"Сэмюэл Беккет. Мэлон умирает" - читать интересную книгу автора

вовремя, страха упиться, в последний раз, последним глотком ничтожества,
бессилия, ненависти. Есть много форм, в которых неизменное ищет отдыха от
своей бесформенности. О да, я всегда был подвержен глубокомыслию, особенно
весной. Эта последняя мысль раздражала меня уже около пяти минут. Отважусь
выразить надежду, что мыслей подобной глубины больше не последует. В конце
концов, не то важно, что не кончишь, есть вещи и похуже. Но в этом ли дело?
Вполне возможно. Единственное, о чем я прошу: чтобы в последние мои минуты,
сколько бы их ни было, я не уклонялся от темы, вот и все, я знаю, что я имею
в виду. Когда жизнь истощится, я это почувствую. Единственное, о чем прошу,
- это знать, прежде чем я покину того, чья жизнь началась так хорошо, что
моя и только моя смерть не дает ему жить дальше, не дает побеждать,
проигрывать, радоваться, страдать, гнить и умирать, и что, даже если бы я
остался жить, ему пришлось бы подождать умирать, пока не умрет его тело. Вот
что значит мчаться на всех парусах.
Мое тело все еще не может решиться. Но, мне кажется, на постель оно
давит тяжелее, больше расплющивается и дальше простирается. Мое дыхание,
когда оно возвращается, наполняет комнату шумом, хотя грудь моя вздымается
не выше, чем у спящего ребенка. Я открываю глаза и всматриваюсь, долго и не
мигая, в ночное небо. Я поглазел совсем немного, сначала на все новое, потом
на все старое. Между мной и небом - стекло, мутное от многолетней грязи. Я
хотел бы подышать на него, но оно слишком далеко. Как раз такие ночи,
светлые и бурные, любил Каспар-Давид Фридрих. Припоминаю это имя, эти имена.
Облака, разодранные в клочья ветром, несутся по прозрачному небу. Если бы у
меня хватило терпения подождать, я увидел бы луну. Но терпения у меня не
хватает. Теперь, когда я посмотрел, я слушаю ветер. Я закрываю глаза, и
ветер смешивается с моим дыханием. Слова и образы в бешеной пляске
проносятся у меня в голове, догоняя друг друга, ускользая, сталкиваясь,
сливаясь, и так до бесконечности. Но за всей этой безумной вакханалией царит
величайшее спокойствие, безразличие, которого ничто не потревожит, никогда.
Я поворачиваюсь чуть набок, прижимаю к подушке рот и нос, вдавливаю в нее
свои старческие волосы, без сомнения, белые как снег, натягиваю на голову
одеяло. Я чувствую, в самой глубине туловища, яснее не скажешь, боль,
кажется, новую для меня. У меня возникает впечатление, что в первую очередь
она раздирает спину. Она действует ритмично и даже как-то гармонично.
Мелодия, которую она выводит, грустна. Но как все это выносимо, Боже мой.
Голова моя почти повернута назад, словно у птицы. Я раздвигаю губы, теперь
подушка у меня во рту. Во рту, во рту, я сосу. Поиски себя окончены. Я
погребен в мире, я знал, что когда-нибудь в нем найдется место и для меня, и
мир, торжествуя победу, заточит меня под свои своды. Я счастлив, я всегда
подозревал, что когда-нибудь буду счастлив. Но я не разумен, поскольку разум
требует оставить в это счастливое мгновение все как есть. А что делаю я? Я
ухожу от счастья и возвращаюсь к свету, к полям, которые я так хотел любить,
к постоянно возбужденному небу - облака волнуют его, белые, как снежные
хлопья, - к жизни, с которой я так и не сумел справиться, по собственной
вине, возможно, по собственной гордости или ограниченности, впрочем, думаю,
не поэтому. Стада пасутся, солнце согревает скалы, и они сверкают в его
лучах. Да, я ухожу от счастья и возвращаюсь к людям, снующим туда-сюда,
несущим свое бремя. Возможно, я судил их неправильно, но мне так не кажется,
я не судил их совсем. Единственное, что я теперь хочу, это сделать последнее
усилие и попытаться понять, хоть немного, как возможны такие существа. Нет,