"Рембрандт" - читать интересную книгу автора (Гулиа Георгий Дмитриевич)Георгий Гулиа РембрандтГод 1669-й. Амстердам. Рассвет четвертого октябряНа душе – как на дворе: холодно, дождливо, отвратительно. Улица Розенграхт словно труба – ее насквозь продувает шквалистый ветер. Тяжелые струи беспорядочно летят к земле: то отвесно, то косо, то окатывают окно, пытаясь вышибить стекла и прорваться в мастерскую. Если спросит кто-нибудь из друзей – доктор Тюлп, скажем, или доктор Бонус, – что болит, трудно ответить, что именно. Вся душа ноет, вся болит, словно кровоточит. Но это же не объяснение… Что, собственно, есть кровоточащая душа? Кровоточит нечто телесное, ну а душа? Может, Тюлп или Бонус поймут. Точнее, догадаются, о чем речь. А прочие? Что может сказать бедненькая юная дочь Корнелия? Ей бы как-нибудь совладать с самой собой… Наверное, Хендрикье уразумела бы, что это значит: кровоточит душа. И Саския тоже. Хотя у самой кровоточила не только душа, но и грудь. Каплям вроде бы положено падать с неба отвесно. Но они кружатся на свету у окна, точно хлопья снега. Видимо, против ветра у них сил маловато. А разве он, Рембрандт, не походит нынче на эти капли? Куда его бросает? Что с ним? И что это за злой такой ветер? Он поворачивается на правый бок. Кушетка скрипит под ним. И она очень похожа на него: у кушетки тоже кровоточит нечто. От старости. От одряхления. И он и она достойны друг друга. Оба скрипят. Обоих злой рок уносит куда-то… Свеча медленно оплывает. Она догорает. Она тоже чем-то сродни и ему и кушетке… Когда Корнелия поздно вечером прикрыла дверь в комнату, служившую Рембрандту мастерской, Арт де Гельдер, молодой ученик мастера, сказал: – Мне не нравится… – Что? – спросила Корнелия. – Как он дышит. Ребекка Виллемс, служанка мастера, добавила: – Он побледнел. Корнелии всего пятнадцать. Она не обратила внимания ни на цвет лица, ни на дыхание. – Разве он не устал? – спросила она. – И усталость тоже, – со значением сказала Ребекка. – Может, мне посидеть с ним?.. – Арт в свои двадцать пять лет в глубине души тоже полагает, что учитель очень, очень устал. Может, все от этого и проистекает… Корнелия подымает лампу повыше. Она вопросительно глядит на Ребекку. – В такую погоду, – говорит Ребекка, – даже здоровяки валятся с ног. – Да, погода неважная, – говорит Арт. Он колеблется; посидеть с учителем или… – Ему нужен покой, господин Гельдер. – Да, – говорит Корнелия, – господин Тюлп так и сказал. – Бонус тоже… Тюлп и Бонус расстались на площади Дам. Их ждали экипажи. Тяжелые капли воды плюхались на мостовую и текли ручьями. – Отвратительная погода, – сказал Бонус. – Мои пациенты помучаются в эту ночь. – А господин Рембрандт? – спросил Тюлп. – Он болен? – Он плох. – Навестим его. – Завтра же, – сказал Тюлп. И они разъехались по домам. Но разве господин Рембрандт болел? Он просто жаловался на усталость. Ведь это неудивительно в шестьдесят три года. Удивительно было другое: если бы мастер после всего пережитого и после прожитых лет не жаловался на усталость! Но что же все-таки с мастером? Он притих на кушетке. Он смотрит на противоположную стену, увешанную картинами… Одна, другая, третья… А вот и он сам… Такой старичок. То ли смеется, то ли вот-вот заплачет… Такой старый, такой морщинистый. То ли добрый, то ли больной. И оттого эта странная полуулыбка, полуплаксивая гримаса. Мастер не пощадил себя. Изобразил то, что видел в зеркале… Жалкий старикашка на стене! Смотрит на мир и делает вид, что улыбается. Но разве это улыбка? Разве можно улыбаться после стольких смертей?.. Сначала отец, потом мать… Потом дети – один за другим… Потом – милая, милая Саския… А потом – милая, милая Хендрикье… Удар за ударом… Но, боже, зачем же этот, последний? За что испепелил молодого бесценного Титуса? И на кого оставил одинокого старикашку?.. Который гримасничает на холсте на стене… Рембрандт щурит глаза, чтобы лучше видеть этого старикашку, вынырнувшего из тьмы… Ребекка как-то спросила Арта: – Господин Гельдер, зачем это он?.. А? Неужели ему нравится этот страшный старик? Арт растирал краски. Он сказал: – Он пишет то, что видит. Он не желает приукрашивать. Это же его правило. Правило всей жизни. – Очень уж старый этот. Некрасивый. – Так оно и есть, Ребекка. – И смешной. – Разве? Арт уставился на портрет. Возможно, что учитель лишнего наговорил на себя. Безо всякой жалости к себе. И к близким. – Смешной, говорите? – Да, – сказала Ребекка. – Смешной. Ублюдочный. Зачем это он? А?.. Старичок на стене и в самом деле веселился. А по сердцу его, наверное, текли слезы… Кровавые… Корнелия поднялась к себе наверх по крутой лестнице. В ночь на четвертое октября. Тесная квартира, и лестница под стать ей: узенькая, двоим не разойтись. А ей говорили, что родилась она в богатом доме богатого отца. Возле шлюза святого Антония. В конце улицы Бреестраат, что значит – Широкая. Она не помнила того дома. Ей было два года, когда отца с матерью выселили. И знала она только улицу Розенграхт. Улица как улица, и дом как дом. Только смешно грязный канал и улицу обзывать Розовыми. Но отец очень страдает, когда ему напоминают про тот дом и про ту, Широкую, улицу. Покойная мать говаривала: – А когда мы жили в шикарном доме на Бреестраат… Или: – Когда мы глядели из чудесного дома на Бреестраат… Или: – Когда наш огромный дом на Бреестраат был полон гостей… Или еще: – Тот дом вовсе не чета этому… И улица тоже… Но мать при этом не вздыхала горестно. Она была стойкая. Ей везде было хорошо с отцом… Корнелия говорит Ребекке: – Что-то сердце у меня ноет. Ребекка смеется: – И ты подражаешь старшим. Это погода такая. Ты же знаешь – она у нас чудная. Даже летом дурацкая. Моя мать часто жаловалась на головные боли. Вот ни с того ни с сего вдруг голова начинает разламываться. Просто надвое. – А вы заметили слезы на глазах?.. – У господина Рембрандта? – Да. – Это тоже от погоды. – А почему он держался за грудь? – Тоже от погоды. Ребекка – такая толстушка с пунцовыми щеками – старается подбодрить девушку: – Корнелия, ты чересчур преувеличиваешь. Старики охают, когда погода меняется. – Отец всегда казался крепким. Даже когда хоронили Титуса, он был словно каменный. – Это и плохо, Корнелия. Нехорошо все держать в себе. Слезы, говорят, бывают целебными. С ними выходят неприятности, которые теснят грудь. – Почему он улегся в мастерской среди красок и холстов? – Там ему приятней. – Нет, Ребекка, он просто не смог бы одолеть эту лестницу. Ребекка изумилась: – Лестницу? Да он писал нынче так, как никогда. Стоял у холста, водил кистью все утро, весь день. Вот увидишь: завтра спозаранок мы застанем его у мольберта. Поверь мне! – Может, пойти к нему? – Это его взбудоражит. Корнелия уселась на постель. – Ребекка, посмотри, как он там. Служанка живо спустилась по лестнице. Внизу столкнулась с Артом. Он только что отошел от двери, за которой спал художник. – Спокоен, – сказал он. – Спокоен, – передала Ребекка Корнелии. Это было в ночь на четвертое октября… Да, мастер был спокоен. Если не считать теснения в груди. Если не считать тупой боли в висках. Если пренебречь уколами в горле, которыми безжалостно награждал его некий злодей… Но этот старичок на стене немного веселил его. Чудной старик, которому все уже нипочем. Он знает всему цену, он прошел сквозь огонь и воду. Знал парение птиц и падение их на землю. Все знал, все пережил и – нате вам! – полустрадальческая усмешка клоуна, который умнее тех, кто с интересом будет рассматривать его. Вот он вышел из темноты, стал на золотистом свету, обрел цвет золота и – смеется с морщинистой лукавой гримасой. Ему на все наплевать с высокого дерева. А в дальнем углу стоит мольберт с наполовину записанным холстом. Он ждет мастера. Но дождется ли? Рембрандт переводит взгляд на противоположный угол. Там темным-темно. Там совсем беспросветно… В таверне сидят изрядно постаревшие амстердамские ополченцы. Среди них Баннинг Кок и Виллем ван Рейтенберг. Они пьют вино – прекрасное французское вино, – точно так же, как и четверть века тому назад. Рейтенберг – уже с брюшком. Баннинг Кок, можно сказать, сильнее поддался течению времени. Но стариком его пока не назовешь. – Помните, – говорит Рейтенберг, – как мы однажды сидели на этом же самом месте и нашему капитану пришла мысль заказать портрет роты? – Еще бы! – отозвался кто-то. – Портрет писал сам Рембрандт, – сказал Баннинг Кок, покручивая ус. – Какой такой Рембрандт? – спросил безусый стрелок. – Был такой… Рейтенберг: – Он жив? Баннинг Кок пожал плечами: – Давно потерял его из виду. А ведь был мастер. Настоящий. Рейтенберг отхлебнул вина. – Настоящий? Прошло уже… Сколько? – Он задумался. – Лет двадцать семь… – Ого! Многовато. – Для настоящего мастера маловато… – А ведь правда! Где он? – Баннинг Кок задал вопрос как бы самому себе. – Где он? – Вопрос поднят не вовремя. Вон что делается на дворе! – Рейтенберг невольно поежился. – Я дружил с ним, – сказал Баннинг Кок. – Хорошо, что напомнили о нем. Надо узнать, где он и что сталось с ним. – Зачем? – Надо узнать… – повторил Баннинг Кок. – Позвольте, к нему был близок уважаемый доктор Тюлп. Его тоже не видел целую вечность. Он-то все скажет. А славный был мастер! – Многих наших обидел, – сказал Рейтенберг. – Что было – то было, – примирительно сказал Баннинг Кок. Рембрандт подумал, разглядывая холст издали: «Этот старикан смеется надо мной. Видно, чего-то я недоделал в своей жизни». Старичок и впрямь гримасничал. Мастер с трудом отодвинул свечу в сторонку. «Старик смеется надо всей моей жизнью. Впрочем, с чего это он? Давай прикинем: что было, что стало, что есть? То есть пойдем по немудрящей жизненной дороге. Она-то и покажет, что к чему». Вот тут мастера схватил кто-то за горло могучей рукой и чуть было не удавил. С трудом пришел в себя. С неимоверным трудом принял глоток воды. Кажется, отстал некий изверг. Теперь можно уставиться в темень и подумать, что было и что сталось. Просто так, ради коротания ночи, которой, кажется, не будет конца. Ветер на улице изменил направление. По белым хлопьям в окне нагляден его стремительный бег вдоль улицы, туда, к Западной церкви, в которую упиралась улица Розенграхт. Белые хлопья проносились мимо окна горизонтально. Стремительно, как ласточки летом. Казалось, никогда не упадут они на землю, а улетят куда-то далеко-далеко, пока не наткнутся на прочную стену… Очень, очень странные хлопья… – А этот – один из последних автопортретов Рембрандта… – Этот? Неужели? – Не похож? Смешной? Жалкий? – Когда говорят «Рембрандт» – перед глазами лихой молодец с Саскией на коленях. А этот – кто же? – Он самый. Рембрандт. Он никогда не врал. Просто не умел. Никому не льстил. А разве мог он изменить этому правилу, если даже речь заходила о нем самом? – Очень уж жалкий старичок. Позвольте, какой же год обозначен на картине? – Даты нет. Скорее всего, это один из последних автопортретов. Можно сказать, последний взгляд на самого себя. – Очень смешной старичок со смешной гримасой… Вот мнение директора Вальраф-Рихартц-музеума доктора Райнера Будде, переданное мне через «Литературную газету»: – Наш автопортрет не датирован. По этому поводу и до сих пор идут споры. Одни называют 1668-й, другие – 1669-й, третьи – 1665-й. Лично я придерживаюсь последней даты. Корнелии не спится. Милое юное существо спускается вниз и прислушивается. – Все хорошо, – шепчет ей Ребекка, которая тоже вышла в коридор в ночной рубашке. – Он спит? – Кушетка скрипнула. Наверное, повернулся на другой бок. Спи, Корнелия. Все хорошо. Корнелия идет к себе наверх, поглядывая через плечо на высокую тяжелую дверь. Когда глядишь в темноту – ярче твоя жизнь, виднее дорога, пролегшая сквозь годы. Дорога петляет, она змеится, однако отчетлива, понятна. На ней – все как на ладони. Видно начало. Далекое и близкое начало. Оно выступает из темени так, словно бы освещено солнцем. Стало лучше на кушетке… Лучше стало под лукавым взглядом старика, который на стене… |
||
|