"Андрей Белый. Начало века (Воспоминания в 3-х кн., Книга 2) " - читать интересную книгу автора

все мной написанное в эту четырехлетку - статьи; и - наспех: для спроса
минуты; они вырваны из меня редакциями. Что же я делал? Грыз логики, которые
мог бы не грызть, да идеологически "прел" в говорильнях тогдашнего времени,
да полемизировал главным образом с теми, с кем со стороны сливали меня;
откройте мои книги: "Арабески"; "Символизм", "Луг зеленый"; они наполовину -
полемика; две трети полемики - полемика с Вячеславом Ивановым, Блоком,
Чулковым, Городецким, театром Коммиссаржевской, Антоном Крайним (3. Н.
Гиппиус), т. е. с теми, с кем створяла меня тогдашняя пресса. Ссылаюсь на
факт состава моей полемики, не опровержимый ничем; он свидетельствует, что я
не чувствовал единомыслия среди нас, символистов; более того: в то время я
отрицал в моих друзьях теоретиков; теоретиком считал я себя; не хвалю себя:
в этом сказалось высокомерие; увы! - так было; всякую попытку оформить
символизм со стороны других символистов я браковал как попытку с негодными
средствами; отсюда: ощущение идейного одиночества среди "своих", даже не
чужих; я восхищался стихами Блока, Брюсова, Вячеслава Иванова; я отрицал как
философов их, силясь одернуть их там, где они философствовали.
Мне казалось: только я среди других символистов хаживал в гости к
отвлеченным философам, "прел" с ними на их языке; и, хотя они меня не
считали своим, я все же самочинно считал себя - в их "звании": Брюсова
интересовала история, литература, тактика, а не отвлеченная философия,
которой он занимался в юности; мысли его были мыслями умницы, козырявшего от
скептицизма; метод споров его - сократический: жать противника: от
противного; он давал поправки на факты; Вячеслав же Иванов, которого
филологические, исторические познания я чтил, в философских потугах своих
мне казался метафизическим догматиком; отсюда мои окрики на него в эпоху
1906 - 1908 годов: "Не так, не эдак, - не туда!" [См. "Арабески", "Луг
зеленый"] С момента же, когда он стал теоретиком петербургской группы, он
сел для меня в калошу [См. "Арабески": "Штемпелеванная калоша"]. Чулков со
своими выходами в "соборность" и широкоохватными манифестами казался,
особенно в ту пору, "мне неприемлемым"; я много погрешил, пишучи о нем
прямо-таки в позорно-недостойном тоне11. Блок откровенно не любил философии;
откровенно не понимал ничего в ней; я уважал его за откровенный отказ от
отвлеченностей; тем более я бесился, когда он присоединялся к "меледе"
(иначе не называл я теорий мистических анархистов); это присоединение
казалось мне: в пику "Белому", назло "Белому", ибо с "Белым" испортились его
отношения в разгар полемики символистов: с символистами же.
Увы, полемику сильно раздули мы с Эллисом.
Пишу это, чтобы стала понятна читателю одна из линий моих мемуаров; я
себе рисуюсь в чувстве растущего и глубоко охватывающего одиночества:
"философ", не принятый философами, и все же "философ" (в собственном
представлении), философ течения, с которым связал свою судьбу, отвергнутый в
точке теории своими же, - разве это не больно?
Пусть другие в нас видят дружную семью; в этом томе описываю я факт
горестного восприятия себя, идущим к близким и, по мере внешнего приближения
к ним, чувствующим все большее отъединение: до перерождения дружбы в
неприязнь, органичности отношений - в бессвязный кинематограф. Видеть
мумифицированный людской рой, тобою же избранный, видеть далекими близких,
ради которых ты порвал с прошлым, - горько; еще горше не сознавать причин
перерождения собственных зорь: в золу и в пепел; если в этих мемуарах ты
фигурируешь как объект мемуаров (не судья, не критик, а - самоосужденный),