"Бирон" - читать интересную книгу автора (Курукин Игорь Владимирович)

Глава шестая «ИОГАНН, РЕГЕНТ И ГЕРЦОГ»

Часто видя бык свои золотые роги, Поднимает к небесам безрассудно ноги, И не зная на небо никакой дороги, Хочет счастья, чтоб его поверстали в боги. Эпиграмма на свержение Бирона неизвестного автора
«Безмятежный переход престола»

В воскресенье 5 октября 1740 года за обедом императрице стало дурно. Срочно приглашенные во дворец Черкасский и Бестужев-Рюмин после краткого разговора с Бироном отправились к больному Остерману; «душа» Кабинета порекомендовал прежде всего издать распоряжение о наследнике престола. В тот же день манифест о наследнике, «великом князе Иоанне Антоновиче», был написан секретарем Кабинета Андреем Яковлевым под диктовку Остермана.[253] От обсуждения вопроса о правителе-регенте осторожнейший министр уклонился, но зато предложил образовать регентский совет. Эта идея определенно не понравилась Бирону. «Какой тут совет! — заявил он вернувшемуся от Остермана Рейнгольду Левенвольде. — Сколько голов, сколько разных мыслей будет».

Горе Бирона было искренним: по словам прусского посла Акселя Мардефельда, он безутешно рыдал и даже упал в обморок. Однако ему было жизненно необходимо в оставшееся время упрочить свое положение при дворе. При этом действовать открыто было не в его стиле, о котором саксонский дипломат отзывался: «В манере герцога было так управлять делами, которых он более всего желал, что их ему в конце концов преподносили, и казалось, что все происходит само по себе». Поэтому в записке «Об обстоятельствах, приготовивших опалу Эрнста Иоганна Бирона, герцога Курляндского», написанной уже в ссылке, бывший правитель мог, не слишком кривя душой, утверждать, что он стал регентом только после настойчивых просьб окружавших его лиц. Эти лица — прежде всего Миних и Остерман — на следствии после их ареста в 1741 году охотно уступали «честь» выдвижения Бирона друг другу. Бирон в упомянутой «Записке» на первом месте в числе «просителей» называл фельдмаршала Миниха, от которого он, герцог, неожиданно узнал: «Присутствующее у меня собрание — ревностные патриоты, которые, после многих размышлений и единственно в видах государственной пользы, нашли способнейшим к управлению Россией меня». Миних в своих мемуарах валил все на Остермана и Черкасского, сын фельдмаршала Эрнст Миних называл Черкасского и Бестужева-Рюмина; сам же Бестужев на следствии в 1740 году указывал, что именно Миних был «первый предводитель к регентству» Бирона. Современник и первый историк «эпохи дворцовых переворотов» немецкий пастор Антон Бюшинг рассказывал, как Миних пытался убедить его в том, что именно Остерман и Черкасский «сделали» Бирона регентом, в то время как ученый «за подлинно ведал, что генерал-фельдмаршал Миних в последнюю смертельную болезнь императрицы из дворца совсем не выезжал и ночи в одном покое с герцогом Курляндским проводил». От отца не отставал Миних-сын: он исправно докладывал Бирону, что говорят о нем при дворе, и герцог заслуженно «за шпиона его почитал».[254] Другим инициатором «выдвижения» Бирона выступил Алексей Петрович Бестужев-Рюмин, не без основания считавший свое участие в деле утверждения регентства решающим, поскольку он разработал и обеспечил его «техническое» исполнение.

Вечером 5 октября у Бирона собрались Миних, Черкасский, Бестужев-Рюмин, А И. Ушаков, А. Б. Куракин, И. Ю. Трубецкой, Н. Ф. Головин, Р. Левенвольде, которые сочли герцога «способнейшим к управлению Россией» и наиболее «приятным народу» в качестве правителя. После такого «консилиума» появился Остерман, чуть ли не на носилках доставленный во дворец. Вице-канцлер, скорее всего, старался не отстать от большинства, но по обыкновению от любой инициативы уклонялся. Герцог скромно отказывался от власти: «Плохое состояние моего здоровья, истощение сил, наконец домашние заботы — все это в настоящее время вынуждает меня думать только об одном: как бы мне устраниться от государственных дел и провести спокойно остаток жизни. И если будет угодно промыслу пресечь дни императрицы — я сочту себя свободным от всего и надеюсь, вы дозволите мне остаться среди вас, пользоваться моим положением, ни во что не вмешиваясь, и — быть вашим другом».

Правда, после этой речи Бирон сообщил, что императрица «соизволила указать духовную и последнее свое завещание написать». Такое внезапное распоряжение едва ли соответствовало действительности, но понятливый Бестужев сел писать царскую «духовную». Герцог удалился со сцены, но оказавшийся рядом Густав Бирон неожиданно предложил, чтобы «Синод и Сенат… челобитную ее императорскому величеству подали». Идея «народного» волеизъявления на предмет назначения регента была немедленно подхвачена, Бестужев стал сочинять и эту «челобитную» вместе с вовремя подоспевшим князем Н. Ю. Трубецким и дипломатом Карлом Бреверном. Исторический документ записал секретарь Кабинета Андрей Яковлев, а канцлер А. М. Черкасский своим авторитетом его «апробовал».[255]

Единодушие при выдвижении регента едва ли было искренним. Позднейшие допросы секретаря Кабинета Андрея Яковлева сохранили слова генерал-прокурора Трубецкого, сказанные им перед смертью Анны Иоанновны: «Хотя де герцога Курляндского регентом и обирают, токмо де скоро ее императорское величество скончается, и мы де оное переделаем», — которые Остерман тут же распорядился Яковлеву записать.[256] Сам же секретарь Кабинета явно симпатизировал Анне Леопольдовне и ее мужу, сообщал им о действиях Бирона и готовившихся документах.

При таких «сторонниках» начинать борьбу за власть было рискованно; но герцог был человеком решительным — или годы власти уже приучили его к мысли, что все случится согласно его воле. Да и особого выбора у него не было. Даже вполне законное положение других должностных лиц ничего им не гарантировало в послепетровской России; «внезаконный» же статус фаворита грозил немедленным «падением» с уходом источника милостей. Утверждение регентского совета во главе с враждебно расположенной к Бирону матерью императора делало такой исход почти неминуемым. Но даже если бы опала не последовала немедленно, надо было ожидать удаления из властного круга. Пришлось бы терпеть выпады тех, кто раньше безропотно исполнял прихоти фаворита и толпился в передней унизительно просить покровительства или денег. Ему оставалось бы удалиться в «собственное» герцогство, чтобы исполнять указания из Петербурга и сносить претензии вольных баронов, сознававших, что их герцог лишился силы. Да и серьезных противников у герцога не было — каждый наперебой стремился предложить регентство, подслужиться, не отстать от других. Позднее свергнутый Бирон сказал, что из всех окружавших его вельмож «никто такой християнской совести не был, чтоб ему в том отсоветовать», — и был прав: таких среди высшей знати действительно не нашлось.

Вокруг давно уже недомогавшей императрицы закручивались интриги большой европейской политики. Умерший в мае 1740 года «прусский Калита» король Фридрих Вильгельм оставил сыну исправный государственный механизм и 76-тысячную армию, что в сочетании с амбициями молодого Фридриха II предвещало изменения в европейском «концерте». Наметилось сближение Пруссии и Франции, чьи правительства ожидали смерти австрийского императора Карла VI и готовились предъявить территориальные претензии на австрийское «наследство». Накануне крупного международного конфликта позиция России имела принципиальное значение, и на нее нужно было умело повлиять.

Первым в Петербург прибыл французский посол Иоахим Жак Тротти, маркиз де ля Шетарди, чьей задачей было ослабить австрийское влияние при русском дворе. Франция стремилась сделать Пруссию своей союзницей в будущем конфликте с Габсбургами и подталкивала Швецию к войне с Россией; о воинственных настроениях в Стокгольме русский посол М. П. Бестужев-Рюмин докладывал уже с начала 1739 года. Данные маркизу инструкции предусматривали и такое средство, как устранение «иноземного правительства» России; в этой связи ему рекомендовалось обратить внимание на недовольство старинных русских фамилий. В мае 1740 года в Петербург прибыл английский посол Эдвард Финч, получивший, в свою очередь, указания наблюдать за французским дипломатом и информировать Лондон «об интригах и партиях, которые могут возникнуть при русском дворе». За этим в Петербурге уже внимательно следили их австрийский, шведский и прусский коллеги.

Дипломаты стремились собрать максимально полную информацию о ситуации и спрогнозировать ее развитие. Их донесения показывают, что принцесса Анна опять проявила характер. По поручению жены Бирона барон Менгден уговаривал ее примкнуть к прошению о назначении Бирона регентом; но Анна отказалась, поскольку сама (по данным английского посла) рассчитывала получить власть. Открыто выразить свое несогласие она не могла, но вместо одобрения на «избрание» регента заявила явившимся к ней вельможам, «чтоб они таким образом поступали, как они в том пред Богом, пред его императорским величеством, пред государством и пред светом ответствовать могут».

Решить дело с первого захода не удалось. Утром 6 октября Анна Иоанновна подписала только манифест о наследнике престола, но в нем не содержалось никаких упоминаний о регенте, хотя было понятно, что младенец-император управлять государством не мог. Сам Бирон писал, что после аудиенции, на которой Миних и прочие умоляли ее величество объявить его регентом империи, императрица «не рассудила за благо ответствовать». Она вызвала к себе фаворита и спросила, давно ли он служит ей. «И на мой ответ, что уже двадцать два года имею счастье находиться в службе ее величества, сказала: „Намерение мое не исполнилось: я не успела наградить вас по заслугам. Но не сомневайтесь, что вам воздаст Господь. Фельдмаршал сказал мне такую вещь, что я продумала всю ночь“. Я понимал, в чем дело». Как видим, герцог не нуждался в подробных объяснениях. Однако, судя по донесениям дипломатов, положение больной несколько улучшилось — ни она сама, ни окружающие не ожидали ее кончины. Императрица то ли еще надеялась на выздоровление, то ли просто была не готова к такому повороту событий, чему, возможно, способствовал и оказавшийся поблизости Остерман.

Началось приведение подданных к присяге; в честь «благоверного государя, великого князя Иоанна» был совершен торжественный молебен в Петропавловском соборе. Но составленное Бестужевым-Рюминым «Определение» о регентстве с датой «6 октября» императрица не подписала и оставила у себя. Второй экземпляр «определения» (без даты) забрал Остерман.[257]

Потерпев неудачу, Бестужев принялся срочно создавать «общественное мнение». Кроме «челобитной» о назначении Бирона регентом от виднейших сановников во главе с Минихом и Остерманом (ее герцог предусмотрительно не доверил никому и забрал себе), Бестужев сочинил еще одну «декларацию», провозглашавшую, что «вся нация lt;…gt; регента желает», и призвал подписать ее более широкий круг придворных, включая старших офицеров гвардии «до капитан-поручиков» — после 1730 года игнорировать гвардию было бы уже неосторожно. Чтобы избежать неуместных споров, кабинет-министр установил для подписывавших очередь, «впущая в министерскую человека только по два и по три и по пять, а не всех вдруг»; для убедительности приглашенным зачитывали еще какое-то «увещание», до нас не дошедшее.

По данным саксонского посла, «декларация» собрала 197 подписей. Таким образом, помощники герцога подготовили обоснование для провозглашения его регентом, даже если бы умиравшая Анна отказалась это сделать. Бирон же мог утверждать, что почти 200 человек «добровольно обязались действовать в пользу назначения моего к регентству», о чем сам он якобы узнал только спустя сутки.

Тогда сановники заставили герцога согласиться на регентство, давая честное слово разделить с ним тягость предстоявшего бремени. Наконец, как писал Бирон в «Записке», он согласился — но тут же пожалел об этом и сам остановил Анну, готовую подписать заготовленный «письменный акт»: «Я умолял императрицу не делать этого, представляя, что отказ ее величества утвердить акт почту полным вознаграждением за все мои службы и услуги. Государыня взяла бумагу и положила ее к себе под изголовье».[258]

В небольшой «Записке» Бирон создал настоящий драматический сюжет. Однако вполне вероятно, что в те тяжелые для него дни он не только изображал из себя скромника, а действительно испугался бремени власти. Ведь пробыв десять лет у трона, герцог не мог не понимать, какую роль берет на себя. Или, возможно, только на миг оробел — но свита уже играла короля и ставила его в безвыходное положение, «сваливая» на него ответственность за прошедшее десятилетие.

Кажется, Бирон все-таки чувствовал опасность — не случайно он потребовал прибавить к «акту» статью о своем праве досрочно сложить полномочия регента в любое время. Но механизм «выборов» был уже запущен. Принцессу Анну не оставляли наедине с императрицей, а герцог Антон вообще был допущен к ней лишь однажды, 8 октября. Не всегда пускали к умиравшей Елизавету (потом это обстоятельство будет поставлено в вину Бирону). Впрочем, завеса секретности, которую стремились создать вокруг императрицы, по-видимому, без особого труда преодолевалась иностранными дипломатами. Так, Шетарди в ответ на уверения Остермана в том, что ничего серьезного не происходит и беспокоиться не о чем, не смог отказать себе в удовольствии рассказать министру, как в покоях Анны одновременно делали кровопускание Бирону и матери наследника.

К 11 октября удалось преодолеть сопротивление Анны Леопольдовны — она дала-таки согласие на регентство. Безуспешными остались робкие попытки ее мужа изменить ситуацию: Антон Ульрих то посылал своего адъютанта разведать о происходившей в Кабинете подписке, то отправлялся за советом к своему покровителю Остерману. Опытный царедворец намекнул своему протеже, что действовать можно только в том случае, если у принца есть своя «партия», а иначе разумнее присоединиться к большинству.

Но перед Бироном были и более серьезные препятствия, чем инфантильная и недружная брауншвейгско-мекленбургская пара. Начиная с 14 октября в донесениях Шетарди и других дипломатов опять появились сообщения о планах создания как будто уже отвергнутого регентского совета из 12 человек, в котором принцессе Анне должно принадлежать два голоса. Шетарди узнал о переговорах Бирона с Финчем; шведский посол доложил, что их целью являлось помещение состояния герцога в английские банки. Правда, в опубликованных депешах Финча не сообщается о подобном визите — точнее, вообще нет сведений о происходивших между 11 и 15 октября событиях. Мардефельд же передал в Берлин, что Бирона не ввели в состав регентского совета и его слуги уже начали прятать имущество.[259] Эти известия имели под собой основание. После свержения Бирона оказалось, что он успел часть своих ценностей отправить в курляндские «маетности», где их пришлось разыскивать.

Скорее всего, новая попытка создания регентского совета была ответным ходом Остермана, прекрасно понимавшего истинный смысл «единодушия» при выдвижении герцога. Но в отличие от междуцарствий 1725 и 1730 годов теперь ни у кого не возникло и мысли о контроле над верховной властью со стороны Сената или каком-либо ограничении самодержавной власти. Прошедшие со дня смерти Петра I «дворские бури» похоронили возникшую было идею правового регулирования самодержавной монархии.

Изменить ход событий не удалось. У Бирона оставался его последний ресурс, и он его использовал. В среду 15 октября герцог бросился в ноги к Анне; умиравшая императрица не смогла отказать единственному близкому ей человеку. Позднее Бирон признавал, что был заранее извещен врачами о неминуемой кончине императрицы и желал любой ценой получить ее санкцию на регентскую власть.[260] Верного Бестужева Бирон отправил уламывать Остермана. Камердинер герцога Фабиан на допросе показал, что «как ее императорское величество весьма больна была, то оной бывшей регент приказал ему, Фобияну, чтоб он шел в дом графа Остермана и там, вызвав Бестужева, сказал бы ему: „Ежели дело сделано, чтоб он наперед к нему бывшему регенту был“».

Камердинер выполнил поручение, но Бестужев сообщил, что «дело» еще не сделано — однако в тот же день или (по имевшейся в руках следователей в 1741 году собственноручной записке Бестужева) на следующее утро «определение» о регентстве было подписано при участии и в присутствии вездесущего Остермана. Объявленный после смерти Анны документ датирован 6 октября. Это явно не соответствовало действительности и дало основание заподозрить фальсификацию, о чем сразу же заговорили иностранные дипломаты и противники Бирона. Но сам он был доволен и, выйдя к окружающим, поблагодарил их: «Вы, господа, поступили как римляне».

Прямого подлога, очевидно, все же не было, хотя подлинного рукописного текста распоряжения о регентстве у нас нет. Но вокруг умиравшей императрицы была сплетена столь густая сеть интриг, что даже если бы она отказалась исполнить волю фаворита или физически уже не смогла подписать документ, это едва ли изменило бы ход событий. В дело пошли бы заготовленные Бестужевым выражения «общественного мнения», и едва ли Бирон согласился бы упустить свой шанс. Во всяком случае, «безмятежный переход престола» (который мог удивлять английского и других послов) скрывал за кулисами очередную «переворотную» ситуацию. Вновь власть демонстрировала неустойчивость и зависимость от сиюминутного расклада сил — даже в условиях относительно «спокойной» передачи полномочий и при заранее определенном наследнике.

Для сравнения уместно вспомнить ситуацию в соседней империи. Австрийский монарх Карл VI умер почти одновременно с Анной. Его кончина вызвала новый европейский конфликт и войну за «австрийское наследство», но внутриполитических потрясений не было: власть перешла к дочери Карла Марии Терезии, чьи права были утверждены специальным документом — Прагматической санкцией, принятой сословными учреждениями всех частей империи. Претензии на трон (от имени своей жены — дочери старшего брата Карла VI, императора Иосифа I) выдвинул только курфюрст соседней Баварии Карл Альбрехт, и то в расчете на прямую поддержку Франции.

17 октября 1740 года Анна Иоанновна скончалась между 21 и 22 часами в полном сознании и даже успела одобрить своего избранника: «Небось!» Вновь в нужный момент (великое искусство) показал себя генерал-прокурор Н. Ю. Трубецкой. Сохранился автограф его распоряжений Сенату: задержать почту, учредить заставы на выезде из столицы; вызвать гвардейские полки к восьми утра к «летнему дому», где умерла императрица. Туда же надлежало явиться часом позже сенаторам, синодским членам и особам первых шести рангов. Не забыл генерал-прокурор и о новом титуле «регента» для Бирона.[261]

Так же быстро действовал Остерман. В своем «мнении» Сенату он предлагал немедленно отправить «циркулярные рескрипты» к русским послам за границей и закрыть все дороги, чтобы опередить известия дипломатов из Петербурга. Самого же Бирона он просил подписать рескрипты, отправляемые в Турцию и Швецию, и направить личные письма султану и визирю, подчеркнув в них «твердость и непоколебимость» внешней политики империи.[262]

Подробную и, по-видимому, точную картину происходивших в этот момент событий оставил сын фельдмаршала Миниха: «Как скоро императрица скончалась, то, по обыкновению, открыли двери у той комнаты, где она лежала, и все, сколько ни находилось при дворе, в оную впущены. Тут виден и слышен был токмо вопль и стенание. Принцесса Анна сидела в углу и обливалась слезами. Герцог Курляндский громко рыдал и метался по горнице без памяти. Но спустя минут пять, собравшись с силами, приказал он внесть декларацию касательно его регентства и прочитать пред всеми вслух. Почему когда генерал-прокурор князь Трубецкой с означенною декларациею подступил к ближайшей на столе стоявшей свече и все присутствующие за ним туда обратились, то герцог, увидя, что принц Брауншвейгский за стулом своей супруги стоял, там и остался, спросил его неукоснительно: не желает ли и он послушать последней воли императрицы? Принц, ни слова не вещав, пошел, где куча бояр стояла, и с спокойным духом слушал собственный свой, или паче супруги своей, приговор. После сего герцог прошел в свои покои, а принцесса купно с принцем опочивали в сию ночь у колыбели молодого императора». В этой зарисовке отразились и растерянность неискушенных в придворных интригах родителей императора, и сочетание «беспамятной скорби» с зорким контролем за действиями присутствующих со стороны Бирона. Кстати, сам он позднее писал, что был безутешен и весь день 18 октября даже не выходил из своих покоев…

Очередной тур борьбы за власть герцог выиграл. Согласно извлеченному из ларца с драгоценностями документу, до достижения императором 17 лет императрица назначала «регентом государя Эрнста Иоанна владеющего светлейшего герцога Курляндского, Лифляндского и Семигальского, которому во время бытия его регентом даем полную мочь и власть управлять на вышеозначенном основании все государственные дела, как внутренние, так и иностранные, и сверх того в какие бы с коею иностранною державою в пользу империи нашей договоры и обязательства вступил и заключил, и оные имеют быть в своей силе как бы от самого всероссийского самодержавного императора было учинено, так что по нас наследник должен оное свято и ненарушимо содержать».

Отец и мать императора в качестве лиц, обладающих властными полномочиями, в «Уставе» не фигурировали. Им отводилась почетная роль производителей «законных из того же супружества рожденных принцев», которые могли бы занять престол в случае смерти императора; не случайно Анна Леопольдовна возмутилась: «Меня держат только для родов!»

На потомство женского пола эти права не распространялись. Кроме того, если вдруг «вышеупомянутые наследники как великий князь Иоанн, так и братья его преставятся, не оставя после себя законнорожденных наследников, или предвидится иногда о ненадежном наследстве, тогда должен он регент для предостережения постоянного благополучия Российской империи, заблаговременно с кабинет-министрами и Сенатом и генералами фелтмаршалами и прочим генералитетом о установлении наследства крайнейшее попечение иметь, и по общему с ними согласию в Российскую империю сукцессора изобрать и утвердить».

Неопределенная формулировка («или предвидится иногда о ненадежном наследстве») давала регенту полномочия начать еще при жизни Ивана III или его братьев процедуру выборов «сукцессора», в том числе и не связанного с брауншвейгской фамилией. При этом регент обладал правом «вольно lt;…gt; о всяких награждениях и о всех прочих государственных делах и управлениях такие учреждения учинить, как он по его рассмотрению запотребно в пользу Российской империи изобретет», что давало ему достаточно широкие возможности в отношении Сената и генералитета.

«Устав» предусматривал возможность отказа регента от правления, если «такое регентское правление его любви герцогу Курляндскому натуральным образом не инако как тягостно и трудно быть может». В таком случае он устанавливал, «с согласия» Кабинета и Сената, новое правительство и мог отбыть в принадлежавшую ему Курляндию.[263]

Вслед за поздравлениями и присягой Бирон принял поднесенный ему титул «его высочество регент Российской империи Иоганн герцог Курляндский, Лифляндский и Семигальский». Итак, главное сражение было выиграно. В результате четко разработанной и осуществленной комбинации герцог получил практически неограниченную власть и «отодвинул» соперников в лице Анны Леопольдовны и ее мужа. Но проблема состояла в том, что теперь судьба трона уже зависела не только от воли самодержца и группы вельмож. Кажется, герцог все же чувствовал некоторое беспокойство, но оно скоро прошло: годы у трона убедили фаворита в своей «силе», и эта уверенность его не подвела. Оставалось спокойно править.

Но кое-что оказалось «за кадром» приведенного выше рассказа очевидца о торжестве нового властителя империи. «Старших капитанов» гвардейских полков во дворец потребовали уже 16 октября — то ли для увеличения количества подписей под бестужевской «декларацией», то ли для большей уверенности в их поведении. Если это верно, то можно себе представить, каким количеством «доброжелателей» был окружен герцог. Некоторые выражали свое мнение более открыто. Маркиз де Шетарди отметил явное недовольство сторонников отстраненных от власти родителей императора, шведский посол Нолькен сообщил о нежелании офицеров гвардии подписывать «декларацию» о назначении Бирона и даже якобы имевшем место отказе новгородского архиепископа от присяги.

Переход власти произошел спокойно. Приказы по гвардейским полкам назначили сбор у дворца на утро 18 октября; очевидно, до того момента присутствия солдат, помимо обычных караулов, не требовалось. В столице полицейские чины развешивали в людных местах — на рынках, у церквей, у почтового двора — свежеотпечатанные манифесты о начале нового царствования и «чрез барабан» объявляли обывателям о принесении присяги. Синод распорядился о новой форме «возношения» первых лиц в государстве, среди которых занял теперь свое место (правда, последнее, после «государыни цесаревны» Елизаветы) «его высочество регент Российской империи».

Три недели правления

Последовали первые манифесты нового царствования. Один из них предписывал всем должностным лицам «во управлении всяких государственных дел поступать по регламентам и уставам и прочим определениям и учреждениям от благоверного и вечно достойные памяти государя императора Петра Великого lt;…gt; с чистой совестью, сердцем и радением».[264] Манифест обещал всем «равный и правый» суд, таким образом новый правитель не только объявлял себя преемником дел Петра, но стремился — или, по крайней мере, декларировал намерение — утвердить приоритет закона в сознании российских чиновников. Другое дело, что в самый разгар «эпохи дворцовых переворотов» это похвальное намерение едва ли было выполнимо.

Прочие «милостивые» указы сулили податным сословиям сбавку в уплате подушной подати на 17 копеек за текущий год, преступникам (кроме осужденных по «первым двум пунктам») — амнистию. Заступавшим на посты часовым во всех полках было разрешено носить шубы, дезертирам предоставлена отсрочка для добровольной явки, нерусское население Поволжья (татары, чуваши и мордва) избавлено от уплаты накопившихся недоимок. Один из именных указов Бирона утвердил (как делали все Романовы до и после 1740 года) жалованную грамоту с освобождением от налогов и рекрутчины потомков спасителя отечества в Смуту начала XVII столетия Козьмы Минина.[265]

Верный слуга Бестужев-Рюмин получил в награду 50 тысяч рублей. Бессильному сопернику Антону Ульриху был пожалован титул «высочества». Брауншвейгской чете назначалась ежегодная сумма в 200 тысяч рублей, а ничем не проявившей себя в октябрьские дни цесаревне Елизавете — 50 тысяч. Благодарные подчиненные хотели поднести регенту содержание в размере 600 тысяч рублей, но он благоразумно отказался. Правитель считал необходимой экономию средств подданных: со ссылкой на петровский указ о роскоши 1717 года он предписал «отныне вновь богатых с золотом и серебром платьев, такожде и других шелковых парчей или штофов дороже 4 рублев аршин никому себе не делать» и донашивать их до 1744 года, за приятным исключением «императорской фамилии и его высочества герцога регента».[266] Жена герцога как раз в это время заказала себе унизанное жемчугом платье; гардероб ее оценивался придворными знатоками в полмиллиона, а бриллианты — в два миллиона рублей.

Другие распоряжения Бирона огласке не предавались, однако дипломаты стали сообщать своим дворам о начавшихся в столице арестах. По доносам были арестованы поручики Преображенского полка Петр Ханыков и Михаил Аргамаков и сержант Иван Алфимов, решительно выступившие против новоиспеченного регентства, а вслед за ними — Другие офицеры и чиновники.

Ханыков прямо во дворце во время присяги пожаловался Алфимову: «Что де мы зделали, что государева отца и мать оставили: они, де, надеясь на нас, плачютца, а отдали де все государство какому человеку регенту, что де он за человек?» Поручик переживал, что солдаты «бранят нас, офицеров, тако ж и ундер офицеров, для чего того не зачинают», — и решил было сам «зачать»: «На Санкт-питербурхском острову учинили бы барабанным боем и гранодерскую б тревогу, свою роту привел к тому, чтоб вся та рота пошла с ним, Хоныковым, а к тому б де пристали и другие солдаты, и мы б де регента и сообщников ево Остермана, Бестужева, князь Никиту Трубецкова убрали».

Подобные сомнения — «не прискорбно ли будет» объявленное регентство принцессе Анне и ее мужу — приходили в голову и другим офицерам. Капитаны Семеновского полка Василий Чичерин и Никита Соковнин хоть и присягнули регенту, но даже «плакали о общей государственной печали». Не вполне трезвый Преображенский поручик Михаил Аргамаков тоже прослезился: «До чево мы дожили и какая наша жизнь? Лутче бы сам заколол себя, что мы допускаем».[267]

Гвардеец Ханыков и его друзья явно сочувствовали брауншвейгскому семейству. А отставной капитан Петр Калачев полагал иначе: «Пропала де наша Россия, чего ради государыня цесаревна российский престол не приняла». Капитан рассудил, что Елизавета есть «по линии» законная наследница, но при этом не отрицал и прав Анны Леопольдовны: последняя могла вступить в правление после Елизаветы, «а при ее императорском высочестве быть и государю императору Иоанну Антоновичу».[268]

Прошедшие дворцовые перевороты и вмешательство гвардейцев в «политику» сделали свое дело. Петр Великий должен был перевернуться в гробу: спустя 15 лет после его смерти в его «регулярной» империи уже не тайные советники и фельдмаршалы (как в 1725 и 1730 годах), а поручики и капитаны, хоть и со слезами, но всерьез полагали, что от них зависит, кому «отдать государство» и как «убрать» его первых лиц. Даже солдаты теперь выражали недовольство по поводу завещания царицы.

Ханыков и другие гвардейцы полагали, что регент собирался «немцев набрать и нас из полку вытеснить». После ареста Бирона попытки преобразовать гвардию («выключить» из нее дворян и заменить их «простыми людьми») были поставлены ему в вину — и, кажется, не совсем безосновательно. Бирон признался, что был «не надежен» на гвардию и особенно «боялся Преображенских», поскольку их полковым командиром являлся решительный и предприимчивый Миних. Герцог, видимо, уже интуитивно чувствовал, что прежде безотказный гвардейский механизм выходит из-под контроля, но ничего не предпринял — или не успел. Во всяком случае, полковые бумаги не содержат информации о каких-либо изменениях в комплектовании полков. Однако даже слухи о таких намерениях вызвали ропот; Миниху пришлось успокаивать гвардейцев объяснением, что новые части вызваны в столицу только для облегчения тягот их службы.[269]

И все же решиться на активные действия самим капитанам и поручикам было психологически нелегко — для нарушения присяги гвардейцы нуждались в авторитетных и чиновных лидерах. Но «большие люди» к концу аннинского царствования свои амбиции и «кураж» утратили. 18 октября перед присягой адъютант Семеновского полка Иван Путятин явился к своему полковому командиру принцу Антону, призывал его действовать и даже заявил (ложно, чтобы подбодрить юного подполковника), что некоторые сенаторы «ево сторону держат». От имени офицеров адъютант просил принца, чтобы он «малой знак дать им изволил, то бы де и сами те полки к присяге не пошли». Но Антон Ульрих не был способен ни к закулисной интриге, ни к смелому предприятию для устранения соперника и сдался: «Мне де нечева делать, для того, что на то ее императорского величества воля».

Другие вельможи оказались еще трусливее. Отставной подполковник и член Ревизион-коллегии Любим Пустошкин 22 октября обратился к генерал-прокурору Никите Трубецкому, находившемуся не у дел М. Г. Головкину и главе Кабинета князю А. М. Черкасскому. Первый даже не принял визитера, сославшись, «что у него рвота и понос»; второй уклонился от опасного предприятия: «Что вы смыслите, то и делайте. Однако ж ты меня не видал, а я от тебя сего не слыхал; а я от всех дел отрешен и еду в чужие край». А канцлер Черкасский сразу же кинулся во дворец и «сдал» своего посетителя Бестужеву и Ушакову, которые лично явились арестовывать Пустошкина. В результате осмелившиеся проявить свое недовольство новой формой правления угодили в Тайную канцелярию.

В застенок попали не только гвардейцы, но и штатские лица, в числе коих был секретарь Кабинета Андрей Яковлев. Выяснилось, что этот чиновник не только ознакомил брауншвейгскую семью с копиями секретных документов и утверждал их в мысли о подложности «Устава» о регентстве. Он лично пытался «зондировать» общественное мнение на предмет переворота, и, «надевая худой кафтан, хаживал он собою по ночам по прешпективной и по другим улицам, то слышал он, что в народе говорят о том с неудовольствием, а желают, чтоб государственное правительство было в руках у родителей его императорского величества».

В следственном деле перечислено 26 фамилий офицеров и чиновников, против некоторых сделаны отметки: «Пытан. Было 16 ударов». Для надзора же за самим главой розыскного ведомства (в застенок попал и собственный адъютант Ушакова И. Власьев) герцог распорядился дела «о непристойном и злодейственном рассуждении и толковании о нынешнем государственном правлении lt;…gt; исследовать и разыскивать обще с ним, генералом, генерал-прокурору и кавалеру князю Трубецкому».

23 октября Бирон в резкой форме потребовал объяснений у самого брауншвейгского принца: по показаниям арестованных, Антон Ульрих якобы хотел при смене караула стать во главе солдат и «арестовать всех министров». Сомневался отец императора и в подлинности завещания. Однако призванный вечером того же дня в собрание чинов первых четырех классов, он признался, что «замышлял восстание». Бирон в «Записке» не отказал себе в удовольствии выставить в карикатурном виде поведение соперника, якобы даже заявившего ему, что «кровопролитие должно произойти во всяком случае»; тем комичнее выглядела беспомощность и робость «заговорщика».

После суровых увещеваний Ушакова принц расплакался и «добровольно» согласился оставить все посты — подполковника Семеновского полка и полковника Брауншвейгского кирасирского полка. Просьба об отставке была составлена под диктовку Миниха. Сам же регент потребовал у собравшихся публичного подтверждения подлинности «Устава» о регентстве и пригрозил отставкой в случае признания собранием кандидатуры герцога Антона более предпочтительной в качестве правителя. Естественно, полномочия регента были признаны законными, и он — по просьбам присутствовавших — согласился остаться на своем посту.

Бирон не ограничился формальным подтверждением своих прав. 25 октября Шетарди сообщил в Париж, что «гвардия не пользуется доверием» и для охраны порядка в Петербург введены два армейских батальона и 200 драгун. Эти сведения не вполне понятны: в столице и ее окрестностях осенью 1740 года и так были расквартированы четыре полка (Невский, Копорский, Санкт-Петербургский и Ямбургский), а в приказах по гарнизонной канцелярии нет распоряжений о вводе в город дополнительных частей. Возможно, речь шла об усилении патрулей на улицах.

Однако выявленная оппозиция регенту не вышла за рамки разговоров, а принц Антон не был опасным противником. Да и следствие по делу арестованных офицеров не обнаружило настоящего заговора, и многие из обвиняемых отделались сравнительно легко. К 31 октября допросы были прекращены; некоторых подследственных (ротмистра А. Мурзина, капитан-поручика А. Колударова) просто выпустили, других (адъютантов А. Вельяминова и И. Власьева) освободили с надлежащим «репримандом». Графа М. Г. Головкина, к которому обращались арестованные офицеры, вообще избавили от допросов.[270]

Выяснилось, что среди недовольных регентством были и сторонники Елизаветы. Но поскольку принцесса вела себя примерно, то эти дела также закончились вполне безобидно: сожалевшего, что дочь Петра I от наследства «оставлена», капрала А. Хлопова отпустили без наказания, а отказавшегося присягать новой власти счетчика Максима Толстого сослали на службу в Оренбург, тогда как при Анне Иоанновне за подобное могли даже казнить. Не подтвердился донос Преображенского сержанта Д. Барановского, что якобы во дворце Елизаветы «состоялся указ под смертною казнью, чтоб нихто дому ее высочества всякого звания люди к состоявшимся первой и второй присягам не ходили», и оттуда были посланы «в Цесарию два курьера». Следствие выяснило, что такие слухи распространялись в среде мелкой придворной челяди; в итоге розыска «важности не показалось, явились токмо непристойные враки».[271]

Бирон в «Записке» вспоминал, что Миних докладывал ему о сношениях служащих двора цесаревны с французским послом и советовал упрятать ее в монастырь. В достоверности этого свидетельства герцога о своем заклятом «друге» можно бы усомниться; но к Елизавете в период своего регентства Бирон относился вполне доброжелательно и даже заплатил ее долги. Через несколько месяцев сама цесаревна рассказала Шетарди, что получила от регента 20 тысяч рублей сверх назначенного ей содержания. Не исключено, правда, что «милости» Бирона к дочери Петра I объяснялись не только ее лояльностью, но и планами самого регента. Шетарди стало известно, что герцог предлагал ей через духовника выйти замуж за своего сына Петра; дочь Гедвигу он планировал выдать за племянника Елизаветы, будущего Петра III, и даже получил от его отца Карла Фридриха согласие.

Сам же Бирон уже из ссылки напоминал императрице Елизавете Петровне, как после ареста его допрашивали о ночных беседах с цесаревной и якобы имевших место планах возведения на престол ее племянника, каковые инсинуации он, естественно, с негодованием отвергал: «Лучше все претерпеть, нежели душу свою вечно погубить»,[272] — что, можно предполагать, способствовало смягчению условий его ссылки. Зато по отношению к родителям императора регент не стеснялся. Герцог грозил Анне, что отошлет ее с мужем в Германию, а из Голштинии выпишет представителя другой линии династии. Он подтвердил это на следствии, хотя и оправдывался тем, что не допустил высылки Анны в «Мекленбургию», а о голштинском принце говорил исключительно из «осторожности». Что касается Антона Ульриха, то Бирон арестовал его адъютантов и выслал за границу камер-юнкера Шелиана. Впрочем, после объяснений 23 октября муж правительницы о какой-либо фронде уже не помышлял. На некоторое время он был посажен под домашний арест, но затем, по донесениям прусского и шведского послов, примирился с регентом. Бирон же сделал широкий жест — оплатил долги Антона Ульриха «обер-комиссару» Липману и купцу Ферману в размере 39 218 рублей.[273]

Некоторые меры предосторожности все же были им приняты. На следствии Бирон признал, что интересовался «общественным мнением» и приказал Бестужеву выяснить, «тихо ли в народе, и он сказывал, что все благополучно и тихо; да однажды приказывал о том проведать генерал маеору Албрехту, токмо он мне никаких ведомостей не сообщал». Регент «укрепил» Тайную канцелярию генерал-прокурором, и подпись Н. Ю. Трубецкого с 23 октября появлялась на ее документах. 26 октября указ за подписями членов Кабинета предписал московскому главнокомандующему С. А. Салтыкову «искусным образом осведомиться lt;…gt;, что в Москве между народом и прочими людьми о таком нынешнем определении (об указе о регентстве. — И. К.) говорят и не приходят ли иногда от кого в том непристойные рассуждения и толковании»; виновных надлежало арестовывать «без малейшего разглашения».[274]

29 октября Бирон назначил «главным по полиции» старого знакомого — князя Якова Шаховского; чиновника на этот раз ожидали чин действительного статского советника, чашка кофе на приеме у герцога и обещание поддержки: «Его высочество, встав с кресел и в знак своей ко мне милостивой доверенности дая мне свою руку, а другою указывая на двор, говорил, что он всегда в оную камеру без докладу входить и персонально с ним изъясняться позволяет. „Вы не бойтесь никого, — говорил он, — только поступайте честно и говорите со мною без всякой манности о всем справедливо; я вас не выдам и буду стараться ваши достоинства и заслуги к государству награждать, и в том будьте уверены“».

Новыми сенаторами стали родственник Остермана В. И. Стрешнев и И. И. Бахметев, сразу же назначенный обер-прокурором. Произошло еще несколько перестановок: А. Баскаков встал во главе Ревизион-коллегии, бригадир Я. Кропоткин — Судного приказа; в Юстиц— и Камер-коллегии были назначены новые вице-президенты — М. Раевский и Г. Кисловский. На уровне провинциальной администрации новый правитель успел только сменить архангельского губернатора А. Оболенского (его отправили в Смоленск) на П. Пушкина, а вице-губернатором в Уфе сделать бригадира П. Аксакова.

Герцог занимал свою должность слишком недолго, чтобы делать выводы о целенаправленном характере таких назначений. Однако к началу ноября он как будто почувствовал себя увереннее и стал больше внимания уделять текущим делам. В своих апартаментах Бирон устраивал совещания с сенаторами; 6 ноября вместе с Черкасским и Бестужевым-Рюминым он явился в Сенат, где «изволил слушать доклады» и накладывал на них резолюции по-русски: «Иоганн регент и герцог». Побывал он и в Адмиралтействе на закладке нового корабля. Бирон регулярно посещал заседания Кабинета (I, 3 и 5 ноября), происходившие в доме больного — по причине действительных приступов подагры — или же предчувствовавшего очередные потрясения Остермана. Герцог, видимо, считал, что милостей отпущено достаточно, и распорядился поднять (на 10 копеек за ведро) цену на водку в столице ради быстрейшего строительства «каменных кабаков». Похоже, он и вправду был уверен в своем положении — за ценами на «стратегические» товары в новой столице власти всегда следили пристально и повышать их не Дозволяли.

«Записная книга именных указов» 1740 года свидетельствует, что регент «изволил отказать» по многим поданным челобитным. Он не стал платить долги жены и дочери грузинского царя-эмигранта Вахтанга VI, не позволил выдать жалованье унтер-шталмейстеру Адаму Урлиху, запретил возвращать брата канцеляриста Антипа Нагибина из оренбургской ссылки. Бывший гвардеец полковник Петр Мелыунов и чиновник Иван Неелов не дождались нового ранга, полковник Василий Сабуров — отставки, а бедный священник из захудалого прихода села Нудокши Рязанской епархии — материальной помощи на строительство новой церкви.

2 ноября герцог потребовал подать ему сведения о численности полевой армии и гарнизонов. На следующий день он по докладу генерал-прокурора определил к местам сразу 35 прокуроров. 7 ноября вышел последний указ Бирона, назначивший очередной рекрутский набор в 30 тысяч человек.[275]

Регент утверждал, что любовь подданных к нему такова, что он «спокойно может ложиться спать среди бурлаков».[276] Знал ли Бирон, кто такие бурлаки, неизвестно; но его уверенность в прочности своего положения разделялась приближенным к правителю английским послом. «Все здешние офицеры и полки гвардии за него, а также большая часть армии. Губернаторы большинства провинций его креатуры и вполне ему преданы», — докладывал Финч в Лондон в ноябре 1740 года. Трех гвардейских майоров (И. Гампфа, П. Черкасского и Н. Стрешнева) Бирон произвел в генерал-майоры. Вот только подполковники и майоры теперь не могли, как прежде, полагаться на безусловное повиновение гвардейцев.

Еще меньше у нас данных о внешнеполитическом курсе регента. Естественно, в европейские столицы немедленно полетели указания послам объявить о кончине Анны Иоанновны, начале нового правления и сохранении прежних добрососедских отношений. Бирон лично подписывал рескрипты послам, предписывавшие им обеспечить публикации в иностранных газетах «милостивых» манифестов нового царствования, опровергать «противные слухи» и информировать заграничных коллег о том, что новый порядок правления «с радостью принят» в самой России. В одном из таких рескриптов Бирон ставил Кейзерлингу задачу изловить автора «известной безчестной книги, именуемой „Московские письма“», — итальянского ученого и публициста Франческо Локателли.

Единственной новацией оказался обмен «декларациями» (российская была утверждена покойной императрицей еще в начале 1740 года, но отослана только в ноябре) с саксонским курфюрстом Августом III. Этот документ с обязательством России «негоциациями и сильно» поддержать «права саксонского дома о аустрийском наследстве» был направлен против старого союзника — Австрии. Являлся ли этот шаг «местью» за позорный мир «цесарцев» с турками, лишивший Россию результатов ее побед, или был частью более глубокой смены курса, сказать сейчас трудно. Во всяком случае, на следствии Бирон не отрицал своего участия в этом деле, но объяснял его исключительно старанием «при намеренном иногда проходе российского войска чрез Польшу, оный двор тем удобрить и к себе приласкивать». Тем не менее правительство принцессы Анны официально отреклось от «декларации», поскольку она была сделана герцогом «без приглашения нашего министерства».[277]

В отличие от Финча, не столь близкие к регенту дипломаты при петербургском дворе оценивали положение Бирона более критично; прусский посол прямо предсказал, что герцога низвергнут те же, кто привел его к власти. Русский посол в Париже Антиох Кантемир отправил Бирону с оказией поздравления, но просил, чтобы адресат его письма передал их герцогу только в случае, «если духовная покойной государыни останется во всей своей силе, иначе же немедленно сжечь его», — и оказался прав: письмо добралось в Россию уже после свержения регента. Французский министр Амело предупреждал своего посла в России, что главную опасность для Бирона представляет его правая рука — Миних. Но прогноз Амело опоздал: фельдмаршал успешно осуществил свое намерение.

Крайне честолюбивый Миних рассчитывал на одно из первых мест в государстве; но ни новых постов, ни ожидавшегося звания генералиссимуса он от регента не получил. Шведский дипломат отметил, что после ссоры Бирона с Минихом по поводу оказания последнему почестей со стороны гвардейских караулов фельдмаршал стал появляться при дворе Елизаветы. Если допустить, что эти контакты были не случайны, то не исключено, что фельдмаршал считал возможным использовать имя цесаревны в предстоявшей акции. Но он все же предпочел выступить от имени матери императора.

Постаравшиеся узнать подробности нового переворота дипломаты установили, что 7-го или утром 8 ноября 1740 года Миних беседовал с Анной Леопольдовной и после жалоб принцессы на регента обещал ей свою помощь. Сам Миних утверждал в мемуарах, что Анна поручила ему арестовать герцога. Сын Миниха и его адъютант Манштейн указывали, что фельдмаршал взял на себя инициативу и сам предложил арестовать регента. Накануне акции Миних присутствовал на обеде у Бирона, который был в подавленном настроении и даже зачем-то спросил фельдмаршала (по данным Финча, это сделал присутствовавший вместе с принцем Антоном обер-гофмаршал Левенвольде): «Не предпринимал ли он во время походов каких-нибудь важных дел ночью?» — на что Миних, не смутившись, ответил: «Не помню, чтобы случалось предпринимать что-нибудь необыкновенное ночью, но мое правило было пользоваться всеми обстоятельствами, когда они окажутся благоприятными».[278]

После обеда между 22 и 23 часами Миних, вернувшись к себе, начал действовать. Вдвоем с адъютантом он отправился в Зимний дворец и вошел прямо в покои принцессы. Анна Леопольдовна вышла к посетителям, но ехать вместе с фельдмаршалом отказалась. Поскольку санкция со стороны матери императора была необходима, то Манштейн привел в комнаты принцессы караульных офицеров. Анна допустила их к руке, поручила исполнять все распоряжения Миниха в отношении регента и объявила, что «их верность без награждения оставлена не будет». После этого напутствия фельдмаршал с 30 солдатами (по Миниху-младшему) или с 80 (по мемуарам Манштейна) отправился прямо к Летнему дворцу — резиденции Бирона.

Первое профессиональное описание последовавшего дворцового переворота сделал один из главных участников события — Манштейн. Именно ему Миних приказал стать во главе отряда преображенцев, «войти во дворец, арестовать герцога и, в случае малейшего сопротивления с его стороны, убить его без пощады. Манштейн вошел и во избежание слишком большого шума велел отряду следовать за собою издали; все часовые пропустили его без малейшего сопротивления, так как все солдаты, зная его, полагали, что он мог быть послан к герцогу по какому-нибудь важному делу… Чтобы избежать шума и не возбудить никакого подозрения, он не хотел также ни у кого спросить дорогу, хотя встретил нескольких слуг, дежуривших в прихожих; после минутного колебания он решил идти дальше по комнатам, в надежде, что найдет, наконец, то, чего ищет. Действительно, пройдя еще две комнаты, он очутился перед дверью, запертою на ключ; к счастью для него, она была двустворчатая и слуги забыли задвинуть верхние и нижние задвижки; таким образом он мог открыть ее без особенного труда. Там он нашел большую кровать, на которой глубоким сном спали герцог и его супруга, не проснувшиеся даже при шуме растворившейся двери.

Манштейн, подойдя к кровати, отдернул занавесы и сказал, что имеет дело до регента; тогда оба внезапно проснулись и начали кричать изо всей мочи, не сомневаясь, что он явился к ним с недобрым известием. Манштейн очутился с той стороны, где лежала герцогиня, поэтому регент соскочил с кровати, очевидно, с намерением спрятаться под нею; но тот поспешно обежал кровать и бросился на него, сжав его как можно крепче обеими руками до тех пор, пока не явились гвардейцы. Герцог, став, наконец, на ноги и желая освободиться от этих людей, сыпал удары кулаком вправо и влево; солдаты отвечали ему сильными ударами прикладом, снова повалили его на землю, вложили в рот платок, связали ему руки шарфом одного офицера и снесли его голого до гауптвахты, где его накрыли солдатскою шинелью и положили в ожидавшую его тут карету фельдмаршала. Рядом с ним посадили офицера и повезли его в Зимний дворец».

Затем Манштейн арестовал младшего брата регента, подполковника Измайловского полка Густава Бирона. Схвачен был и другой приближенный к Бирону человек — Бестужев-Рюмин. Главные события бескровного переворота произошли между тремя и четырьмя часами ночи. Расчет Миниха оказался верен: на караулах в Зимнем и Летнем дворцах стояли солдаты и офицеры его Преображенского полка, и далее откладывать акцию было нельзя, так как с 9 ноября на караулы должны были заступить солдаты других полков. Солдаты и офицеры «новых» гвардейских полков в эту ночь во дворцах не дежурили.

Операция прошла успешно, хотя и с некоторым риском. Хорошо знавший своего шефа Манштейн отметил, что «гораздо легче было бы арестовать герцога среди бела дня, так как он часто посещал принцессу Анну в сопровождении только одного лица lt;…gt;. Но фельдмаршал, любивший, чтобы все его предприятия совершались с некоторым блеском, избрал самые затруднительные средства». Расчеты регента — если они имелись — на «нейтрализацию» гвардии силами армейских частей не оправдались. И в 1740 году, и позднее полки гарнизона не пытались вмешаться в происходившие вокруг дворца события. Это можно объяснить тем, что расквартированные в столице части были мало боеспособными. Их офицеры и солдаты ежедневно командировались на различные работы: шить мундиры и сапоги; «бить сваи» на строительстве; исполнять различные поручения в «главной артиллерии», на пороховых заводах, в провиантской и фортификационной канцеляриях и т. д., вплоть до уборки петербургских улиц. Армейцы узнали о совершившемся перевороте только на следующий день 9 ноября, когда Миних велел объявить о произошедших событиях собравшимся утром «при своих квартирах» полкам.

К пяти часам утра все было кончено; Преображенский полк получил указание собраться у «зимнего дома», куда уже съезжались чиновники, и среди них — как всегда в подобных случаях — выздоровевший Остерман. Были посланы курьеры с распоряжениями об аресте верных Бирону людей: его старшего брата Карла Бирона — московского коменданта и свояка — лифляндского вице-губернатора генерала Бисмарка. Высшие чины империи так же, как недавно чествовали Бирона, теперь «утрудили» принцессу просьбой принять правление с титулом «великой княгини Российской». Вслед за поздравлениями последовало принесение присяги новой правительнице — уже третьей за месяц.

К вечеру того же дня после совещания правительницы с Минихом и Остерманом Бестужева-Рюмина послали в Ивангород, а Бирон с семьей был отправлен из Зимнего дворца сначала в Александро-Невскую лавру, а наутро 9 ноября перевезен в Шлиссельбургскую крепость. Памятником внезапно оборвавшегося регентства осталась незаконченная гравюра художника Ивана Соколова, где правитель горделиво позировал в парадных доспехах и с короной родной Курляндии.[279]

Новыми властителями стали «государыня правительница великая княгиня Анна всея России и супруг ее благородный государь Антон герцог Брауншвейг-Люнебургский». Был опубликован манифест от лица младенца-императора, не вошедший в Полное собрание законов, из которого следовало, что бывший регент «дерзнул не токмо многие противные государственным правам поступки чинить, но и к любезнейшим нашим родителям великое непочитание и презрение публично оказывать и притом с употреблением непристойных угроз, и такие дальновидные и опасные намерения объявить дерзнул, которыми не только любезнейшие родители наши, но и мы сами, и покой и благополучие империи нашей в опасное состояние приведены быть могли бы. И потому принуждены себя нашли по усердному желанию и прошению всех наших верных подданных духовного и мирского чина оного герцога от регентства отрешить и по тому же прошению всех наших верных подданных оное правительство поручить нашей государыне-матери».[280]

Таким образом, первый в отечественной истории «классический» дворцовый переворот, совершенный группой солдат и офицеров под командой предприимчивого генерала, получил официальное обоснование. Из него следовало, что законная власть может быть свергнута силой без сколько-нибудь серьезных доказательств ее вины. Поводом для таких действий являлось еще только предполагаемое нарушение «благополучия» империи и состоявшееся «прошение всех наших верных подданных». Последняя, весьма расплывчатая, формула фактически снижала сакральный характер царской власти и ставила ее в зависимость от тех сил, которые выступали в качестве выразителей общественного мнения. Не случайно такое объяснение стало в дальнейшем непременным условием публичного оправдания каждой последующей «революции».

Однако что могли означать «опасные намерения» свергнутого регента? Выше уже говорилось об угрозах герцога выслать родителей императора за границу и планах Иоанна Антоновича «с престола свергнуть, а его королевское величество, принца Голштинского, на оный возвесть». Но никаких действий в этом направлении Бирон не предпринимал. Скорее всего, подобные угрозы являлись лишь мерой «воспитательного» характера в отношении родителей царя. К тому же Антон Ульрих отказался от борьбы и примирился со своим положением настолько, что ни Миних, ни Анна даже не сочли нужным посвятить его в свои планы: о свержении Бирона принц узнал едва ли не последним.

Сомнительной представляется и содержащаяся в сочинении Манштейна версия о «превентивном» характере переворота, поскольку Бирон уже якобы собрался нанести удар первым и арестовать Миниха, Остермана, Головкина; она явно появилась позднее, уже для оправдания переворота. Ни отец, ни сын Минихи не сочли возможным указать на подобное обстоятельство в качестве причины ареста регента.

В случае же осуществления «голштинского варианта» будущее старшей линии династии и самого Ивана III действительно представляется сомнительным, хотя здесь далеко не все зависело от Бирона. Подобные планы были еще более опасными для их инициатора. Чтобы устранить законного императора, нужно было обладать поддержкой сплоченной и влиятельной группы в правящем кругу. Бирон и так резко вырвался из своей среды, такого успеха не прощавшей. Те, кто смиренно сгибался перед очередным фаворитом, не воспринимали в качестве владыки не только выскочку Меншикова, но даже Рюриковичей Долгоруковых. Вокруг такой фигуры образовывался вакуум устойчивых патрональных, служебных и личных отношений, несмотря на внешнее преклонение. Бирон же, умело осуществивший операцию по возведению себя в регенты, как будто этого не понял и успокоился: трусливых вельмож он не опасался, а исходившую от гвардии угрозу должным образом не оценил.

Поэтому дворцовый переворот и прошел так легко, тем более что Миних воспользовался уже явно обнаружившейся готовностью гвардейцев убрать непопулярную фигуру. Но пройдет совсем немного времени — и гвардия уже не будет искать себе авторитетного генерала в качестве вождя.

«Бывший Бирон»

Современному исследователю было бы интересно ощутить атмосферу той эпохи, в которой созревали и осуществлялись заговоры, узнать, какими в действительности были политические симпатии не только узкого круга придворных, а в среде офицеров, чиновников да и просто городских обывателей; но пока такой картины у нас нет. Большинство подданных, рассеянных на огромном пространстве империи, плохо представляли себе ход событий в столице.

Впрочем, многие слышали о смерти государыни. К примеру, в октябре 1740 года крепостные князя Мышецкого в избе обсуждали текущие политические новости — кому быть царем после «земного бога Анны Иоанновны». Когда прозвучало имя Елизаветы, то хозяин, Филат Наумов, лежа на печи, «отвел» ее кандидатуру: недостойна, поскольку «слыхал он, что она выблядок».[281] Кратковременное регентство Бирона не оставило даже таких специфических источников отражения общественного мнения, как дела Тайной канцелярии. Правда, в мае 1741 года крепостной Евтифей Тимофеев все-таки попал в розыск из подмосковной деревни за передачу слухов о политических новостях: «У нас слышно, что есть указы о том: герцога в ссылку сослали, а государя в стену заклали», — но при этом решительно не мог пояснить, о каком герцоге идет речь.

«Шляхетство» лучше представляло себе столичные события. Дело 1745 года по доносу на капитана Измайловского полка Г. Палембаха показывает, что в новых полках гвардии у регента были сторонники. Но вот среди каких событий упоминается свержение Бирона в редком для первой половины столетия документе — дневнике отставного семеновского поручика А. Благого: «Воскресение морозец. Регента Бирона збросили. Крестьяня женились Ивонин внук. В 741 году в 34 побор Василей Марков в рекруты взят». Столь же бесстрастно фиксирует дворцовый переворот «записная книга» столичного жителя — подштурмана И. М. Грязнова: «Ноября 8 вышеобъявленной регент Бирон в ночи взят под караул фелтмаршелом Минихом и сослан в ссылку».[282] Свидетель многих «революций» князь Никита Трубецкой в кратком повествовании о своей жизни не упоминал о падении Бирона даже тогда, когда сообщал о собственной «командировке» для описания имущества свергнутого регента.

Современники «дворских бурь» оставляли о них скупые, бесстрастные свидетельства, будто воспринимали их как далекие от их повседневных дел события. Или авторы даже наедине с собой не считали возможным дать более эмоциональную оценку? Отзывам же иностранных дипломатов следует доверять с осторожностью: они в значительной степени зависели от политической ориентации послов и складывавшихся у них в российской столице отношений, не говоря уже о кругозоре самих информаторов (например, в донесениях Шетарди под «народом» очень часто подразумевался придворный круг).

Среди сочувствовавших регенту был английский посол Финч: он рекомендовал своему правительству как можно скорее признать титул нового правителя и не раз указывал на его «доброе отношение» к интересам Англии. Посол считал нужным отметить, что он всячески искал расположения Бирона и пользовался им. Успехи Финча вызывали неодобрение дипломатического корпуса: его французский, шведский и прусский собратья не удостоились внимания регента, а австрийского резидента он даже отказался принять.

В свете этих обстоятельств английский посол видел вокруг «общее успокоение» при объявлении регентства и лишь мельком упоминал про начавшиеся аресты. Финч был уверен, что новая власть установилась прочно и противиться ей никто не решится, тем более что герцога «вообще любят, так как он оказывал добро множеству лиц, зло же от него видели очень немногие». Но правление любимого подданными регента завершилось всего через три недели, и британский дипломат невозмутимо докладывал: «Переворот произошел со спокойствием, которому возможно приравнять разве общую радость, им вызванную». В дальнейшем судьба опального уже его не интересовала — возможно, потому, что падение герцога никак не отразилось на процессе подготовки и заключения союзного договора с Россией в апреле 1741 года.

Зато не симпатизировавшие новому правителю дипломаты сразу стали прогнозировать беспорядки, их донесения сообщали о «брожении среди народа» и репрессиях против недовольных. В сообщениях послов Франции, Швеции и Пруссии осенью 1740 года критическая информация в адрес регента явно преобладает по сравнению с оптимистическими реляциями Финча; но насколько она, в свою очередь, отражает действительные настроения столичного общества той поры?

Предсказанный переворот произошел — но, по-видимому, явился достаточно неожиданным: Шетарди, например, приписал его успех прежде всего руководству Остермана. При описании события дипломатов интересовали главным образом «технология» и действия ключевых фигур заговора, а не реакция окружающих. Однако Шетарди счел нужным отметить поведение гвардии: «Как в тот момент, когда герцог Курляндский был провозглашен регентом, они выразили своим молчанием и сдержанностью чувство уныния и скорбного удивления, так теперь они изъявили свою радость и удовольствие несмолкаемым криком и непрерывным подбрасыванием шапок на воздух».

Из отечественных источников, пожалуй, только мемуары князя Я. П. Шаховского передают нам картину «смятения» чиновной публики сразу после переворота, удачно дополняющую деловой рассказ Манштейна. Возможно, впечатления Шаховского были ярче, чем у других очевидцев: при поддержке Бирона он стал действительным статским советником, «главным по полиции» — и несколько дней спустя был поражен неожиданным известием о свержении герцога. Поспешив во дворец, он застал там столпотворение и неразбериху: «Как начала, так и окончания, кто был в таком великом и редком деле начинателем и кто производитель и исполнитель, не зная, не мог себе в мысль вообразить, куда мне далее идти и как и к кому пристать. Чего ради следовал за другими, спешно меня обегающими. Но большею частью гвардии офицеры с унтер-офицерами и солдатами, толпами смешиваясь, смело в веселых видах и не уступая никому места ходили, почему я вообразить мог, что сии-то были производители оного дела. Один из моих знакомых, гвардии офицер, с радостным восторгом ухватил меня за руку и начал поздравлять с новою нашею правительницею и, приметя, что я сие приемлю как человек, ничего того не знающий, кратко мне об оном происшествии рассказывал и проговорил, чтоб я, нимало не останавливаясь, протеснился в церковь, там-де принцесса, и все знатные господа учинили ей уже в верности присягу, и видите ль, что все прочие то же исполнить туда спешат. Сие его обстоятельное уведомление, во-первых, поразило мысль мою, и я сам себе сказал: „Вот теперь регентова ко мне отменно пред прочими милостивая склонность сделает мне, похоже, как и после Волынского, толчок; но чтоб только не худшим окончилось. Всевидящий, защити меня!“ В том размышлении дошел я близ дверей церковных; тут уже от тесноты продраться в церковь скоро не мог и увидел многих моих знакомых, в разных масках являющихся. Одни носят листы бумаги и кричат: „Изволите, истинные дети отечества, в верности нашей всемилостивейшей правительнице подписываться и идти в церковь в том евангелие и крест целовать“, другие, протеснясь к тем по два и по три человека, каждый только спешит, жадно спрашивая один другого, как и что писать, и, вырывая один у другого чернильницу и перья, подписывались и теснились войти в церковь присягать и поклониться стоящей там правительнице в окружности знатных и доверенных господ».

Шаховской вслед за прочими поспешил заверить новую власть в своей преданности. Но он оказался прав в своих опасениях: «Некоторые из тех господ, кои в том деле послужить усчастливились, весьма презорные взгляды мне оказали, а другие с язвительными усмешками спрашивали, каков я в своем здоровье и все ль благополучен. Некоторые ж из наших площадных звонарей неподалеку за спиною моею рассказывали о моем у регента случае и что я был его любимец. С такими-то глазам и ушам моим поражениями, не имея ни от правительницы, ниже от ее министров, уже во многие вновь доверенности вступивших, никаких приветствий, ниже по моей должности каких повелений, с прискорбными воображениями почти весь день таскавшись во дворце между людьми, поехал в дом свой в смятении моего духа».[283]

С легкой руки С. М. Соловьева историки видели причину таких выступлений в патриотическом возмущении хозяйничаньем иноземца: «Какими глазами православный русский мог теперь смотреть на торжествующего раскольника! Россия была подарена безнравственному и бездарному иноземцу как цена позорной связи! Этого переносить было нельзя». Однако в картине, врезавшейся в память Шаховского патриотического подъема от свержения «немца» не заметно. В его рассказе бросаются в глаза прежде всего лихорадочная суета больших и малых чинов, их желание поскорей «отметиться», заявить о своей готовности служить новым правителям. Нет ни радости от перемены, ни огорчения за чью-то судьбу — скорее преобладают страх и беззащитность перед более удачливыми «господами», которые в одну минуту могут выставить других из круга избранных.

Сообщения дипломатов и рассказ Шаховского передают и другую характерную черту события: уверенное поведение солдат и офицеров гвардейских полков на фоне всеобщей растерянности. Но и в этой среде «антинемецких» настроении не видно: допросы арестованных при Бироне показывают, что его национальность и нравственность мало интересовали гвардейцев. Офицеры да и рядовые солдаты искренне желали передать власть «государевым отцу и матери» — таким же иноземцам, как сам регент, только, пожалуй, еще менее способным управлять страной.

Патриотические чувства сторонников Елизаветы были вызваны не столько неприятием иностранцев, сколько собственными интересами. К примеру, упомянутый капитан Калачев не получил никакого удовлетворения на жалобу «о своей обиде, что полковник де Григорий Иванович Орлов (отец гораздо более знаменитых впоследствии братьев Орловых. — И. К.) отнял у него деревни напрасно». Правда, деревни капитана оказались им самим много лет назад заложены и просрочены — ну, так это вина проклятых иноземцев; а если придет к власти истинная государыня, так и справедливость восторжествует. Сложная все-таки вещь патриотизм…

«Иноземство» поверженного правителя не ставилось ему в вину в официальных сообщениях о перевороте, и Ломоносов в оде на день рождения императора Иоанна Антоновича осуждал бывшего правителя только за непомерное честолюбие:

Проклята гордость, злоба, дерзость В чюдовище одно срослись; Высоко имя скрыла мерзость, Слепой талант пустил взнестись! Велит себя в неволю славить, Престол себе над звезды ставить. Превысить хочет вышню власть.[284]

Сохранившиеся свидетельства современников как будто не дают нам оснований однозначно говорить о широком недовольстве правлением Бирона даже в столичной среде. Язвительные стихи неведомого автора на свержение правителя изображают его в облике зарвавшейся «скотины», но не касаются его происхождения:

Пробу видим мы теперь над регентом строгим, Видим оного быком, но уже безрогим. Бывший златорогий преж, тот стал ныне голой, А бодливой наш регент ныне бык камолой.

Пожалуй, можно даже сказать, что сравнение с гордым быком не слишком обидно для регента. Да и едва ли он на деле был худшим правителем, чем многие из окружения Анны Иоанновны. Центром оппозиции явилась именно гвардия — ее «старые» полки, права и привилегии которых были затронуты образованием новых и особо покровительствуемых властью частей. К 1740 году гвардия уже начала осознавать себя правящей силой, какой она на самом деле являлась в качестве «школы кадров» петровской и послепетровской армии и администрации. За прошедшее время она постепенно превратилась из универсального политического инструмента в институт, который уже мог заявить о своих правах и интересах.

Правда, гвардейцы образца 1740 года не пытались составлять политические «прожекты» и едва ли о таковых помышляли. Зато как только на время ослаб довольно жесткий контроль над полками, гвардейские солдаты стали жаловаться на бездействие офицерам; капитаны и поручики, в свою очередь, почти открыто искали себе предводителя, чтобы силой «исправить» завещание скончавшейся императрицы.

Но российские «верхи» к концу царствования Анны являли собой неприглядный образец взаимных склок. Чего стоили глава Кабинета князь Черкасский, трусливо донесший на доверившихся ему офицеров, или боевой генерал и отец императора герцог Антон, отказавшийся от встречи с офицерами своего полка, а затем — и от своего мундира. На этом фоне честолюбивый и решительный фельдмаршал Миних уже казался настоящим вождем.

Как только лидер объявился, произошел дворцовый переворот в сугубо гвардейском исполнении. В 1727 году император Петр II сместил Меншикова, своего нареченного тестя — но всего лишь подданного. В 1730 году императрица Анна вернула себе по просьбе подданных самодержавную власть, утраченную в ходе государственного переворота. В 1740 году глава армии сверг законного регента Бирона уже без какой-либо формальной санкции верховной власти: благословение матери императора оставалось просьбой частного лица, не подкрепленной ни официальным документом, ни присягой. Но власть была возвращена более «законным», с точки зрения гвардии, ее носителям — родителям императора.

Однако легкость, с какой был совершен переворот, имела и оборотную сторону — нарушение только что принесенной присяги дало нарушителям славу и материальные выгоды. Гвардейские солдаты или сержанты, перед которыми заискивал фельдмаршал, уверяя: «Кого хотите государем, тот и быть может», — должны были чувствовать себя хозяевами положения.

За кулисами официальных торжеств начался дележ имущества поверженного противника. Семейство герцога на собственной шкуре испытало унизительную процедуру конфискации ценностей. «И после того за час он у нас в карманах обыскивал, и взял у меньшего моего сына кошелек с червонцами, а у дочери моей взял он ключи ее, а у меня взял он печать мою, а у мужа моего взял он червонцы, которые у него еще в кармане были, а не ведаю, сколько; на столе моем нашел он кошелек тканой, которой я в Питербурге к себе положила, и в оном были три золотые медали, которые нам всемилостивейше были пожалованы во время мирного торжества, золотая табакерка, золотые мои репетирные часы с камушками, которые он себе взял, серебряной мой уборной столик он тако ж взял себе», — описывала Бенигна Бирон хозяйничанье гвардейцев в ее дворцовых покоях.

11 ноября Кабинет послал указ лифляндскому генерал-губернатору П. П. Ласси о необходимости охраны имений Бирона: у регента оказалось 120 «амптов и мыз» с ежегодным доходом в 78 720 талеров.[285] В тот же день вчерашний подозреваемый в оппозиции Бирону капитан В. Чичерин и асессор Тайной канцелярии Хрущов получили указание составить опись конфискованного имущества Бирона, а на следующий день сам Манштейн изъял его бумаги.

«Дело» герцога включает огромный список конфискованного имущества. Из «бывшего дома бывшего Бирона» вывозились огромная французская дубовая кровать герцога и прочая мебель — столы, кресла, зеркала. В горе посуды особо выделялся отдельно хранившийся золотой сервиз и несколько серебряных, одним из которых семейство опального продолжало пользоваться в Шлиссельбурге. Герцог был явно неравнодушен к фарфору и другим китайским редкостям — среди них имелись «53 штуки медных больших и малых китайских фигур». Его покои украшала живопись, которую в ту пору еще не научились ценить: «присяжные ценовщики объявили, что оной цены показать не могут для того, что такими вещами не торгуют и художества живописного не знают».

В баулы, чемоданы и сундуки укладывали гардероб, в том числе ценнейшие меха горностая и соболя («пупчатые» и «из шеек собольих»), парадные, обычные и маскарадные костюмы, камзолы, шляпы, перчатки. Будучи законодателем мод, герцог хранил запас разнообразных дорогих тканей («штуки» камки, бархата, штофа, атласа, тафты), лент и десятки аршин драгоценного позумента. Фаворит тщательно заботился о внешности — среди его вещей почетное место занимали многочисленные туалетные принадлежности: изысканные столики, наборы ножниц, щеточек, гребенок, зеркал; герцогские зубочистки были из чистого золота.

Сразу же после ареста Бирона все строительные работы в Курляндии были прекращены, рабочие и мастеровые отозваны в Петербург. Туда же прибывали барки с добром из герцогских владений: вывозилась обстановка недостроенных дворцов в Митаве и Рундале — мебель, паркетные полы, посуда, запасы рейнских, португальских и венгерских вин. Из имений герцога доставляли голландских коров и более двух сотен лошадей с Вирцавского и других заводов. Вместе с художественными ценностями привезли прибывшего по приглашению Бирона венецианского художника «грека Николая Папафила».[286]

По сравнению с имуществом герцога конфискованные «пожитки» его братьев кажутся весьма скромными — они представляли собой типичный набор холостяков-военных: винный погреб с бутылками венгерского и бургундского, разнообразное огнестрельное и холодное оружие, седла и прочая конская упряжь, мундиры, курительные трубки, походные принадлежности. Густав тянулся вслед за братом-фаворитом — в его гардеробе было много дорогой одежды, а на конюшне стояли 44 лошади, верблюд. Бравый гвардеец хранил православные иконы в память умершей любимой жены, а у грубого вояки Карла среди амуниции имелось «кольцо золотое с волосами» — надо полагать, свидетельство юношеского романтического увлечения.

Конфискованные «бироновские пожитки» прибывали в Петербург из его имений и дворцов вплоть до 1762 года. Они интенсивно раздавались; императрица Елизавета, к примеру, отобрала для себя и своих придворных несколько сундуков с наиболее красивыми вещами — всего на 7598 рублей, два комода, две дюжины стульев, два стола. В свои московские дворцы она отправила 48 зеркал, семь комодов, люстры, подсвечники-бра и прочую мебель. Бывшие вещи герцога (шелковые обои, часы и фарфор) украшали обстановку Коллегии иностранных дел и посольских резиденций. Восточные ткани и собольи меха Бирона преподнесли в качестве подарка невесте наследника престола — будущей Екатерине II. Но даже спустя двадцать лет конфискованное добро еще имелось в столь значительном количестве, что им интересовались придворные, а самому вернувшемуся из ссылки хозяину было что возвращать.

Сразу же объявились просители «разных чинов» с имущественными претензиями к вчерашнему всесильному временщику. Василий Тредиаковский жаловался на невыдачу ему возмещения за публичные оскорбления со стороны казненного Волынского. «Изнурившемуся на лечение» придворному поэту пожаловали за побои 720 рублей — сумму, Вдвое превосходившую его годовое жалованье. Иск к Бирону предъявили Академия наук за взятые им бесплатно книги (на 89 рублей) и отдельно профессор Крафт, который «поданным своим доношением представлял, что он трех бывшего герцога Курляндского детей несколько лет математике учил, и за сей труд свой от бывшего герцога на всякой год по сту рублев получал, а за прошлый 1740 год ничего ему не выдано».

Курляндец, как и полагалось настоящему вельможе, расплачиваться не спешил: сохранились списки его долгов мяснику, свечнику, башмачнику, парикмахеру, портному, часовщику, столярам, придворному гайдуку, какому-то «турке» Исмаилу Исакову — всего на 13 289 рублей, включая 1099 рублей долга собственному камердинеру Фабиану и 13 рублей 19 копеек — крестьянину Агафону Добрынину за петрушку и лук. На широкую ногу жил и брат фаворита Густав — только «по крепостям и векселям» на нем имелось 7588 рублей, да еще пяти кредиторам он был должен 8644 рубля, не считая тех претензий, на которые «явного свидетельства никаково не имеетца». В то же время герцог располагал наличностью почти в 100 тысяч червонных, которые были отправлены в Монетную канцелярию.[287]

Правительница Анна Леопольдовна заинтересовалась только драгоценностями семьи Бирона. По свидетельству придворного ювелира, она срочно заказала их переделку. Любимой подруге Юлиане Менгден новая правительница пожаловала четыре кафтана Бирона да три кафтана его сына Петра, из позументов которых бережливая фрейлина «выжигала» серебро.

Герцог Антон оказался скромнее — или не так любил лошадей, как Бирон: он отказался от конюшни регента, переданной поэтому для продажи всем желающим. «По именному его императорского величества указу определено бывшего герцога Курляндского и Густава Бирона остающихся за разбором излишних и к заводам годных лошадей велено с публичного торгу продать, а продажа оным начнется сего декабря с 29 числа, и в субботу с десятого пополуночи до второго часа пополудни; и ежели кто из оных лошадей купить себе пожелает, те бы по означенным дням и в объявленные часы являлись на конюшенном его императорского величества дворе», — оповещало об этой распродаже газетное объявление. Внесенные в конфискационную опись звучные имена герцогских кобылиц — Нерона, Нептуна, Лилия, Эперна, Сперанция, Аморета — как будто подтверждают расхожее мнение, что к лошадям Бирон относился с большим расположением, чем к людям.

Фельдмаршал Миних никогда застенчивостью не отличался: за «отечеству ревностные и знатные службы» он получил 100 тысяч рублей, дом арестованного Бисмарка (дом Густава Бирона был отдан Миниху-младшему) и серебряный сервиз герцога весом в 36 килограммов. Позднее фельдмаршал «принял» владения Бирона в Силезии.

Необходимо было подумать также о закреплении победы. Милостей ожидали не только сановники, но и более широкий круг лиц, в том числе непосредственные исполнители переворота и остальная гвардия, которую к тому же надо было подчинить контролю новой власти. 10 ноября 1740 года младенец Иоанн Ш «принял» звание полковника всех четырех гвардейских полков. Антон Ульрих был объявлен генералиссимусом — не без оскорбительной выходки Миниха, не постеснявшегося заявить в указе, что он «отрекается» в пользу принца от принадлежащего ему по праву звания.

Антон Ульрих стал подполковником Конной гвардии вместо Петра Бирона, сохранив по просьбе офицеров шефство над «своим» Семеновским полком. Подполковником семеновцев остался бессменный А. И. Ушаков, а повседневное командование Конной гвардией осуществляли назначенный «младшим подполковником» Ю. Ливен и премьер-майор П. Черкасский. Измайловский полк также получил нового командира: вместо Густава Бирона им стал генерал русской службы принц Людвиг Гессен-Гомбургский.

12—13 ноября получили награды все, кто своими «ревностными поступками» обеспечил успех ночного похода на Летний дворец. Офицеры отряда Миниха — капитан И. Орлов, капитан-поручик А. Татищев, поручики И. Чирков (эти двое командовали караулами соответственно в Летнем и Зимнем дворцах), П. Юшков и А. Лазарев, подпоручик Е. Озеров, прапорщики Т. Трусов, Г. Мячков, П. Воейков и М. Обрютин — получили следующие чины и щедрые денежные награды; унтер-офицеры и сержанты А. Толмачев, А. Яблонский, Г. Дубенский, И. Ханыков, Я. Шамшев — обер-офицерские звания; рядовые стали унтерами и сержантами. Кроме того, 52 гренадерам вручили по шесть рублей наградных, а 177 мушкетерам — по пять рублей, что составляло, по штату 1731 года, треть годового солдатского жалованья.[288]

Большое число награжденных «за взятие Бирона» объясняется тем, что фельдмаршал решил оплатить нарушение присяги всем — и арестовывавшим регента, и бездействовавшим в эту ночь караульным. Количество желавших попасть в наградные списки явно превысило численность реального караула в памятную ноябрьскую ночь; приказ по полку от 18 ноября требовал от офицеров, «чтоб оные ведомости были поданы справедливые» и включали только тех, кто действительно был на посту.

Побывавшие же «в катских руках» офицеры А. Яковлев, П. Ханыков, М. Аргамаков, И. Путятин, И. Алфимов и другие именным указом были реабилитированы. Офицеры прошли специальную церемонию «возвращения чести»: 10 декабря бывшие подследственные в штатском платье были выведены перед своими полками и трижды покрыты знаменем; после чего облачились в новые мундиры, получили шпаги и заняли свое место в строю. Несколько дней спустя особый манифест объявил, что помянутые офицеры и чиновники «неповинно страдали и кровь свою проливали» и отныне любое «порицание» их чести карается штрафом в размере жалованья обидчика.

Некоторым из реабилитированных открылась возможность быстрой карьеры: Петр Грамотин стал директором канцелярии Антона Ульриха в ранге подполковника, а Андрей Вельяминов-Зернов — генеральс-адъютантом принца. Андрей Яковлев получил генеральский чин действительного статского советника, бравый Манштейн стал полковником расквартированного в столице Астраханского полка, капитаны В. Чичерин и Н. Соковнин пожалованы в секунд-майоры гвардии. Награждения новыми чинами не обошли даже второстепенных участников событий. В числе прочих счастливцев оказался и знаменитый впоследствии барон Карл Фридрих Иероним Мюнхгаузен. Бывший паж герцога Брауншвейгского теперь благодарил Антона Ульриха за производство в поручики состоявшего под командой принца Кирасирского полка.

23 и 24 ноября Бирону было предъявлено 26 допросных пунктов. Главное обвинение «бывшему герцогу» звучало достаточно риторически: «Почему власть у его императорского величества вами была отнята и вы сами себя обладателем России учинили?» На него же была возложена ответственность за болезнь Анны Иоанновны, которую он «побуждал и склонял к чрезвычайно великим, особливо оной каменной болезни весьма противным движениям, к верховой езде на манеже и другим выездам и трудным забавам».

Обвинители вспомнили, как Бирон «в самом присутствии ее величества не токмо на придворных, но и на других, и на самых тех, которые в знатнейших рангах здесь в государстве находятся, без всякого рассуждения о своем и об их состоянии крикивал и так продерзостно бранивался, что все присутствующие с ужасом того усматривали». Оказалось, что правитель империи «никакого закона не имел и не содержал ибо он никогда, а особливо и в воскресные дни, в церковь Божию не хаживал». Герцог предстал инициатором оскорбительных для чести императорского двора представлений когда «под образом шуток и балагурства такие мерзкие и Богу противные дела затеял lt;…gt; не токмо над бедными от рождения, или каким случаем дальнего ума и рассуждения лишенными, но и над другими людьми, между которыми и честной породы находились; о частых между оными заведенных до крови драках и о других оным учиненных мучительствах и бесстыдных мужеска и женска полу обнажениях и иных скаредных между ними его вымыслом произведенных пакостях уже и то чинить их заставливал и принуждал, что натуре противно и объявлять стыдно и непристойно»

Другой набор преступлений был связан с брауншвеигской фамилией, которую регент позволял себе открыто третировать «с великим сердцем, криком и злостью» — и тем нажил себе врагов. Теперь ему припомнили, какие «уничтожительные и безответные его поступки были к императорской фамилии и особливо к ее высочеству, правительнице Анне и к его высочеству герцогу Брауншвеиг-Люнебургскому о том оного собственная его совесть обличит, и все с крайним сожалением и ужасом видеть и смотреть принуждены были». Бирону вменили в вину, что он «безбожно старался разными непристойными клеветами и зловымышленными внушениями ее высочество как прежде, так и после совершения брака оной, у ее императорского величества в подозрение привесть и милость и любовь от оной отвратить» Не было забыто презрительное отношение регента к принцу Антону: «Весьма уничтожал и, несмотря на высокое его рождение, хуже всякого партикулярного человека всегда принимал». Герцог должен был ответить на следствии, какими «бессовестными внушениями» он действовал на умиравшую Анну, «дабы оную ко вручению ему регентства склонить».

В общем, обвинение показало, что в последние годы царствования Анны Иоанновны Бирон стал позволять себе откровенное хамство не только по отношению к нижестоящим но и в адрес особ «знатнейших рангов». Многолетнее пребывание на вершине власти постепенно убедило герцога в собственной исключительности — и он вышел за рамки четко им осознаваемых в начале карьеры правил поведения Фаворита «службы ее величества». Сказался и резкий, вспыльчивый характер Бирона — искусство хладнокровных придворных интриг и комбинаций давалось ему с трудом и всегда требовало квалифицированных помощников.

Обвинения же в служебных злоупотреблениях выглядели, напротив, весьма неконкретно: «Во все государственные дела он вступал, и хотя прямое состояние оных ведать было и невозможно, однако ж часто и в самых важнейших делах без всякого, с которыми (людьми) надлежало, о том совету по своей воле и страстям отправлял, и какие от того в делах многие непорядки и государственным интересам предосуждения приключались, о том он сам довольно ведает и признать должен».

Едва ли не самым главным среди них стала «приватизация» «торгов и заводов не токмо к явному казенному убытку, но и с превеликою обидою и разорением здешних российских подданных, которые, надеясь на публикованные от его императорского величества, блаженнейшей памяти Петра Великого манифесты, многие тысячи собственного своего капитала в те заводы положили, его старательством чужим отданы». Правда, непонятно, кто и сколько успел вложить в те казенные предприятия, которые затем были отданы «чужим» и сколько было пострадавших — ведь ни массовой раздачи заводов (за исключением приватизации Шембергом гороблагодатских предприятий), ни наплыва иностранных предпринимателей не произошло.

Похоже, организаторов следствия интересовали не предполагаемые убытки российской экономики, а конкретное благосостояние обвиняемого. Здесь вопросы более точны и конкретны: «Что ему от ее величества прямо пожаловано деньгами, алмазами и другими вещами? Что он сам взял казенного и от партикулярных, и в которое время? Что ему от других чужестранных государей подарено и пожаловано, и в которое время? Сколько денег и другого богатства и пожитков он вне государства отправил, куды и где ныне находится?» Особым указом все, имевшие на хранении деньги или имущество регента, должны были немедленно о них объявить под угрозой наказания.

Бирон в первое время заключения пал духом, но скоро оправился. На поставленные вопросы он отвечал уверенно и своей вины не признавал. «Бывший герцог» опровергал обвинения в преступно небрежном отношении к здоровью Анны Иоанновны и подробно рассказывал, как ему приходилось отговаривать ее от верховой езды или «ее величеству докучать, чтобы она клистир себе ставить допустила, к чему ее склонить едва было возможно».

По поводу допущенных грубостей Бирон на следствии не спорил, но заявил, что такого «не помнит». Но все, что могло быть истолковано как оскорбление членов царствующего дома или попытка отнять у них власть, он решительно отрицал' «Никаких его уничтожительных и безответных поступков к высочайшей императорской фамилии, а особливо к ее императорскому высочеству правительнице, государыне великой княгине всея России и к его высочеству герцогу брауншвейг-люнебургскому не бывало lt;…gt;, также и его высочества поступков при ее императорском величестве ни публично при чужестранных министрах, ниже приватно не хуливал lt;…gt;, ее высочеству в своих покоях именно сам представлял, что не соизволит ли ее высочество лучше сама в правительство вступить, или оное супругу своему его высочеству герцогу брауншвейг-люнебургскому поручить, на что ее императорское высочество ответствовать изволила, что она, кроме здоровья его императорского величества ныне счастливо владеющего государя императора и общей в государстве тишины, ничего не желает lt;…gt;, когда его высочество к низложению тех чинов первое намерение восприял, и в то время он его всячески отговаривал, представляя, что те чины ему позволены lt;…gt;, угрозов высоким родителям его императорского величества как приватно, так и публично никаких от него не бывало».

Столь же упорно он объяснял следователям во главе с генералом Г. П. Чернышевым, что избрание в регенты состоялось усилиями советников Анны, а он лишь в конце концов дал свое согласие. Свергнутый временщик отказался объявить своих «шпионов» и заявил, что не только не имел их но и вообще впервые узнал о наличии такого явления при дворе от Миниха. Бирон настаивал на том, что напрасно никого не арестовывал и «до казенного ни в чем не касался», рассказав об источниках своих доходов, о которых мы говорили выше. В ответ на обвинение в «обидах» и «разорениях» он попросил представить обиженных его «несытством» Свои переговоры, а иногда и конфликты с иностранными послами Бирон уверенно объяснял заботой «о российской славе».[289]

«Отрекательные ответы» арестанта рассердили новых правителей. В январе 1741 года следователям повелели предъявить ему показания Бестужева-Рюмина, чтобы «бывший регент, будучи как в глаза изобличаем, мог о всем справедливо и незакрывательно показать и себя винна пред нами пред высочайшими нашими родители и государством признать без дальнего еще следствия». Одновременно «генералитетская комиссия» получила указание готовить манифест о «тяжких преступлениях» герцога, в которых тот еще не успел сознаться.

Следователи жаловались, что своего подопечного в Шлиссельбурге «сколько возможно увещевали, однако ж он, Вирой, почти во всем, кроме того, что хотел с высоким вашего императорского величества родителем, его императорским высочеством, поединком развестись, запирался». Тогда арестанту объяснили, что его «бранные слова» в адрес Анны Леопольдовны и ее мужа «довольно засвидетельствованы», и потребовали от него «все то дело прямо объявить»; иначе его будут содержать «яко злодея». Под обвинением в оскорблении величества «он, Бирон, пришел в великое мнение и скоро потом неотступно со слезами просил, дабы высочайшею вашего императорского величества милостию обнадежен был, то он, опамятовався, чрез несколько дней чистую повинную принесет, не закрывая ничего, а при том и некоторые свои намерения, о чем вашему величеству обстоятельно донесет lt;…gt;, а ежели де что он и забудет, а после ему, Бирону, припамятовано будет и о том сущую правду покажет без утайки и того б ради дать ему бумаги и чернил, то он ныне напишет к высоким вашего величества родителям повинную в генеральных терминах, а потом и о всех обстоятельствах».

Обнадеженный «высочайшим милосердием», Бирон 5 и 6 марта 1741 года подал новые собственноручные признания, но никаких важных «обстоятельств» они не содержали. Бирон согласился, что «ближних их императорских высочеств служителей без докладу забрать велел», обещал призвать «голстинскаго принца», а дочь свою собирался выдать за принца дармштадтского или герцога саксен-мейнингенского. Он вспомнил, что называл Анну Леопольдовну «каприжесной и упрямой» и рассказывал о том, что она однажды «осердилась и бранила „русским канальею“» нерасторопного камергера Федора Апраксина. Наконец арестант признал, что был недоволен тем, что принцесса «кушает одна с фрейлиною фон Менгденовою, а пристойнее б было с супругом своим, и оная де фрейлина у ее императорского высочества в великой милости состоит».

Но в то же время Бирон категорически отказывался признаться в своем стремлении получить регентство: «Брату своему, ниже Бестужеву, челобитья и декларации готовить я не приказывал; ежели же он то учинил, то должно ему показать, кто его на то привел», — и настаивал, что никаких «дальних видов» не имел и собирался быть регентом только до тех пор, «пока со шведским королем в его курляндских претензиях разделается».

Он выдержал и свидание с Бестужевым-Рюминым. На предшествовавших допросах тот рассказал, что подготовку документов о регентстве Бирон «велел секретно держать, дабы их императорские высочества не ведали», тогда как сам герцог настаивал, что «он от их императорских высочеств никаких своих дел и намерения не таил и другим таить не велел». Однако уличения преступника во лжи не получилось. На очной ставке Бестужев отказался от своих прежних показаний: «Признался и сказал, что ему он, бывший герцог, о том от их высочеств таить не заказывал и секретно содержать не велел, а прежде показал на него, избавляя от того дела себя и в том его императорскому величеству приносит свою вину».

Опытный и волевой интриган и карьерист Алексей Петрович Бестужев отнюдь не был сентиментальным человеком, но, видимо, в этот момент столкнулся с полностью собой владевшим и убежденным в своей правоте Бироном — и, не выдержав, взял свои слова обратно, хотя мог бы их подтвердить. Возможно, он уже понял к тому времени, что новые правители герцога добивать не будут — следовательно, не было смысла его «топить», ведь никто не знал, когда и при каких обстоятельствах им пришлось бы еще встретиться. Сам Бирон позднее вспоминал об этой своей маленькой победе — покаянных словах Бестужева на очной ставке: «Я согрешил, обвиняя герцога. Все, что мною говорено, — ложь. Жестокость обращения и страх угрозы вынудили меня к ложному обвинению герцога».

Но все это уже не имело значения — приговор был предрешен. Еще 30 декабря на заседании Кабинета Бирона лишили имени (арестанта отныне было велено называть Бирингом, хотя в самом следственном деле именовали Биреном) и постановили сослать в Сибирь. В январе 1741 года специальная команда подпоручика Жана Скотта отправилась строить в Пельше дом для ссыльного; в деле Бирона сохранился даже его чертеж, заботливо сделанный бывшим военным инженером Минихом. Простоватый герцог Антон пояснял, что Бирон не такой уж страшный преступник, но простить его никак нельзя — это будет означать «порицание правительницы»; к тому же Бирон все равно уже лишен герцогства, а имущество его конфисковано.

Тем не менее за два месяца следователи успели собрать Достаточно «обличительных» фактов — прежде всего заявлении темпераментного герцога в отношении своих противников. Бирон признал высказанные им угрозы в адрес гвардии, обещание вызвать из Голштинии маленького внука Петра I, брань в адрес принца Антона; не смог он также опровергнуть тот факт, что дата на «Завещании» Анны поставлена задним числом. Поскольку герцога обвиняли по статьям второй главы Соборного уложения 1649 года (умысел на «государское здоровье» и попытка «Московским государством завладеть») и петровского «Военного артикула», то ему была многократно обеспечена смертная казнь. Любые оправдания ничего не могли изменить; правительница еще в январе прямо «понуждала» к «скорейшему окончанию дела» судей, в числе которых находились подвергавшиеся аресту по распоряжению Бирона майор гвардии Н. Соковнин и секретарь А. Яковлев.

В материалах следствия есть пробелы (вопросы к герцогу и ответы на них приведены не полностью), в «экстракте» упомянуты разные даты подписания «Завещания» — 16 и 17 октября 1740 года. Судьи не смогли привести ни примеров «великих убытков» казны, ни свидетельств жертв «наглых» обид фаворита; не выясняли про тех, кто не желал «согласовать» с герцогом по поводу вручения ему регентства. Следствие не стало углубляться в дело даже тогда, когда Бестужев-Рюмин на очной ставке отказался от части своих показаний. Зато следователи сумели собрать «компромат» на Миниха, чему в немалой степени способствовал сам Бирон; он писал, что фельдмаршал «себя к Франции склонным показывал lt;…gt; имеет великую амбицию и притом десперат и весьма интересоват».

Следственную комиссию по делу Бирона преобразовали в суд, и 8 апреля 1741 года он вынес приговор о четвертовании «бывшего герцога» и конфискации всего его имущества. Как и ожидалось, казнь была заменена помилованием и «вечным заключением» в Пелыме, где уже в марте был отстроен ожидавший Бирона дом. 14 апреля опубликован манифест, где бывший регент сравнивался с Борисом Годуновым, а его утверждение у власти объяснялось тем, что «премудрый и непостижимый Бог, по неиспытанным судьбам своим, за грехи человеческие восхотел было всю российскую нацию паки наказать таким же крайним разорением (как и чрез вышеупомянутого Годунова), бывшим при дворе ее императорского величества блаженные и вечно достойные памяти, оной вселюбезнейшей нашей государыни бабки, обер-камергером Бироном».

Вызвавшие высший гнев грехи всей нации никак не разъяснялись. Но все же при такой постановке вопроса получалось, что власти земные судят орудие божественного промысла, а заодно приравнивают не слишком знатного вельможу хоть и к недостойному, но все же коронованному государю. Видимо, поэтому авторы манифеста постарались изобразить герцога злодеем и узурпатором: «Забыв Бога и свою присягу и толь многие и великие от оной вселюбезнейшей нашей государыни бабки являемые к нему и его фамилии щедроты и милостивые благодеяния, и при том всем и свою природу и с начала своего вступления в росийскую службу многих знатных духовных и светских чинов, которых противными себе быть рассудил чрез свои неправедные и весьма ложные вымышленные клеветы, некоторых не весьма за важные вины, а иных и безвинно кровь пролил, а других в отдаленных местах в заточениях гладом и жаждою и несносными человеческому естеству утеснениями даже до смерти умучил, и домы и фамилии их до основания разорил». А самое главное — он решил захватить престол, «у нас дарованную нам от всемогущего Бога императорскую самодержавную власть вовсе отнять, и наших вселюбезнейших государей родителей, их императорские высочества, от правления исключить и все то себе единому присвоить».

Признавая действительно имевшее место желание «домогаться правления», манифест умалчивал об угрозе возвести на престол голштинского принца (упоминание дополнительных претендентов было нежелательным), зато приписывал Бирону не существовавшие на деле или не подтвердившиеся на следствии «вины»: будто бы он «вредительными советами» намеренно довел Анну Иоанновну до смерти, украл «несказанное число» казенных денег, «наступал на наш императорского величества незлобивый дом».[290]

Правительница как будто стеснялась нагромождения действительных и вымышленных преступлений и приказала, «дабы оный Бирен и никто из его фамилии отнюдь ни чрез кого о том манифесте были неизвестны», в то время как его «вины» торжественно объявляли под барабанный бой на улицах. Зато она повелела издать «объявление» о персонах, способствовавших утверждению Бирона регентом: Минихе, Черкасском, Трубецком, Ушакове, Куракине, Головине, Левенвольде, Бреверне, Менгдене. В этом документе правительница от имени своего сына публично и, кажется, от души, «приложила» всю российскую верхушку, которая «учинясь в начале нам, а потом и всему отечеству первым явным предателем, присовокупились к бывшему герцогу Курляндскому, Бирону lt;…gt;, предая ему, Бирону, вначале нас природного и истинного своего государя, и высоких наших родителей, тако ж и самих себя, в собственную его волю». Перечень их прегрешений завершался объявлением о прощении.[291] Даже преданный герцогу Бестужев отделался сравнительно легко — отправкой в ссылку в собственные вологодские деревни, а конфискованные было «пожитки» (включая большие стенные зеркала Мусина-Пушкина) повелели вернуть жене и детям опального министра.

Неисполнение обязанностей и поддержка преступника Бирона могли любого из перечисленных вельмож превратить в подсудимого; но, с другой стороны, никакого существенного обновления в правящем кругу не последовало, что могло только укрепить уверенность его представителей в безнаказанности своих действий или бездействия.

О своей судьбе «бывший регент» узнал только в начале июня, когда генерал-лейтенант Хрущов объявил решение суда, еще раз призвал его «очистить совесть» и признаться в преступлениях против «высокой чести» брауншвейгской фамилии и «целости нашей Российской империи». Дополнительных признаний не последовало, и после оглашения приговора окончивший свою миссию носитель божественной кары отправился вместе с семейством в Сибирь под конвоем 84 гвардейских солдат и офицеров.