"Александра Бруштейн. И прочая, и прочая, и прочая ("Вечерние огни" #1)" - читать интересную книгу автора

Кроме "самасшедших мунщизнов" в больнице есть корпус для беспокойных
душевнобольных женщин. Там еще более шумно, крики пронзительнее, а ругань,
как ни странно, еще циничнее. В первый день нашего пребывания здесь я
встретила во дворе плывшее на меня прелестное видение - совсем юную, очень
хорошенькую девушку. Она тихо скользила по дорожке, переступая маленькими
ногами, обутыми в грубые больничные "коты". Поравнявшись со мной, девушка
нежно улыбнулась мне и, сделав непередаваемо-непристойный жест, выпустила
изо рта, словно струю папиросного дыма, такое замысловатое ругательство,
какое придумал бы не всякий ломовой извозчик. Зовут эту больную Тамарочкой,
она - отпрыск старинной дворянской семьи, не так давно окончила в Петербурге
Смольный институт для благородных девиц. Болезнь ее неизлечима.
Надзирательницы зорко следят за Тамарочкой, - у нее бывают приступы буйства.
А врачи могут только заносить в историю болезни постепенные фазы погружения
Тамарочки в трясину полного морального и умственного распада.
Территория Колмовской больницы очень велика. Кроме беспокойных корпусов
мужского и женского есть еще корпуса для слабых и тихих больных и для
хроников. Иные хроники содержатся в Колмове уже по двадцать и больше лет.
Они свободно передвигаются по всему Колмову, исполняют всякие работы. Рыжий
Филя, например, не только вставляет и выставляет оконные рамы, но и вообще
разнообразно плотничает. Люби-мая же его специальность - устройство зимнего
катка с большой зеркальной ледяной поверхностью, обсаженной срубленными
елками.
- Только извиняйте: чего нет, того уж нет... Без музыки! - беспомощно
разводит руками Филя, тряся клокастой пегой бородищей.
Среди больных-хроников есть слесари, сапожники, огородники. Есть и
переплетчик, он же сундучник, - Никандр Василевский, бывший певчий
Исаакиевского собора в Петербурге. Красивый, статный старик со
сверкающе-серебряной седой головой и бородой, Василевский движется с той
профессиональной, чуть театральной величавостью, какая вырабатывается
участием в богослужении. Душевная болезнь Василевского проявляется, между
прочим, и в том, что он считает себя не русским, а турком. Ходит в феске,
здоровается не за руку, а по-восточному, поднося руку ко лбу и груди.
Причудливо смешивается у него, с одной стороны, русский язык с
церковнославянским, на котором не менее тридцати лет он пел в хоре, а с
другой - какие-то намеки на восточные понятия и обороты.
Как-то пришел он к нам на квартиру починить сломанный стул. Лицо -
сияющее, в петлицу больничного халата вдет бумажный полумесяц.
- Что это вы таким именинником?
- А нынче тезоименитство пресветлого августейшего повелителя моего,
султана турецкого. Ему же служу я, дондеже есмь! - И тут же Василевский
возгласил: - Благоверному государю моему, султану всея Турции, и державному
семейству его - мно-о-огая лета!
От густоты и силы его баса, все еще великолепного, дзинькают стекла в
окнах и стаканы на столе.
Излишне и говорить, что за малейшую, чаще всего мнимую, померещившуюся
Василевскому вину врача, надзирателя, санитара Василевский возглашает им
громоподобную анафему:
- Гяуру доктору Морозову - ан-нафема!
В часы досуга Василевский занимается литературой. Высоченный сундук
собственной работы почти полон узких рукописных книжечек, переплетенных