"Андрей Белый. Начало века (Воспоминания в 3-х кн., Книга 2) " - читать интересную книгу автора

личностью" ; мещанин давил бытом, т. е. каждой минутой своего бытия.
Независимый ребенок, ощущающий фальшь тройного насилия, сперва уродовался
палочной субординацией (семейной, школьной, государственной); потом он
душевно опустошался в "пустой словесности"; наконец, он заражался инфекцией
мещанства, разлагавшего незаметно, но точно и прочно.
Таково - обстание, в котором находился ребенок интеллигентной семьи
средней руки еще до встречи с жизнью. Я воспитывался в сравнительно лучших
условиях; но и мне детство стоит, облитое соленой слезой; горькое, едкое
детство!
Каждый из друзей моей юности мог бы написать свою книгу "На рубеже".
Вспоминаю рассказы детства Л. Л. Кобылинского, А. С. Петровского и скольких
других: волосы встают дыбом!
Неудивительно, что, встретясь позднее друг с другом, мы и в линии общей
нашей борьбы с культурной рутиной не могли выявить в первых годах
самостоятельной жизни ничего, кроме противоречий; скажу более: ими и
гордилась часто молодежь моего времени, как боевыми ранами; ведь не было не
контуженного жизнью среди нас; тип раздвоенного чудака, субъективиста был
поэтому част среди лучших, наиболее нервных и чутких юношей моего времени;
теперь юноше нечего отстаивать себя; он мечтает о большем: об отстаивании
порабощенных всего мира.
В мое время - все общее, "нормальное", не субъективное, неудачливое шло
по линии наименьшего сопротивления: в моем кругу. И потому среди молодежи,
вышедшей из средне-высшей интеллигенции, "нормальна" была - разве опухоль
мещанского благополучия (один из "образованных" родителей моего друга для
здоровья давал сыну деньги, советуя ему посещать публичные дома); "здорова"
была главным образом тупость; "обща" была безответственная
умеренно-либеральная болтовня, в которой упражнялись и Ковалевские и...
Рябушинские; социальность означала чаще всего... покладистый нрав.
Иные из нас, задыхаясь во все заливающем мещанстве, в пику обстанию
аплодировали всему "ненормальному", "необщему", "болезненному", выявляя себя
и антисоциально; "чудак" был неизбежен в нашей среде; "чудачливостъ" была
контузией, полученной в детстве, и непроизвольным "мимикри": "чудаку"
позволено было то, что с "нормального" взыскивалось.
Меня спросят: почему же молодежь моего круга мало полнила кадры
революционной интеллигенции? Она отчасти и шла в революцию; не шли - те, кто
в силу условий развития оставались социально неграмотными; или те, кто с
юности ставили задачи, казавшиеся несовместимыми с активной революционной
борьбой; так, например, я: будучи социально неграмотен до 1905 года, уже с
1897 года поволил собственную систему философии; поскольку мне ставились
препоны к элементарному чтению намеченных книг, поскольку нельзя было и
заикнуться о желанном писательстве в нашем доме, все силы ушли на одоление
быта, который я зарисовал в книге "На рубеже двух столетий".
То же произошло с друзьями; мы, будучи в развитии, в образовании скорей
среди первых, чем средь последних, оставались долгое время в неведении
относительно причин нас истреблявшей заразы; из этого не вытекает, что мы
были хуже других; мы были - лучше многих из наших сверстников.
Но мы были "чудаки", раздвоенные, надорванные: жизнью до "жизни"; пусть
читатель не думает, что я выставляю "чудака" под диплом; - "чудак" в моем
описании - лишь жертва борьбы с условиями жизни; это тот, кто не так
боролся, не с того конца боролся, индивидуально боролся; и от этого вышел