"Семен Близнюк, Юрий Сухан. Костры ночных Карпат (fb2) " - читать интересную книгу автора (Близнюк Семен, Сухан Юрий)ТАЙНА СИНИХ БЕСКИДПожалуй, ничем не примечателен тот Бескид — маленькая станция в Карпатах. Разве что своим поэтическим именем, полученным станцией от синеющих горных великанов. Их так и называют синими Бескидами. Поезд здесь обычно замедляет ход — впереди длинные тоннели. Потом легко спускается вниз, к Воловцу — известному в Карпатах туристскому центру. Справа по ходу поезда во зворе-ущелье теперь едва заметишь несколько сельских хат. Нет даже почерневшей от времени церквушки. Это — село Канора, которое слилось с районным центром. Что ж, старое село исчезает. Уже забывается даже его имя. Но события, о которых пойдёт речь, возвратили нас в старую Канору, где родилась тайна синих Бескид… Очерк «Операция „Теребля"» уже был написан, когда помогавшие нам в поисках товарищи вышли на след ещё одной горсточки смельчаков, действовавших в Карпатах. Так стало известно о военно-разведывательной группе в синих Бескидах, которую возглавлял Данило. И уж вовсе неожиданным было наше знакомство с этим руководителем: оказалось, знакомились заново. Ибо один из нас, писавший в первую послевоенную осень очерк о бывшем графском замке, превращённом в рабочую здравницу, и не подозревал, что, беседуя с директором этого дома отдыха Фомой Ивановичем Россохой — в прошлом Канорским священником, — разговаривает с человеком, ставшим по зову сердца бойцом невидимого фронта. Сразу вспомнилась эта, такая тёплая, первая мирная осень. И оживлённое шоссе, ведущее в горы. И красные стрельчатые башни, выглядывавшие из-за роскошной шапки парка. И первые новые обитатели дворца, немного робевшие от торжественной красоты аллей. Вот что писалось в опубликованной тогда первой корреспонденции о встрече с новыми хозяевами замка: « …Удирая, граф забыл на письменном столе альбом. В нём много фотографий, даже чересчур много. Дюри Шенборн, последний отпрыск плутократического рода военного времени, был тщеславен и в этой славе многословен: любил разыгрывать либерала и спортсмена. Вот он сидит в роскошной машине явно спортивного типа, разговаривая с „народом“. Этот снимок сделан в Каноре. Крестьяне стоят поодаль, в дырявых гунях[19], сжимая в руках потрёпанные шляпы и принуждённо улыбаясь. Замок считался охотничьим. Магнаты приезжали сюда позабавиться, пострелять серн и медведей. Однажды сутки отдыхал Риббентроп. Их снимки — тоже в альбоме, на первых страницах. Веселились на особый манер. На одной из фотографий — ковёр, расстеленный на поляне. Пьяные бессмысленные рожи эсэсовцев, пирующих под сенью старой липы. Графиня в весьма легкомысленном платье, стоя на коленях, протягивает рюмку высокопоставленному гостю. Чина его не разобрать — он развалился на ковре в подтяжках. На заднем плане — клетка. Изнутри прижалось к прутьям лицо человека. — Там, сзади, медведь, — объяснил директор Фома Иванович, — А это пастух графа: его в наказание посадили в клетку.» И вот спустя четверть века мы встретились с Россохой опять. Уже в самом Ужгороде, где он проживает до сих пор. В библиотеке редакции нашли старую газетную подшивку. Она была тяжёлой — бумаги не хватало, и первое время газета печаталась на трофейной обёрточной бумаге — красноватого цвета, плотных вощёных рулонах. Сетка морщин на лице Россохи легонько разгладилась: — Да, я так говорил, а вы так писали. Вспомнил про снимок с клеткой: — Я в кадр не попал… — Но вы даже не упоминали, что были где-то рядом. Фома Иванович спокойно улыбнулся: Не только про это — про многое другое тогда не говорил. Как видите, всему своё время. И мы узнали подробности удивительной судьбы бывшего священника, снова и снова убедившись в том, что скромность бойцов невидимого фронта — органическое свойство их характера, что героизм — естественное движение души человека, отдающего себя всего, без остатка, служению людям, то высокое вдохновенное состояние, которое даже смиренного служителя церкви заставило бороться с фашистами. Воспоминая разведчика Данило дополнили нам сведения, справки и документы из архивов, записи бесед с живыми свидетелями событий тех дней… Сонная одурь придавила монастырскую крышу. И приземистые сливы вокруг монастыря. И самих монахов, склонившихся над верстаками. День только начинался, а работу архимандрит Матфей задал такую, чтобы до вечера никто спины не разогнул: строить сарай… настилать полы… пилить дрова. Любил согнутые спины настоятель монастыря в Изе. Впрочем, и сам, выпив красного винца, выходил не раз во двор, хватал топор — и разлетались в щепки самые треклятые буковые колоды. Намахавшись, усаживался на дрова. Послушник снова подносил хмельного. Настоятель блаженно тянул терпко-сладкое питьё и шёл почивать в сонную. Трудно было понять: то ли так силён, то ли просто гневен настоятель. И когда он вызвал в просторную приёмную монаха Феодосия, ченцы переглянулись: гляди, рассол заставит таскать, а Феодосий — он упрям, как-никак самый старший из молодых монахов. Но Россоха вышел от архимандрита какой-то взволнованный. Возвратившись к братьям, рассеянно взглянул на свой верстак и зашагал через глухой двор. Окликнули: хоть и боязливые, а всё же любопытные были юные ченцы. Он ответил: — Учиться посылают в богословскую школу. В Югославию… — Из воспоминаний Ф. И. Россохи: «Когда ты на склоне лет и, словно с вершины, озираешь прожитую жизнь, — видится она как на ладони, и закоулки все в ней открываются, и повороты разные, — осознаешь, что тобою двигало в детстве или юности. Было у меня время в фашистских застенках перебирать свою жизнь по листочкам, и вот теперь яснее могу и себе, и другим ответить, как я, сын бедняцкий да и внук бедняцкий, пошёл служить в монахи, затем стал священником. Нижний Быстрый на Хустщине, где я родился в 1903 году, — из всех убогих сел был, пожалуй, самым что ни на есть „Заплатовым, Дырявиным, Неёловым, Неурожайкой тож“. Видится мне мой дедусь Иван, согнутый старик, который все бондарил, делал деревянные коновки, цебрики и другую крестьянскую утварь — мастерил из дерева. В лес уже не мог ходить. А моего отца тоже Иваном звали, он был лесоруб, только видел я его все меньше и меньше — он ходил по заработкам. Мы с дедом Иваном спали на соломе, рядышком с коровой — в красивых белых пятнах была та корова, и звали её Красей. Я помогал деду делать бочки, держал ему обручи и, конечно, тоже мечтал стать в жизни бондарем. Но когда однажды отец принёс домой календарь и показал в заголовке буквы, мне не надо было больше объяснять. Отец с дедом тут поговорили и решили отдать меня в школу. Не сразу я понял, почему дед сидел зимой босым — сапоги ведь продали, чтобы заплатить учителю Пукану: „певцоучитель“ был страшный пьяница и все пропивал. Учил, конечно, больше молитвы читать… Ещё один листочек вспомнился мне в лагере. На нём дата — 1913 год. Пришёл я из школы, а в хате отец с матерью сидят и ничего не делают — руки на столе. Вижу, у печи — мадьярский жандарм, а на столе перед отцом и матерью — книги из России. Одна из них, помню, называлась «Киевопечерский патерик»— по нынешним временам, если рассудить, ну, что в ней могло быть крамольного, бунтарского, противного австро-венгерскому режиму? Разве что стремление наших закарпатцев к единокровным братьям за Карпатами настолько пугало ревностных блюстителей монархического строя, что даже в появлении подобных изданий в забитых, тёмных семьях верховинцев усматривали политическое преступление… На столе, рядом с книгами, лежали снятые со стен старые иконы — их тоже, оказалось, привезли из Киева. Кто и когда — конечно, я не ведал. Забрали жандармы отца и мать в Хуст вместе с книгами да иконами, а я с четырьмя меньшими братьями и сёстрами да стареньким дедом остался за старшего — и как будто сразу повзрослел. А через неделю пришли и за дедом. Он пас корову в поле, слабенький был дед и совсем глухой — восемьдесят пятый год, не шутка. Жандармы пытались тянуть его с собой, но он идти не мог. Тогда начали бить —там же, на поле, бедняжку и убили. Два дня ещё дед пролежал на зелёной полянке Подине — боялись мы к нему подходить, потом вдвоём с братом Василием всё-таки решились: взяли санки и перевезли труп старика в хату. Жандармы доставили из тюрьмы отца, чтобы похоронил, и увезли назад. Узнали мы после, что в Мараморош-Сигете был большой процесс. Отцу дали два года тюрьмы да ещё накинули сто серебряных штрафа. Это уже рассказала мать — её отпустили, так как была беременна… Только много лет спустя я понял, почему меня взяли в Изянскую обитель: монастырь этот был основан где-то в самом начале двадцатых годов, и его наставники брали к себе прежде всего тех, чьи родители подвергались гонениям за православную ориентацию. Конечно, вдалбливали мне в голову смирение и послушание, да деда Ивана я забыть не мог: окровавленное тело старика не раз по ночам снилось и в монастырских стенах, гнев и ненависть душили мне грудь. Однако учился. Помнил наказ отца: «Выбьешься, Фома, в люди. Если всю грамоту постигнешь — многое поймёшь, чего нам, неграмотным, понять умом трудно, хотя своим сердцем и постигли…» И когда после учёбы рукоположили меня в сан священника — помнил отцовские слова. И когда мне дали парафию в Ребрине — в восточной Словакии. И когда возвратился в родные края… Помню, как взволновался, когда предложили церквушку в Кошелеве — на нашей Верховине. Знал, что Кошелево — это дыра в горах. Голод, зоб, трахома, все болячки, какие есть на свете, все туда свалились. Но там — свои люди… как отец, как мать. И показалось — далеко, на голом, запылённом выгоне, стоит дед Иван, стоит и беспомощно протягивает мне навстречу руки. Шёл 1931 год…» События в Каноре напугали местного священника Деяка. Зачастил к епископу: — Не могу я больше в том селе: даже старостой избрали коммуниста. И владыка вызвал к себе архимандрита. — Отец Матфей, в конорский приход подыщите другого священника. Там — одни бунтовщики, а у отца Ивана — восемь детей да мал мала меньше. Надо его понять… — Направим несемейного? — уточнил архимандрит. — Почему же?.. Можно и с семьёй. Просто надо подобрать такого, чтобы сумел найти подход к бунтовщикам. — Есть такой. В Кошелеве. Отец Феодосий. — Вот и поменяем их… С тем благочинный наведался к Россохе в Кошелево. За столом сказал: — А я к тебе, отец Феодосий, с одним предложеньицем. Даём тебе сразу два прихода — Воловец и Канору. — По какой же милости? — Трудно Деяку ужиться с тамошним народом. — А мне будет легко? — У тебя же — голос! Ты как скажешь — отодвинуть некуда. — Ну-ну… Была поздняя осень. Телега вязла в липкой глине и, казалось, как-то неохотно вползала в потемневшее верховинское село. Вёз отец Феодосий не только молитвенник, но и чешский медицинский справочник, и новый «Рецептарь», и даже мешок высушенных трав. Только в его книгах и лекарствах не было средства от болезни, царившей в Каноре, — это он поймёт уже потом. А пока что, въезжая в село, первым поднимал шляпу, здороваясь со встречными, и смотрел вокруг. По берегам потока, сбегавшего в Вичу, горбились соломенные крыши. Среди села издали виднелась деревянная церквушка. Рядом стояла звонница — крытая дранкой башенка с тремя колоколами. Знал, что по соседству — церковная школа с пустующей комнатой учителя… Шагая через грязь, отец Феодосии направился к школе. Первое, что увидел, — дрожат у калитки двое полуголых малышей. Протягивают руки и жалобно щерят беззубые рты: — Отец швятой… Дайте кушок хлеба… Но от корчмы услышал и суровый голос: — Куда вы, панотче? Гостей ждут только здесь. Россоха вспомнил, что извозчик дорогой рассказывал, будто жена Деяка днями родила. Спокойно ответил: — У отца Ивана буду крестить младенца, тогда и пригощусь. По тяжёлым взглядам всё же понял: эти люди уже никому и ничему не верят. Видать, их тут от роду только унижали, обманывали. И решил сказать как есть — с чем приехал он сюда, в Канору: — Думаю, что лучше начинать с крестин, нежели с похорон. Хорошая примета. — Значит, к нам надолго? — Поживём — увидим… Деяк поспешно выехал. А к новому попу в тот же вечер наведались жандармы. Принесли винтовку. — Это ещё зачем? — удивился отец Феодосии. — Я же — не охотник. — Положите в кровать. Спокойнее будет… — Ну нет, такой подруги мне в постель не надо. — Не делайте глупости! Здесь звери, а не люди! — Не думаю… Ночью на дверь отцу Феодосию крестьяне повесили дохлую собаку. Рядом сделали надпись: «Вот он, новый чернокнижник: сам кушает мясо, а нам велит поститься». Россоха понимал этих людей и спокойно попросил уборщицу: — Настунька, закопайте собаку подальше. Он направился в село обходить прихожан. Сгибаясь в три погибели, зашёл в хату Луки Трепака. Дети, накрывшись с головой лохмотьем, дрожат на холодной, нетопленой печи. А мать лежит на лавке в лихорадке. Россоха оставил для больной таблетки и поспешил попросить Настуню, чтобы хоть затопила в этой убогой хате. Сам почувствовал себя каким-то обессиленным. Пришли из Воловца — позвали исповедовать больную Марию Баганич. Мужик совсем отчаялся: — Был доктор Литвинов, приписал лечение, но не помогло. Истекает кровью… Отец Феодосии пришёл, посмотрел. — Что с вами, Мария? — Хочу умереть… Эти слова потрясли священника, и всё-таки начал распрашивать её о болезни, а не о грехах. Потом принялся лечить… За две недели все лекарства кончились. Россоха постучался в местный «нотарский уряд»[20] — надо что-то делать, как-то помогать… И нотарь Ришавий, и поднотарь Раба посмотрели на него, как на чудака: — Да, люди болеют — от слабости, от голода. Но не накормите всех хлебом, если хлеб — один. Вы, пан отец, не Иисус Христос. Молодой священник оказался всё-таки упрямым. Он в меру своих возможностей лечил верховинцев, учил их детей в школе — преподавал в 5—6 классах географию, математику и историю, — заступался за крестьян перед жадными чиновниками, доставал им списанную обувь… Верховипцы были молчаливыми — горе ведь не звонкое. И всё же как-то прибежала Мария Баганич — та самая, которую он вырвал из рук смерти: — Ой, отче, берегитесь! Говорят, подозрительный в Воловце священник: лечит больных бесплатно, за панахиды с бедных тоже не берет, вот бубнаря[21] Когута похоронил даром. Вы что — с коммунистами? — Я со всеми честными людьми, а они — со мной. Чего же мне бояться? — ответил отец Феодосии. Когда женщина ушла, Россоха задумался. Взял «Рецептарь» и певольно долго, без цели, листал. Вспомнил, как ему достался этот справочник. …Ехал в поезде вместе с одним студентом. Русый паренёк оказался медиком и очень дивился познаниям священника в области медицины. Но зато помалкивал, когда разгорячённый похвалой священник заговорил не о болезнях, а о тех причинах, которые порождают их. Уже перед Мукачевом порылся студент в сумке и протянул Россохе завёрнутую в прозрачную бумагу книгу: — Совсем новая. В прошлом году издана. Она, вижу, сослужит вам на Верховине немалую пользу, поэтому дарю… Священник с интересом взял в руки этот справочник, Заметил: в нём заложен тоненький журнал. Россоха вопросительно взглянул на попутчика, перелистал страницы журнальчика. Между объявлениями были искуснс рассеяны острые анекдоты и пародии. А в конце — верховинский пейзаж: двое голых голодных детей — рёбрами наружу — стоят у грустной матери. Подпись: «Как нам жить?» Россоха ещё раз взглянул на студента. Тот улыбнулся: — Интересно? — Не боитесь предлагать священнику? — Вы же не из тех, которые доносят. — А вы из тех, которые агитируют? Ни один из них не отвёл взгляда в сторону. Первым нарушил молчание отец Феодосий: — Значит, коммунист? — Увы, нет, — студент развёл руками. — Просто честный человек. Разве этот журнальчик подстать «Карпатской правде»?[22] Не читали? — Нет. — Я читаю, знаете, и злюсь. — На кого же? — На себя… Горького учили? Впрочем, о чём я спрашиваю! Он писал: рождённый ползать — летать не может. Мы привыкли, знаете, и злиться как-то из-за угла. А вот они летают. Помните демонстрации в Перечине, Сваляве? Это было всего год назад… И в сёлах Словакии, и теперь на Верховине отец Феодосий видел одно и то же — нищету, голод и болезни, которые вызывали смятение даже у него, служителя церкви. Он знал, чем закончилась забастовка перечинских химиков, — эхом прокатилась по горам весть о расправе жандармов над рабочими в долине Ужа. Знал, что делалось в Сваляве, на предприятиях фирмы: там работали и люди из Каноры… Отодвинул «Рецептарь». За окном моросил дождь. Узкая улочка превратилась в грязный поток. Невдалеке, у корчмы, стоили лесорубы. Мокли, ругались, спорили. Вновь развернул тоненький журнал, оставленный студентом. Взглянул на заголовок журнала—«Ку-ку». Наивное название, наивные «фигли» — анекдоты. Этот сатирический журнал — комариный укус… После той встречи в поезде Россоха уже более внимательно перечитывал газету коммунистов. Многого ещё не понимал. Хотя было ясно: они — против нищеты, против голода, который душит и его бедных прихожан и не даёт возможности поднять на ноги детей, оставшихся без отца. Они против порядков, которые утверждают нотарь, жандармы и корчмарь. И все больше его волновали события в крае. Вскоре перебрался в Воловец: снял комнату выше лесопилки, у голой просеки. Но каждый день ходил в Канору — с книгами и аптечкой, полной порошков и микстур. Лекарь-самоучка, учитель и священник, чьи убеждения упорно разламывала жизнь, — чем он мог помочь селу, которое, казалось, опустилось на самое дно мрачного ущелья? Думал, размышлял — а в памяти снова всплывала та ночь, когда вместе с братом тащил с поля замученного деда… В те годы о Каноре узнала вся Европа: венгерский публицист — коммунист Карой Ковач напечатал репортаж «Канора обвиняет». Вот потрясающие строчки этого документа: «Канора — небольшое украинское село в самой северной части Верховины. В тесных и душных хижинах здесь еле существует около тысячи горян. Большинство — неимущая сельская голытьба. Коровка или пара коз тут уже считаются большим достоянием. Плата за пастбища и другие мелкие платежи стали для населения непосильным бременем. Люди долгие месяцы не в состоянии заплатить семь крон, которые надо отдать за воз дров, вывезенных из сельского леса. Самая тяжёлая участь, конечно, у совсем неимущих крестьян. Возможностей для заработка нет. Судьба этих людей никогда не была лёгкой. Но бедствия, которые пришлось им претерпеть за последнее десятилетие, не поддаются описанию. Сельские бедняки в крайнем отчаянии тысячу раз обращаются к небу с безнадёжной мольбой, которая могла бы взбудоражить весь культурный мир: «Дай, боже, смерть!» В чём же тогда был выход? «Между сельской беднотой и кулачеством идёт острая классовая борьба. Эту борьбу, вытекающую из общественных противоречий, нельзя ни прекратить, ни притупить. Замученные бедностью крестьяне осознают, что их положение могло бы улучшиться только в результате коренного преобразования существующих порядков. Все намерения бедных с помощью сельской политики решить хотя бы самые острые проблемы встречают сопротивление более состоятельных слоёв населения. Если они проводят собрание, приходится старательно занавешивать окна, ибо кулак всегда готов донести жандармам… Богатые чувствуют, что они виноваты перед крестьянкой беднотой. Их охватывает страх, они боятся возмездия…» Что. переполнило чашу терпения? «В этой напряжённой обстановке государственные власти всей своей тяжестью обрушиваются на вожаков сельской бедноты — коммунистов. Причину недовольства они видят не в страшных лишениях, а в подстрекательстве со стороны коммунистических агитаторов… Открытое вмешательство государственных властей в борьбу крестьян на стороне кулачества ещё более подливает масла в огонь, который пылает и без того вовсю… В Каноре беднякам дали особенно наглядный и ничем не прикрытый урок того, чьи интересы защищает государственная власть на Верховине. В результате последних сельских выборов к руководству селом пришли коммунисты. Нет сомнения в том, что Степан Мадьяр вёл дела не в пользу аграрников [23] Надпоручик[24] Йозеф Шаер говорил на процессе, что Степан Мадьяр «…не заботился о порядке в селе, ибо он повёл граждан на коммунистическую демонстрацию, поэтому власти решили лишить его функций старосты и вместо него поставить правительственного комиссара Федора Антония». Что же представлял собой этот ставленник властей? «Федор Антоний уже давно скомпрометировал себя в глазах сельской бедноты. Ещё до назначения каждый называл его презрительной кличкой „фигурант“ (т. е. изворотливый политикант, выслуживавшийся перед властями. — С. Б., Ю. С). Федор Антоний, пользуясь беспредельной властью и прикрытием властей, почти каждый день совершал что-то такое, что вызывало возмущение сельской бедноты. Выдача свидетельства о неимуществе, справки о месте проживания, помощь по безработице, кампании в помощь потерпевшим,, выдача справок на скот, тысячи и тысячи мелочей, которые в итоге составляют жизнь села, — всё это было для Антония поводом, чтобы поиздеваться над людьми, которые чем-то ему не нравились. Эта злобная травля сделала жизнь отдельных людей буквально невыносимой. В селе люди начали перешёптываться: так продолжаться не может!» И вот что случилось: «Отвратительное издевательство над хромым нищим (Антоний, вырвав из его рук палку, избил калеку просившего милостыню. — С. Б., Ю. С.) в конце концов привело к тому, что один из мужиков решил действовать. Вечером 26 марта 1935 года Илько Смоляк-Доричев подстерёг правительственного комиссара и с непосредственной близости застрелил его из военной винтовки, которую приобрёл заранее… Из-за смерти правительственного комиссара Федора Антония четырёх чехословацких граждан осудили в общей сложности на 62 года заключения. Жандармы утверждают, что теперь в Каноре царит полное спокойствие… По они понимают, что это не так. Сельская беднота, которая идёт за коммунистами, и кулаки-аграрники и дальше составляют в селе два лагеря, которые ненавидят друг друга и враждуют между собой…» Автор репортажа делал такой вывод: «Коммунисты отвергают индивидуальный террор, жертвой которого стал правительственный комиссар Федор Антоний. Они заявляли раньше, заявляют и теперь, что намеченной ими цели нужно добиваться не отдельными актами индивидуального террора, а последовательной массовой борьбой против классового врага… Именно с позиций массовой борьбы обвиняют они власть, порождающую такие жизненные условия, при которых случаи, подобные канорской трагедии, неизбежны… Канора обвиняет! Она призывает всех прогрессивных, культурных людей вынести приговор тем, кто создал такое положение». Все эти события происходили на глазах отца Феодосия… Из воспоминаний Ф. И. Россохи: «Про тридцать девятый год многое написано и почти всё сказано. Но вот как хортисты пришли в Воловец, как местные иуды дикарей фашистских принимали — об этом что-то не читал. Ворвались к нам оккупанты вечером пятнадцатого марта, это я помню точно, но спешили не с хлебом насущным, чтобы накормить голодающих. Показалась снизу, с долины, машина, которая щетинилась штыками и свернула сразу же к вокзалу. А туда вползает бронепоезд со стороны Свалявы. Ну, местная знать пошла встречать гонведов — понятно. На униатской церкви — звон во все колокола. И униатский поп Фанкович — речь написал па нескольких страницах — читает на вокзале во весь голос: — Двадцать лет я верил, что этот час придёт, и двадцать лет хранил под престолом наш венгерский стяг! — и потряс над головой трёхцветным полотнищем. — А другой наш патриот учитель Ижак прятал старое знамя зашитым в перине. Противно было видеть, как извивается ужом перед подполковником директор школы Лявинец — он вызвался заправлять комедией. Подошёл с улыбочкой ко мне: — Идите и скажите пару слов, вы как-никак учитель, кроме того, священник, представитель общины. Прошу… Я ответил сдержанно — мол, не умею по-венгерски. Но Лявинец воскликнул: — Ничего, переведу! — Слова трудно подыскать, волнуюсь… Глянул мне в глаза и отошёл. Вижу, его жена, переодевшись в крестьянское платье, держит речь от имени верховинских женщин. Невольно улыбаюсь, и Лявинец снова подходит ко мне. — Послушайте, — говорю ему, — я могу вам лично сказать два, а то и три слова. Даже по-венгерски. Так оставил он меня в покое. Но оказалось — не надолго: не прошло и пару дней, как над моей головой собрались уже тучи. Прибежал сосед Василь Ильницкий и говорит: — Уходите в горы: у нотаря жандармы, хотят вас забирать! Две недели ночевал у верных людей: Дмитрия Бигаря, Юлия Варги… Потом решил, что не могу так больше — священник я, приход меня ждёт. Спустился в село, и ко мне на улице подошли двое в штатском. Один из них показал из-под полы накидки навешенный на руку карабин. Это, как оказалось, был жандармский сержант Шкирта. Он спросил: — Вы Россоха? — Да, я Россоха, — отвечаю. — Вы арестованы. — За что? — Сами знаете, за что. И меня погнали впереди себя. Но тут я почувствовал: люди из Воловца, друзья из Каноры в беде не оставят — сразу пошла следом целая процессия. Шли, конечно, молча: со станции целились в село дула бронепоезда — что тут сделать голыми руками? Но, видимо, эта молчаливая толпа была такой грозной, что когда привели меня к зданию вокзала, то оставили внизу, а в комендатуру Шкирта зашёл с Лявинцем, которого позвали крестьяне, да Иваном Лавером — представителем собравшихся защитников. Пока там начальство советовалось, другой сыщик играл пистолетом перед моим носом. Наконец отправили меня в жандармскую управу, а там объявили, что буду находиться под домашним арестом, причём утром и вечером должен «голоситься»— то есть являться для отметки, и не имею права без их, жандармского, значит, разрешения выезжать из Воловца. Начал я ходить в жандармерию. С домашними прощался — кто знает, чем окончится очередной «визит» к жандармам? Переживали за меня и люди. Примечаю, каждый раз меня сопровождают один-два лесоруба: Андрей Тимкович, Гриць Дубович… Идут себе в сторонке, а у дверей управы ждут, пока я зайду и распишусь там в чёрной книге. Выйду — проводят к дому. Если б меня взяли— бросились бы бить в колокола! Наверное, и это послужило каким-то толчком, котор заставил меня отрешиться от пассивного созерцания бытий…» Осенью 1939 года за Бескидами установилась Советская власть, и граница СССР пролегла почти рядом. Удержать верховинцев в неволе никто уже не мог. Мног лучше пастухов или лесорубов знали теперь горные тpoпинки. Лучше лесных охотников могли в тёмную ночь находить путь в скалистых ущельях. Уходили через перевал и в одиночку, и семьями. Пустели на склонах бедняцкие хижины. Их оставляли, как могилы. Хортистские дозоры, жандармские патрули не в силах были остановить поток беженцев, хотя многих хватали и избивали до смерти. У отца Феодосия не было мыслей о побеге. Он всё-таки не представлял себя без этих бедных сел да и без синих Бескид, без этих дождей, превращавших горные ручьи в яростные потоки, без вечнозелёного смерекового края. Но однажды в чистое весеннее утро Россоха отчётливо понял: он должен что-то сделать, обратиться к русским, что на перевале. Обратиться на родном, понятном языке. Он запомнил рассказы отца, которого погнали на войну в пятнадцатом году и который сразу же перебежал к казакам. Долго думал отец Феодосии. И придумал, решился. 3аново проштудировав учебники славянской истории, напечатал на своей старенькой машинке длинное письмо — за перевал, советскому командованию. «Дорогие братья! — писал он. — Мы — дети одной матери — древнерусской державы. Татарские нашествия разъединили нас, и мы, карпатские русины, попали под власть венгров. Тысячу лет страдаем в неволе. Теперь на перевале вы слышите наш стон: помогите, братья! Вам уже недалеко — только рукой подать. Освободите нас! Самим нам этого не сделать, можем только подсобить. Мы просимся в ваши братские объятия!..» Вышло целых четыре страницы. Отец Феодосий вложил в это письмо все своё искусство — написал взволнованно, прочувствованно. Когда в горах опускались сумерки, вышел, огляделся. Сразу по соседству прижалась к пригорку бедняцкая хижина. Священник постучался — здесь жил его недавний ученик Иван Мадьяр. — Примете, Михайло, незваного гостя? — согнул в дверях голову, чтобы не ушибиться об низкий косяк. — Входите, входите, отец Феодосий, — без суеты ответил хозяин, Иванов отец. Он был дьяком и не удивился что к нему пожаловал священник. После работы вытянул на пустом столе жилистые руки: отходил… Пока пришёл из села Иван, они поговорили о житьё-бытьё. С тем отец Феодосии собрался уходить. Иван проводил. Выйдя во двор, приостановились. — Дело у меня…— на острых скулах священника выступили пятна, голубые глаза потемнели. — Такое дело, что не просто тебе и объяснить. Если бы решился… Иван согласился удивительно легко. Узнав, в чём дело, он ответил: — Мадьяры только днём выходят на границу, чтобы зажарить сала, а на ночь укрываются в Каноре… Да там можно ночью целое стадо перегнать! — Вот и хорошо, — облегчённо вздохнул отец Феодосий. Но парень вдруг замялся: — Правда, одному всё-таки страшновато. Тёмный лес… зверьё. Да и снега в горах — будет по пояс. Один пропаду, а я, сказать, ещё и не жил… — Кого можешь взять себе в попутчики? — отец Феодосий обеими руками взялся за ворота. — Ну, скажем, канорского Павла Кобрина. Он уже туда ходил… все знает. Павло тоже окончил народную школу у отца Феодосия. Парень был серьёзный и надёжный. И Россоха достал кошелёк. — Вот вам на дорогу по десять пенге — и несите с богом! Ночка была лунная, и хлопцы отправились в хорошем настроении. А священник вдруг засомневался: слишком наивным показалось это его письмо. Разве вот так, запросто, пойдёт Красная Армия через перевал? Из-за письма какого-то попа в забытом богом селе?.. Только заставил рисковать людей. Ведь если их схватят, то, поди, не сдобровать и семьям…» Прошёл день, другой и третий — а хлопцев все нет. Россоха встревожился: что могло случиться? По Воловцу уже пошли слухи, что Мадьяр и Кобрин убежали в Советский Союз. Но утром дьяк со двора кивнул — Иван, мол, уже дома, отсыпается. Россоха рассудил: «Но теперь наверняка жандармы спросят хлопцев, куда это они отлучались. Врежут кожаной перчаткой по физиономии, запугают — и как знать?..» — Вот что, — шепнул через забор соседу. — Передайте хлопцам, чтобы они из дому никуда не выходили, а вечером подальше от села пускай сядут на поезд и в Ракошине, что около Мукачева, устроятся на время у хозяина — пилить дрова или возить навоз. Лишь бы сразу прислали открытки, что они работают… не убежали за границу. Спустя две недели он, наконец, встретился с Иваном Мадьяром. По спокойному лицу посыльного попял: дело сделано. Трудно было удержать волнение: — Почему же так долго вас не было? — Ждали… Ведь вы нам говорили, чтобы вручить письмо офицеру, и пока приехал из Выжлова майор — минуло два дня. — Ну, ну…— Россоха обнял его за плечо, пошли через сад. — Что же сказал майор? — Сначала сомневался. Говорит, письмо очень хорошее, но пишет-то священник… пан. Тут мы начали ему про вас рассказывать: какой там пан, он наш, верховинец, из бедной семьи — отец был лесорубом… Люди его очень уважают… Сказали все как есть. Тогда майор подумал и говорит: «Ладно, передайте за письмо спасибо и пусть пришлёт нам карту Закарпатья, схемы городов… Мукачева и Ужгорода. И вам, друзья, большое спасибо!» Россоха насторожённо спросил: — А какой он человек, этот офицер?.. Ну, можем мы ему доверять? — Ещё бы! Он человек надёжный… Есть такие люди, что их не разберёшь… будто они мохом обрастают. А этот майор — очень понятный, ясный… Это была, наверное, проверка. Но это было также началом большой, ответственной работы — во имя освобождения обездоленного края. На другой день отец Феодосий поехал в Мукачево. Купил карты, планы городов, несколько книг и календарей. Достал даже журнал «Kepes vasarnap Zap» [25] с портретами высших военных чинов — хортистских генералов… Хлопцы все это понесли советскому майору. Неделю спустя к Россохе на квартиру наведались двое незнакомых. Сообщили коротко: — Ваши друзья за перевалом хотят с вами встретиться. В ночь на двадцатое число мы проведём вас к условленному месту. На советской стороне пройдёте по паролю, который вам дадим… Россоха согласился. В беззвёздную полночь глубокими снегами по своим следам вёл проводник отца Феодосия. Другой шёл позади. За ним — хлопцы-связные, которые должны были перевести Россоху обратно. Идти было трудно, проваливались в тёмные сугробы, выбирались и снова шли, шли… И вот на рассвете Россохе открылась удивительно чистая белоснежная поляна. Перехватило дыхание: свободная земля! И так близко — в пару километрах от стонущей в ущелье Каноры… Пограничник других знал, а его остановил: — Кто такой? — Тридцать шесть, тридцать девять…— так же сдержанно ответил Россоха. . — Валяй! На опушке леса, у двух елей, его встретили русские: в белых, с меховым отворотом полушубках, в шапках-ушанках — офицеры. Один за другим пожали ему руку: — Майор Львов. — Капитан Морозов. — Старший лейтенант… Конечно, называли только свои псевдонимы. Позже, на суде, Россохе назовут советского майора Дорониным. Только после войны он узнает, что это был начальник погранпункта майор Говоров. На этот раз задание было посложнее: подобрать группу земляков, желающих работать на советскую военную разведку. Для начала обратить внимание, как ведут себя хортисты у границы. Делать выводы, исходя из наблюдений за перевозкой грузов, строительством военных объектов, передислокацией воинских частей. Наконец майор сказал: — Сводку будете передавать посыльными каждого двадцатого числа. Подписывать — Т. Д., т. е. зашифрован но — Товарищ Данило. И, обняв за плечи, пожелал успехов. Возвратившись в Воловец, Россоха принялся за дело. Подписку о невыезде с него, к счастью, сняли, и разъезжать он мог беспрепятственно. Но одних личных наблюдении было недостаточно. Он имел приказ — создать целую группу. Надо было подобрать людей, умеющих подмечать и запоминать. И ещё — решительных, которые в трудную минуту не смалодушничали бы. Смельчаки, подобные Мадьяру и Кобрину, на каждом шагу, конечно не встречались. Он понимал, что верных людей прежде всего стоит поискать среди своей паствы… Тогда пе думалось о том, что его ждёт в случае провала. Правда, где-то глубоко в душе шевелился и холдок страха, но Россоха все отодвигал эти мысли в сторону. И уже незнакомая горячая волна каких-то новых чувств захлёстывала грудь. Отец Феодосий не выдавал ничем и этих, радостных, волнений. Опытный шпик, прослушав священника во время его рождественской проповеди, затем доносил: «Проповеди он провозглашает без крамольного подтекста и так богобоязненно, что прихожане молятся при сём весьма усердно…» Даже опытному шпику было невдомёк, что среди тех кто в воловецкой церкви усердно молился, были прихожане, передававшие Россохе-Даниле важнейшие секретные сведения. К усатому ворчуну, убиравшему конторы железнодорожной станции Воловец, привыкли уже все: и новый начальник, и военный комендант, и даже жандармы. Брюзжал Андрей Копча всегда: и в ненастную погоду и в солнечные дни, и когда убирал, и когда все служеб ные комнаты были уже в отменном порядке. Ругался вспоминая ещё старого цисаря и браня соседа, которьи когда-то пустил козу к его оборогу[26]. Ворча про себя, он с грохотом передвигал столы и составлял стулья, а потом сердито сметал в кучу всё, что валялось на полу после станционного начальства: окурки, бумаги… Ворчливость уборщика и привлекла внимание Россохи. Сошёл он как-то с поезда — усталый, подавленный. Почему-то первым решил привлечь в группу железнодорожника. Вспомнил, что в Мукачеве проживает знакомый кондуктор Василий Нискач, и поехал в город. Но не повезло: Нискача не оказалось дома. И вот, сойдя с поезда, он заметил ворчливого Копчу. Дал ему пачку табака, заговорил о новых порядках. Ворчун начал ругать оккупантов, ничуть не таясь. И Россоха понял: дело будет… В эту пятницу Копча, как всегда, допоздна гремел стульями, убирал в конторе. Начальник резерва кондукторов, будучи уже навеселе, заглянул в открытое окно: наклонившись над столом дежурного, уборщик укладывал под стекло бумаги. — Андрей, хочешь паленки?[27] — Пускай твою паленку пьют черти! — окрысился Копча. — А тобой закусывают! — Г-гм… Начальник резерва кондукторов, довольный, что надолго «завёл» ворчуна, возвратился в душную привокзальную корчму. А Копча повозился в конторе дежурного и, взяв старую, вытертую на углах клеёнчатую сумку, заторопился вдруг домой… Через три-четыре хаты дальше жил отец Феодосий. Чуть свет — он, как будто желая подышать свежим воздухом, выходил на улицу. Куда же прогуляться как не в сторону вокзала? И Копча в это время уже был на ногах: то ли стучал у колодца вёдрами, то ли у сарайчика тукал топором. Россоха громко здоровался. — Минутку…— хозяин, подняв руку, подходил к воротам. Он, как всегда, был немногословен. Отец Феодосии привык и к этому «минутку» и к его обычным сообщениям: «Пришёл поезд и привёз какое-то войско…», «Пришёл поезд и привёз какие-то пушки…» При этом даже поворчать Андрей считал как бы неуместным. Приходилось уточнять: — А какие пушки — большие или малые? — Большие… Но не очень… — Значит, гаубицы. — Гавбицы… Чтоб им, проклятым, ни разу не гавкнуть, чтоб они подавились! — не сдерживался Копча. Россоха шёл дальше и соображал: «Прибывают по ночам, чтобы никто не видел. К утру расквартируются под Воловцом в казармах — и никаких следов. Подкрадываются к советской границе тайком, как воры. Видать, Копча занял важный пост. Надо его научить присматриваться лучше, замечать детали…». Прошло несколько дней, и Данило доверил соседу серьёзное задание. В этот вечер допоздна он не гасил лампу, висевшую лад тёмным столом, — озабоченно листал церковный календарь. Смотрел на страницы, а виделось другое… Вот Копча убирает в комнате дежурного по станции… Вот находит новенькие атласы железных дорог. Достаёт рабочий атлас дежурного, переносит оттуда пометки на чистый экземпляр… Потом торопливо укладывает в сумку графики движения местных поездов… А Копча, возвращаясь в поздний час домой, на этот раз миновал свой дом и зашёл к священнику. Достал из сумки толстую — почти в два пальца — книжку. — Вот… Все тут обозначено. Даже семафоры. Даже куда сколько протянуто кабелей. Так что по этой книжице видно и под землёй. Понимаете? — Понимаю, — слегка улыбаясь, ответил Россоха и полистал атлас:—Совсем новенький — и страницы, вижу, не разрезаны… — Я брал самый новый, чтобы на нём был и Воловец, и Скотарское. А как же? Брать — так самый новый. «Смотри, сосед даже разговорился», — подумал Россоха. Стал приглашать его к столу, но тот заторопился: время позднее… Вот отправят карты и графики русским — можно будет посидеть, отпраздновать. Надёжные связные — Иван Мадьяр и Павел Кобрин — отправились в путь. Поднимались скользкой извилистой тропинкой. Туман густо затянул ущелья, укрыл взгорья, окутал смереки. Поэтому хлопцы двинули за Бескиды не дожидаясь ночи. А отец Феодосии не ложился до утра. Стоял посреди комнаты в таком напряжении, словно, отослав парней через границу, сам остался сторожить на звериной тропе. Переживал… Вернулись после полуночи. Условленный стук в дверь заставил очнуться. Россоха открыл. Стряхивая старую, видавшую виды сермягу, Мадьяр довольно улыбнулся: — Дело сделано!.. Так было выполнено группой первое серьёзное задание. Оно казалось очень трудным, заставило переволноваться. Опыта ведь не было, действовали на свой страх и риск… Вместе с благодарностью майор передал просьбу: держать под наблюдением железную дорогу, собирая секретные сведения со всей долины Латорицы. Надо было найти своих людей в Сваляве и Мукачеве, и Россоха вспомнил Василия Иванчо: в чехословацкой армии он был офицером — кому же лучше выполнять задания военного характера? Когда пришли хортисты, Иванчо работал в Мукачеве на почте, но пока новая власть подбирала кадры, его временно сунули почтовым чиновником в глухой Воловец. Вскоре туда был направлен венгр, а Иванчо, как многих других украинских служащих, хотели перебросить куда-то в глубь Венгрии. Он отказался уезжать из родного края, остался без работы… Россоха прибыл в Мукачево первым поездом. Рано утром со двора постучал в запотевшее изнутри окно. Василий чуть отодвинул занавесь и по рясе сразу же узнал отца Феодосия. — Впустите в дом замёрзшего путника? — сбивая с ног снег, пошутил Россоха. Удивлённый таким неожиданным и ранним визитом, Иванчо даже не ответил. Священник вошёл. Сели, поговорили — и Данило сказал, с чем пожаловал. Взволнованный доверием, Василий охотно пообещал сотрудничать. Действительно, вскоре сумел раздобыть основные сведения о дислокации гонведов в Мукачеве, Берегове и даже самом Ужгороде. Объём работы расширялся. По предложению Россохи, Иванчо устроился транспортным агентом плодопитомника. Теперь он мог ездить по всей Венгрии. Уже с первых поездок в Мишкольц и Дебрецен Василий принёс ценные военные «трофеи» — сделал чертежи аэродромов. Все материалы были переправлены за синие Бескиды. Товарищу Данило подсказали: в Мукачеве целесообразно расширить связи группы. Василий энергично взялся и за это ответственное дело. Он вовлёк в работу целый ряд мукачевцев. Телеграфист Иван Шепа перехватывал официальные шифровки, телеграммы. Иштван Ципф, венгерский коммунист, брал на плечо сумку с инструментом и ездил на строительство военных объектов. Врач Мирон Мацков тоже стал помощником Иванчо: как участик военных манёвров он сумел информировать о внутреннем уставе и вооружении хортистской военщины. Разведчи ками стали и другие. Сам Россоха, наконец, связался в Мукачеве с Василием Нискачем — главным кондуктором поезда Воловец— Будапешт, а тот уже мобилизовал на сбор разведданных своих сыновей: старший из них — как и отец, Василий — работал в Будапеште диктором венгерских передач для украинцев Закарпатья, младший, Михаил, учился в Мукачевской русской гимназии. Собранные семьёй материалы старик тихонько заносил в Воловецкую церковь отцз Феодосию. Проходил прямо к алтарю и ложил на скамеечке под вышитое полотенце свёрток. Разве могло вы звать подозрение: богомольный человек приносит подношения. Данные от Иванчо поступали более длительным путём. Каждого 15-го числа одним и тем же поездом отец Феодосий приезжал в Мукачево. У вокзала его ждал Иванчо, однако друг к другу они не подходили. Направлялись в центр: Россоха правым тротуаром, а Иванчо — левым. В центре расходились, а встречались только у епархии — в православной церкви или в загороженном епархиальном парке, где, улучив момент, незаметно обменивались записками: Россоха молча получал разведданные, а Иванчо — новое задание. Поезд снова — тяжело и медленно — поднимался в горы. В голенище сапога Данило вёз секретные записки. Дома все материалы прятал в пчелином улье. А по ночам, занавесив окна, садился за машинку и готовил сводку, чтобы к двадцатому числу передать посыльным. Вскоре связным группы остался один Кобрин: Ивана Мадьяра майор перебросил для связи с Мукачевом, где начали работать на советскую военную разведку другие подпольщики. Иван привлёк к разведке и соседа Юрия Мадьяра, и другого земляка — Илью Тимковича. Но как-то поздно вечером он зашёл к Россохе: — Товарищ Данило… Надо помочь мукачевцам переправить за перевал девушку. Майор Львов предлагает переходить на радиосвязь, и пока что для этого дела подготовят нам одну радистку. Россоха подумал: «Странно — борются ребята против мадьярских захватчиков, а сами — Мадьяры… Мадьяры с большой буквы. Вот у Павла Кобрина уже новый напарник, на этот раз с Каноры, и тоже Мадьяр… Мадьяр Андрей. Коммунист. А его брат Федор — тот как будто родился разведчиком: бедный, с виду щуплый, что ни на есть обиженный жизнью, а как он умеет маскироваться! Да, дело с радисткой надо поручить Федору…» Студёный зимний день. На вокзале в Воловце не впервые трётся неприметный вроде верховинец. Собственно, неприметен он только для жандармов: стоит ли подозревать в политике этого оборванного нищего? Да у него, поди, и с головой не совсем в порядке: вот напялил на себя колпак из шкуры ягнёнка, даже одна ножка свисает на плечо. Неграмотный, а в руке — газета. Ходит, ухмыляется. Определённо — идиот! Прибыл поезд. Федор вышел на перрон и, открыв рот, глядел на вагоны. Говорливый поток пассажиров обтекал его, как глыбу. Только невзрачная чернявка метнула быстрым взглядом на зажатую в его руке газету и бросила как бы про себя: — Сено. — Солома, — улыбнулся в ответ Федор и зашагал со станции домой. Шёл один, шатаясь на покатой заснеженной улочке, а незнакомка, поотстав, следовала за ним. Вот и Канора, вот и церковь. Почти рядом — хата Павла Кобрина, но Федор даже не взглянул в её сторону — поковылял дальше. Провёл за собой девушку на окраину села, к замёрзшему потоку, над которым прилепил хатенку родной брат Андрей. В сумерках пришёл из села Кобрин. К тому времени Андрей уже помог гостье собраться в дорогу: приехала из города в туфельках, в тоненьком пальто — вот и пришлось её обуть в тяжёлые крестьянские боты, одеть в пропахший потом домашний серяк. Под ночь направились к границе. В глубоком снегу попутчица быстро выбилась из сил. Проводники её несли… Это было в январе. А где-то в апреле Андрей привёл девушку назад. О себе рассказывала мало, об учёбе на курсах радистов не упомянула. Хотя майор Львов пообещал: «Скоро дадим вам рацию…» Внизу уже пели петухи Скотарского. Девушка попросила: — Я пойду к знакомым, а вы тут, на пригорке, немного подождите. Если зажжётся в хате свет — тогда все в порядке… большое вам спасибо. Андрей закурил. Сквозь тёмные ветви замерцал в ответ огонёк окна. Парень широкими шагами пустился домой — в такую же глухую и тёмную Канору. Как-то неожиданно в работе разведгруппы родилась и легенда. Советские товарищи попросили выполнить новое задание: достать бланки «домовых листов», заменявших тогда паспорта, и две полевые формы — хортистского майора и подполковника. Данило задумался. Казалось, предыдущая работа его группы была вроде только подготовкой к настоящему рискованному делу. Но он, как и раньше, продолжал держать под наблюдением главную дорогу, ведущую к советской границе, налаживать активные связи, искать своих людей в учреждениях… Поближе присмотрелся к Ивану Овсаку — местному поднотарю, второму лицу в окружной управе. На храмовый праздник пригласил его к себе — погостить, побеседовать… Овсак был из соседнего Иршавского округа, и его дорога в свет тянулась из-под старой соломенной крыши. Россоха узнал: нотарь, доктор Лудман, считает заместителя как бы своим слугой — не панских-де кровей. — Ой, от этих, отче, скоро не избавиться…— опустил голову Овсак. Отец Феодосий налил сливовицы. — Избавимся, не бойся! Сколько зима навалит в горах снега, а пригреет солнышко, зашевелятся ручейки — смотришь, сдвинулись и поплыли с гор такие пласты, что казалось, век им там лежать. — Может быть, может быть… Россоха порывисто придвинулся ближе: — Ты — тоже верховинец и тебе должно быть близко к сердцу то, о чём скажу… В общем, надо бы помочь приблизить в Карпаты эту самую весну… Беседовали допоздна. Овсак выполнил просьбу — достал «домовые листы»: за три-четыре раза принёс целых 56 бланков, плотных, новеньких с крупным водяным знаком — венгерским гербом. Очень важные были материалы, но ещё важнее стало то, что Овсак начал добывать разведданные. Ведь он имел доступ ко всем мероприятиям мобилизационного характера, знал, чем занимается жандармерия, через его руки проходили даже документы, связанные со снабжением войск в пограничном районе. И все это в дальнейшем шло по цепочке за Бескиды, к советскому командованию. Россоха рассудил: «И „домовые“, и „крёстные листы“, благодаря Овсаку, достали. Документы есть. Нужна ещё военная форма». Решил обратиться к еврею Абруму — старому портному, у которого когда-то шил пальто. Зашёл в мастерскую и положил на стол бумажки с готовыми мерками. Объяснил портному так: — У меня есть родственник — военный майор. Хотелось бы ему ко дню рождения приготовить сюрприз — пошить униформу. Ну, заодно — и его начальнику, подполковнику, дабы не косился, что подчинённый щеголяет перед ним в обновке. Можете ошить? — Но-о? Россоха к мерке приложил три сотни: — У вас много детей, вам нужно заработать… Портной так взволновался, что, кланяясь, вышел за клиентом к воротам и на улицу. На другой день Абрум съездил в Мукачево и достал нужную ткань. Через неделю обе формы уже красовались на плечиках-вешалках. Как было условлено, за готовой работой пришла мать Павла Кобрина. Портной с сожалением покрутил головой: — Ай-вай, в бесагах[28] все помнётся. Надо было у пана Россохи попросить какой-то чемодан. Женщина смолчала. Так же молча взяла на плечо дорожный мешок. На улице, шагов за пятьдесят, пошёл следом за матерью сын. А через месяц в Воловце рассказывали: дескать, иа Будапешта приехали военные — подполковник и майор — проверить строительство секретных укреплений на линии Арпада. Начальник гарнизона посадил их в личную машину и объездил с ними почти все объекты. Осмотрели и сфотографировали, что им было нужно, а в Скотарском вроде бы отошли в кусты по маленькому делу — и сразу же исчезли. Гонведы бросились к границе, а «их благородия» только помахали им с другой стороны: подполковник пальцами, майор — кулаком. Россоха слушал, улыбался. Графиня, казалось, была довольна конюхом — тихий, исполнительный. Имел прозвище Глухой, перешедшее к нему от старика-отца: тот потерял слух на итальянском фронте ещё в первую мировую войну. Нового слугу рекомендовала знакомая графине попадья, сославшись на мнение известного в округе священника отца Феодосия: такого, мол, послушного хлопа не сыскать во всём крае. И правда — работник в красном углу каморки прикрепил икону святого Михаила. А графиня, как-то заглянув вечером на свет, увидела Глухого на коленях: кажись, шептал молитву… Ещё умел конюх быстро разжечь бездымный костёр, испечь на палочках форель или зажарить сало. И так уж получалось, что когда в замок к Шенборнам заезжали важные гости из Берлина, Вены, Будапешта, — Глухой для них готовил то ли на поляне, то ли у пруда рыбные шашлыки. Ничего удивительного не было и в том, что православный поп из Воловца изредка наведывался к бывшему прихожанину. Собственно, Россоха пришёл к графскому конюху всего второй раз. Да и вовсе — не как к прихожанину. Василия Железняка знал он как рабочего. Хортисты пригнали его из Чинадиева — села между Свалявой и Мукачевом: на строительстве бараков для солдат, прибывших в Воловец, нужны были хорошие плотники. Отец Феодосии видал его и раньше, на митингах рабочих Свалявы — знал, что Железняк был коммунистом. Теперь, при фашистах, таким людям стало особенно трудно, и Россоха понял: надо Василию помочь. Действительно, сказал доброе слово, чтобы его пристроить на постоянную работу. Василий чистил графские конюшни, зато был в относительно безопасном месте, имел кусок хлеба… А как-то посыльные передали Даниле просьбу майора Львова: в летнем замке Шенборна, возможно, остановится сам Геринг, и надо бы разведать, с какой целью он приедет к графу — просто поохотиться или с секретной миссией. Россоха и вспомнил о Железняке. У парадных ворот стоял слуга Ребреш — знакомый из Пасеки. Разговорчивый священник легко нашёл с ним общий язык и дал ему пачку сигарет, которые прихватил для дела. — Вижу, у вас высокие гости, — кивнул головой вверх, где на опушке леса с автоматом на груди прохаживался немец. — Да, высокие… из самого Берлина. Бедняга Софилканич — наш лесник — уже второй день таскает за ними рюкзак с напитками. — А как бы мне пройти к Железняку? — Идите вот низом… Но дальше конюшни нельзя — понимаете. Оказалось, у Железняка есть и другие способности: цепкая память хранила обрывки разговора, он мог восстановить целую картину увиденного, нарисовать портрет нужного человека. Так удалось разведать, что рейхсмаршал Геринг приезжал смотреть, как Хорти выполняет своё обещание, которое дал Гитлеру: получив Закарпатье, регент обязался укрепить Карпаты так, чтобы через горы не прошёл даже олень. Но по лесам «высокий гость» не ездил — он сел в самолёт и пролетел вдоль линии Арпада… Сведения были неотложными, а Кобрин с Мадьярой до 20-го числа были на работе. Поэтому Данило решил переслать данные другими связными. Железняк назвал ему канорских коммунистов — Михаила Кобрина и Ивана Брунцвика. Так в группе появилась ещё одна пара надёжных посыльных. …На этот раз у графа загостили какие-то эсэсовцы. Россоха и наведался… Поднимаясь к замку, он нежданно сделался свидетелем неимоверной сцены: у озера, на майской поляне, увидел пьяных эсэсовцев, а рядом с ними клетку, в которой с медведем был заперт человек. Горничная, выбежав к священнику, отвела его за угол и остерегла: — Не ходите туда, пан отец, а то видите… Случилась беда. Графине пришло в голову наказать за что-то пастуха. Один там, с синим носом, и придумал: «Давайте его в клетку, — говорит. — Пусть, мол, поборется с медведем, если вздумал бороться с панами». А медведь-то голоден и зол… Офицер с обвисшими щеками, завидев священника,поманил его пальцем: — Идите сюда, ваше преподобие. Отпустите-ка грехи нашему герою. Гордыня в нём живёт, но мы сейчас увидим, как он сломится. И, подойдя к клетке, ткнул медведя палкой. Зверь зарычал… Священник поднял руки: — Опомнитесь! Живой человек… Удалось уговорить графиню, чтобы отпустила пастуха на волю. Под смех осоловевших от коньяка и рома фашистов бедняга со всех ног пустился к чащобе. Отец Феодосии молча отвернулся и пошёл тропинкой под дубами, так и не повидавшись на этот раз с Глухим. Павло Кобрин передал пакет: — Наши просят отвезти это в Будапешт, на улицу Бетлена, в больницу. Там вас встретит медсестра Гизелла и отведёт к одному больному. Его кличка Дуб. Вот ему пакет и отдадите. Просили ехать срочно, чтоб не позже среды быть на месте… На душе Россохи сделалось тревожно. В последнее время по его следам ходил какой-то тип. И всё же Данило не мог отказать в просьбе советским друзьям. Он понимал: раз его посылают с пакетом в Будапешт — значит, очень нужно. Взял билет до Мукачева, чтобы рсмотреться и уже оттуда поехать в столицу. И снова неспокойно застучало сердце: тот тип оказался в одном с ним вагоне. В Мукачеве, на улице Святого Стефана, отец Феодосий глянул в витрину магазина — шпик следовал за ним. Россоха, как обычно, направился в епархию и вскоре в узком тупике скрылся за массивными железными воротами с православными крестами. Шпик, потоптавшись в стороне, ушёл. У парадного входа стояла коляска. Епископ Владимир вышел из покоев в дорожном облачении. Увидев Россоху, поинтересовался: — С чем пожаловал, отец Феодосий? — Пришёл просить, святой владыка, вашего благословения на перекрытие церкви в Каноре. Церквушка ведь древняя, деревянная — в последние годы совсем прохудилась… Епископ глянул на него испытующе. — Неровен час, отец Феодосий, гнев накличешь суетой излишней. Прошение мог изложить в письме и отослать почтой…— укорил, садясь в бричку. А Россоха отозвал в сторону курьера Довбака. — Не откажите в просьбе, Юра: купите мне на вечерний поезд билет второго класса в Будапешт. Слуга все исполнил. Понемногу начало темнеть, и Россоха пошёл на вокзал. Снова повеяло тревогой. Вот идут два жандарма. Если задержат и обыщут — задание сорвано. Только не волноваться! Пошёл им навстречу. Отдали честь… Не побеспокоили его до самой столицы. Разыскать больницу на улице Бетлена особого труда не составляло. Расспросив какого-то железнодорожника, сел на 2-ой трамвай, проехал три-четыре остановки и сошёл напротив больничной проходной. Там, как всегда, толпились посетители. Отец Феодосий решил и на этот раз держаться независимо. Спокойным, ровным шагом направился к двери. В одной руке шляпа, а в другой — портфель. Видать, идёт к тяжело больному для исповеди. Вахтёр, сложив молитвенно руки, молча поклонился. С окна второго этажа заметила его медсестра. Выбежав во двор, взволнованно окликнула: — Вы из Подкарпатья? Сделал вид, что это к нему не относится. — Подождите же! Данило! Приостановился. — Простите… Мы вас ждали с таким нетерпением…— и, опустив глаза, женщина знаком показала следовать за ней. Завела в комнатушку, попросила подождать. Вскоре вошёл обросший человек. Представился: — Я—Дуб. — А я — Данило… Оба обрадовались встрече. «Больной» даже обнял Россоху за плечи: — Ну, сегодня, наконец, я буду на свободе! Россоха поднял рясу и достал пакет. В нём оказались документы, деньги… — Все отлично, товарищ Данило. Большое спасибо. На том и попрощались — Дуб ушёл. Россоха снял рясу, вынул из портфеля аккуратно сложенную рубашку. Одел, повязал галстук, а потом набросил на плечи пиджак. Переодевшись, сошёл вниз, направился к выходу… Спустя много лет, на центральном бульваре в Мукачеве Фому Ивановича встретит седой человек. И по живым, чуть раскосым глазам Россоха узнает того человека, к которому приезжал в больницу. На этот раз они без оглядки назовут друг другу не клички, а фамилии: — Козлов. — Фома Иванович Россоха… И, познакомившись заново, долго будут сидеть на скамейке — вспоминать, беседовать. — А знаете, — расскажет Козлов, — тогда я находился в очень неудобном положении. Ведь приехал в Будапешт через Коминтерн как сотрудник шведского посольства, а обо мне ни шведское правительство, ни шведское посольство ничего не знали. Хорошо что до поры до времени венгерские подпольщики помогли мне укрыться в больнице. Но без вашей помощи я бы не «вылечился», факт! Впрочем, рассказ о судьбе Козлова — особая тема. К лютой карпатской зиме хортисты на этот раз готовились по-своему. Уже к началу осени 40-го года командир бригады издал распоряжение всем подразделениям и сельским представительствам об ограничении прав граждан в пограничной зоне. Получив от Овсака этот документ, Данило переправил его за перевал и попросил совета — как быть дальше? Майор молчаливо вчитывался в текст распоряжения. Потом сжал пальцами лоб, о чём-то задумался. А связные ждали. — Да, нелегко будет вам, ребята, — заговорил Львов. — Но ведь поединок с врагом интереснее, если он труднее. Чего же падать духом? Начал читать вслух. Хортистскими военными властями предписывалось прекратить на границе и приграничной полосе всякое движение местного населения с 18 до 5 часов. Вблизи от границы без специальных разрешений военных комендантов не разрешалось косить сено, выпасать овец… Майор бросил взгляд на Андрея Мадьяра: — То-то, чабан, скоро твоих овец будут они сами сторожить… Впрочем, нет худа без добра: как сельский чабан, ты разрешение получишь — так что, гляди, военный комендант тебе ещё и бумажку даст, чтобы мог переходить границу. Павел Кобрин заметил в тон шутки: — И для меня есть выгода, товарищ майор. Там в третьем пункте сказано, что в пограничных сёлах нельзя жечь костры, а в хатах — зажигать свет. При таком «тотальном» затемнении нам ходить к девкам — в самый раз! Майор встал из-за стола. — Вижу, настроение у вас на высоте — ну, что ж, так держать!.. Пришла поздняя осень. Резкий ветер сорвал с корчмы Грюнберга плакат: женщина-мать—«Великая Венгрия» — прижимала к себе с двух сторон покорных «дочурок» — Словакию и Подкарпатскую Русь. Верховинцы шли в корчму, к теплу, и спокойно втаптывали «мать-отчизну» в грязь. Это не понравилось капитану пограничной полиции д-ру Иожефу Медреши. Не нравилось и то, что его — завсегдатая Грюнберговой «обители» — все больше теснила в тёплой корчме «голь». И в один вечер по его приказу военная полиция пустила в ход приклады. Избитые крестьяне обратились к своему заступнику — Россохе. Тот написал жалобу. Зимой из Будапешта приехал подполковник, прихватив из Ужгорода несколько переводчиков — поговорить с народом. Фома Иванович попал к нему с дороги. Как раз возвратился поездом из Мукачева—и когда начальник вокзала, подойдя, попросил его в комендатуру, он насторожился: кого-то схватили; Подполковник, встретив его дружелюбно, неожиданно заговорил по-русски: — Садитесь, отец… Будем говорить без всяких переводчиков: В первую мировую я больше двух лет провёл в русском плену — вот и научился… калякать понемногу. Подполковник достал из портфеля его жалобу. Толькс теперь Россоха успокоился и пустил в ход своё красноречие: — Рассудите сами, господин подполковник: настали холода, люди тянутся в корчму немного погреться, а на улице темно, потому что окна — согласно приказу — всюду занавешены, — разве человек видит, что под ногами — аняорсаг?[29] Да и сам пан капитан, бывало, выйдет из корчмы и топает по этим плакатам, да не только топает, а то ещё и плюёт — потому что в корчме насмотрелся, как крестьяне плюют прямо на пол… — Фуй! Фуй! — зажав под мышками руки, забегал подполковник. В разговор вмешался полковник Дюла Шаркань, который командовал строительством военных объектов. Видя такую реакцию следователя, он тоже начал сетовать на капитана Медреши. А Россоха думал: «Вот она, прелюдия допроса… Если б они знали, что у меня в сапоге пакет с данными от мукачевцев!..» Начальника пограничной полиции капитана Медреши сменил капитан Кондороши. Потом, спустя 2,5 года, когда в тюрьме Вац будут судить Данилу и его соратников, палачи, нуждаясь в каких-нибудь свидетелях, вспомнят и этот эпизод. И доктор Медреши невольно будет сокрушаться: — А ведь я уже в то время чувствовал: что-то в этом попе есть не наше!.. Нюх у хортистских стражников, действительно, был острый, как и их штыки. Запахла им порохом, не просто цементом, и потрёпанная сумка мукачевского каменщика Ципфа… Строительным рабочим Иштван Ципф стал с детства — ещё когда строили табачную фабрику, и спина мальчишки была рыжей от стосов кирпичей. Но рано овладел он ещё одной профессией — революционера: в девятнадцатом году стал красногвардейцем… И рано он понял: новый враг — фашизм. Мукачево, 36-й год. Адъютант полицейского комиссариата уведомлял своё начальство об огромном антифашистском митинге. Только на минуту 1200 человек опустили головы — чтобы почтить память буревестника революции — Максима Горького. На трибуну стал и Иштван Ципф. «Карпатская правда» сообщала ещё об одном бурном событии в крае: трудовая молодёжь отмечала день красного спорта. Пешком и на подводах со всех окрестных сёл уже в субботу прибыли в Берегово юноши и девушки. А воскресным утром двинулись в поход. Впереди спортсмены-велосипедисты везли антифашистские лозунги. А потом на площади прозвучали горячие речи. От красных профсоюзов приветствовал борцов Иштван Ципф. Борьба накалялась. В огненные волны слились красные знамёна, принесённые в Мукачево крестьянами всего округа: в сентябре 38 года здесь проходили собрания сельской бедноты. «Подкарпатское трудовое крестьянство— за единство, против фашистских агрессоров!» — писала газета. Среди выступавших снова назван Ципф. И вот — тишина. Жизнь как будто приостановилась. Похоже, дождливые осенние дни выплеснули на улицы города и эти злые, мелкие холодные волны — каски завоевателей. Но город начал оживать. Он гудел не только от стука копыт конных батарей, от возов с новобранцами. Гудел и нарастающим народным протестом. Именно в это время родилась легенда, что вниз по реке Латорице в Мукачево приплыли на лодках красные казаки… Коммунист Ципф знал: надо идти навстречу братьям-освободителям — помогать им перейти Карпаты. Так нашёл связь с другими патриотами. Перевязав сумку с инструментом, он начал ездить в горы, где у Подполозья строились военные объекты… Но слишком уж заметной была личность известного в крае революционера. И вот появилось тайное донесение в отдел контрразведки VIII армейского корпуса: «На основании сообщения доверенного лица Ф 1-53 7 числа с. м. поездом, который отправляется в 5 ч. утра на Воловец, в одном из вагонов с несколькими рабочими ехал на строительство оборонительных объектов каменщик И. Ципф, житель села Паланок, который и в прошлом году работал на строительстве военных объектов, однако был оттуда уволен. Ципф во время чешского режима был руководителем коммунистической организации в Паланках. Он был и в России на курсах. Желательно было бы вести надзор за Ципфом и даже уволить с работы. Мукачево, 16 апреля 1941 г.». Иштван Ципф был вскоре арестован, И всё-таки сыщики не вышли на след группы. Больше того, старый коммунист работал так умело, что хотя его потом судили вместе с группой, трибунал был вынужден ограничиться довольно минимальным сроком наказания. В золотую карпатскую осень 44 года Иштван Ципф за всех однополчан, ещё томившихся в фашистских лагерях, скажет своё слово на краевом совете — I съезде Народных комитетов: «Хотим, чтобы наш край на веки веков воссоединился с родной матерью — Советской Украиной!» Его изберут первым секретарём Мукачевского горкома партии, а старую рабочую сумку попросят в музей. Но всё это будет потом, спустя годы. Сопоставлять факты легче на расстоянии. В этой истине мы смогли ещё раз убедиться, когда познакомились с материалами о многих закарпатских разведывательных группах, когда по различным архивным данным о деятельности фашистских карателей в Закарпатье выяснили причины успехов одних и провалов других патриотов. Поэтому, прежде чем перейти к рассказу о последних днях группы товарища Данило, попытаемся изобразить два эпизода такими, какими они реально представляются до свидетельству очевидцев, по историческим справкам. На рассвете 11 апреля 1941 года хортистские батальоны, обстреляв югославские пограничные посты, вторглись на территорию соседней страны. Венгрия вступила во вторую мировую войну на стороне фашистской Германии. В полдень барона Томаи из «К-осталя» принял сам начальник генерального штаба генерал-полковник Хенрик Верт. Он был сух и деловит: — В нашем распоряжении, барон, десять минут. Буду предельно краток. До сих пор вы со своими людьми разыгрывали прелюдию за занавесом. Теперь занавес поднимается. Да, да, мы планируем повернуть на Восток. Смешно было бы упустить возможность, которую предоставит нам предстоящая историческая акция германского рейхсвера. Мы вступим в войну с русскими если не вместе с нашими немецкими друзьями, то вслед за ними. Повод? Не мне вам разъяснять. Таким образом, зона опеки вашего отдела — Подкарпатье — превращается в авансцену предстоящих действий воинов святостефанской короны. Я прочитал вашу последнюю записку. Вы слишком долго возитесь с этими русинами — установили слежку, как за профессиональными разведчиками. Кончайте игру. Это — народ упрямый. Выследили — надо судить, казнить. Остальным будет урок — попрячутся в норы… Кажется, с вами говорили о молниеносных «акциях устрашения»? Барон наклонил голову в знак согласия. Он не забыл встречи с берлинским инспектором, только не знал, что генерал, известный своей близостью с гитлеровским генштабом и всегда восторгавшийся «чистой работой» абвера, находился в курсе самых щекотливых дел СД. — Так вот, — продолжал Верт, — нащупали группу — возьмите, обработайте — и сразу под суд да с освещением в печати. К маю зона должна быть очищена от русской контрразведки. Вам понятно, господин барон? — Подобных групп, очевидно, больше, — заметил Томаи. — Жаль обрывать возможные нити… — Тотальная война требует тотальной чистки конюшен, — генерал явно смаковал модное выражение, не обращая внимания на реакцию барона. — Ждать некогда. Пока мы будем разыскивать всех русских наблюдателей, Гитлер кончит войну на границе Европы и Азии! И начальник генштаба поднялся: аудиенция закончена. Барон закрыл за собой высокую дверь и сдержанно вздохнул. Он знал, какой горячий зуд подгонял военную верхушку. Раньше она себе разрешала в строгих военных планах даже небольшие лирические отступления: чтобы найти предлог для захвата всего Фельвидэйка[30] Будучи контрразведчиком, барон верил лишь фактам, а не заявлениям. Поэтому он не торопился — над приказом решил поразмыслить. «Акции устрашения» — это, собственно, дело жандармов и карателей. Но вряд ли Верт ошибся — скорее начал действовать с немецкой вероломностью. Пока на заседаниях правительства Бардошши обдумывают ход — как вторгнуться в Румынию, и даже придумали, будто бы там «назрела революция», — Верт и в этом деле демонстрирует свою немецкую выучку — он неустанно повторяет: «Все — из немецких рук!» Подачка есть подачка — даже из рук самого Аттилы XX века! Честь барона это ущемляло. Поэтому, перепоручая задание Верта своим пододечным с карпатского плацдарма, он первым делом поискал себе единомышленника. Звонок из Будапешта в Ужгород был коротким. Подполковнику Пинеи в случае успеха молниеносной «акции устрашения» обещалось звание полковника. Но барону было хорошо известно, что Пинеи не такой простак — своё дело он знает — и если поработает, то действительно во славу контрразведки, а не какой-то личности, играющей собственные партии со службами абвера. Спустя месяц агенты «К-осталя» с помощью провокатора взяли людей Микульца. А ниточка потянулась дальше… Пинеи срочно вызвал из Воловецкой пограничной полиции нового начальника — капитана Кондороши. — Выкладывайте подробности, о которых вы не сочли нужным поделиться с моими людьми у себя на станции. — Но… ваше благородие, Канюк, проходящий по делу Микульца, встречался в разъездах с десятками людей, всех их детективы засечь не могли. — Шляпы они, ваши детективы! Можете об этом доложить и своему начальству — доктору Мешко… Подумать только, в Подкарпатье — 163 жандармских участка, в каждом из которых от 11 до 17 жандармов, 5 окружных полицейских дирекций… полторы сотни расширенных нотарских управлений, в конце концов — 624 священника—и вот… Пинеи протянул ему тоненькую папку. Красный от возбуждения, Кондороши принялся читать материалы. В нём все уже кипело, но заводиться с беспощадной «Кемельхарито осталь» всё-таки не решался. А по мере того, как читал, глаза его все больше расширялись. Взглянул на подполковника: — Неужели в общении с ними был даже священник? Я же его знал как правдолюбца, который честно служит… — Да, служит он в самом деле честно, но не только богу. А ваши коллеги сняли с него подписку о невыезде! Даже прекратили наблюдение! Учтите, если вскоре обнаружится, что этот священник — русский резидент, отвечать придётся прежде всего вам… Хотя вполне возможно, что мы имеем дело с одной сильно разветвлённой сетью… — Разрешите, ваше благородие…— капитан нервно дёрнулся. — Дайте мне эту «паству» — они у меня рядышком на коленях ползать будут! Все!.. Пинеи почувствовал: он добился того, чего хотел. Он всегда предпочитал работать на контрастах. Зная, что этот Кондороши даже среди жандармов прослыл «коновалом», подполковник и хотел свалить на него наиболее сложную обработку группы, о которой передал уже телефонограмму в Будапешт. Он знал, как этот капитан «подготовит» жертвы, к тому же опасаясь, чтобы не обвинили его в ротозействе. Ну, а потом… Потом Пинеи надеялся с помощью известных ужгородских «спецов» довести дело до конца… Но на этой мысли подполковник сразу же осёкся: а что, если после «коновала» доводить до конца будет некого? «Акция устрашения» на этом и кончится. А тут — Пинеи чувствовал — можно сделать игру с крупной ставкой… И ответил капитану сдержанно: — Немного подождите… Я арестую попа сам. Из воспоминаний Ф. И. Россохи: «Пасхальные исповеди были щедры и на грехи, и на подношения. Но эти деньги каждый год я относил в местный магазин со списком бедняков; покупал школьникам обувь… Так было и в последнее майское воскресенье 41-го года. Душным вечером наведался я в «Гандю»[31]. Только разговорился с новым продавцом — зашёл жандарм Силади. — Россоха, с вами желает побеседовать наш тистгеетэш. — С чего бы это вдруг? —сдерживаю волнение. — Ну, вы знаете, в четверг — День героев. Видимо, начальник хочет договориться насчёт богослужения на военном кладбище. Завели во двор. Глухая, двухметровой высоты ограда. Огромная собака. Но ещё больше сжалось сердце, когда увидел незнакомый легковой автомобиль: из Ужгорода! В маленькой дежурке сидели двое в штатском. Первым бросился в глаза усатый толстяк — некий капитан Сатмари. Ему сделалось жарко — сидел без пиджака и, засучив рукава рубашки, зло шевелил усами. Рядом с ним согнулся — длинный, худощавый. Потом я узнал: это был сам подполковник Пинеи. Естественно, при таком начальстве тистгеетэш Зенгевари стоял в стороне, не смея ни присесть, ни заговорить. Допрашивать начал подполковник. После процедурных вопросов — об имени, фамилии, должности, месте проживания, — Пинеи весьма вежливо поинтересовался: — Когда в последний раз вы виделись с Иванчо? Можете припомнить? — С каким Иванчо, пан алэзрэдэш? — так же вежливо переспрашиваю я. — Если имеете в виду редактора журнала «Ку-ку»… — Я говорю о том Иванчо, с которым вы встречались в Мукачеве, в православной церкви. — Церковь — не для встреч, церковь — для молитв… Капитан сорвался и кулаком саданул в лицо. Из носа пошла кровь. При виде крови зверь только разохотился: удар, ещё удар… Я упал. Сразу с другой комнаты выскочили жандармы. Надели наручники и толкнули в угол, прямо на пол. Два жандарма, усевшись на стульях, приставили мне к горлу штыки. А капитан начал прохаживаться: — Хотели познакомиться с военными объектами, чтобы на День героев их освятить, так ли? — желчно спросил он и, отставив чуть в сторону стул, на спинку которого повесил пиджак, зашлёпал по ладони резиновой дубинкой. — Ну, большевистский пёс, где материалы, которые тебе дал Иванчо? Может, Иван Мадьяр, твоего дьяка сынок, уже успел их отнести Советам? В душе я ужаснулся: «Провалились! А все из-за меня! За мной ведь следили… Я чувствовал, я должен был предвидеть!..» Конечно, я тогда не знал, что полицейские ищейки вышли на наш след, гоняясь за другими. Что провал группы Рущака вызвал цепную реакцию арестов подпольщиков, не имевших опыта работы в разведке и даже достаточных навыков конспирации. Случай, слепой случай помог хортистам зацепиться за другой конец ниточки: идя по следу Бабинца, одного из участников группы Рущака, они арестовали и его знакомого — Иванчо, самого бесстрашного и самого деятельного из наших людей. Недельку до этого Иванчо передал мне копию любопытной военной телеграммы: занять позиции у самой границы, удерживаться от инцидентов до дальнейших распоряжений. По собранным данным я подготовил сводку, что бункеры по линии Арпада от Нижних Верецек до Скотарского готовы. В самом Воловце, у мельницы — бункер на сто солдат. Мосты заминированы, на перекрёстках — надолбы, а на дорогах — патрули. И, как обычно, к 20-му ребята все доставили на советскую заставу. Но палачи об этом не знали — взяли ключи, пошли делать обыск. Обшарили в хате все углы, распотрошили подушки, перетрясли книги, забрали письма, документы. Тогда же, среди ночи, привели в жандармерию Ивана Мадьяра, Павла Кобрина… Их доставил Кондороши. — Ну как, узнаете свою паству, отче? Я решил молчать. Стянули с ног ботинки, привязали к топчану и бросились бить резиновыми палками по ступням. Я не стерпел и закричал от боли. Сатмари сорвал с моей ноги окровавленный носок и сунул мне в рот. А заорал сам: — Где радиопередатчик? Ну?! И снова побои. Я потерял сознание. Очнулся весь мокрый — отлили водой. Развязали руки, но тут же толкнули меня в круг жандармов, и со всех сторон посыпались удары — кулаками, ногами, поленьями. Особенно усердствовал тайный детектив Кондороши: тот таскал за волосы, плевал в лицо, потом ударом в печень свалил меня на пол и оттащил во двор. Но садисту и того оказалось мало: дико прыгнул на мои опухшие ноги, сорвал с икры кожу… Подбежали другие жандармы и меня бросили в машину, приковав к сидению цепями. Так отвезли в Ужгород. Приехали туда на рассвете. Первым зашёл в камеру февгаднадь[32] Ортутаи — сын униатского попа. Я знал его отца — он служил в Ужгородской цегольнянской церкви. Не было похоже, что сынок священника определился в волчьей стае «кемельхарито». Зашёл ко мне то ли побеседовать, то ли пожалеть. Тонкий в обращении, речь культурная, ни одного бранного словечка, на которые жандармы не скупились. Обошёл вокруг меня, покачал головой: — За что же вас так? Я не ответил, но молодчик не изменил корректного тона. — Эти мясники, жандармы, — народ дикий, что с них спрашивать? Да и винить, знаете, трудно — работа тяжёлая, часто приходится иметь дело с бандитами, отбросами общества, которые не только пытаются нанести ущерб нашему государству, но и позорят его. Ясно… Ну, а вам бы следовало сделать из этого выводы. Зачем было упорствовать? Вы же умный человек, придумали бы для отвода глаз пару явочек, паролей — и получили передышку: жандармам ведь важно иметь первое признание, а дальше вы попали бы к нам… — Хрен редьки не слаще! — не сдержался я. — Понимаю, вам трудно сейчас воспринимать все объективно, вы озлоблены. Но видите, я говорю с вами спокойно, вразумительно, а ведь я защищаю законную власть, которой вы уже нанесли значительный ущерб. Как же вы могли, отец Феодосий, запродать свою душу большевикам-безбожникам? — Кто кому продал душу — жизнь покажет. — Да, упрямство в вас сидит — не по сану. Потому, наверное, и привели в ярость капитана. Вспомните про необходимость смирения воле господней, что не раз и сами проповедовали в церкви, — это путь к спасению. — Вы не случайно выразились «воле господней», а не «воле божьей»: на уме — «воля господ»… У вас, униатов, это одно и то же. А как в своё время с вашего благословения в Мараморош-Сигете мордовали на суде людей — только за то, что они хотели сохранить свой язык, свой славянский корень — об этом вы вроде бы не знаете. — Послушайте, Россоха, вы же образованный, культурный человек. Ну, успокойтесь, подумайте, что общего у вас с этим быдлом. Я не тороплю вас, не требую ничего особого, что было бы противно вашей совести. — никаких сообщений. Подумайте спокойно, и мы найдём с вами общий язык, вернём вас в лоно церкви, которое вам ближе всего. — Общий язык — с вами? А вашу мать на последнем месяце держали за решёткой? А вашего деда убивали палками на его же поле? — Видимо, ряса священника на вас по ошибке. Вашим речам мог бы позавидовать коммунистический агент! Неужели богу вы служили для видимости? — Оставьте бога в покое. И меня тоже… Вот так мило, по душам, мы потолковали. Он ещё пытался меня уговаривать — дать явки, пароли, назвать людей, с которыми я связан. И обещал мне райскую жизнь — богатый приход где-то в долине Тисы, даже новый дом. Наговорил всякого. Походив вокруг меня, напоследок бросил: — Упрямство никому не приносило пользы, вы в этом убедитесь, отец Феодосии, и суд вас ожидает пострашнее суда божьего. Я молча отвернулся, чтобы не видеть его лица с написанной на нём фальшивой скорбью. Да и его самого… Ортутаи сменил другой предатель своего народа — следователь Борович. Потом мне говорили, что он перебрался в Ужгород из Польши. Этот изощрялся не только в красноречии, но и в изуверстве. Велел сесть на стул и, гадко усмехаясь, поинтересовался, известно ли мне, что он — лучший зубной врач во всём Подкарпатье? Я покрутил головой… Борович, не дав опомниться, с одного удара выбил мне два зуба. Я выплюнул. Тогда он переспросил — так же спокойно, методично: знаю ли я, кто лучший зубной врач в Подкарпатском крае? Я кивнув головой: теперь уже знаю… Подобным способом майор убедил меня и в том, что он—первоклассный «танцмейстер»: велел раздеться донага и, привязав ниже живота увесистый мешочек с песком, заставил танцевать. Я упал без чувств… Отвезли меня в тюрьму и бросили на холодный пол. Положил под голову недоломанные руки, а ноги — как в огне. В горле запеклась кровь… Только спустя месяц, когда мог ходить, стали меня снова водить на допрос. В цепях, босиком, по острой щебёнке. Как разбойника. Чтобы ещё больше опозорить, связывали с воровкой-цыганкой и кричали людям, что нас ведут венчаться. «Свадебную» процессию составляла толпа польских беженцев, которых заставляли меня избивать….. Я потерял счёт дням. Опомнился, когда в коридоре кто-то нарочно громко бросил: — Началась война! — Да, не получилось у вас, февгаднадь, — скучающе сказал подполковник Пинеи, разглядывая остро очинённый кончик красного карандаша. — А не получилось потому, что к встрече с тем попом вы не подготовились. Переоценили свою дипломатичность. Ортутаи сжал тонкие губы: то что Пинеи назвал его на «вы», а не просто — Дюри, не сулило ничего хорошего. Впрочем, он иного и не ожидал: разговор с Россохой ничего ему не дал. И всё-таки гордость не позволяла этому молодчику признать свою промашку. В мыслях он разрешил себе обвинить в неудаче самого начальника: «Сам, небось, не взялся агитировать попа, чтобы переманить его в свою веру!» — подумал со злостью. Но Пинеи продолжил, и лейтенант тут же принял позу, означавшую, что он весь — внимание. — Вы не учли классового корня вашего объекта, милый февгаднадь. Прослушав по записи вашу «задушевшую» беседу, я приказал поинтересоваться его биографией. И вот что сообщили нам из Хуста…— Острым карандашом подполковник отчеркнул два первых абзаца. — Семья Россохи состояла из б человек, была малоземельной. Глава семьи Иван Россоха работал лесорубом. В 13-ом году в Мараморош-Сигете по известному процессу был осуждён на 2 года тюрьмы, но в 15-ом его освободили в связи с призывом в армию. Попав на фронт, он в первый же день перебежал к русским… Ну, а сын идёт его стопами: с 15 лет отправился на лесоразработки, жил с лесорубами в колыбе. А потом вместе с отцом работал в лесах Словакии — около Гумённого, а на Верховине — около Свалявы… даже в родном селе — на лесопилке… Теперь понимаете, с каким интеллигентом вы имели дело? — Я же пытался воздействовать… — Нужно было подыграть, посочувствовать «страдающим русинам», осудить Франца-Иосифа… и даже похулить своего отца. Не смотрите на меня удивлённо, февгаднадь, надо понимать, какую тонкую игру вы упустили. Этакий разуверившийся в правоте сильных мира сего сын священника, готовый в случае чего даже помочь бежать «бедному священнику», восхищённый, наконец, его мужеством — разве это было так уж сложно? Да, вы упустили очень хороший шанс. Упустили, Дюри… — Но ведь теперь ясно, что пути раскрытых групп переплелись случайно! — воскликнул в ответ Ортутаи, несколько ободрившийся формулой обращения своего начальника. — Да, несомненно, —рассеянно согласился Пинеи, думая о своём. — Час назад мне сообщили, что в районе Рахова зафиксирован радиопередатчик. Группы растут в горах, как грибы, поэтому, пока мы находим одних, то другие действуют ещё более дерзко. Там, на Верховные, из каждой хаты на нас смотрят глазами врагов, на каждой тропе мы можем встретиться с реальной вражеской агентурой… Фигура священника была незаменимой и могла сыграть нам отличнейшую службу. Пинеи устало посмотрел на Ортутаи, а тот держался бодро: — Главное, что птичка у нас под колпаком… со всем своим выводком. — Разрабатывать остальных — бесполезно, у них нет в руках никаких связей, это только сборщики разведданных и посыльные. А пытать попа…. Боюсь, что нас могут ожидать большие неприятности. Обработка этого греко-восточного попа вызовет по всей Верховине нежелательный резонанс. Надо ли нам превращать отца Феодосия в великомученика? Предчувствие не обмануло Пинеи. Спустя две недели, в жаркий субботний вечер он предстал перед бароном Томаи на загородной вилле: уж очень одиозной, по мнению высоких чинов, выглядела на фоне других узников фигура священника — руководителя целой разведывательной группы. Возвратившись в Ужгород, подполковник поспешил отправить Россоху и его сообщников подальше от Карпат. Об аресте боевых товарищей связной Андрей Мадьяр узнал на полонине. Только-только поднялись с отарами на Плай, и Андрей никак не ожидал, что следом за ним — да ещё с ребёнком на руках прибежит жена. — Что случилось, Настя? — шагнул ей навстречу. — Бежим! Всех забрали… И вашего Федора, и Кобринов… и самого Россоху. Так их били!.. Ночью Андрей перешёл границу и сообщил майору о провале. Львов тяжело задумался. Потом сказал как бы про себя: — Жаль хлопцев. Да, жаль… Данилу повесят, а другим не миновать тюрьмы… — Как же им помочь? — переживал Андрей. — Помощь одна — продолжать бороться против оккупантов… Ты, я вижу, пришёл не один, а уже с семьёй. Определим — и будешь работать. Впрочем, ты вправе выбирать: возьмёшь себе мирное или наше, военное дело? Андрей вспомнил юность, когда стал коммунистом. Вспомнил 2 марта 1933 года — день борьбы пролетариев против безработицы. Из горных сел — Скотарского, Гукливого, Каноры — пришла в Воловец колонна демонстрантов. Среди делегатов, которых, выглянув в окно, приказал выделить нотарь, был и его старший брат Степан — тот коммунистический староста Каноры, которого власти потом заменили своим комиссаром… Не успели ходоки пере ступить порог нотарской управы, как на них набросились жандармы. Демонстранты ринули на выручку, но раздались выстрелы. Когда ветер развеял пороховой дым, люди увидели в лужах крови раненых. Федор Брунцвик был убит. Жандармская пуля зацепила и его, Андрея: он yпал недалеко в поток и занемевшими руками крошил тонкий лёд… Это воспоминание решило его выбор: чабан надел военную форму. С началом войны погранпункт был переведён в Стрый, потом в Станислав (Ивано-Франковск). По заданию майора Мадьяр, переодевшись в обычную одежду, остался в Стрыю — понаблюдать за передвижением и вооружением гитлеровской армии. Фашистские части рвались поскорее по главной магистрали, ведущей на Львов. Поэтому разведчик без особого труда добрался в Станислав. Связавшись с майором, рассказал, что видел. Но фронт приближался. Мадьяр очутился во вражеском тылу и возвратился в Закарпатье. Почти два месяца скрывался дома на сеновале. И вот среди ночи его ослепили жандармские фонарики. Ничего не видя, он узнал по голосу только старосту: — Эз аз! Эз аз![33]— надрывался тот, извиваясь перед оккупантами. Так был схвачен последний разведчик из воловецкой группы. Из воспоминаний Фомы Ивановича: «26 июня 1941 года Подполковник Пинеи зачитал нам протоколы следствия. Скованных одной цепью — меня, Ивана Овсака, Федора Мадьяра да Ивана Брунцвика — погнали через город к железнодорожному вокзалу. На другой день утром были в Будапеште. В тюремной машине отвезли в Маргиткэрут, в большое, многолюдное помещение. Тминная похлёбка… кислая капуста… раз в неделю — варёный горох… Что ж, я привык к таким постным харчам ещё в монастыре. Не мог только привыкнуть к побоям. И хотя на этот раз оставили в покое, при виде одноглазого начальника тюрьмы полковника Керменци я весь застывал. Он мне казался вешателем, хотя вешал в тюрьме Шовш… 13 ноября 1941 года Утром согнали с разных камер до тысячи узников — с кандалами на руках, связанных попарно — и длинной колонной погнали на станцию. Перевезли нас в Вац — самую большую тюрьму хортистской Венгрии, километрах в тридцати от столицы. Встретила прибывших толпа надзирателей — конечно, не с цветами, а с оголёнными штыками. Политзаключённых выстроили отдельно — в длинном коридоре и распределили в камеры-одиночки, Мне попалась 56-я, на втором этаже, где сторожем был Шимон. Недели через две ко мне подселили психически больного рыжего англичанина. Потом снова остался один. Восемнадцать месяцев — один… 11 мая 1943 года Перед обедом в полутёмном зале начал заседать военный трибунал: судья — майор Доминич, прокурор — капитан Газдаг, восемь адвокатов — с одной стороны и столько же эсэсовских наблюдателей — с другой. В качестве свидетелей по делу нашей группы из Воловца вызвали жандармов, даже их повариху Анну Соколку. А в конце недели вынесли приговор. Меня как будто пронизало молнией: смертная казнь! Больше я не слышал, что зачитывал судья: ничего не понимал, не помнил… Пришёл в себя в камере, когда в дверях заскрежетал ключ. Шимон загадочно сказал: — Ну, Россоха, ты ещё живой, но ты уже умер. — Как это понимать? — спрашиваю одними губами. — Виселицу тебе заменили пожизненной каторгой. Теперь ты такой — пятый. Тот, с длиннющими, до пояса, усами — ветеран, сидит уже здесь пятьдесят четыре года. Я вдруг осмелел: — То — разбойники, убийцы, а я — честный человек. Меня освободят… — В случае амнистии запретили тебе проживать в пограничной зоне, — улыбнулся сторож. — Кроме того, потеря на десять лет службы, а политических прав — пожизненно. И ещё стянули тысячу пенге штрафа. Улыбнулся невольно и я: как-никак, с отца когда-то содрали только сто серебряных. Иван Овсак получил пятнадцать лет тюрьмы, а Василий Иванчо — четырнадцать. Жестоко расправились и с посыльными: Павла Кобрина приговорили к двенадцати годам заключения, Андрею Мадьяру «округлили» — десять. Иван Мадьяр, Федор Мадьяр и Михаил Кобрин были осуждены на восемь лет каторги. Андрей Кобрин на семь. Илью Тимковича упрятали в тюрьму на шесть лет, а Ивана Брунцвика — на пять. Андрей Копча получил два года, Иван Шепа и Иштван Ципф — по одному году и шесть месяцев, Мирон Моцков — один год и два месяца. Не попали под суд только Нискачи: об их работе в разведгруппе знал лишь я один. 27 октября 1944 года Хлестал холодный дождь. По лицам, по вагонам. Нас привезли под самую словацкую границу. Уныло гляделся в дунайскую воду город Комарно. Ещё угрюмей дыбилась военная крепость «Чилаггедь-еред»: хортисты превратили и её в огромную тюрьму. Заперли нас в тёмном подземелье, среди крыс. Через несколько недель бледных, полуослепших вывели во двор и сквозь строй эсэсовцев по одному погнали к вокзалу. Нагрузили битком в «телячие» вагоны. Три дня и три ночи — задыхаясь, мучаясь от жажды и не видя света — ехали в неизвестность. Казалось, у каждого завязаны глаза. Как перед расстрелом.,. 15 ноября 1944 года Лагерь смерти Дахау. Месяц «карантина». Выжил. Поселили в 28-ой барак. А в 30-м была душегубка… Соломенный чай. И, как жнивьё, покрытое снопами, — аппельплац с оставшимися трупами после утренней поверки. Бесконечный стон ткацкого станка и бесконечные метры ковровых дорожек, которые мы ткали вручную. Профилактика: ночью — на мороз… под шланг с раствором дуста… в душегубку… А когда мы, наконец, прошли все эти круги ада, Гиммлер приказал нас расстрелять… Я не могу об этом вспоминать». Из 25 человек не возвратилось домой семь… В освобождённом крае Россоха как-то встретился с Иваном Туряницей — секретарём ЦК КПЗУ и первым председателем Народной Рады Закарпатской Украипы. Рассказал о себе: — Тюрьма сняла с меня навсегда поповскую рясу. Жалею об одном: заодно погиб и талант медика. Не возвращаюсь даже к травам… — Знаете что? — ответил Иван Иванович. — Вот вы мне говорили, что довелось видеть в замке Шенборна. Теперь в этом замке мы создаём здравницу для трудящихся. Вам и карты в руки — идите туда директором. Заодно подлечитесь… и как знать — может, и талант медика ещё оживёт. Так стал Фома Иванович хозяином бывшей графской резиденции. Работал он не жалея сил. На его глазах расцветал курорт — нынешний всесоюзный санаторий «Карпаты». А потом Россоха окончил вечерний университет марксизма-ленинизма, работал директором Мукачевского мельуправления, а переехав в Ужгород — начальником облдортрансснаба. Ныне он на пенсии… В общем, время преобразило бывшего священника. Однажды он собрался в Канору — к живым однополчанам: чабану Андрею Мадьяру, рабочему лесопильного завода Михаилу Кобрину… По дороге его удивили корпуса новых здравниц с такими же красивыми названиями: «Солнечное Закарпатье», «Поляна», «Цветок полонины». А высоко в горах он не нашёл Каноры: от прежнего села, вошедшего в посёлок Воловец, осталась разве что одна деревянная церковь — памятник народного зодчества XVIII века, потемневший свидетель былого (теперь её перевезли в Киевский этнографический музей). Навечно ушла в прошлое старая Канора, которую в XX столетии называли «селом одиннадцатого века». Только синие Бескиды по-прежнему вздымаются в небо — гордо, непокорно. |
||
|