"ЧП на третьей заставе" - читать интересную книгу автора«А ЕСЛИ ОНА — БАНДОПОСОБНИЦА?»Бориса внесли в хату, где горела плошка, прилаженная к углу печки. Положили на стол, с которого Дыбун сбросил на пол какую-то миску и ложки. Всхлипывала перепуганная хозяйка. От того, что Бориса несли за ноги и подмышки, он вытянулся. На широком, добротном столе лежал вольно, словно бы наслаждался той свободой, которую наконец получил. Гримаса боли с его лица сходила и рождалась полуулыбка мудреца, который заглянул туда, куда ход другим запрещен. Заглянул. Увидел. Узнал — и родилось в нем чувство превосходства. Позднее, когда уже вернутся в Турчиновку, Иван Спиридонович признается Сурмачу: — Стар я стал, чтобы терять друзей. Сердце размякло. Плакать хочется. Задержанного «землекопа» завели в хату Дыбуна. Крепыш. Голубые глаза с острым взглядом. Молодая рыжая борода — лопатой. Густая-густая. Смотрит Сурмач па перекошенное болью лицо, улавливает что-то знакомое, а узнать не может: «Сбрить бы эту бороду». Задержанный левой рукой прижимал к боку правую, которая висела плетью, «Перелом». — Две дощечки бы и бинт или длинную тряпицу, — сказал Ласточкин хозяину хаты, видя, как мучается задержанный. Занесли в хату брошенные было бандитами на пожарище тяжелые ящики. В таких возят патроны; добротные, сбитые крепко-накрепко, с ручками по бокам. Не сразу удалось жилистому, ловкому Дыбуну, вооружившемуся топором, подцепить крышку. Желтые кругляшки! Они лежали аккуратными столбиками, плотно, тесно друг к другу, да так, что тряхни, брось на землю — ни одна монетка не звякнет. Сурмач с Дыбуном спустились через подкоп в подвал. В углу, возле бочки с капустой, обнаружили еще три таких же ящика. С большим трудом вытащили их наверх по узкому лазу. Когда их вскрыли, то обнаружили золото в брусках. Ничего подобного Аверьян в своей жизни не видел и даже представить не мог. «Словно чушка чугуна». И это было разочарование. В тускловатых брусочках не было никакой красоты. Золото и монетах как-то волновало, а от вида множества колец, брошей, медальонов (как тогда, у старого Воротынца) — перехватывало дыхание: «Ух ты!» Но это, по всей вероятности, потому, что за каждым кольцом, за каждой серьгой виделась судьба человека, обязательно трагическая: «Убили… Ограбили». А бруски были немыми, они ни о чем не говорили. Они существовали, как камни, из которых вымощена дорога, как осколок ржавого снаряда, который не первый год лежит в земле… — И вот это миллион Волка? — удивлению Сурмача не было предела. — И из-за этой муры погиб Борис! Ласточкин понял его, попытался утешить. — Думаю, и в два миллиона не уложишься. Но дело совсем в ином: выпило усенковское золотишко до капли всю ту кровь, которая ей была предназначена судьбою. Все! Точка! В Одессу, знаменитому каменщику Илье Когану, ушла телеграмма: «Ваш сын героически погиб при исполнении служебных обязанностей…» В тот же день из Одессы пришел ответ: «Без меня не хороните. Выехал киевским. Илья Коган». И странно было видеть эту подпись: «Коган». Глаза пробегали имя, останавливались на фамилии. «Коган» — вот он! Прислал телеграмму. Так почему же? Почему он лежит в больничном морге на льду! Память, душа, все чувства не хотели мириться с этим. Сурмач дважды проведывал морг, находил причины, чтобы еще и еще раз взглянуть на погибшего. Пока Борис был рядом, живой, как-то не ощущалось, сколь он нужен и незаменим. Уезжал Аверьян в командировки и не вспоминал о друге неделями. А теперь впору подрядиться в плакальщики. …Сняли мерку, чтобы гроб смастерить… …Тетя Маша вымыла покойного. Обрядили Бориса в последний путь во все повое, которое выдал прижимистый в иное время комендант окротдела… Там же, в морге, Аверьян встретился с Ярошем, Тарас Степанович вернулся из Винницы, из губотдела. Поздоровался с Сурмачом за руку, как в былые времена. — Сказали… И — не верится… Колокольчик утренний… Кто же нас теперь разбудит на физзарядку? В окротдел возвращались вместе. Смерть Бориса стерла все те недоразумения, которые за последнее время начали было разводить двух сотрудников экономгруппы. — Он взял на себя, может быть, ту пулю, что была предназначена мне, — потужил Аверьян. — А если б ты узнал, по чьей вине все это произошло? — спросил осторожно Тарас Степанович, кивнув назад, на дорогу, по которой они возвращались из морга. — У меня рука не дрогнула б! — Сурмач потряс кулаком. — Твоя непримиримость к врагам дает мне право на полную откровенность. Придем в окротдел, покажу документы… Шли, а Сурмач всю оставшуюся дорогу думал: «Что же это за документы? О чем? Какое отношение они имеют к смерти Бориса, которого застрелил Жихарь? Выходит, есть кто-то другой, который направил руку убийцы! Но кто он, этот гад?!» Пришли в экономгруппу. — Садись, — предложил Ярош. — Только будь мужественным. Надеюсь, что, узнав правду, глупостей но натворишь. Он протянул ему конверт и несколько листов — протоколы. Сурмач, недоумевая, почти машинально извлек письмо. «Вы бы постарательнее выбирали себе жен. Оженился ваш чекист Сурмач Аверьянка…» Прочитал, и первой мыслью было: «Навет! Клевета!» Но тут же вспомнил предупреждение Тараса Степановича: «Узнав правду, глупостей не натвори». Глянул на Яроша. Тот поджал губы, прищурил глаза. Протягивает протоколы. И — ни слова. «Я предупредила хорунжего Семена Григорьевича Воротынца о том, что в Журавинке чекисты…» И подпись Ольги. Буквы крупные, одна в одну, хотя и выводила их дрожащая рука. «Правда!» Она переворачивала вверх тормашками всю жизнь, все убеждения, она кидала в грязь все, что было свято для Сурмача. — Я тебя понимаю, — продолжал Ярош. — Со мною бы такое… Но ты — скала. Ты переживешь, я верю… Когда вернулись из Щербиновки, Бориса завезли в окротдел. Собрались возле погибшего чекисты, пришло все население коммуны. И с ними Ольга. Плакала навзрыд. И так расстроилась, что тетя Маша вынуждена была ее увести. И дома, когда Аверьян вернулся почти ночью, тоже все плакала и плакали. Может, удрученная этим горем, она словом не обмолвилась, что с нею случилось: «Анонимка… Протоколы…» «Умолчала! Скрыла!» — Если бы вы тогда Семена Воротынца взяли, — продолжал тихо, задушевно Ярош, — то скольких бед избежали бы сейчас. Да начни с того, что тебя ранили. А уже в наше время… Погиб этот беспризорник. Как его? Кусман. Потом — второй мальчишка, которого на вокзале избили. А пограничники? Двое. А Емельян Николаевич! И, наконец, Борис… Разве имеет сейчас значение: по злому умыслу все это было сделано или по глупости, по недомыслию? Да, Ярош прав: если бы Семена Воротынца тогда взяли… — Я взываю к твоей совести, — говорил Ярош. — Ты — коммунист, честный и справедливый человек, так вот не мне и даже не себе — партии скажи: может ли активная бандопособница быть женою чекиста? Активная бандопособница? Быть женою чекиста? Нет, не может! Но… но как-то не липло к Ольге это слово «бандопособница». — Ты — из однолюбов, — рассказывал Ярош. — У таких одна привязанность на всю жизнь. Но Ольга искупала тебя в грязи… Вот и решай. Решай! Легко это сказать. По как решить? Жизнь поставила перед Аверьяном вопрос: или Ольга, или работа в ГПУ. Был еще один выход — пулю в лоб! Но это выход для труса. Там, в сарае, на куче земли застрелился бывший офицер… «Решай, Сурмач, решай! Только не ошибись! Но помни — через день будут хоронить Бориса. Как ты посмотришь в глаза его отцу? Что ты скажешь друзьям-чекистам, когда они узнают, что по вине твоей жены…» Если бы Ольга не была его женою, что он сказал? Под суд! Так бы он сказал о ком угодно. Об Ольге — язык не поворачивается… Начальнику Турчиновского окротдела Ласточкину Ивану Спиридоновичу от сотрудника экономгруппы Сурмача А. И. Моя жена, Ольга Митрофановна Сурмач (в девичестве Яровая), три года тому в Журавинке предупредила бандита и кровавого палача Семена Воротынца про то, что в хуторе чекисты. И по этой причине Воротынец сумел скрыться сам и увез награбленное. Она и по сей день продолжает поддерживать родственные отношения с женой Воротынца (своей сестрой Екатериной) и с семьей бывшего бандита. Я перед лицом пролетарского государства принимаю на себя всю вину за смерть чекиста Бориса Ильича Когана, которого застрелил помощник Семена Воротынца, а также готов отвечать и за других, которые погибли из-за предательства моей жены. Я не имею права работать в ГПУ. Прошу передать мой рапорт в губотдел. Он отнес рапорт секретарю начальника окротдела и попросил зарегистрировать как документ. Вышел Аверьян из окротдела и наткнулся на Петьку, который крутился возле крыльца. — А я тебя жду, жду! — шагнул к нему навстречу паренек. — И в коммуне уже у вас был. Ты будто сквозь землю провалился. — Борис погиб, — ответил Сурмач, объясняя этим все. Зашмыгал носом Петька. — А он ничего… Стоящий был. Легкий такой… Веселый. — Что у тебя случилось? — спросил Аверьян, понимая, что Петька разыскивает его неспроста. — Фотограф велел передать, что ты ему нужен. Но чтоб домой не заходил, ждал в милиции. — Зачем? — Не сказал. Только сказал: что ты ему нужен, а сам он приехать не может. Демченко был не из тех людей, кто станет беспокоить по пустякам. Подумав так, Аверьян сразу ощутил тоску. Он подал рапорт и, казалось бы, тем самым снял с себя ответственность за происходящее. На днях рапорт уйдет в губотдел, оттуда последует приказ: «Отчислить Сурмача А. И. из состава ГПУ согласно поданному рапорту». Но это значило бы перечеркнуть все то, чем он жил все эти годы, во имя чего разоружал банду в Журавинке, мерз в засадах, подставлял свою голову под вражескую пулю. «Рапорт… Не измена ли это тому делу, во имя которого погиб Борис Коган?» Но… Ольга… «Облила жена тебя грязью», — сказал Тарас Степанович. «Ладно, — решил Аверьян, — вот придет приказ из губотдела… А пока…» — Бориса будут хоронить через день, может, через два, когда приедет ого отец. Сейчас отпрошусь у Ивана Спиридоновича. Ты меня тут подожди. Петька вытащил из тайников своего необъятного пальто листок розовой бумаги: — Нашел, в поезде. Видел я того, с бородавкой на носу. Ходит по вагонам, гундосит: «На пропитание за ради Христа». А после него остаются на лавках и в барахле у теток и дядек эти бумажки. Сурмач торопливо развернул листовку: «Та самая!» Петька рассказывал: — Я за тем бородавчатым гадом ходил, ходил, ходил… В Турчиновку приехали, он сошел — ив город. Я — не отстаю. Он подался на биржу. Топтался там, топтался. Подходит к нему один. Шапку надвинул на глаза. Пальто и не плохое, и не хорошее. В хромовых сапогах. Тоже потолкался на бирже. Потом пощупал зачем-то мешок Бородавчатого и ушел. А Бородавчатый — тут же ходу. За угол отошел, мешок со спины снял, вытащил оттуда крохотную бумажку — и в карман ее. Я опять за ним пошел. Но он, гад, должно быть, меня заметил. Смылся. Зашел в один дом и не вышел. Я ждал, ждал, потом сунулся во двор, а двор-то проходной. Как парнишка сожалел, что не сумел до конца выследить своего врага. Аверьян подумал: «Руденко — это один, но кто же „в не плохом и не хорошем пальто“, да еще в хромовых сапогах!» Когда Сурмач подошел к кабинету начальника окротдела, оттуда сопровождающие вывели Жихаря, у которого сломанная рука была в гипсе, на перевязи. «Иван Спиридонович проводил первый допрос, — понял Аверьян. Вспыхнуло сложное чувство досады, раскаяния и обиды: — Вот и обошлись без меня». У Ивана Спиридоновича сидел Ярош. Он собирал протоколы допроса. Затеять сейчас с Иваном Спиридоновичем разговор о поездке в Белояров было просто невозможно. «Хотя бы Тараса Степановича не было. Тогда еще можно было бы с Ласточкиным по душам: „Не могу без Ольги“. А Ярош настроен против нее. И потом неизвестно еще, что скажет Иван Спиридонович о рапорте. Может, и такое: „Ну что ж, отправлю в губотдел, как там решат… А до поры до времени… Сам понимаешь, привлекать к делу — воздержусь“». — Садись, — сказал Ласточкин, убирая в стол рапорт Сурмача. — Жихаря допрашивали с Тарасом Степановичем. Молчит. Хоть с горчицей его ешь. Где Нетахатенко, он понятия не имеет. Золото со штабс-капитаном Левашевым добывали для себя лично. Кто навел? Штабс-капитан. Откуда он узнал, в каком именно углу подвала и под какой бочкой закопаны ящики, Жихарь понятия не имеет. Словом, валяет дурачка. И в открытую, — заключил Ласточкин. — Но! — он поднял указательный палец и подмигнул Сурмачу с Ярошем. — Есть у меня один козырь, который я приберег для следующего допроса: шифровка из губотдела, кое-что из биографии Нетахатенко. «Щербань эти сведения дает!» — порадовался Аверьян, вновь чувствуя себя сопричастным к большому делу. — До четырнадцатого года, то есть до войны, Степан Нетахатенко жил в Харькове. Родной отец его умер, когда мальцу шел третий год. Так что в люди выводил Степана отчим. Мать — из Щербиновки. Пока жила в Харькове — сдавала землю вместе с домом в наем. А как только началась война, город начал голодать, она вернулась в село на свое хозяйство вместе с невесткой и детьми старшего сына. Был у нее и младший. Учился в кадетском корпусе. На германском фронте воевал офицером. Куда девался потом — неизвестно. Но будто бы писал матери из плена. Впрочем, сведения непроверенные, а проверить негде: отчим умер от холеры в гражданскую, мать не пережила двадцатого года. Степан Нетахатенко гулял по нашему округу с Усенко, после амнистии вернулся в Щербиновку и осел на земле. — Эти сведения — уже что-то! — заметил Ярош. — Адреса, где жил Нетахатенко в Харькове, губотдел не сообщает? — Нет. — Одному надо ехать в Харьков. Тамошнее ГПУ поможет. А второму — в Щербиновку, может, кто-то и что-то знает о брате Нетахатенко? Офицер, фронтовик. Если такой служил батьке Усенко — мог далеко пойти. Надо знать связи Степана Нетахатенко. Где-то после пожара он отсиживается! — предложил план действий Ярош. Иван Спиридонович согласился: — Я тут Жихаря покручу. А вы, Тарас Степанович, с Сурмачом решайте, кому куда. — Я могу и в Харьков, — сказал Ярош. — Город знаю, когда-то жил там. — Ну что ж… после похорон и отправляйтесь, — одобрил начальник окротдела. — Выжидать двое суток, пока доберется из Одессы отец Бориса? Это неразумно. Выезжать надо сегодня же, в крайнем случае завтра, утренним поездом. Ласточкин подумал и согласился. — Тогда в дорогу, Тарас Степанович. Он отпустил Яроша и попросил остаться Сурмача, вынув из стола рапорт. — Ну, что я тебе могу сказать про твое творчество, — прикоснулся он кончиками пальцев к краешку листа. — С огоньком написано. Только подумал ты про то, кому это надо, чтобы из ГПУ ушел опытный, хваткий чекист? Стыдно Сурмачу. — Но Ольга… Это она предупредила тогда в Журавинке Семена Воротынца… Выходит, Борис по ее вине… Пристукнул Ласточкин ладошкой по столу: — Слышу, с чьего голоса поешь. А вот Борис считал, что тогда в Журавинке Ольга выкорчевала корни, что связывали ее с дурным прошлым. Но остался крохотный обрывочек. Он-то и стал всему причиной. — Ласточкин осторожно повернул Аверьянов рапорт так, чтобы тот смог его рассмотреть и прочитать. — Впрочем, чужой в этом деле — не советчик. Спроси у своей совести. Только не спеши, пусть перегорит на душе. А рапорт я пока оставлю у себя. На том дружеская беседа закончилась, начался деловой разговор. Аверьян рассказал о приглашении Демченко. Иван Спиридонович посоветовал: — Поезжай к Василию Филипповичу. Человек он дотошный, по пустякам беспокоить не стал бы. А я тут подниму всех на ноги, попробуем спять с поезда твоего нищего с бородавкой па носу. Отпуская Сурмача, Ласточкин спросил: — А где же твой шустрый помощник? — Ждет па улице. — Проведи, — распорядился Иван Спиридонович. — Хочу порадовать мальца. Договорился в окрисполкоме, чтоб его братву устроили на работу: кого в извозчичью артель, кого на хлебопекарню. Двоих — в механические мастерские. Сурмач хорошо знал, как тяжело было в стране с работой. Кончилась война — появились биржи труда, где с утра до поздней ночи толпились люди. Они хотели одного — работы. Но ее на всех не хватало. Война разорила деревни, обездолила города. Правда, минувшим летом на полях поднималась пшеница, а не желтоголовая сурепа, понемногу и заводы принимались за дело. Идет рабоче-крестьянская страна на подъем. Год тому назад и речи не могло быть, чтобы пристроить к делу шестнадцать беспризорников. А теперь вот получилось. Сурмач вышел на улицу. Петька топтался у крыльца. — Мы опоздали на последний поезд! — навалился было паренек на своего старшего товарища. — Да я же — не чаи гонял, — возразил Сурмач, невольно оправдываясь. — На работе. И бросить все, поехать вот так, вдруг, не могу, должен получить разрешение. — Получил? — Получил. Но теперь загвоздка не во мне, хочет тебя видеть начальник окротдела. — Меня? — подивился Петька. — Тебя, Петра Цветаева. — Ну так чего мы в ступе воду толкем! Пошли, — и он первым устремился к входным дверям. Но в кабинет Петька входил уже не так бойко. Пропустил вперед себя Сурмача. Начальник окротдела поздоровался с ним за руку, предложил стул. — Ну что, Петр Гаврилович, пощипали базарных торговок твои пацаны — пора и на свои харчи переходить, на трудовые. ГПУ расстаралось — нашло для вас шестнадцать рабочих мест. Глянь-ка, — протянул он список. Петька взял листок. Прочитал и солидно ответил: — Дело стоящее. Промеж собою потолкуем. Аверьян увел ночевать Петьку к себе. Предстоял тяжелый разговор с Ольгой. Каких усилий ему стоило заставить себя идти. Никогда Аверьян раньше не задумывался, что застанционный поселок так далеко от окротдела. Без малого час ходьбы, шел — ноги едва волочил. А раньше единым духом одолевал это расстояние. Какой бы усталый и голодный ни возвращался, дорога к дому казалась легкой. А теперь… Дом, в котором живет Ольга, его это дом или не его? Если уже не его, то почему так неистово бьется сердце? Почему он волнуется, будто идет на первое свидание? На пороге Сурмача с Петькой встретила хозяйка. Прошлой ночью она постояльца не видела: пришел поздно, ушел рано. — Родимец! — всплеснула пухлыми руками Оксана Свиридовна. — Да кто за делами оставляет молодую жену на такой долгий час одну? Извелась, сердечная, любимого поджидаючи. Оля! Олюшка! — закричала громко она. — Вернулся твой-то! За минувший день Ольга побледнела. Исчез с пухлых щек румянец, затуманились глаза, и что-то очень взрослое появилось в выражении лица. Отложила в сторону кусок шелка, па котором вышивала, грустно глянула на мужа. Вздохнула. — Утомился? — спросила, и вновь у нее вырвался тяжелый вздох. — Оксана Свиридовна, вы погуляйте, а нам с Ольгой надо поговорить, — без церемоний предложил он хозяйке. Та не обиделась. Хихикнула, подмигнула плутовато: — Идем-ка, Петя, ко мне. Чаем напою. — Забрала она паренька с собою. Проходя мимо пышной кровати, на которой громоздились огромные подушки, она погладила покрывало и притворно вздохнула. — Чудная она, Оксана Свиридовна, — глядя хозяйке вслед, проговорила Ольга. — Просит: «Выдай меня замуж за вашего Бориса». А теперь Бори нет… — По твоей вине! Тяжелые, гнетущие слова. От них у Ольги даже дыхание перехватило. Она замахала руками: «Неправда! Неправда!» Потом зажала себе рот, чтобы не закричать, не заголосить. Сурмач слышал, да, да, не только видел, но и слышал, как Ольгины глаза кричали: «Неправда! Не по моей вине! Случайно! Случайно!» — Я… тогда только Кате сказала, а Семена Григорьевича… и в глаза не видела! Разве я знала! Разве я думала, что так все обернется. Катю пожалела. — Первое слово — шепотом. А потом все громче и громче, и наконец вырывается крик отчаяния, призыв о помощи. — Какая же я была глупая! Какая темная! Нет мне прощения и не будет… «Впрочем, об этом уже поздно… А о чем еще не поздно?» — Где можно найти Семена Григорьевича? — Не знаю… Я его видела только раз… после того… — Где? Когда? — Давно… Я только-только перебралась к Людмиле Петровне… — Так он что, к твоей акушерке приходил домой? — Ну да… Воротынец знаком с белояровской акушеркой Братунь! И давно! — О чем они говорили? Ольга не могла вспомнить. Сидит на стуле виноватая, жалкая, вся съежилась. Беспокойная, тревожная ночь, сотканная из тяжелых сновидений. Обычно после возвращения из поездки Аверьян спал как убитый. А тут сна — ни в одном глазу. Они с Петькой на кровати ворочаются, Ольга примостилась у плиты на лавке — тоже не спит: с боку на бок, как юла. Аверьян слышал каждый шорох, его будило каждое ее движение. Стоило ему закрыть глаза, и появлялась во сне Ольга. В белом платье, в длиннополой фате. В руках три белые бумажные розы и зеленые веточки с мелкими-мелкими листочками. Мирта. Венчальный цветок. Проснется, откроет глаза, и вновь одолевают воспоминания. Он вернулся к ней: «Петьку привел, надо же где-то пареньку переночевать». Но это отговорочки. Не захотел бы — и на аркане не затащили бы. А появился здесь, в этой теплой, уютной комнате, где владычицей — нежная, терпеливая Ольга, и… будто бы примирился со всем случившимся. Нет, не простил. Но примирился. Мог бы уйти ночевать в коммуну, к ребятам… |
||
|