"К.А.Богданов. Каннибализм и культура: превратности одного табу " - читать интересную книгу автора

информации (имена садистов, точное место преступления не называется), а
беспрепятственное подключение к текущим проблемам и способность возбудить
интерес слушателей повествованием о событии, которое могло произойти с любым
из нас".
Рассказы о людоедах рисуют прецеденты, пугающие своей всеобщностью и не
исключительностью: "Герои-злодеи, прежде чем показать свое истинное лицо,
прячутся под маской случайного прохожего", "уединенный дом в лесу или на
краю деревни обернулся современной квартирой, так что ужасное, возможно,
происходит в вашем доме". Чрезвычайное становится обыденным. Примером тому
могут служить широко распространенные в европейском и американском фольклоре
истории о матерях, убивающих и пожирающих собственных младенцев: в Америке
1970-х годов в функции такой легенды выступают варианты истории о
"хиппи-сиделке", приготовляющей из ребенка рагу, в Швеции - о матери,
которая в послеродовом шоке зажарила своего ребенка и подала его на стол
своему мужу. Метафоры каннибализма тривиализуются и распространяются на быт
в значении, служащем при этом не только для выражения сумасшествия, но также
алчности, наживы, потребления (см., например, контексты таких слов как
"мироед" или "кровосос") и, как следствие - приобретают определенные
риторические смыслы - сатирические, иронические или обличительные (образ
"Эллочки-людоедки" в "Двенадцати стульях" И. Ильфа и Е. Петрова, "Аборигены
съели Кука" Владимира Высоцкого. Глеб Горбовский рисует каннибалическое
пиршество в коммуналке: поэт отдает себя на съедение соседям (стихотворение
"Поэт и коммуналка", 1956). Юрий Шевчук поминает людоедов в популярном
шлягере: "Человечье мясо сладко на вкус / Это знают иуды блокадных зим / Что
вам на завтрак, опять Иисус? / Ешьте, но знайте, мы вам не простим").
При реальности действительных случаев каннибализма, последние
инкорпорированы в этих условиях в такую систему информационных предпочтений,
где они кажутся определяемыми самой этой системой, а не наоборот. Мир,
репрезентируемый каннибализмом, - это, говоря на языке избитой метафоры,
"перевернутый мир". Такой мир не исключает смеха - осмеянное страшное не так
страшно. Можно смеяться и над каннибалами, их образ может быть, в общем-то,
не менее смешон, чем образ покойников, вампиров, разбойников. Марина Уорнер,
писавшая недавно о фольклорных механизмах устрашения и специально - об
обратимости страшного и смешного, приводит соответствующие примеры на тему
каннибализма, важные для западной культуры. В русском фольклоре характерным
примером того же рода может служить изображение разбойников в популярных
пьесах народного театра - разбойники здесь помимо прочего еще и людоеды.
Судя по разным записям одной из таких пьес "Шайка разбойников", упоминание о
людоедстве в них не случайно - это, так сказать, нарративная формула и
профессиональное кредо, проповедуемое разбойниками в ряду других бесчинств,
но сюжетика и сам стиль, в котором оно выражается, делает его не столько
устрашающим, сколько чрезмерно нарочитым, невсамделишным, слишком
фантастическим - и потому только увлекательным и даже забавным.


"Говорил преподобный Пафнутий: ешь человеческое мясо, как
свинину; пей человеческую кровь, как черное пиво, не будет
греха ни на копейку".