"Юрий Буйда. Домзак" - читать интересную книгу автора

лишь изредка, не каждый год, попытался отговориться занятостью, Андрей
Григорьевич проговорил своим четким металлическим голосом, в котором не было
ни гнева, ни даже оттенка раздражения: "Вчера я понял, что начинаю умирать.
Это не телефонный разговор. Я хочу, чтобы ты приехал немедленно.
Пожалуйста". И положил трубку. Он никогда не шутил такими вещами. Не любил и
все это знали - разговоров о смерти. Лишь дважды побывал на кладбище: когда
умерла жена - ночью после похорон, когда умер сын - через три дня, тоже
ночью. Заговаривать в доме при нем о покойных было категорически воспрещено.
После смерти жены он запер супружескую спальню, и только Ниле, поселившейся
у Тавлинских, когда родились близнецы, разрешалось раз в год обычно под
Пасху - прибираться в комнате наверху, и всякий раз после этого старуха
произносила одну и ту же фразу: "Душистое место. Лампадку я затеплила -
пусть светится, пока масло не выгорит". И лишь однажды старик сделал
исключение из правил, разрешив внуку, вернувшемуся из Афганистана, посидеть
полчаса на стуле в простенке между окнами, рядом с высокой тумбочкой, на
которой стояла фотография бабушки Алины Дмитриевны - женщины крупной,
черноволосой, с красивым полноватым лицом и тонким изящным носом. Она была
легка на ногу, скора и ловка в движениях, и даже эта старая фотография, на
которой Алина Дмитриевна была запечатлена в день своего пятидесятилетия, не
могла скрыть обаяния ее легкой подвижности - может быть, причиной тому были
тронутые улыбкой губы да живой, веселый блеск в глазах. Байрон даже не стал
просить у деда ту фотографию, просто сам отправился в ателье, вместе с
хозяином перерыл архив и отыскал негатив, с которого и сделал в Москве
отпечаток. Это была единственная фотография, украшавшая его общежитскую
комнату и пережившая обеих его жен.
Старик спал после смерти Алины Дмитриевны в кабинете на широченном
кожаном диване или во флигеле, выстроенном одновременно с новым домом на
ежевичном холме. К семидесяти годам у Андрея Григорьевича выпали все зубы, а
в восемьдесят два начали расти новые - белые, ровные, узкие, придававшие его
непривычному к улыбке лицу какую-то страшноватую свежесть. Чудо появления
новых зубов вырвало старика Тавлинского из полусонного оцепенения, в которое
он начал было погружаться, и в несколько месяцев он превратился из теряющего
силы патриарха в энергичного хищника, безжалостного к конкурентам, и
неукротимого бабника, который с трудом подавлял утробное рычание при виде
голоногих девчонок из гимназии, стоящей напротив его конторы. Байрон только
похмыкивал, слушая телефонные рассказы матери о скандальных похождениях
девяностолетнего старца, который вновь, как в былые годы, завел себе
любовниц по всему городу и району, предпочитая при этом женщин моложе
тридцати. "А вдобавок эти малолетки, - вздыхала мать. - Ему уже два раза
приходилось откупаться, иначе его потащили бы к Иисусу за растление
несовершеннолетних".
Байрон, как и многие жители Шатова, привык думать о старшем Тавлинском
как о существе бессмертном, способном к перерождениям, тем более неожиданным
оказался для него ночной звонок старика, который - чужаку этого не понять
вопиял о помощи, звал, требовал, чтобы внук тотчас же прыгнул в машину и
примчался в городок, бросил свой новехонький "Опель" посреди двора и, не
умывшись и не перекусив (спасибо Ниле, притащившей во флигель холодную
курицу, хлеб и виноград и успевшей вскользь поцеловать Байрона в лоб),
отправился во флигель, высившийся на ежевичном холме метрах в тридцати от
дома, и, плюнув на все и вся, уселся перед стариком в роли внимательного