой, Василий Черенков! А я вас представляла совсем другим, постарше, судя по тому, что писал нам о вас Сережа, — улыбнувшись, медленно проговорила Пучкова, а сама подумала: «Губы мальчишеские, а в уголках рта уже горькие складки. Сколько довелось тебе повидать и сколько еще придется…» — Да вы садитесь, пожалуйста, — пригласил еще раз Черенок, показывая на стул. — Расскажите, где Сергей. Как он? Ведь сколько воды утекло с тех пор! — Его полевая почта восемнадцать ноль сорок два, а где он находится, не знаю, — пожала плечами Пучкова, — воюет где-то. Недавно письмо прислал, на Тереке был, а сейчас… Где все, там и он, наверное, со своими танкистами, — сказала она, присаживаясь на табурет. — Мне врач рассказал, как вы сюда попали… Я хотела бы… вы так много сделали для моего сына, что я была бы рада хоть чем-нибудь отблагодарить вас. — Что вы, что вы! — испуганно воскликнул Черенок. — Сергей на моем месте сделал бы то же самое… А насчет остального, — махнул он рукой, — мне всего здесь хватает. А скуки хоть отбавляй. Лежу один. — Так почему же к вам не положат еще кого-нибудь? — посмотрела Пучкова на Корнева. — Веселей было бы! — Ему медицина не разрешает. Приписывает полный покой, — развел Корнев руками. — У меня голова немножко того… — повертел в воздухе пальцами Черенок. — Ну мы попросим медицину, чтоб нам разрешили вас посещать. Я, правда, больше теперь по району курсирую, но Галя эту зиму свободна. Учебный год у нее пропал, пока мы в эвакуации были… Теперь до следующей осени ждать. — Мама, ты говоришь так, словно я вообще ничем не занимаюсь, — сказала Галина с легкой обидой, и щеки ее зарумянились. — Разве я так сказала? — спокойно улыбнулась Пучкова и повернулась к Черенку. — Мы редко видимся. Если я бываю дома, то она дежурит на телефонной станции, у коммутатора. Если она дома, то я куда-нибудь уезжаю… так и живем, не видя друг друга. Летчик снова пристально посмотрел на девушку, а капитан подумал: «Вот другой раз и догадайся попробуй, какая она из себя, та девушка на коммутаторе, чей голосок приводит тебя в кислое настроение одной фразой: „Абонент занят, повесьте трубку“… — Никогда я не думала, что придется встретиться с вами в такой обстановке, — снова заговорила Пучкова, обращаясь к Черенку. — И вообще, вся история с Сергеем какое-то чудо… Из его полка прислали мне письмо, что погиб в бою… И вдруг через четыре месяца — письмо. Смотрю, Сережин почерк. «Откуда? — думаю. — Видимо, старое. Бывает такое…» Распечатала письмо, читаю и от слез ничего не вижу. Жив, оказывается, Сереженька! Пишет из госпиталя, ранен, сообщает, что скоро поправится и, возможно, приедет домой в отпуск. В этом письме и о вас было сказано много. Сережа сожалел, что расстался с вами, не обменявшись номерами полевых почт. В общем, хотите вы или не хотите, а как только встанете — жить будете у нас. Мы вас быстро поправим, к лету совсем будете здоровы. Черенок засмеялся, ничего не ответил. Корнев хитро подмигнул ему. «Ого! Откажется он, наверное, попасть в квартиранты к хозяйке, имеющей такую дочку», — чуть было не выпалил он, но вовремя спохватился и скромности ради заметил: — Вы еще не знаете, какими деспотами бывают иногда больные… — Неправда! Неправда! — возразила дочь. — Нет! — решительно сказала мать. — Пока в районе я хозяйка, он будет во всем подчиняться мне и выполнять все мои приказы. А он человек военный и должен знать", что такое приказ, — пошутила она. — Расскажите, как вы встретились с братом и спасли его? — попросила Галина: — Мы с мамой ничего не знаем. Сергей хотя и обещал приехать в отпуск, но не приехал. — О! Это длинная история, Галиночка. Как-нибудь расскажу вам… В дверях показалась Наташа с поднятым в руке шприцем, покрытым марлевой салфеткой. — Товарищи, — строго сказала она посетительницам, — больному пора выполнять назначения. Мать и дочь поспешно поднялись, стали прощаться. Галина подошла к тумбочке и выложила на нее из сумки целую пирамиду желто-шафранных яблок. Наташа следила за ее быстрыми, ловкими движениями, и брови ее хмурились. — Так вы и не рассказали… — с сожалением промолвила Галина Черенку, застегивая опустевшую сумку. — Расскажу, Галиночка. Времени впереди еще много. Впрочем, подождите. Одну минуту. Бомбардир, будь другом, — повернулся Черенок к артиллеристу. — Посмотри в тумбочке, внизу лежит мой планшет. Корнев нагнулся, достал планшет. Летчик покопался в нем и вынул вырезку из газеты. — Здесь написано все, как было, — сказал он, передавая ее девушке. Девушка, взглянув на потертую и пожелтевшую от времени газетную полоску, прочла заголовок и осторожно спрятала ее в карман. В палате остались только раненые и Наташа. — Давайте руку… — нетерпеливо обратилась она к Черенку. — Что вы, Наташенька! Разве можно довольствоваться одной рукой? — с деланным испугом воскликнул артиллерист. — Требуйте непременно обе, да и сердце в придачу, пока не поздно… Наташа покраснела. Черенок, закатав рукав, обнажил руку, покрытую черными точками бесчисленных уколов. — Доложите-ка, товарищ гвардии старший лейтенант авиации, какой это по счету? — спросил Корнев, наблюдая за манипуляциями сестры. — Триста пятьдесят восьмой, товарищ капитан артиллерии!.. — отрапортовал Черенок и добавил, сжимая и разжимая кулак: — Пустяки еще… — Объясните мне, пожалуйста, если не секрет, кто же эта красавица, фея кубанская, что за Сергей и что за загадочные отношения у вас с вашими паломницами? — спросил капитан после того как Наташа удалилась. — Я, по правде сказать, хотя и внимательно прислушивался к вашему разговору, но понял из него мало… Какое это у вас чудо с ее сыном произошло? Расскажи ты хоть мне. — Какое там чудо!.. Самое обычное дело. Рассказывать долго, а слушать нечего, — нехотя ответил Черенок. — И что вы за народ такой, летуны? — возмутился Корнев. — Сколько мне ни приходилось сталкиваться с вашим братом, не пойму я вас. У каждого целый сундук всяческих приключений, а ни одного слова не вытянешь. — Да что рассказывать? Ничего особенного. Случай, каких тысячи на фронте, — проворчал Черенок, машинально барабаня пальцами по одеялу. — Самый что ни есть обыкновенный. Разве такие еще случаи бывают! Ну, коли хочешь, — слушай. И он рассказал Корневу, как они с Леонидом Олениным дрались под Ростовом, о своих скитаниях во вражеском тылу, о встрече с Пучковым в сарае возле Матвеева Кургана. — Вот тебе, капитан, и вся история. И, как видишь, чудес никаких здесь нет. А теперь, прошу тебя, позови сестру. Пусть кольнет еще, голова разболелась, — закончил Черенок. После очередной дозы морфия Черенок не почувствовал привычного облегчения. Наоборот, головная боль все усиливалась. Ему казалось, что кто-то беспощадно стучит по его голове молотом, как по наковальне. — Наташа, еще укол… Сделайте, пожалуйста! — попросил он. — Не могу, дорогой. Врач приказал прекратить вводить вам морфий. Прошлым уколом я ввела вам уже не морфий, а дистиллированную воду. — Что?! — вскрикнул Черенок. — Воду? — Позовите врача! — Что случилось? — Чем вы недовольны? — послышался через минуту голос ординатора. — Я прошу немедленно ввести мне морфий, — настаивал Черенок.. Врач стоял в раздумье у его кровати. — Послушайте, товарищ Черенков, — заговорил он спокойным и дружеским тоном. — Вам больше нельзя принимать наркотики. Вы дошли уже до предела. Не прекратите — погибнете! — Кому какое дело, что я погибну? Морфию мне! — закричал тот, впадая в ярость. — Ничего сделать не могу, — твердо ответил ординатор. — Потерпите. Я знаю, что это трудно, но вам надо собрать все силы и терпеть. Со временем все пройдет. Лучше я прикажу сейчас дать вам вина или стакан спирту, чего хотите. Выпьете и уснете. — Не нужен мне ваш спирт! — вспылил Черенок. — Я смотреть на него не могу, не то что пить. От одного его запаха душу выворачивает. — В этом нет ничего особенного, это явление обычно для всех наркоманов. Но вы не волнуйтесь. Надо перебороть привычку. Заставьте себя. Переломите. У вас иге не сила, а силища. Вы же летчик! Смотрите, дело ваше, но если вы не бросите морфий — вы больше не штурмовик. Будете выписываться из госпиталя, я в справке так и укажу, что морфинист. Вас тогда к аэродрому и близко не подпустят! Черенок молча смотрел на потолок. — Я не хотел вам сегодня говорить об одном деле, волновать вас на ночь, но раз так — скажу. Вы газету читали? — Мне не до газеты, — грубо оборвал его Черенок. — А вот и напрасно. Возьмите, посмотрите вот здесь. Врач сунул ему в руки газету и указал на отчеркнутое красным карандашом место на первой странице, где был напечатан Указ Президиума Верховного Совета о награждении посмертно орденом Ленина летчика, старшего лейтенанта Василия Черенкова. — Орденом Ленина… посмертно… — еле слышно прошептал, бледнея, летчик. Затем, как бы внезапно очнувшись, громко спросил: — Орденом Ленина? А почему посмертно? — и строго взглянул на врача. Тот пожал плечами и с деланным равнодушием ответил, пряча в усах улыбку: — Очевидно, считают вас погибшим. И на самом деле, должен вам сказать: разве можно быть уверенным в каком-либо выздоровлении, если вы не бросаете свои нехорошие привычки… — К чертям собачьим эти разговоры! — крикнул Черенок, поднимаясь с подушки. — Я жив и буду жить! И раньше чем умру, еще тысячу фашистов угроблю! Что вы по мне панихиду справляете? Плевать мне на ваш морфий! Видите, меня не забыли. Самой высокой наградой наградили. А мне ее еще заслужить надо, эту награду… Сегодня же напишу в полк письмо… полевая почта… — мучительно напряг он память, закрыв глаза. Все тело его вытянулось. Вдруг он вздохнул, словно сбросил с себя тяжкую ношу, и скороговоркой выпалил: — Девятнадцать триста двадцать семь! Волков, командир! Майор Волков! Вспомнил! — радостно кричал он, стуча кулаком по койке: — Ха-ха-ха! Порядок! Теперь полный порядок! О-го! Мы еще повоюем. Мы еще в день победы… — Ну вот и чудесно, — улыбнулся врач. — Слышу речь настоящего мужчины, фронтового летчика. Поздравляю! — он крепко пожал Черенку руку. — Остается только выпить по такому случаю. Обмыть орден, чтоб эмаль не потрескалась, — шутливо добавил он, выходя из палаты и возвращаясь с Наташей, которая несла бутылку, наполненную спиртом. Ординатор, наливая в стакан спирт, спросил: — Вам как, с водой или без? Черенок поморщился. Возбуждение уже прошло, и он опять ответил, что пить не будет, что вообще он никогда не пьет, даже если есть желание, а теперь, когда желания нет, тем более. Поставив стакан на тумбочку, врач вышел. Через минуту в коридоре раздался мерный стук костылей, и в палату вошел Корнев, с хитрым видом нюхая воздух. — Хе-хе… А ведь правы были наши предки, когда, изобретя спиртягу, назвали его духом… — осматриваясь кругом, расплылся он в улыбке. — Э-э! Да у тебя никак выпивка! По какому случаю? Не опоздал ли я, не дай бог? Но его успокоили, и Черенок, подавая ему газету, показал Указ Президиума Верховного Совета. — Вон оно что! — пробежав глазами Указ, воскликнул артиллерист. — Поздравляю, брат, от души поздравляю. Только почему ты в Указе покойником значишься? — удивился он. — Ничего. Скоро опять в живые переберусь. Ты знаешь, ведь я номер полевой почты вспомнил! — О-о! В таком случае имеются уже два повода выпить!.. — с живостью воскликнул Корнев. Врач, вновь вошедший в палату, прибавил, что появилась еще и третья, не менее важная причина… — А именно? — спросил капитан, повернув к нему голову. — Товарищ Черенков с сегодняшнего дня «плюет на наш морфий»! — торжественно объявил врач. — Серьезно? — недоверчиво спросил капитан, — Тогда пируем! — Он налил себе стакан и, любуясь прозрачной жидкостью, прищелкнул языком. — Бриллиант! Чистая слеза. Черенок почувствовал, как по телу его прошла дрожь, но собрался с духом и влил в себя полный стакан спирту. Через десять минут он спал. Последующие дни пронеслись как в тумане. Утром он просыпался, лежа мыл себе холодной водой лицо, с отвращением выпивал заранее приготовленный стакан спирту и снова погружался в сон. Раненые из других палат спрашивали Корнева, как там поживаем летчик, на что артиллерист неизменно отвечал: — Лечится… Клин клином вышибает. Приходила Александра Петровна Пучкова с Галиной, но их не пустили к Черенку. Врач сказал, что разрешит свидание не раньше чем через неделю. В следующее воскресенье стало официально известно, что госпиталь сворачивается и все раненые будут эвакуированы в тыл. По списку Черенок Должен был ехать в Дербент. Об этом позвонили в райком Александре Петровне, которая позже разговаривала с главврачом и начальником госпиталя. Зная намерение Пучковой оставить его в Черкесске, Василий догадывался о содержании их переговоров. Поэтому, когда на утреннем обходе главный врач спросил его, правда ли, что он не хочет уезжать в тыл, он подтвердил, что правда. — Почему же? Ведь там условия значительно лучше и лечение… — пожал плечами главврач. — Мало ли что, товарищ полковник. Зато отсюда до фронта рукой подать. Прошу оставить меня где-нибудь поблизости… — попросил Черенок. Главврач не возражал оставить больного долечиваться в районной больнице, так как выздоровление теперь протекало нормально: — Значит, мы оставляем вас в этой же палате. Только вот" Наташу придется от вас забрать… — показал он на сестру. — Или, может быть, и вы останетесь? — с хитринкой спросил он ее. — Ну, что вы, товарищ полковник. Он теперь и без меня обойдется, — зарделась девушка. Когда врач ушел, Наташа задумчиво постояла некоторое время у печки, потом молча подошла к окну и бессознательно поскребла ногтем наросшую на стекле изморозь. Видно было, что она волнуется. — Я… письмо ваше отправила в полк, — чуть слышно сказала она. — Спасибо, Наташенька, за письмо и за все. Я всегда буду помнить о вас. Никто не сделал мне так много хорошего, как ваши руки, — сказал он и мысленно добавил «маленькие бархатные руки». — Как стало бы холодно и неуютно в жизни, если бы на свете не было таких добрых рук! — Что у меня за руки? Шероховатые, красные от сулемы. Наташа присела на кровать и провела руками по его щекам. — Правда. Чувствуете? — спросила она, взглянув ему в глаза. Он молчал, растроганный. — Вот мы и расстаемся, — грустно сказала она. — Ночью уезжаем на фронт… Жаль… А кто вы мне? Чужой, неизвестный… Случайно встретились… А вот когда приходит время расставаться, кажется, от сердца отрываешь… Голос Наташи дрогнул. В глазах блеснули слезы. Она наклонилась, порывисто поцеловала летчика и, вскочив, убежала из палаты, впервые громко стукнув дверью. — Наташенька, золотая! Вернись! — крикнул он, но ответа не было. В коридоре слышались торопливо удаляющиеся шаги. Прошел еще месяц. Нога у Черенка постепенно срасталась, оставалась лишь незначительная ранка, которая ему почти не мешала. Слабость проходила. Молодое тело с поразительной быстротой приобретало былую силу. Он уже без посторонней помощи поднимался с постели, и опираясь на костыли, бродил по длинному коридору больницы. Тренировка доставалась нелегко. Острая боль вызывала слезы, но летчик пересиливал себя и с каждым днем радостно ощущал, как крепнут его мышцы. Александра Петровна Пучкова уже не раз предлагала ему переехать к ним на квартиру, но Черенок, не желая стеснять ее, упорно отмалчивался. Сама Пучкова редко бывала дома, а с тех пор как начали таять снега, пригреваемые мартовским солнцем, стала еще больше задерживаться в районе, разъезжая по возрождаемым колхозам, где шла напряженная подготовка к севу. Галина навещала часто. Приходила то одна, то с подругой Надей — черной, курносой девушкой, с которой вместе в прошлом году кончала десятый класс. Вначале больше говорили о войне. Черенок рассказывал девушкам о свои:: боевых друзьях: комиссаре Грабове, летчиках Попове, Бороде, Остапе Пуле, Оленине. Слушая его, Галина мечтательно прикрывала глаза и отчетливо представляла себе этих суровых, мужественных и жизнерадостных людей, бесстрашно борющихся с врагами ее Родины. А один из них вот лежит, такой простой, скромный и загадочный.. Он был там… Он заглянул по ту сторону того, что зовется жизнью, и вернулся обратно. Когда Галина так думала, ее бросало в дрожь. Василий казался ей необыкновенным, таким, как те могучие герои, о которых она читала в книгах своих любимых поэтов Байрона и Лермонтова. Потом она узнала, что Василий тоже любит Лермонтова. Иногда, бывало, затихнет разговор, наступит гнетущая больничная тишина, и вдруг зазвучат проникновенные лермонтовские стихи. Черенок читал их на память, но чаще бросал не докончив, извинялся, что дальше забыл. А Галина сидела, как зачарованная. Ее еще больше тянуло в больницу. Она постоянно приносила ему домашние дары: яблоки, молоко, острую маринованную алычу и докладывала, что мама приказала ему съесть все немедленно. Черенок смущенно улыбался, потому что знал, что мать уже неделю как не кажется из района. «Эх, ты, девчурка», — думал он о ней с нежностью. Ему дорого было ее внимание, ее маленькая бесхитростная ложь, которой она тщательно прикрывала свою девичью гордость. Как-то после ее ухода проницательный артиллерист, прищурясь хитро, спросил: — Ты как насчет девушки? Черенок долго не отвечал на вопрос. Тогда Корнев, сочтя, должно быть, вопрос свой туманным, уточнил: — Нравится тебе? — Мало ли что нравится… — ответил тот в раздумье. — Время не то, и женихи мы не те, бомбардир, — повернул он на шутку. Но Корнев не принял шутки. — Совесть поимел бы, парень! При чем тут она? Какое ей дело до времени, до войны? Да пусть хоть всемирный потоп! — Эх, бомбардир, пожил ты на свете немало, а… Ну, подумай сам, что может быть у нас? Не скрою, она мне нравится. Даже больше скажу — впервые встретил такую, что так вот сразу зацепила. Но я не хочу развлекать девчонку от скуки. Здесь можно всю жизнь — насмарку… Я не за свою жизнь, не думай… Я прошел Крым и Рим, а что она? — Дитя! Ты думаешь, она видит во мне Ваську Черенка, простого грешного человека? — Он печально покачал головой и вдруг запальчиво сказал: — А я хочу, чтобы меня полюбили не за геройство, не как спасителя брата, а со всеми моими потрохами, понимаешь? — меня, а не фантастического героя — идеал девичьих снов! Уеду я отсюда, и все. Нас ждет другое. Так зачем огонек раздувать? Кто поймет, что в душе восемнадцатилетней девушки, если она сама толком не может разобраться?.. Ведь у нее это, быть может, первое увлечение, а мне она клином в сердце вошла. — Врешь ты, летун, вот и все, — перебил его Корнев. — Гордыня тебя обуяла, как изрекали монахи. Не верю я в твое самоотречение ни на грош. Тоже отшельник объявился. Чудак! Любишь ведь. Не можешь не любить! А раз любишь, так люби без рассуждений! Зачем осложнять жизнь мутной философией? Останешься навсегда холостяком, как я, тогда узнаешь. Проклинать себя будешь, пальцы станешь грызть, да поздно, брат, будет. Счастье — штука такая… Черенок удивленно смотрел на Корнева. Глаза его были непривычно грустны и влажны. «Стало быть, бомбардир, тряхнули тебя не только шквалы артиллерийские…» — подумал Черенок. Он досадовал, что Корнев разгадал и высказал ему то, в чем он не признавался даже самому себе. Да, видать, не зря забросила его судьба в Черкесск. С каждым днем Черенок все нетерпеливей ожидал писем из полка, но письма не приходили. Зато однажды прибежала Галина с письмом от Сергея. Она получила его одновременно с другими письмами, присланными на имя ее матери, и тотчас же прибежала в больницу. — Вам от брата… От Сереженьки… — сияя, радостно заговорила она еще с порога. По тому, как быстро и в то же время осторожно девушка разрезала конверт, вынимала письмо и разворачивала его-, Черенок понял, что она боготворит брата. Ему, не имевшему родных, Никогда не испытавшему на себе заботы и любви близкого человека, стало больно. Больно потому, что он не изведал этого. В голодном двадцать первом году он потерял своих родителей и, чудом выжив, попал в детскую коммуну. Там он рос, воспитывался, оттуда получил путевку в жизнь. Иногда он замечал, что завидует товарищам, читавшим письма от близких, и злился на себя, считая недопустимым, чтоб в прямые и ясные отношения с товарищами закрадывалась зависть. Сейчас, получив письмо, он почувствовал, что Сергей Пучков для него уже не случайный друг — побратим на поле битвы. «Не быть, как говорят, счастью, да несчастье помогло, — писал Сергей. — … Раз уж пришлось такому случиться, то так тому и быть. Я рад, что мои познакомились с тобой. О твоей жизни не спрашиваю. Получил от сестренки полнейший отчет на шести листах! Поражен небывалым с ее стороны многословием! Раньше она меня этим не баловала, ., Ну что ж, девчурка она хорошая. Не обижай нас всех отказом отдохнуть после госпиталя. Мой дом — твой дом, как принято у нас на Кавказе. Возможно, что выпадет случай, и мы опять встретимся. А встретимся мы обязательно, рано или поздно, — писал в заключение Сергей. — Так вот, дорогой брат, не забывай, жди. За мной должок — дюжина цимлянского. Я помню». «Брат… брат… — подумал Черенок с грустной усмешкой, — хотел бы я стать тебе братом, да вот с сестрой у нас не то». Опираясь на костыли, Черенок подолгу простаивал у окна, глядел на пожелтевшие ледяные сосульки, свисающие с карниза, на машины, на пароконные повозки, которые, хлюпая в лужах талого снега, проезжали по улице. На Кубань просачивался март — та переломная пора года, когда снег тает, но зелень еще не появляется. Яркий сноп солнечных лучей, проникая через окно, целые дни гостил в палате, освещая бесконечную воздушную кутерьму золотистых пылинок. Еле заметные, они медленно плыли над паркетом пола, вздрагивая и покачиваясь, приближались к ярко освещенному квадрату и вдруг, вспыхивая, резко устремлялись вверх, к солнцу, подхваченные потоком нагретого воздуха. Это, казалось бы, простое физическое явление приобретало в глазах летчика определенный смысл: «Так и с нами бывает в жизни, — думал он, — идем мы, идем знакомой проторенной дорожкой, свыкаемся, все становится привычным, и вдруг какая-то сила неожиданно подхватывает нас и бросает одного вниз, другого — вверх». Закурив, он выходил в коридор и принимался за свой ежедневный тренаж. Упражнения в ходьбе каждый раз вызывали в теле тупую усталость. В этот день, проделав по коридору множество кругов, он, весь мокрый от пота, вернулся в палату, свалился на койку и тотчас же заснул. Но спал чутко. Легкий стук в дверь заставил очнуться. Приоткрыв глаза, он увидел входившую в дверь Галину. Девушка тихо подошла к окну, положила бумажный сверток и, опустив на плечи пуховый платок, повернулась к Черенку. Некоторое время она пристально смотрела на него, потом неожиданно глубоко вздохнула. — Здравствуйте, Галя, — тихо прошептал он, не открывая глаз. Девушка вздрогнула и улыбнулась. — Ах, вы притворщик! А я думала, он в самом деле спит! Черенок открыл глаза, приподнялся и сел на постели. Растрепавшаяся на голове повязка сползла на лицо. Галина наблюдала, как он нетерпеливо пытался заткнуть свисавшие концы бинтов. Это ему не удавалось. Летчик потерял терпение, стащил повязку с головы и швырнул ее. Девушка испуганно бросилась к нему: — Что вы делаете? Дайте я завяжу… — Нет не нужно. Вы не сумеете. Потом… — Я перевязывала раненых, — строго сказала Галина и решительно присела на койку. Быстро свернув бинт, она наклонила к себе голову летчика и осторожными, но уверенными движениями стала перевязывать. Пальцы ее, чуть прикасаясь, забегали вокруг головы, и Черенок подумал: «И у нее руки бархатные…» Галина сидела близко. Он ощущал на своем лице ее учащенное дыхание и, смущенный, молчал. Галина закончила бинтовать. Завязывая концы бинта, она невольно охватила руками шею летчика. Губы его почти коснулись ее груди. — Галя… — тихо и взволнованно прошептал он. — Вам больно? — с тревогой спросила девушка. Черенок порывисто откинулся назад, взглянув на нее, и Галина угадала недосказанное Сердце ее гулко и быстро забилось, дыхание перехватило. Она опустила глаза. — Галя! — снова тихо прошептал летчик. — Да?.. — так же тихо, смущенно спросила она, и вся, как тростинка, потянулась к нему. Забыв обо всем, Черенок вскочил, схватил девушку на руки и в каком-то безумном порыве поднял ее. Но тут же острая боль ударила ему в ногу, и он, оступившись, опустил девушку на подоконник. — Ой, да разве можно так! Какой ты… — Кх-м!.. — раздался сзади кашель. Черенок оглянулся. На пороге стоял главный врач больницы. Он смотрел на молодых людей, и лукавая улыбка светилась изпод его грозно насупленных бровей. — Опомнись, казак! Таких процедур я тебе не назначал… — Хватит процедур! Я вылечился окончательно! весело воскликнул Черенок. — Рассказывайте… Мне кажется, наоборот. Болезнь ваша только началась… — и, повернувшись, главврач подмигнул Галине: — Эта болезнь самая опасная… Девушка, вспыхнув, выбежала из палаты. — Ишь ты! Газель какая!.. — усмехнувшись посмотрел ей вслед главврач. — Так я и знал… — ворчал он, присаживаясь на табурет. — Хе-хе… Если в пороховой погреб раз за разом совать горящий факел, то рано или поздно, а взрыв будет, — заключил он, снимая с переносицы очки. Затем старательно протерев их и водрузив обратно на свое место, он достал из кармана халата конверт и произнес подчеркнуто официальным тоном: — Гвардии старшему лейтенанту авиации Черенкову Василию. Депеша… Черенок схватил конверт и с радостью узнал почерк Остапа Пули. На этом строчка обрывалась, и дальше письмо писала уже другая рука. Черенок читал: Ниже писал уже Борода. Руку его можно было определить по крупным, жирным буквам, которые, словно телеграфные столбы вдоль дороги, строились на линейках бумаги. Сквозь шутливый тон письма Черенок чутьем угадывал, что товарищам его приходится нелегко. Дела в полку были далеко не так хороши, как старались их преподнести его друзья, щадившие неокрепшее здоровье товарища. Сердцу летчика стало теплее и радостнее от заботы о нем. Борода писал: И еще раз рука Остапа размашисто писала: Черенок еще раз внимательно перечитал последние фразы и радостно воскликнул: — Молодец, Остап! Разобрал твою криптограмму. Ну и хитрец! Отец-то мой давным-давно умер, а ты его в Краснодаре встретил, да еще в парикмахерской. Все ясно. Раздумывать, куда ехать после госпиталя, нечего. В Краснодар!.. Весна на Кубань пришла ранняя и дружная. Глыбы серого снега, пригретые лучами солнца, с шумом соскальзывали с крыш и, падая, тут же таяли, растворяясь в мутных ручьях. Теплый ветер в несколько дней разрушил снежные сугробы. Земля, изрытая окопами и воронками, окуталась туманом. На степных дорогах, в низинах стояли лужи, а по глубоким оврагам неслись потоки. Оголенные бугры покрылись робкой молодой травкой. Прохладное ясное утро предвещало теплый, ведреный день. Солнце заливало левый берег реки, покрытый густыми бледно-зелеными зарослями березы. В кустах резвились птичьи стаи, а на развороченном стволе брошенной немецкой пушки сидела унылая ворона, каркая охрипшим голосом. От городка мимо подбитой пушки к берегу пролегла узкая тропинка. Она вела к мохнатому дикому камню, вросшему в илистый берег в том месте, где через реку был переброшен ветхий деревянный мост. Сразу же за мостом тропинка ныряла в густую тень береговых зарослей и, сделав несколько поворотов, выходила к шоссейной дороге. По тропинке к мостику, опираясь на суковатую палку, шел Черенок. Он был одет в меховой, не по сезону комбинезон и легкие брезентовые сапоги, сшитые местным сапожником-инвалидом. В левой руке летчик нес объемистый фанерный ящик, накрест перехваченный толстым шпагатом. Спустившись к берегу, он поставил ящик на камень, вытер платком лоб и долго смотрел в зеленоватую даль. На фоне городка, позолоченного лучами солнца, ярким белым пятном выделялось здание больницы, в которой он провел последние зимние месяцы. Несколько минут спустя на берегу показалась Галина. Она остановилась у спуска, внимательно огляделась по сторонам и, не найдя того, кто ей был нужен, придерживая край юбки, взошла на мост и стала над водой, поправляя руками волосы. — Галя! — позвал ее из-за куста Черенок. Девушка вздрогнула, повернулась на голос и, увидев Черенка, радостно заулыбалась. Он подошел, взял ее руки и привлек к себе, но Галина мягким движением отстранилась. — Не надо, Вася… Она стояла перед ним, подняв голову с небрежно откинутыми за спину косами. Маленькая верхняя губа ее трепетала. Сейчас эта девушка с тревожными огоньками в зрачках, с голубой жилкой на подбородке, бьющейся, казалось, в такт его собственному сердцу, была ему дороже всего на свете. Не выпуская ее рук, он смотрел в погрустневшие глаза, словно хотел вобрать в себя их теплый свет. — Вот и расстаемся, — тихо, почти шепотом проговорил Черенок, прочитав в ее глазах невысказанную грусть. Девушка, опустив голову, перебирала складки на кофточке. — Вася… Ты ведь еще не совсем здоров… Может быть… — не договорила она и с надеждой посмотрела на Черенка. — Галя, девочка моя! Разве можно не ехать! Я должен. Ты знаешь. Я не имею права оставаться здесь более. Даже для тебя… — взволнованно говорил Черенок, чувствуя, что никакими словами не выразить ему сейчас того, что было сильнее разлуки и выше жалости. Он запнулся, потер лоб и прижался губами к ее рукам. В широко раскрытых, чуть раскосых глазах Галины застыли непрошеные слезы, обычно детское лицо ее как-то сразу повзрослело. — Да… Так надо… Я глупая, я не то хотела тебе сказать… — печально проговорила она. За всю свою короткую жизнь девушка впервые узнала мучительную тоску разлуки. Когда уезжал на фронт брат, ей было страшно. Она волновалась, плакала. А сейчас… Сейчас не было слез, но было невыносимо больно. На дороге послышалось гудение автомашины. — Пора, — сказал Черенок. — Пора, Галиночка. Она взглянула на него и вдруг по-женски закинула руки на его шею, прижалась к груди, и он услышал ее взволнованный шепот: — С тобой не может ничего случиться, слышишь! Не может! Я верю, верю. И ты верь… — Верю, — твердо ответил Черенок. Машина гудела где-то совсем близко, за деревьями. Летчик и девушка вышли на дорогу, к перекрестку, где стоял регулировщик. Машина была попутная, шла в Краснодар. Черенок расправил плечи и глубоко вздохнул. Многое хотелось сказать, но слов не было. Шофер выжидательно смотрел на него. Летчик, заметив его нетерпение, махнул рукой, поцеловал Галину в дрожащие губы и, подняв свой ящик, полез в кузов. Шофер дал газ. Галина, не шевелясь, смотрела вслед удаляющейся машине. А Черенок, махая рукой, видел перед собой только одно светлое пятно кофточки, которое с каждой минутой все больше расплывалось, пока, наконец, не скрылось за клубившейся завесой пыли. Черкесск давно уже скрылся из глаз, а мысли летчика оставались в этом маленьком городе. Лучи солнца, с утра слепившие глаза, стали заглядывать сбоку, потом из-за спины, удлиняя бежавшую за машиной тень. На Кубани, протекавшей рядом, замерцали веселые зайчики. Впереди, на горизонте, показались дома и темно-зеленые сады станицы Невинномысской. Ночь перед отъездом выдалась неспокойной, Черенок спал плохо, и теперь в машине его клонило ко сну. Сквозь дрему перед глазами вновь вставали картины минувшего дня. Как всегда в воскресенье, он сидел на крыльце больницы, ожидая гостей из хутора Николаевского. Повязки на голове уже не было. Несколько дней назад, снимая бинт, хирург посмотрел на него критическим взглядом и полушутя, полусерьезно заметил: — А вы, молодой человек, право, без повязки много теряете… Уверяю вас… Если когда-нибудь захотите понравиться даме, рекомендую надеть повязку. Успех будет гарантирован. Он подал летчику зеркало. Из прохладной глубины стекла на Черенка смотрело свое и в то же время как будто чужое лицо. «Неужели это произошло из-за шрама, пересекающего лоб?» Летчик заслонил шрам рукой, но лицо оставалось все тем же, немного чужим… — Насмотрелись? — прервал его, улыбаясь, хирург. — Насмотрелся… Чересполосица какая-то, — морща лоб, ответил Черенок. — Ничего. Скажите спасибо тому, кто швы накладывал! Богоразовская работа! — потрепал его по плечу хирург. Апрельское солнце пригревало. На чисто выскобленных ступеньках крыльца суетились жучки-красноспинки, и Черенок, поглощенный наблюдением за их возней, не заметил, как появилась тетя Паша с председателем колхоза Прохоровым. Они приехали проститься с ним. Тетя Паша была в ярком, цветистом платке. Ее доброе лицо так и светилось материнской лаской. Целуя его на прощание, она не выдержала и заплакала. — Вася, сыночек.. Что бы с тобой ни случилось, не забывай нас. Приезжай к нам, в Николаевский. Пиши… А получишь отпуск или что, приезжай, как в родной дом… — И товарищей привози, места хватит всем, — подхватил Прохоров. — Да разве я забуду вас когда? Спасибо за все, за все… — с чувством благодарил Черенок. — Тетя Паша, а ящик-то свой оставили! — крикнул им вдогонку Черенок. — Ах да! Мать честная!.. И забыл совсем, — воскликнул Прохоров с видом человека, удивленного своей рассеянностью. — Захвати, Вася, ящичек с собой, как поедешь, — сказал он. — Это тебе и товарищам твоим гостинцы от нас… Вслед за гостями из хутора пришла Александра Петровна с Галиной. Пучкова специально, чтобы попрощаться, приехала из дальней станицы. Черенок поднялся с крыльца, и они, разговаривая, медленно прохаживались по саду. Александра Петровна хмурила брови, и, как бы отгоняя от себя какую-то беспокоившую ее мысль, говорила совсем не о том, о чем следовало бы говорить с отъезжающим. Рассказывала, как проходит в районе весенний сев, о новом строительстве в колхозах, о нехватке тракторного и машинного парка в МТС. Черенок, занятый своими мыслями, отвечал рассеянно, невпопад. Александра Петровна, бросив на него быстрый взгляд, неожиданно спросила: — Может быть, все-таки поживете у нас несколько деньков? — Нет. Не могу, — пересиливая свое желание, твердо ответил летчик. — Скоро дела пойдут на фронте такие, что оставаться нельзя. Никак нельзя. Галина опустила голову. Медленно ступая по шуршащим прошлогодним листьям, они дошли до тенистого угла сада, заросшего кустами крыжовника. В этом отдаленном уголке держался особенно сильный весенний запах распускающихся почек. На повороте дорожки Черенок и Галина остановились, пропуская вперед Александру Петровну. Они стояли держась за руки. Не слыша за собой шагов, Александра Петровна оглянулась и покачала головой. — Эх, дети, дети! — вздохнув прошептала она. Материнское чутье давно уже подсказало ей, что между дочерью и летчиком возникло чувство, значительно большее, чем дружба. Это и тревожило и радовало ее… Неожиданно машину тряхнуло. Черенок очнулся. Образы, только что проплывавшие перед его глазами, исчезли, и вместо них он увидел длинный обоз. Повозки медленно тянулись вдоль дороги. Шофер, настойчиво сигналя, ругал возчиков, а те безразлично смотрели на водителя, не спеша освобождая проезд. Стало свежеть. Летчик затянул «молнию» комбинезона и, повернувшись, встал на ноги, лицом вперед. На западной стороне небосклона, тяжело клубясь, ползли серые плотные облака. Солнце скрылось. Запахло дождем. Машину трясло и подбрасывало на ухабах. Объехав обоз, водитель увеличил скорость, надеясь до дождя проскочить на станцию Кавказскую. Едва успели они укрыться в первом попавшемся доме, как хлынул весенний ливень. Сорванная с крыш порывом ветра солома завертелась по задворкам, понеслась по улице. Застонали деревья, ветки захлестали по окнам, мелькнуло в воздухе сохнувшее на веревке белье. Ливень шел полосой, с ревом ветра, с гулом грома, но длился недолго и прекратился так же неожиданно, как и начался. Из-за туч снова выглянуло солнце, и лучи его заиграли на вымытом, блестящем асфальте дороги. Капли масла, падая из моторов машин на дорогу, расплывались радужными пятнами. Утром машина прибыла в Краснодар. Черенок вылез из кузова, взвалил на плечо ящик и пошел в комендатуру. Как он и надеялся, комендант гарнизона объяснил ему, где расположен штаб воздушной армии. В тот же день из штаба армии в полк было послано сообщение, что старший лейтенант Черенков просит прислать за ним самолет. С тревожно бьющимся сердцем вступил Черенок на аэродром. Правда, это не была точка боевого авиаполка. Тут всего-навсего базировалась эскадрилья связи, но уже и здесь царила та особая атмосфера четкости, оперативности и исключительной точности в работе, которая поражает каждого человека, попадающего в авиационную часть. Опираясь на палку, Черенок наблюдал, как один за другим взлетали и садились самолеты. Это были связные — «кукурузники», как добродушно называли их наземники. Вдруг сердце его радостно дрогнуло: фюзеляж только что севшего самолета обвивало широкое белое кольцо — отличительный знак машин его дивизии. Самолет зарулил с посадочной полосы, винт мотора остановился. Черенок не мог больше сдерживать себя. Поставив на землю ящик, он почти бегом бросился к машине, ожидая встретить кого-нибудь из друзей. Но ошибся. Из кабины вылез совершенно не знакомый ему пилот геркулесовского сложения, с ярко выраженными чертами лица кавказца. Прилетевший небрежным движением закинул за спину планшет и, чуть покачиваясь, пошел к землянке командного пункта. Поравнявшись с Черенком, он покосился на зимний комбинезон, на палку в его руке и, неожиданно хлопнув себя ладонью по лбу, громко спросил: — Скажите, вы не старший лейтенант Черенков из Н-ского полка? — Я, — подтвердил Черенок, рассматривая косой шрам через всю левую сторону лица незнакомца. — Лейтенант Зандаров, — отрекомендовался пилот. — Меня послали за вами. Прилетевший изучающе смотрел на Черенка. Чисто выбритый подбородок его отсвечивал синевой. После крепкого рукопожатия Черенок невольно взглянул на свои побелевшие пальцы. «Здоровый парняга», — подумал он. — Вещей у вас много? — спросил Зандаров, скрывая улыбку. Черенок махнул рукой. — Какие вещи! Ящик вот… Зандаров нагнулся, взял ящик и перекинул с ладони на ладонь, точно это была не двухпудовая тяжесть, а спичечная коробка. Черенок смотрел на него с возрастающим интересом. — Вы, должно быть, недавно в нашем полку? — спросил он. — Да, недавно. Привыкаю еще, — с меланхолическим видом ответил Зандаров. — А люди чем занимаются? — расспрашивал Черенок. — С утра занятия. Теория, политучеба. Иногда стрельба. После обеда — кто во что горазд. В Тихорецке мы всего пять дней. Живем почти на самом вокзале. Помещение хорошее — трехэтажный дом. Только спать не дают. Под боком стоит зенитный дивизион, а ночами «гости» наведываются. Разговаривая, они подошли к самолету и, докурив папиросы, забрались в кабины. Через минуту Зандаров запустил мотор и прямо со стоянки взлетел. Глядя на убегавшую вниз землю, Черенок засмеялся. Сверху было видно, как стоявший у «Т» финишер погрозил им кулаком, возмущенный столь явным нарушением правил взлета. Но Черенок и не подумал порицать Зандарова за такой взлет. Оказавшись высоко над землей, он всей грудью вдыхал упругие струи воздуха. Безудержная радость наполнила его сердце. «Вот оно, родное небо! Да, да! Какое чудесное!.. Не сон ли это? Не бред ли в палате безнадежных?» — думал он. Ему хотелось кричать и петь. |
||
|