"Владимир Буртовой. Последний атаман Ермака (fb2) " - читать интересную книгу автора (Буртовой Владимир Иванович)Глава VI Такова воля царская!– О-о, господи! Поесть мужикам не дадут спокойно! Опять караульные сполох стрельбой учинили! – красивое лицо Марфы исказила недовольная гримаса досады, карие глаза недобро сощурились. – Неужто сызнова Урус к городку близится? Матвей Мещеряк напоследок зачерпнул из миски полную ложку горячей пшенной каши, щедро сдобренной бараньим мясом, сунул в рот и, прожевывая, шагнул к глухой стене избушки, где висела ратная одежда – кольчуга, оплечье, поножи, шлем с бармицей, длинная тяжелая сабля и всегда заряженная пищаль. – Битому вечно неймется, – проворчал Наум Коваль. Он тоже поспешно вылез из-за стола и, горбясь в низкой избе, начал одеваться потеплее – на дворе уже осень, начало октября, и в легком кафтане на ветру долго не простоишь за частоколом: бревенчатый помост не греет, не теплая печь, в ночь протопленная. Не успел Матвей снять с гвоздя пищаль, как дверь со скрипом распахнулась и в горницу шагнул вихрастый Федотка Цыбуля; лукавые черные глаза широко раскрыты, словно с уличного света ему трудно разглядеть хозяев избушки. – Атаман, государевы стрельцы на берегу Яика объявились! Аккурат против нашего городка! Вот, – добавил Федотка и с приоткрытым ртом уставился на одетого по ратному атамана. – Что-о? – только и смог в первый миг выдавить пораженный атаман и словно окаменел у двери в шаге от рокового вестника. Тряхнул головой, будто едва сдюжил нечаянный удар саблей по крепкому шлему, рукой отодвинул Федотку и шагнул за порог. «Неужто самарский воевода с боем к нам пришел? – было первое, что пришло на ум не на шутку встревоженному Матвею. – Отважился-таки исполнить цареву угрозу изловить казаков и перевешать! Ну что же, влепим и ему в бороду горсть репьев, как влепили Урусу! Долго будет колючки выдирать со слезами! – Решив заранее не впадать в испуг, уже в шаге от порога наказал жене: – Марфуша, Христом богом прошу – не ходи на стену! Царские стрельцы ловки из пищали стрелять. – И обернулся к Федотке, который топтался около низенького навеса над крылечком: – Много ли стрельцов подступило? Видны ли пушки при них? Федотка отрицательно помотал темно-русой головой, обнажил зубы в успокаивающей улыбке – видел, что нежданная весть весьма озаботила атамана, потому и поспешил успокоить утешительным ответом: – Да нет же, атаман Матвей! Стрельцов всего с полста, конные, с пищалями, но без пушек! – И ногайской конницы при них нет? – Ни единого хвостатого копья! А зачем явились – неведомо. Может статься, что с государевой службы ушли да в казаки податься надумали? – Федотка засмеялся, сообразив, что его предположение вряд ли верно: ежели и были такие случаи, то прибегали в одиночку, реже вдвоем или небольшими кучками, а чтобы вот так – полста человек да верхоконные… – Вот тебе на! Как говорится, не было сороки белобокой, а гости на порог влезли! Не с войной пришли стрельцы – тогда зачем? На небольшой поляне перед войсковой избой гурьба ребятишек, встревоженная сполошным выстрелом, прекратила шумную игру в горелки и теперь, притихнув, молча следили за тем, как вооруженные казаки быстро расходились по своим местам на помосте у частокола. – Что же ищут стрельцы в такой дали от Самары? – сам у себя спрашивал в недоумении Матвей, быстро поднимаясь наверх. Этот же вопрос, сойдясь у главных ворот, задал ему и встревоженный атаман Барбоша. – Ну да что тут гадать, – добавил старый атаман, поднявшись на помост и пристально всматриваясь в нежданных гостей. Стрельцы в красных кафтанах стояли за спиной командира спокойно, почти у самого обрыва, сотник на кауром жеребце привстал в стременах и помахал рукой атаманам и громко объявил, назвав свое имя: – Я есть стрелецкий голова Симеон Кольцов, послан с государевой грамотой к атаманам и казакам! Разрешайте войти в городок и объявить великую государеву милость! Атаманы невольно переглянулись, удивляясь не совсем чистому произношению стрелецкого командира и нежданному известию, что к ним привезли царскую грамоту с какими-то милостями. – Дивно слышать такое, – пробормотал атаман Барбоша и скривил губы в озабоченной ухмылке, – то шлет угрозные грамоты с повелением ловить и вешать нас, то какую-то новую волю в грамоте объявить надумал, а? Не странно ли? А может, какой хитростью хочет выманить нас из Кош-Яика в поле и вместе с ханом Урусом где-нибудь ночью, как Ивана Кольцо, сонными порубать? Матвей сдвинул брови, нахмурился, не спуская глаз со стрелецкого командира, потер шрам на лбу и высказал свое предположение, правда, в голосе у него не чувствовалось абсолютной уверенности: – Может статься, известился царь московский, что хан Урус сызнова сговаривается с крымскими татарами о совместном набеге на русские города? Помнишь, лет пять тому назад такоже был посланец от Боярской думы с наказом погромить ногайские улусы и их стольный город Сарайчик? – Как не помнить! – зло ответил Богдан. – Помню и то, что опосля было! Щедро ли одарил царь Иван Васильевич нас за погром ногайцев? – Он недоверчиво посмотрел на стрелецкого командира, приметил рядом с ним всадника в казацком одеянии, воскликнул с удивлением: – Глади-ка, Матвей! Да при стрельцах в провожатых ушедший от нас после побития князь-хана Араслана человек из посольства Ивана Хлопова! Это же Филимон Рубищев, раздери его раки! Надо же, в казачий кафтан обрядился, при сабле! Хитрая лиса! Неужто надумал тайком пробраться в курятник да вволю куриного мясца поесть? Ну не-ет, я вас в городок всем гамузом не пущу, а вот стрелецкого голову и Филимона примем для спроса. – Богдан Барбоша повелел казакам стащить с песка один челн и перевезти стрелецкого командира на остров. – Слышь, голова стрелецкая! – громко крикнул атаман Барбоша через частокол. – Повели ратникам расседлать коней и озаботиться ночевкой на берегу. А тебя и Филимона перевезут в Кош-Яик на челне! Здесь и будем говорить о государевой грамоте. Ежели у стрельцов плохо с питанием, разрешим взять из нашего хозяйства несколько овец, пущай режут и готовят себе обед да ужин! – Спасай вас бог, атаман! Я готов переехать на остров, – откликнулся стрелецкий голова, легко при своей тучности соскочил с коня, отдал повод подбежавшему молодому стрельцу и начал осторожно спускаться с обрыва, куда от острова двигался небольшой челн с четырьмя гребцами. Следом за стрелецким головой едва не кубарем с обрыва скатился Филимон Рубищев. Чертыхаясь и отряхиваясь, он охлопал себя руками, сбивая пыль и семена колючего чертополоха. Через десять минут в раскрытые ворота городка вошел стрелецкий голова и легким поклоном приветствовал встретивших его атаманов. Был Симеон Кольцов высок, годами не старше сорока лет, продолговатое лице обрамлено заросшими волнистыми бакенбардами, на верхней тонкой губе не по-казацки лихо закрученные вверх тонкие усики, светлые волосы и бледно-голубые глаза выдавали в нем жителя прибалтийских окраин, где еще не так давно царь Василий Иванович вел неудачные сражения с войском Ливонского ордена. «Не иначе выходец из теперешней Литвы на государевой службе, – догадался Матвей по тому, как стрелецкий голова вновь заговорил с заметным акцентом, хотя и на довольно хорошем русском языке, – не диво: многие от царя Ивана бежали в Литву на службу литовскому князю, а многие из Литвы шли на службу московского царя». – Я уже сказал, что стою на государевой службе, стрелецкий голова Симеон Кольцов, а на Москве меня почему-то называют Семеном, а то и просто по-мужицки – Семейкой. Под моей рукой в городе Самара стоит сотня выходцев из Литвы, Польши и есть некоторые из немецкой земли. Воевода князь Григорий Засекин совсем доволен нашей службой, не всегда ругает, когда стрельцы в кабаке много пьют. – Идем, Симеон, в войсковую избу, там и речь вести будем, а не у ворот на ветру – вона как задуло к обеду, того и гляди, дождя с полуночной стороны как бы не нагнало. Ишь ты, даже воронье в кронах приумолкло, не колготится с гвалтом, как обычно. Шагай с нами и ты, Филимон, и к тебе будет у нас спрос, – сказал атаман Барбоша и между изб и землянок, мимо встревоженных жителей Кош-Яика повел воеводских посланцев к избе в центре острова, где на крылечке под тесовым навесом стояли два бородатых пожилых казака с пищалями и при саблях. – Входи, стрелецкий голова да обереги лоб, не ударься о притолоку: у нас не боярские и не княжеские хоромы. Мы люди темные, любим гроши да харч хороший, – посмеялся Богдан. – В иные избушки едва не на четвереньках вползаем, а все же от дождя и холода надежное укрытие. До крыльца атаманов сопровождал десятник Федотка Цыбуля, ему Матвей негромко велел спешно идти к Марфе, чтобы наскоро сварила лапшу с бараньим мясом, прихватила посуду и вместе с княжной Зульфией принесла в войсковую избу накормить гостей. – По их коням видно, что спешили стрельцы из Самарского городка, – добавил Матвей на немой вопрос Федотки: кормить воеводских посланцев, которые приехали с бог знает какими вестями, а то, может быть, и с позорными для казаков угрозами, – мы будем гостеприимными, а к разговору лапшу не примешаем. Ну, не мешкай, дружок, беги к Марфе! В теплой горнице с маленькими слюдяными окнами в каждой стене и с аккуратной печкой в левом от двери углу, из утвари были длинные самодельные лавки у стен и тяжелый на толстых ножках стол, покрытый вместо скатерти тонким, у ногайцев добытым ковром. Ковер разукрашен птицами на зеленых ветках низкорослого над землей дерева с яркими красными яблоками. И на стенах прибиты гвоздями ковры с большими красными розами и с чудной золотой нитью кружевной вязью. На столе, сверкая позолотой, стоял шестиконечный подсвечник, а в чашечках в виде распустившихся колокольчиков вставлены толстые высокие свечи. Стрелецкий голова осмотрел горницу внимательно, в щедрой улыбке раздвинул тонкие губы. – Я у князя Засекина в его доме такой красивый убранства не видел, – и языком прицокнул от восхищения. – Ни ковра персидский, ни подсвечник из серебра и золота. – А все оттого, что князь Засекин сидит в Самарском городке, а не ратоборствует с извечными врагами Руси – татарами да ногаями, – с иронической усмешкой заметил Матвей Мещеряк, усаживаясь у окна слева от переднего угла с иконой святого Георгия, которому с большой охотой поклонялись казаки. – Государь Федор Иванович не давал воеводам повеления идти на ногайские улусы ратным боем, – оправдывая воеводу, сказал Симеон Кольцов, садясь к столу с другого края, и пояснил, как мог, что нынче тяжело царю от поляков, литовцев, шведов, тяжело и от татар крымских да сибирских, да и ногайцы только и ждут удобного времени для набега. После многих лет войны ратная сила Руси крепко поистратилась, надобен царю Федору Ивановичу мир на восточных рубежа, хотя бы на десяток лет. И добавил от себя вопросом: – Вы все понимали, атаманы? Не путал я какую мысль великого государя и царя? – У тебя, Симеон, не голова, а ума палата, жаль, что боярской шапкой не покрыта. Потому как говоришь ты не как ратный человек, а как государев посол к хану Урусу, – усмехнулся Богдан Барбоша, присаживаясь на лавку рядом с Матвеем. Сказал с иронией, но серые строгие глаза под нахмуренными густыми бровями давали понять, что бывалый атаман настороже, потому как не верил более ни посланцам Боярской думы, ни грамотам царя Федора Ивановича, именем которого на Руси правит лукавый и ненадежный в обещаниях первый из бояр московских Борис Годунов. – Я хочу сказать вам, о чем писано в государевой грамоте, которую я привез атаманам и казакам, – волнуясь из-за открыто неприязненного отношения атамана Барбоши к царской грамоте, заторопился сотник. – В этой грамоте писал царь Федор Иванович, что он прощает казакам все их вольные и невольные набеги на ногаев, чтобы они оставили ногайские земли на Яике и шли бы к Самаре на государеву службу. Да знать вам, атаманы, что в Москву прибежал крымский царевич Мурат Гирей, его гонят из дома и хотят убить злые враги в Крыму. И Мурат-царевич теперь большой друг царя Федора Ивановича, его будут посылать и против крымского хана и против хана Уруса. Только Мурат-царевича надо усилить крепкой ратной силой, потому как прибегал он на Русь не с многими слугами. А теперь царевич идет Волгой к Астрахани, собирает по городам стрельцов да казаков, которым царь будет давать хороший жалованье за службу. – Вона-а какая заковырка получается, брат Матвей! Как и во времена войны с поляками – нужна была казацкая сила – звали нас и жалованье платили, кончилась война – и казакам под зад коленом от Боярской думы! Живи, дескать, казак, чем промыслить можешь! А пограбишь кого – тут тебе от царя и указ быть ловленным и вешанным! – Богдан Барбоша нервно потеребил себя за короткую бороду, потом хмыкнул и с насмешкой прибавил: – Теперь и нам понятно, отчего петух раскукарекался – солнце уже у небосклона! Стрелецкий голова от неожиданной реплики атамана Барбоши поначалу даже остолбенел – при нем воровской казак осмелился приравнять царя Федора Ивановича к безмозглой птице! Да за такие речи, узнают о них в Боярской думе, и на дыбе над жаровней мало места! А то и на колесо могут положить и четвертовать! Но Симеон Кольцов противу ожидания не вспылил, а лишь загадочно улыбнулся, отчего не понять было, осуждает он резкость старого атамана или ему все равно, негромко сказал: – Государь делает правильно, он хочет укрепить силой Мурат-царевича, надежду имеет, что царевич может сесть на крымский трон и будет большой мир с татарами… У вас говорит народ, что одним топорищем дров не нарубишь, надо острый топор одеть, да? В разговор вступил и Филимон Рубищев, который скромно уселся на конец лавки, почти у самой печки. Потирая ладони, он негромко добавил к словам стрелецкого командира: – В Самаре собирается войско для отправки стругами на понизовье к Астрахани, и казаки, которые придут на государеву службу, получат, как писано в грамоте, полное прощение за прежние вины, им выдадут доброе жало ванье, обещано по четыре рубля серебром да по восемь мер ржи и столько же овса коням. Это куда сподручнее, чем умирать с голоду или от ногайской стрелы. – Э-э, – небрежно махнул рукой атаман Барбоша, – умереть казаку в сече – что за диво? Кабы до нас наши деды не мерли, так и мы на тот свет дороги не знали бы! С ногаями мы уже силушкой перемерялись – наш верх вышел! Симеон Кольцов, пересилив какое-то сомнение в душе, решился все же спросить: – В Самаре известно стало от государева посланец Иван Хлопов, что брали казаки у хана Уруса большой добыча людьми. А на острове я не видел ни один пленный ногайцев. Где они? Наверно, рубили саблями и топили в Яик? Матвей Мещеряк от возмущения едва не выругался крепким словцом, помянув и самого стрелецкого голову и всех его родичей до седьмого колена: – Вольно собаке и на владыку брехать, тако делают и бояре на казаков! Нешто мы изверги какие альбо упыри замогильные, чтобы пленных саблями, как капусту, крошить? Ты, Симеон, видел, какое стадо пасется в степи? – Да, видел, такого и в боярских имениях не сыщешь, – смущенный резкими словами атамана Матвея, ответил стрелецкий голова. – В двух отарах, думаю, побольше тысячи овечек будет. – Во-от, поболе тысячи! Так неужто те овечки на наши головы с небес свалились, а? Не-ет, это выкуп с ногаев за пленных. Да еще двадцать кулей соли впридачу! – А лошади? Сказывал ногай в Самаре, что казаки угнали у хана тысячу коней? Правда? Я их не видел, – допытывался Симеон Кольцов, понимая, что с такими отарами казакам и в самом деле голод не страшен в грядущую зиму. – Табуны коней под сильной охраной наши казаки погнали в порубежные города. Возвратятся с добрым хлебным запасом, а такоже прикупят порох, свинец да одежонку потеплее, – вразумляя сотника, пояснял Матвей Мещеряк и добавил шутливо: – Видишь, стрелецкий голова, наши, деды говорят, что были бы крошки, а мыши найдутся! Была бы отвага у казаков, а пропитание они себе добудут. Кто хочет жениться, тому и ночью не спится, а кто хочет с едой быть, тот на печи не лежит! – Верно подметил ты, Матюша! Паводками за море не сплывешь, молитвами зверя из лесу да прямо в печку не вымолишь! Так что… – хотел еще что-то добавить, но открылась дверь и на пороге показалась Марфа, а за ее спиной и Зульфия. – А вот и обед прибыл! – Матвей встал из-за стола навстреч у женщинам, которые с горшком, накрытым белы м полотенцем и с мисками и ложками вошли в войсковую избу. – Будет вам, мужики, на пустой живот слова перемолачивать, – приветливо сказала Марфа. – Много ли толку в словах, когда в голове думка о горячей каше да о жареной рыбе! Зульфия, постели поверх ковра холстину, поставим мужикам еду. А вот вам и штоф анисовки! – Твоя правда, Марфуша – голодному всю ночь жареный гусь мерещится, вся подушка измокла от слюны, – потирая ладони, замурлыкал, шевеля усами, Богдан Барбоша. – Ну, мужики, садимся за стол да, вооружась ложками и кружками, почнем трапезу. А поевши, будем думать, что сказать самарскому воеводе на государеву грамоту – идти ли в Астрахань с царевичем Муратом, альбо остаться на Яике вольными казаками. – Каково будет решение казаков на войсковом круге, так поступим и мы, атаманы, – твердо сказал Матвей и принял из рук Марфы деревянную миску с кашей, в которую жена воткнула расписную ухватистую ложку. – Неволить казаков мы не вправе, нам такой власти никто не давал. Ешь, посланец князя Засекина, пока каша не остыла, – напомнил Матвей, видя, что Симеон Кольцов во все глаза следит за ловкими смуглыми руками княжны Зульфии и любуется ее черной длинной косой, красиво уложенной на голове под прозрачным светло-розовым шелковым платком. – Удивлен, стрелецкий голова, да? Это Зульфия, дочь татарского князя Елыгая с берегов Иртыша. Своей волей стала женой есаула Болдырева, избавившись таким способом от посягательства на ее душу старого хана Кучума. В Москве крещена в нашу веру и обвенчана с Ортюхой. – Экая… – смущенно обронил Симеон Кольцов, не нашел подходящего слова и принялся за еду, нет-нет, да и поглядывая на красавицу, вгоняя и ее в невольное смущение… Казаки скоро узнали, с какой новостью в Кош-Яик пожаловал стрелецкий голова, стали собираться кучками и живо обсуждать, что им делать и каково будет решение атаманов. И уже поздно вечером, расходясь отдыхать по землянкам и избам, многие про себя решили нелегкий вопрос – остаться в Кош-Яике или идти в Самару, где собирается войско для государевой службы на Терском рубеже. Марфа, взбивая подушки, как бы ненароком уронила всего лишь одну фразу, из которой Матвей понял, что происходило в душе жены. – Зульфия страшится, что рожать нам придется зимой в избенке с худой печкой… А ну как ее младенец застудится да помрет? Ортюха так ждет сына, едва не каждый день спрашивает княжну, скоро ли казачок явится пред его очи. Да и Маняша, оказывается, не праздна, месяца два как поняла, что ждать им с Митяем наследника ежели не богатого имения за ратную службу, то отцовской казацкой славы… «Надо же, – заволновался Матвей, забираясь под теплое верблюжьей шерсти одеяло, взятое после разгрома ногайского войска в одной из кибиток. – О Зульфие говорит, а своей такой же тревоги не выказывает! Права ты, Марфуша, рожать вам надобно в теплых избах, а потому…» – он не стал додумывать до конца мысль, решив принять окончательное решение завтра, в зависимости от того, что скажут его товарищи по сибирскому походу. Где будет их больше, там быть и их атаману. – Вместе столько горя хлебнули: хоть Лазаря пой, хоть волком вой! – прошептал негромко Матвей, но Марфа его слов не расслышала, погасила свечку, и в тесной горнице воцарилась тишина и полумрак, едва освещаемый огоньком лампадки. За перегородкой слышно было, с трудом засыпая, ворочался на соломенной постели Наум Коваль, тако же озабоченный предстоящим решением войскового круга… Караульный казак у войсковой избы ударил молотком в медное било сразу же, как только казаки закончили ранний завтрак. Опоясавшись оружием, стар и млад собрались на небольшой поляне перед крыльцом, тесно сбились, чтобы не пропустить какого важного слова, сказанного стрелецким головой, а тем паче своими атаманами. Богдан Барбоша, Матвей Мещеряк и Симеон Кольцов вышли на крыльцо под навес, сняли шапки и почти разом отбили поклоны войсковому кругу. Казаки ответили им таким же поклоном, надели шапки и стали ждать первого слова, понимая, что в этот час решается их будущая судьба. – Читай государеву грамоту, стрелецкий голова, – обратился Богдан Барбоша к Симеону Кольцову. – А мы свое решение скажем опосля. И большой таракан не мерину чета, так и простой атаман не ровня царю московскому, чтоб прежде его рот открывать перед народом, – добавил Богдан, желая шуткой снять невольное напряжение, повисшее над Кош-Яиком. Казаки заулыбались, а кто-то из гущи войска бросил злую реплику: – Не скажи, атаман! Таракан, ежели он в силе пребывает, легко обскакает полудохлого мерина! Аль сбрехал я, казаки? Реплику поняли – всем было ведомо, что царь Федор Иванович в слабом здравии и большую часть времени проводит за молитвами, почти не вникая в дела государственные. Стрелецкий голова сделал вид, что не понял истинного смысла ехидной выходки, развернул государеву грамоту и начал читать неспешно, стараясь по возможности четко выговаривать каждое слово, а основную часть грамоты, где писано, что кто из казаков виноваты были государю, то государь за их службу пожалует, велит вины их им отдать, а вы бы, атаманы и казаки, шли бы на мою государеву службу за Мурат-Киреем царевичем в Астрахань, а из Астрахани на Терку. А писана сия государева грамота сентября в одиннадцатый день. Он прочитал дважды, свернул грамоту, на которой висела на красной шелковой нити государева печать в сургуче. – Говори ты, атаман Богдан, каково твое слово, ты старший! – сказал Матвей, заранее зная, какое решение примет бывалый предводитель казацкой вольницы. И он не ошибся. Богдан Барбоша поклонился, внимательным взглядом осмотрел войсковой круг и громко заговорил, обращаясь к притихшим казакам – слышно лишь было, как в густых вершинах деревьев, разукрашенных уже яркими оранжевыми листьями, громко кричали вороны, словно и они решали, оставаться им на берегах Яика или собираться вслед за перелетными; братьями в теплые южные земли… – Браты-казаки, и вы, бывалые есаулы! Не в первый раз шлют к нам свои государевы грамоты – до сей поры царь Иван Васильевич, а теперь вот и царь Федор Иванович и его Боярская дума, призывая на государеву службу! И мы верно служили родной земле, клали головы в сечах с крымскими татарами под Москвой и на южном порубежье, и против поляков и литвы на западных окраинах! Но как только надобность в наших саблях пропадала, о казаках забывали царь и бояре, жалованье не платили, свинцом и порохом не снабжали, хлеб и тот не велено было продавать казакам! И мы вновь вынуждены были добывать себе пропитание в сечах с теми же татарами да ногаями. Но вот по жалобам наших недругов Боярская дума тут же объявляла нас ворами и разбойниками, наших посланцев с вестями о погроме ногайских разбойных отрядов казнили на глазах тех же ногайских мурз к великой их злой радости! И ныне царь призывает нас к себе, хочет поставить наши сотни на терских рубежах супротив крымского хана! Ну, скажем, побьем мы крепко татарские ватаги, а вот какова награда за службу будет нам – неведомо даже господу богу!.. Я остаюсь на Яике – таково мое решение, потому как нет у меня веры к государевым грамотам: раз обжегся на молоке, и на ледяную воду дуть научишься! А вы думайте, потому как вам выбор делать! – И не взывая к казакам с увещеванием остаться с ним в Кош-Яике, чтобы не оказывать давления на их собственный выбор, атаман Богдан Барбоша еще раз поклонился войску и сделал шаг назад. – Говори ты, атаман Матвей! С тобой пришли многие славные казаки и есаулы, им важно знать, что ты думаешь о своей и о их будущей жизни! Матвей Мещеряк пересилил невольное волнение в душе, выступил вперед, поклонился ратным товарищам и заговорил с глубокой уверенностью, что в данную минуту совершает правильный поступок, от которого зависит не только его будущее, но и будущее многих его соратников. И не хотелось думать, что и на этот раз он будет обманут московскими боярами, как был обманут атаман Ермак Тимофеевич после окончания польской войны, как были обмануты казаки, побившие ногайских мурз, возвращавшихся к себе после набега на русские окраины… «Неужто не обретем мы покой себе и нашим семьям, чтоб не бегать по Руси затравленными зайцами, уворачиваясь от хватких зубов лисицы или голодного волка?» – подумалось Матвею перед первым его словом к казакам. – Братья и друзья мои верные! В трудные времена для Руси мы всегда думали о том, чтобы уберечь родную землю, русских баб и мужиков от позорного плена в татарской неволе! И шла мы на сечу не потому, что царь обещал нам жалованье и волю, которой у нас и без него было довольно в просторной степи! А шли мы на сечу потому, что в первую голову думали о родных и близких, которых надо уберечь от татарской сабли или аркана, а девиц наших от позорного насилия! Так было под Молодечиной, так было в Сибири, когда мы громили хана Кучума. И здесь, на Яике, совсем недавно мы с вами так крепко побили хана Уруса, что надолго отвадили жадных до русского полона мурз от воровских набегов на наши окраины! Но есть нужда у Руси в наших саблях и крепких руках, чтобы стать на Терском рубеже, откуда угрожать крымскому хану и отваживать татар от попыток нападать на южное порубежье. Я хочу, чтобы злославный Татарский шлях, обильно политый кровью и слезами русских мужиков, баб и девиц, навсегда порос бурьяном, чтобы копыта татарских коней не топтали поля русских мужиков! Но и те, кто останется на Яике стоять против ногайских мурз, и те, кто пойдет со мной на терский рубеж супротив крымцев, будут служить не Боярской думе, но Руси и русскому мужику! – Матвей сделал небольшую паузу, скупо улыбнулся, видя нахмуренные лица казаков и то, как их пальцы крепко мнут в раздумье снятые шапки. Добавил к сказанному прежде: – Думаю я, братцы, что года два-три хан Урус будет сидеть смирно и на Русь не отважится идти набегами. Мы же тем временем окоротим руки и ноги крымским татарам. А там поглядим, как наша служба государю покажется, да какими щедротами он нас пожалует за службу. Худо поднесет нам угощение, так мы сызнова вспомним дорогу на Яик к братьям, кого с атаманом Богданом оставляем здесь… не навсегда! – Матвей поклонился войсковому кругу и отошел в сторону. Барбоша снова выступил вперед со словами: – День вам на раздумья, казаки. Кто останется, тому сидеть на острове, кто пойдет с атаманом Мещеряком, тому собираться в дорогу, сумки сложить, харчем запастись да коня подковать новыми подковами. А старики, которые с вами пойдут, пущай из общего стада отберут овец покрепче, коров дойных да табун коней, чтоб было на ком новые пашни под Самарой пахать. Любо вам такое решение, братцы-казаки? Войсковой круг поклонился атаманам, дружно выговорил: «Любо!» Обсуждая между собой услышанное от атаманов, расходились, кто приняв уже решение, а кто, как одинокий колос на ветру, еще колебался в раздумье, выслушивая от товарищей разные предложения: кто советовал идти на терский рубеж, а кто уговаривал остаться здесь, на обжитом острове. Марфа с родителем Наумом на войсковом круге не были, потому встретили Матвея у крыльца избенки немыми взглядами, спрашивая, каково решение приняли казаки. – Не тревожься, Марфуша, – Матвей нежно обнял жену за плечи, – рожать будешь в Самаре. Отыщем тебе наилучшую бабку повитуху, избу теплую поставим вам с Зульфией и Маняшей. И пока мы с Ортюхой да Митяем будем нести ратную службу вдали от вас, вы спокойно родите нам трех горластых казачат. В помощь вам останется родитель Наум. Думаю, около Самары зверья и рыбы всякой вдоволь, бедовать не придется, тем паче, что тамошние места вам уже хорошо знакомы по прежнему житью промыслом. Не так ли, Наум? – Помереть с голоду не дам, – кивнул в ответ Наум Коваль, широкой ладонью оглаживая длинную русую бороду, голубые глаза сверкнули нескрываемой радостью. Еще бы! Остаться с непраздной дочерью в надежной крепости со стрельцами в защиту куда спокойнее, чем встречать зиму на острове в окружении враждебных ногаев. Бог знает, что предпримет обозленный недавним побитием Урус, когда Яик укроется толстым льдом? Не бросит ли свои несчитанные тысячи на Кош-Яик с новым огневым приметом, чтобы привести в исполнение угрозу извести казаков всех до единого! – Собираем пожитки, вяжем узлы. Я возьму еще одного коня для поклажи, – сказал Матвей, пригибая голову, чтобы не удариться о притолоку. – Харчей надо взять побольше, сушеной рыбы, крупы, соли да вяленого соленого мяса. Не явиться бы нам в Самару перед зимой, как явился в Кашлык горькопамятный воевода Болховской с голодными стрельцами. Не думаю, что бояре из Москвы уже пригнали обоз с продуктами нам перед отправкой в Астрахань. – Соберем все. На новом месте и кусок веревки сгодится, к соседям не набегаешь. Да и соседи-то все такие же новопришлые, большим богатством не обросли, – согласился Наум, пропуская в избу Марфу вслед за атаманом. – То счастье, что я промысловые снасти не растерял, пока добирались сюда из Сибири через Москву. – Интересно мне, – подумала вслух Марфа, остановившись около самодельного стола и по привычке, входя в дом, перекрестилась на икону. – Что тебя волнует, Марфуша? – с тревогой спросил Матвей, едва жена сделала небольшую паузу. – Болит что-нибудь? – Да нет, Матюша, – ласковой улыбкой успокоила мужа Марфа. – Я все думаю, пойдут ли с нами на Самару казаки? Не убоятся ли кары за прошлые набеги на купеческие струги да на ногайских послов? – Думаю, минет нас боярский гнев, – неуверенно высказал предположение Матвей, присаживаясь на край лавки. – Послужили мы Руси здесь да и в Сибири, и служба эта, надеюсь, зачтется государем, о чем он и в грамоте прописал, стрелецким сотником на Яик привезенной… Ну, а кто пойдет за мной – увидим завтра поутру. Я нарочно не буду никого упрашивать, каждый должен сам выбрать себе дорогу. – Ты верно рассудил, Матвей, – одобрил поступок зятя Наум Коваль, направляясь на свою половину избы и оттуда продолжая рассуждения, – и каждый опосля не посмеет укорять тебя, что своими уговорами принудил идти на терский рубеж с крымцами воевать… Марфуша, ты за сборами в дорогу не забудь, что нам здесь еще обедать и ужинать. Сготовь что-нибудь, а то на пустой живот добрый сон не пойдет. Старики сказывали, будто сон, что богатство, чем больше спишь, тем больше хочется! – Надо было вам, батюшка, просить господа, чтоб медведем родиться на белый свет, – засмеялась Марфа, сверкая ровными белыми зубами, – вот уж отоспались бы за долгую зимушку! Старый промысловик крякнул за перегородкой, тут же решительно отказался от такой участи: – Ну уж не-ет, доченька! Не раз довелось видеть, как бедный зверь по весне горе мыкает да ревет, не могши сразу по великой нужде в кусты сходить. Лучше я буду мало спать, да легко бегать до ветру, как говорится! – Аминь! – со смехом подытожил этот шутливый разговор Матвей. – Надо собрать все свои огневые припасы, порох да пули. А после обеда, малость вздремнув, все прочие пожитки в приседельные сумки да узлы свяжем… После обеда Марфа убрала посуду, подсела на край лавки у глухой стены, где блаженно вытянул ноги и отдыхал Матвей, поглядела на маленькое слюдяное окошко, сквозь которое угадывалось солнце, уходящее на западную половину неба. Нежно поглаживая правой рукой мягкие темно-русые волосы мужа, она заглядывала ему в красиво очерченные ресницами и бровями серые глаза, и после недолгого молчания спросила то, о чем давно уже хотелось знать: – Матюша, ты никогда не говорил о себе, о своих родичах. Неужто у тебя никого не осталось живых? Ни братьев, ни сестричек? А если они живы, то где поселились? И давно ли ты не виделся с ними? Матвей от неожиданности такого спроса открыл смеженные веки, медленно приподнял голову с соломенной подушки, с удивлением посмотрел на супружницу. – А к чему тебе это, Марфуша? – он левой рукой достал длинную русую косу жены, легонько потянул к себе, приближая ее лицо к своему. – У казаков не принято друг дружке сказывать, кто ты, из каких краев да от какого боярина сошел не в Юрьев день. Случись быть какому сыску от Разбойного приказа, так чтобы не возвратили к прежнему боярину под батоги за побег. Марфа тихонько засмеялась, ткнула пальцем в лоб Матвею, съязвила, дразня мужа: – Ах вот какую отговорку ты придумал? Решил, что я, живя в вашем стане почти год, исполняла волю думных дьяков Разбойного приказа, выспрашивая, кто да откуда бежал в казаки? Да за такую обиду тебя всю будущую седмицу кормить не стану! Уразумел, атаман? Матвей рассмеялся, поцеловал Марфу в теплую смуглую щеку, тихим голосом повинился, чтобы не потревожить сон Наума Коваля: – Прости, прости, Марфуша! Должно слышала, как нам Еремей твердил, что и праведник семижды в день согрешает! А муженек твой не такой уж праведник, каюсь, грешен! – И добавил серьезно. – Ты права, Марфуша, доведись какой беде случиться, не спорь, не спорь ради Христа, ты знаешь, что казак не только под богом ходит, но и под пулей да саблей татарской или ногайской, – торопливо остановил он Марфу при попытке прервать такое черное предсказание. – Так вот, думаю я, что должна ты знать, кто воистину я на земле, где предки мои упокоились, да в каком краю моя послеродовая пуповина закопана… Марфа покорно прилегла на грудь мужа поверх жесткого домотканого покрывала, вздохнула. – Сын подрастет, знать захочет, кто он родом, а я ему и расскажу, каким знатным атаманом был его родитель, да как служил Руси вместе с храбрыми казаками… – Расскажешь, ежели к тому времени господь призовет меня к святому престолу… Так вот, милая Марфуша, – начал свою первую во казачестве исповедь Матвей, – родом я из заволжской Руси, зовомой в народе Мещерой, отчего и прозвище такое ко мне прилепилось – Мещеряк. Село наше неподалеку от озера Светлый Яр, верстах в трех от озера и было наше село, владение боярина Федора Ивановича Хворостенина. Марфа приподняла голову, подбородком оперлась о ладонь и ткнулась лбом в густую бороду мужа. – Я что-то слышал об этом озере… Кто-то давно рассказывал мне сказку о нем, должно, дед Яков, который зимними вечерами собирал нас, малышей, у теплой печки и чинил наши валенки. – А рассказывал он вам дивную быль или небыль, то трудно теперь знать достоверно, о граде Китеже. Сказывали будто бы древние старики, что во времена нашествия хана Батыя, повоевав большие города Владимир да Суздаль, хан Батый повел свою рать на Китеж, о котором ходила молва как о граде богатом, с белокаменными стенами, с церквями, у которых купола крыты чистым золотом, с каменными боярскими теремами и с посадами. Повелел хан Батый град Китеж на копье взять, терема да церкви пограбить, люд посадский арканами ловить и в неволю гнать, а град Китеж ярому огню предать, чтоб о нем даже память бурьяном в людских головах заросла… Но едва татарская рать приблизилась к озеру Светлый Яр, как ослепил господь недругов, исчез из вида великий Китеж, укрыло его светлое озеро. Сказывают старики – много дней бессчетное войско Батыя искало тот город, да только по ночам оглашались окрестные леса глухим звоном затопленных водой колоколов. – Да-а, Матюша, нечто такое и дед Яков нам сказывал, – прошептала Марфа, потихоньку перебирая пальцами пряди матвеевой коротко стриженной бороды. – И что же? Ты, знать, с того озера? Видел в нем затопленный город? Истинно был такой град святой, аль это дедовские сказки? – Я пребывал в отроческом возрасте, когда узнал о граде Китеже. В ту пору случилась большая беда. Родитель мой Василий да матушка Ксения в июльскую пору на сенокосе были. Нежданно налетела гроза с градом. Спасаясь, они метнулись под старый дуб над ручьем, обнялись крепко… Так их и нашли к вечеру деревенские мужики под дымящимся расщепленным деревом. Сказывали, что один раз только и громыхнул гром с молнией, да та молния и ударила в дуб… Управляющий имением повелел мне, сироте, боярское стадо пасти близ Светлого озера. Не первый раз я был на его берегу, а тут будто к вечерней молитве легкий звон по поляне пошел, где мои овечки паслись. «Неужто, – подумал я, а душа трепетом зашлась, – неужто в канун праздника Ивана Купалы град Китеж объявится?» – Бросил кнут в траву и к озеру на четвереньках пополз, благо до него было саженей пятьдесят. И с невысокого обрыва глянул в озеро, а там золотые сполохи под водой, и от легкой ряби будто это церкви божии и людишки маленькие-маленькие у церквей туда-сюда бегают… Взмолился я, лбом о землю стучу, крестное знамение творю, а сам словно в беспамятстве каком. Тут на солнце облако темное наползло, и золотые купола в озере пропали, а вместо колокольного звона по полю со своими овечьими воплями носится мое стадо. Пока я у озера на четвереньках стоял, волки трех овец зарезали и уволокли в лес… За чудесное видение града Китежа мне досталась крепкая порка плетьми: так повелел князь Федор Хворостенин. Он и отдал меня в рынды, то бишь, в оруженосцы своему брату Дмитрию Ивановичу, славному воеводе, с которым на двадцатом году жизни бывал я в великом сражении с татарами крымского хана Девлет-Гирея летом семьдесят второго года под Молодями. Там первый раз увидел лихих казаков, их было в сражении с крымцами до четырех тысяч. Да простит меня господь, но когда казаки погнались за бегущими татарами и ногаями к Оке, я самолично ухватил у князя запасного коня, с копьем и саблей пристал к казакам, сколол у брода через Оку первого татарина, а к князю Федору не вернулся, не простил ему позорных плетей, после которых дён пять был в полном беспамятстве. После побития Девлет-Гирея пристал я к кошу Ермака Тимофеевича, с ним был на сражениях с литвой да поляками на западном рубеже, а потом, когда война кончилась и Боярская дума отказалась содержать казаков на жалованье, ушли мы на Волгу, здесь прознали, что волей царя супротив нас идет сильная судовая рать с пушками, порешили уйти во владения Строгановых. А Строгановы решили нашими саблями погромить хана Кучума, который беспрестанно делал набеги на русские поселения близ Каменного Пояса. Ну, а что было в Сибири – то сама хорошо знаешь. – А у озера Светлый Яр более не был ни разу? – тихо спросила Марфа, словно не хотелось расставаться со сказкой-былью о чудном граде Китеже. Она поправила толстую косу, чтобы лежала вдоль левого бока, склонила голову на грудь Матвея, слушая, как гулко тукает сильное мужское сердце. – Нет, Марфуша, более там не бывал. Боялся, что слуги князя Федора опознают меня, скрутят и в темницкую поволокут на крепкий правеж с пытками. Марфа немного помолчала, потом спросила: – А что тебе ведомо про Ортюху? Откуда он? – Ортюха? Отроду его не спрашивал. Но с его слов, сказанных ненароком, сколь помнит он себя с малых лет, всегда был среди скоморохов. Только не знает истину – были его родичи среди скоморохов, альбо украли его эти бродяги у кого-либо на посаде, но никто из них не называл его сыном. Когда наскучило ему потешать народ на торжищах, плюнул на братию и на Дон подался, пристал к казакам, с их станицей и к Ермаку Тимофеевичу прилепился, лихой есаул получился из плясуна-скомороха! – Надо же, – вздохнула Марфа, приподнялась с мужской груди. – Казачок твой кисленького просит, пойду ложку квашеной капусты с хлебцем съем, иначе не угомонится. – Иди, Марфуша, корми казака, пущай вырастет сильным и храбрым… как атаман Ермак! – Только бы жил подольше, – еле слышно прошептала Марфа и вышла, прикрыв дверь на половину родителя Наума, чтобы муж и отец хоть малость поспали перед сборами в дальнюю дорогу… Матвей Мещеряк не ожидал, но они, сговорившись, вечером пришли в избу своего атамана одновременно – Ортюха Болдырев, Еремей Петров, Тимоха Приемыш, Иван Камышник, князь Роман – в миру Митроха Клык, Емельян Первой и Томилка Адамов. – Входите, есаулы! Гости к столу – добрая примета, – обрадовался приходу верных друзей Матвей. – Марфуша, достань из запасов то, что в кружки с бульканьем льется! Прощаться пришли или о сборах в дорогу толковать будем? – спросил Матвей, хотя в душе не верил, что испытанные друзья могли оставить его без поддержки в предстоящих сражениях с крымцами. Есаулы переглянулись в недоумении, за всех сказал Ортюха, без стеснения залезая за стол под икону: – Порешили мы, атаман, дружным роем держаться возле тебя, как пчелки около матки. Либо на плаху гурьбой, либо в милость государя, это как господу угодно. Не годится нам разлетаться, как черепки разбитого горшка, по разным углам горницы. Верно я высказал, братцы есаулы, альбо что не так? Есаулы, улыбаясь хозяйке избы, которая с горячим чугунком появилась на пороге, дружно сняли шапки и молча перекрестились, не считая нужным словами говорить о том, что и так ясно, как божий солнечный день. «Слава тебе, боже! – у Матвея в груди будто кусок льда под сердцем растаял, он мысленно перекрестился, рассаживая друзей по лавкам около стола, на который Марфа снова накрыла поверх тонкого ковра холщовую скатерку. – С такими есаулами мне и сам черт не страшен, не то, что хан крымский! А тем паче государев воевода! Да ежели судить по грамоте, стрелецким головой привезенной, нам никакого лиха не ждать в Самаре. Ну а с крымцами силушкой померяемся. В Астрахани, думаю, соберется немалая казацкая рать с Дона и с Терека да с понизовой Волги и с Хопра!» Когда Марфа подала на стол наваристые щи, жареную рыбу и штоф, Матвей нарезал хлеба и сказал приветливо: – За верную дружбу и доброе слово благодарствую, есаулы! Среди испытанных друзей и беда – не будет бедой, не так ли? – Святые слова речешь, атаман, – зычным басом отозвался старец Еремей, крестясь на икону и распушивая белую бороду и длинные усы. Серые искристые глаза сияли, глядя на штоф с пахучей настойкой. – И в радости и в горе мы вместе! Впустую говорят иные рабы божии, что ежели кого горе одолеет, то и никто не обогреет! У нас, казаков, говорят по-иному: два горя перегорюем вместе, третье поделим на всех! Выпьем по чарке, казаки, во имя нерушимой казацкой дружбы. Аминь! – Аминь, – разом отозвались есаулы, выпили и принялись за еду. Марфа, прислонившись спиной к теплой печке, скрестила руки на груди, смотрела на их оживленные лица и тихо шептала так, чтобы мужчины, не расслышали молитвы: – Господи, сделай так, чтобы завтрашнее утро открыло нам дорогу к радости и спокойному житью, – и незаметно для казаков, увлеченных разговором, трижды перекрестила всех разом. К глазам вдруг подкатили негаданные слезы, и она смахнула их концом повязанного на голове белого шелкового платка. – Во-она, гляди, атаман, городок Самара на виду показался! – Стрелецкий голова Симеон Кольцов привстал в седле уставшего коня и левой рукой указал на запад, куда склонялось уже послеобеденное солнце, ярко слепя глаза стрельцам и казакам. Отряд конников только что обогнул большой лес, простиравшийся вдоль правого берега реки Самары и выехал на степное пространство. За всадниками, перекликаясь на своем языке, устало брела овечья отара в сто голов, пять коров и табун коней в сорок голов. Все это, как и обещал на войсковом круге, выделил атаман Богдан Барбоша казакам на обзаведение хозяйством на новом месте. – Нарежет вам воевода землю под пашни, а на чем пахать будете? На строевом коне? Не-ет, землицу пахать надобно на работной лошадке. Дров ли привезти из леса, сено ли свезти на подворье – не бежать же к воеводе с поклонами да с подношениями! Овец поделите меж собой, коровы телят принесут, разживетесь! – И Матвея, отведя в сторону, обнял напоследок и дрогнувшим голосом упредил: – По дороге к Самаре гляди в оба, атаман! Помни горькую участь Ивана Кольцо, доверился Ермак хитролисому Караче и что вышло?.. Ну, а случись что негаданное, шли вестника наскоро, всем станом подымемся… Но по дороге до Самары прошли беспомешно, ногаи откочевали на юг в теплые края, и вот уже близок конец долгого перехода – новый город на Волге! Матвей Мещеряк со смешанным чувством радости – окончен переход с Яика к Волге, и тревоги – что-то ждет его и казаков в новом государевом городе? – всматривался вдаль. В версте от них на ровном месте копошилось несколько десятков людей около невысокого продолговатого сруба, а за ними, в полутора или двух верстах, четко виден залитый солнцем городок – частокол, высокая башня с плоским верхом, еще несколько бревенчатых башен по углам и в пряслах между угловыми башнями. – Эва-а, – протяжно выговорил рядом с атаманом Ортюха Болдырев. – Воевода лето не грел живота на солнышке, вона какие укрепления успел соорудить! Через такие прясла даже верткая коза не перескочит, не то, что ногайский конник! – и не понять было, шутит есаул или насмехается над крепостными сооружениями нового города. – Крепость Самара ставлена на конце рубежа царства, потому и работали людишки день да ночь, ставили башни и стены, старались быстро, – с долей обиды в голосе пояснял обстановку в городе литовский стрелецкий голова. – В зиму воевода с приказными людьми и стрельцы должны спать в теплой избе. А что сказал есаул про городские стены, так это когда смотреть издали. Подойдем ближе – сам увидишь, что даже коза через частокол не прыгнет. А воевода не грел живота на солнце, так правда. – Ну и славненько, – кивнул головой Матвей, как бы одобряя самарского воеводу за расторопность в строительстве города. – Может статься, и мои казаки из новых, кто с семьями пристал, оставят семьи в теплых избах. Не везти же нам всех стариков и баб гуртом на терский рубеж. Бог весть, где придется зимовать, в избах ли, а может статься в наскоро вырытых землянках. Симеон Кольцов согласно моргнул глазами несколько раз, сказал, что в Самарском городе теперь собрано много работного люда и строительного леса, так что за добрую плату можно срубить новый дом довольно быстро где-нибудь на посаде. – Когда не скупится казак, будет ему в зиму новая изба с печкой, а до той поры можно взять угол у жителей в остроге, переждать сырое осеннее время и самый мороз. – А что копают эти люди, Симеон, да так далеко от городских стен и башен? – поинтересовался Матвей, когда конники подъехали ближе. Десятка четыре мужиков рыли широкую канаву, насыпая землю в мешки: и высыпая ее потом наверху в широкий вал на внутренней к городу стороне. – Повелел воевода князь Григорий копать глубокий ров между оврагами. Видишь, атаман, один овраг идет от Волги, другой от реки Самары, а здесь мало-мало саженей триста свободный проезд всаднику, – старательно подбирая слова, пояснял Симеон Кольцов, что князь Григорий решил соединить оба выгодных для обороны оврага глубоким рвом и поставить здесь дальнюю перед городом караульную заставу. Для караульщиков избу срубили с малыми оконцами в сторону степи, чтобы через мосток над рвом никакой ногай не проскочил под пищальным огнем, а в других местах по следующему лету хочет воевода внутренние стены оврага обтесать заступами так, чтобы и пешему не враз было можно вскарабкаться, – воевода думает и здесь по оврагам частокол да башни ставить для лучшей обороны, да это не скоро будет, много лет надо такую работу делать! Казаки вслед за стрельцами проехали по мостку бережно, приблизились к частоколу вокруг острога. – Томилка, – обратился Матвей к есаулу, – оставь нашу худобу под городом, на этом выпасе. Не тащить же нам все мычащее да блеющее стадо к воеводе в кремль. Да сторожей казаков десять при нем, их будем подменять по очереди, чтоб могли обсушиться да пообедать. А там, глядишь, что-нибудь и придумаем с воеводой, где богатство в зиму разместить, чтоб от стужи не передохло. Ну, братцы, поехали в острог. Миновав просторный выгон перед Самарой, приблизились к раскрытым воротам Городовой башни, коротая расположена на северной стороне крепости. Внутри острога видны были почти полностью отстроенный кремль, просторный дом воеводы, приказная изба, амбары для ратных и съестных припасов, возле одного из амбаров на крепких возах тяжело лежали медные пушки, которые, по замечанию Симеона Кольцова, на днях будут поднимать на раскатную башню, самую ближнюю в сторону степи. – Да-а, с такой башни далеко можно ядрами палить, – отметил вслух Матвей. – Ногаям крепость одолеть будет непросто, ежели даже наш Кош-Яик с малым частоколом не отважились на копье приступом брать. – А про себя с тревогой подумал: «Ежели только хан Урус зимой с пешей ратью по льду не подступит к городку с большим огневым приметом и не спалит частокола! Но я оставил Богдану все лишние пищали и огневой припас, казаки должны отбиться!» Узнав стрелецкого голову впереди конного отряда, стража Городовой башни не препятствовала им и с удивлением смотрела на пестро одетую конницу казаков – здесь и теплые бухарские халаты разной расцветки, и ногайские армяки с овчинной подкладкой, и русские суконные кафтаны. – Откуда, служивые? – полюбопытствовал бородатый стрелец в красном кафтане и с бердышом в правой руке. На заросшем щекастом лице отразилось крайнее смущение, словно хотел да страшился допытаться, а не разбойное ли воинство вот так беспомешно впускает он в город? – И куда собрались таким скопом? – Паки и паки, приехали в ваш кабак гуляки! – позубоскалил Ортюха Болдырев. – Аль отродясь не видывал степные перекати-поле? Стало быть, намедни старый черт пособирал шары колючие, приодел в кафтаны разномастные да и посадил нá-конь! Нас ни пуля не берет, ни пика не колет – колючка она и есть колючка, что ей сделается! Только в огонь не пихай – загорится с треском, можешь и свою сивую бороду опалить! Стрелец что-то проворчал в спину отъехавшему с улыбкой Ортюхи и сплюнул под ноги, бросив напарнику у другого края ворот: – Воровские казаки, знать, на государеву службу явились! Ну, быть теперь в Самаре либо потешным, либо роковым делам! Говорят же, что крот в саду пакостит, а казак средь купеческих лавок промышляет! Этим гулящим на работу всегда рано, а в кабак – самая пора, лишь бы ногой шагнуть со двора! В остроге – как на большом подворье, где одновременно хозяину рубят избу, амбары, скотные постройки. Будто бессчетная стая дятлов в сухом лесу, повсюду слышны стук топоров, повизгивание пил, надсадные с хрипотой уже крики работных, поднимавших бревна веревками на верхние венцы срубов. У колодцев со свежими сосновыми кладками их квадратных плах то и дело менялись то уставшие мужики, то взмокшие лошади – всем хотелось пить, хотя солнце уже скатилось за правый волжский берег, окрасило розовыми лучами и без того багряные леса на склонах Жигулевских гор. – Надо же! – восхитился басом старец Еремей, сдвигая баранью шапку на затылок. – За лето столько изб успели срубить, а все стучат топорами! – Его конь ткнулся в круп атаманова коня. – Что встали? Завал из бревен, что ли? Альбо уперлись в дверь кабака? – Казаки, гляньте-ка вон туда, вправо по улочке. Видите людей у просторной избы, где дюжина коней у коновязи? И не знакомы ли вам те самарские гости по наряду своему? – Матвей повернул вороного коня в ту сторону, куда указывал рукой, словно готов был изменить путь, отложив на время встречу с воеводой. Казаки кто присвистнул от удивления, кто тихо выругался, а Ортюха съязвил, узнав в людишках своих недавних врагов с берегов Яика. – Когда избы без запоров, и свиньи в них бродят да гадят! Надо же! Мы одних на Яике били, а другие у воеводы гостили! Ну и жизнь, хоть за черта держись! Кажется мне, атаман, что Боярская дума с пережиру дурить снова удумала! Стрелецкий голова, увидев ногаев не так далеко от Городовой башни, повернулся к атаману строгим лицом и пояснил, что это возвращается из Москвы ногайское посольство, а вместе с ними едет к хану Урусу посольство от государя Федора Ивановича. В Самаре у них остановка, потому как далее к Яику они поедут степью на конях и в кибитках, а не сплавом на стругах по Волге. – Я бы их пеши по донышку Волги к Астрахани отправил, – буркнул молчаливый обычно Иван Камышник. – Столько горя русским от них досталось, а тут гляди – гости дорогие, да и только! В три дня со всем городом перекумились! – Взять бы ослоп в два аршина да повыбивать из их кафтанов дорожную пыль! – не удержался от реплики Тимоха Приемыш. – Того делать никак нельзя, казаки, – утихомирил есаулов Матвей. – Ныне мы на государеву службу прибыли, нам из-под воли воеводы выходить нельзя. Послы – государевы люди, нашего ли царя Федора Ивановича, хана ли Уруса – все едино неприкасаемые! – А в голове пронеслась беспокойная мысль – не ждать доброго казакам от этой встречи, знал, что ногайские мурзы без конца шлют в Москву слезные письма с жалобами на казацких атаманов, а тут вдруг сошлись нос к носу! «Пеняла ступа на пест, а пест на ступу, так и у нас теперь будет в Самаре, – со вздохом подумал Матвей, – и бог знает, чьи укоры будут лучше услышаны там, в Боярской думе!» – Но перед товарищами решил не показывать душевных волнений и по возможности спокойно обратился к стрелецкому голове: – Веди нас далее, Симеон. – Да мы уже и приехали, – торопливо сообщил стрелецкий голова перед высокой стеной самарского кремля, а казаки начали оглядываться по сторонам, стараясь угадать, где им позволят встать на жительство, ведь ночь наверняка не за горами Жигулевскими, куда неудержимо скатывалось дневное светило, становясь с каждым часом все крупнее и краснее. – Приехать-то приехали, – отозвался Ортюха Болдырев, – да где на постой встанем? Господи, не то корова мычит, не то у меня в животе бурчит? Родных в Самаре полгорода, а поужинать не у кого. Худо ждать толку, положа зубы на полку! А у нас покудова, стрелецкий голова, сам видишь, и тощенькой полки нет! Не под небом же нам ночевать, да и страшно, ночью ногаи могут ножами нас, сирых, до смерти порезать! Поверни голову к востоку, стрелецкий голова, видишь – солнышко к затылку уходит, а черная туча на лоб наползает! Не промочило бы нас, как ногаев под Кош-Яиком, по холодному времени до весны сушиться будем! Симеон Кольцов, мало обращая внимание на сетования есаула, остановил коня у ворот самарского кремля, где в карауле стояли не два, а четыре стрельца с отточенными бердышами и при саблях. – Где встать вам – скажет воевода князь Григорий, на сырой земле спать не будете, – сказал стрелецкий голова. – Вы пока слезайте из седла, а мы с атаманом идем в кремль к воеводе, он знает о приходе казаков и ждет нас для разговора. – Покуда не под дождем, так малость подождем, а как заморосит – лучше не проси, всем гуртом в кабак попрем! – снова сбалагурил Ортюха, слезая с коня и разминая ноги, а Матвей, зная есаула хорошо, отметил про себя, что веселья в его шутках меньше, чем душевного волнения. – Кабак наш мал для такой кучи казаков, – строго заметил стрелецкий голова. – Да воевода князь Григорий поругает, скажет, казаки только приехали, его слов не послушав, в кабак завалился водку пить. – Я же сказал – малость подождем. Только воевода пусть нас долго стоячими не держит, не на четырех ногах мы, хотя и казаки, а ты, атаман, там дюже не стращай воеводу, нам у него ужинать да ночевать придется! Матвей шутливо погрозил Ортюхе увесистым кулаком и вступил в кремль следом за стрелецким головой. И снова поразился увиденному: и здесь, как в остроге, всюду стучали топоры, надрывно кричали артельщики, подтаскивая ровные бревна и втягивая их по гибким жердям на верхи срубов. Справа, в сторону реки Самары, дюжина плотников завершала постройку церковного сруба, которую, как пояснил стрелецкий голова Кольцов, хотят назвать Троицкой. – Воевода наш любит бога, у него свой походный иконостас дома, а стрельцам велел рубить церковь, чтобы не забывали, под кем на земле ходят. – Дело нужное, городу без церкви не стоять долго, – согласился Матвей Мещеряк и поспешил вслед за стрелецким головой влево от ворот кремля в сторону приказной избы, подумал, взглядом пытаясь угадать, в каком окошке теперь смотрит на подворье самарский воевода: «Знать бы, что в руки воевода нынче всунет – куст чертополоха колючего, или пучок волшебной перелет-травы?[32] Ну, да теперь поздно речными раками назад пятиться, поползем вперед, авось минет судьба в крутом кипятке вариться… Самарский воевода князь Григорий Осипович Засекин, потомок старинного рода некогда удельных ярославских князей, находился в просторной комнате приказной избы со слюдяными окнами в сторону запада. Когда Матвей Мещеряк переступил порог, навстречу ему из-за стола, укрытого зеленым сукном, вышел энергичный в движениях человек среднего роста, с круглым розовощеким лицом, на котором красовались пышные усы и коротко стриженная с первой сединой борода. Серые глаза близко посажены к переносью. Волосы воевода имел темно-русые, прямые, ровно подстриженные на висках и на затылке, а когда заговорил, приветствуя атамана, обнажил в верхнем ряду криво выросший передний зуб, отчего верхняя губа, если внимательно приглядеться, слегка выпирала над нижней. – Царю и великому князю Федору Ивановичу в радость будет узнать, что вы по его воле пришли на государеву службу, атаман Матвей. Все ли казаки пришли с Яика? – воевода спрашивал негромко, но в голосе чувствовалась скрытая сила, словно князь взвешивал и ценил каждое слово, не на ветер брошенное. Матвей легким поклоном головы приветствовал самарского воеводу, ответил также не возвышая голоса – кто знает, может хозяин города вообще не терпит громкой речи: – Со мной, воевода князь Григорий, на Самару пришло сто пятьдесят ратных казаков, готовых идти на терский рубеж. Но с нами еще три десятка семей из стариков, женок и ребятишек, которые из страха зимовать на Кош-Яике в землянках, решили прийти в Самару за своими взрослыми детьми, альбо мужьями. Им где-то в зиму житье надо подыскать для поселения, князь Григорий. Не тащить же нам их на Терку, перемрут от холода. И скотину нашу, с собой пригнанную, надобно где-то укрыть на зиму, а за будущее лето сами как ни то да обустроятся. Остальные казаки с атаманом Барбошей остались в Кош-Яике стоять супротив немирных ногаев ради сбережения русских окраин. Воевода заложил руки за спину, сделал несколько шагов вдоль стены, мельком глянул в окно, будто хотел проверить, не пошел ли уже первый в этом году снег – лучи заходящего солнца окрасили слюдяную пластину окна в нежно-розовый цвет. – Сколько казаков осталось при Богдашке? Матвей подумал было скрыть силу казаков на Яике, но литовский голова Симеон Кольцов, которого воевода непременно спросит наедине, видел ратную силу казаков, потому и сказал правду: – При атамане Барбоше до пятисот ратных казаков, но часть из них после побития ногайской орды у стен Кош-Яика ушла на порубежные окраины с табуном коней в шесть сот голов для продажи и обмена на харч и воинские припасы у тамошних воевод и посадских. Теперь, думаю, днями воротятся к своему атаману. – Худо вышло, что Богдашка не поверил государеву слову, весьма худо! В воровстве пребывает атаман, в ослушниках! – И для пущей суровости даже ногой о пол притопнул. «Можно подумать, что атаман Богдан издали услышит твой неправедный гнев, воевода! Волка травили, так он всех собак перегрыз! Так и у царя с казаками!» – едва не сорвалось у Матвея с языка, да он вовремя успел придавить в себе эти опасные речи. Сказал другое: – Казацкой воли не переволить, воевода князь Григорий. Это песни на свадьбе поют оравой, а на войсковом круге каждый за себя, без понуждения говорит. Кто поверил государеву слову, тот и пришел на его службу… Скоро ночь, где казакам встать на постой, не на сырой же земле им спать. Воевода бросил на атамана быстрый взгляд – без должного почтения держит себя воровской атаман, не осознал, что теперь он не в дикой степи с саблей носится, а в государевой крепости и в его, воеводы, власти! Но решил не усложнять с первых шагов отношений с казаками, хотел было еще что-то спросить, но со словами: «Об этом потом», – махнул рукой и ответил: – Вам на время до отплытия в Астрахань отведут под жилье несколько срубов. Избы подведены под крышу, но не достроены, нет половиц. Разведите костры для согрева, только бережно, не спалите срубы и себя, особливо ежели изрядно казаки ваши поднапьются. Вашим семьям, к сожалению, изб в Самаре не выстроено, а потому зимовать им придется в строениях на судовой пристани, где у нас зимуют замерзающие во льду торговые гости да посольства разные, нашего царя или иноземные. Там и скотные постройки да конюшни, там и сена наготовлено про запас довольно, потому как послы приходят не только по воде, но и конно со степи. Пусть берут на прокорм за умеренную плату. Семьи разместятся в теплых срубах с печками, перезимуют, а в лето либо избы себе срубят, либо землянки теплые с полами и печками соорудят, кому что по деньгам будет. Ты доволен таким решением, атаман Матвей? – Благодарствуем за заботу о наших семьях, князь Григорий, словно камень с плеч свалился!.. Когда сплываем в Астрахань? В тех срубах без плохоньких полов мы долго не просидим, не нынче, так завтра снег на землю ляжет, студено будет, не разболелись бы казаки перед дальней дорогой. Князь Григорий скривил в усмешке губы, вскинул голову и с намеком проговорил, будто сам себе, а не атаману: – Сказывали мне, что в стане хана Уруса казаки не худо разжились, у каждого не один ватный халат в приседельном мешке свернут. Оденутся потеплее, так и стужа не проймет! А походом к Астрахани пойдете скоро, теперь в двадцати верстах от города в самарском устье чинят струги, которые сильной бурей на Волге с месяц тому назад крепко побило о камни да на песок вынесло. На стругах астраханские воеводы Роман Пивов да Михайло Бурцев, да с ними же и царевич крымский Мурат Гирей находятся. В караване сто стрельцов и казаков из Астрахани с казачьими головами Воином Аничковым, посланные для бережения каравана, а из Самары в затоне у пристани два сотника – Салтан Шестаков да Никита Зиновьев со стрельцами. И тебе, атаман Матвей, скоро к ним пристать. Вместе и пойдете сплавом до Астрахани. Ступай, атаман, к своим казакам. Теперь, должно, около них стоит стрелецкий голова и он же мой второй воевода Федор Ельчанинов. Он сопроводит вас к месту временного житья, чтоб вам обустроиться к ночлегу. Харчем вы обеспечены, аль от казны выдать на прокорм? – Благодарствую, воевода князь Григорий, мы с собой прихватили толику провианта, покудова перебьемся. А как хлебное съедим, придем с поклоном. – Ну ин славно. Сытый вол лягать ясли не станет, сытый казак не позарится на чужие пожитки. Иди, атаман, мне со стрелецким головою Семейкой Кольцовым надобно переговорить. Со смутным беспокойством в душе – не очень-то доволен воевода малым числом прибывших в Самару казаков! – Матвей Мещеряк слегка поклонился воеводе, вышел из приказной избы и по сырой земле, усеянной неубранной мелкой щепой, – днями здесь прошел сильный дождь – поспешил из кремля в острог, где оставил своих товарищей. К его большому удивлению у ворот стоял только Ортюха Болдырев, в обеих руках уздечки своего и атаманова коня. – А где все наши? – забеспокоился Матвей, оглядываясь на обе стороны улицы, вдоль которой тесно стояли новые рубленые избы, обнесенные тесовыми заборами. Почти каждая вторая изба дымила трубой, изредка по слякоти спешили куда-то по делам стрелецкие женки, за заборами, играя, кричали ребятишки, мычали недоенные еще к ночи коровы. – К нам приходил стрелецкий голова Федор Елизарьев сын Ельчанинов, так он увел казаков мимо ногайских посланцев. Во-она, почти у стены острога над берегом реки Самары, виден край длинного строения. Сказывал голова, что это конюшни для сотни конных стрельцов. А покудова таковые еще в Самару не прибыли, там будут жить двуногие жеребцы с берегов Яика. Каково, а? – засмеялся Ортюха, подавая повод атаманова коня Матвею. Матвей кулаком ткнул балагура в бок, принял повод коня, поднялся в седло. – Поехали, жеребец с Яика! Воевода оповестил меня, что жить нам здесь с неделю, покудова в самарском затоне чинят струги, крепко порченные во время недавней бури. Глянь-ка! Никак среди ногаев знакомое лицо объявилось, трясца его матери, чтоб весело ей жилось! Ты узнаешь его, Ортюха? Помнишь приезд переговорщиков от Шиди-Ахмеда, когда мы взяли с бою его женку, сестру хана Уруса? А потом этот ногай приезжал под стены Кош-Яика с ханским сыном Арасланом! Я хорошо запомнил это круглое щекастое лицо и черные пышные усищи! Обычно усы у них вниз виснут, а у этого толмача усы с губы на обе щеки разлеглись! – Убей меня громом Илья-пророк, ежели и он не признал тебя, Матвей! Ишь как выкруглил черные зенки! Точь-в-точь рак речной, в крутой кипяток кинутый! И рот раззявил, немыми словами подавился! Эх, дьявол его раздери – высок репей, да только черт ему рад! Надо же – распознал нас! Не хватало только на всю Самару его поросячьего визгу теперь! Ногайский толмач, признав атамана Мещеряка, вдруг и в самом деле заголосил так, словно увидел не страшного всадника на коне с саблей и пищалью за спиной, одетого в походный серый кафтан, опоясанный голубым шелковым поясом, а некое чудовище, изрыгающее из пасти дым с огнем. Сорвавшись с крыльца, он ударом ноги раскрыл толстую дверь в новой срубовой избе и с порога что-то прокричал своим единоверцам. На его крик выбежало не менее десятка разно одетых ногаев, а двое из них, по нарядной одежде видно было, по всей вероятности являлись послами хана Уруса, которые возвращались из Москвы в свои улусы. – Эко взбулгачились, будто черти посадили их голыми задницами в кипящую смолу! – Ортюха Болдырев пытался шутить, но голос помимо воли выдавал тревогу, охватившую бывалого казака. И Матвей забеспокоился – послы из Москвы едут, и бог весть какой наказ дан царскому послу Ивану Страхову, который теперь едет через Самару в ногайские степи и временно поселился в одной из горниц воеводского дома. – Чует мое сердце, Матвей, учнут теперь ногаи бузу подымать да вспоминать, как мы громили их в улусах и у Кош-Яика! Ежели счастливо от них отбрешемся – жить будем, а нет – каша тут такая заварится, что и казацким копьем, не то чтобы поварешкой, размешать не удастся! Отъезжая от избы с ногайскими посланцами и не оглядываясь на их резкие выкрики, Матвей высказал свои тревожные мысли, не таясь от верного товарища: – Помнишь указ царя, где писано, чтоб воеводе совокупно с ногаями идти на Кош-Яик войной и, поймав казаков, нещадно побивать и вешать? Так вот, в раздумье я теперь, Ортюха, верить ли новому указу царя, что прежние наши вины нам отпущены целиком? А ежели это лисья хитрость московских бояр, чтобы выманить казаков с Яика, разделить нашу ратную силу и погубить по частям, а? Боже, аж голова вспухла от такой возможной догадки! Ну что же, братцы, будем держать ухо востро… Надобно упредить всех, чтоб по одному – по два не ходили по острогу, тем паче за частокол к реке рыбу ловить! Только десятками и при оружии! – От боярства всего можно ждать, Матвей, так что будем держать клинки наготове! Ежели самарский воевода с ногаями заедино и отважится напасть на нас, устроим ему нечто подобное, каково устроили князю Караче на Саусканском мысу! Стрельцов да ратной литвы в Самаре не так много, чтоб казацкую силу одолеть! Матвей яростно поскреб пальцем подбородок, проговорил сквозь зубы, сам мало веря своим словам: – Не думаю, что воевода рискнет взять нас боем. Знает нашу ратную выучку, вовсе может без стрельцов в Самаре остаться! Но поберечься будет не лишним. Поглядим, во что выльется этот вопль ногаев, каково последует действие самарского воеводы. Ну, слезаем, приехали! Гляди-ка, молодцы наши есаулы, стражу выставили у дверей обеих конюшен! Опасения атамана Мещеряка частично оправдались довольно скоро. Утром следующего дня, едва казаки позавтракали, к месту их ночлега верхом подъехал Симеон Кольцов, легко соскочил с коня и, стараясь не сильно пачкать ноги в чуть подмерзшей ночью грязи, вошел в конюшню, где на ворохах сухого сена, подстелив запасные кафтаны, сидели и лежали, томясь бездельем, казаки, а также приехавшие с ними некоторые семьи. Ближе всех к широкой двери на ковре полулежал сам атаман и его есаулы, старые и новые – Митроха Клык, Емельян Первой и Томилка Адамов. – О, к нам ранний гость! – воскликнул Ортюха, приподнявшись с ковра на левый локоть. – Гости за гостями, а ложки еще не мыты! Прости, стрелецкий голова, только что чугунки опорожнили, не велишь ли заново кашевара в спину кулаком ткнуть, чтоб поторопился? Стрелецкий голова не обиделся, мазнул пальцем по лихо закрученным усикам, издали поклонился Марфе и княжне Зульфие, которые что-то штопали чуть подальше за спиной атамана, отшутился: – Не дорога гостьба, дорога дружба – так y вас говорят, да? А я рано гостем был зван к воеводе. Послал он меня к тебе, атаман Матвей, зовет князь Григорий, говорить о чем-то хочет. «Ну вот, не успел ворон трижды каркнуть, как беда пришла с той стороны, откуда ее и ждали! Не иначе ногайские послы кляузу успели подать воеводе, теперь учнут мытарить – что да зачем у хана Уруса на саблю добыто! – подумал Матвей, пытливо посмотрел на тучного литвина, но на продолговатом лице полное радушие. – Ежели что подлое и умыслил воевода, то Симеону это не ведомо», – понял Матвей и немного успокоился, доверяя этому ратному командиру. – О чем воевода говорить надумал? Только вчера виделись. Неужто струги починили и выступать к Астрахани пора? – Про это ничего не знаю, атаман Матвей, – дружелюбно улыбнулся стрелецкий голова, а сам сызнова бросил быстрый взгляд в сторону молчаливо сидящих за рукоделием женщин, что не осталось без внимания ревнивого есаула Ортюхи. – Я как тот ветер: сказал петух кукареку, я его крик по улице несу. А скоро ли солнце встанет, того не знаю!.. Велел спешить воевода, только и сказал мне. Ортюха Болдырев и здесь не утерпел, без улыбки на лице, только нахмурил черные брови, хриплым голосом съязвил: – Не иначе воеводе тоскливо одному за стол садиться! Не горюй, атаман, хоть и поевши туго, да вестимо, брюхо, что гора, донеси господь, до двора! А блин – не клин, живота не расколет! Не так ли, голова стрелецкая? Симеон Кольцов на едкие слова есаула улыбнулся беззлобно, несколько раз кивнул крупной головой, отговорился: – Пек воевода блины, не пек ли воевода блины, мне не говорил, к своему столу не сажал. Вернется атаман от князя Григория, тогда про все блины скажет… А что кушали ногайские послы у воеводы вчера за ужином, и послы мне не говорили… – Скоро узнаем, – негромко проговорил Матвей, поднялся на ноги, попросил Марфу развязать приседельный мешок и вынуть краснó расшитый кафтан светло-голубого цвета, неспешно опоясался шелковым желтым поясом, засунул саблю в черных деревянных ножнах, украшенных витой серебряной нитью, надел черную баранью шапку, заправив под нее длинные темно-русые волосы, по привычке погладил шрам над левым глазом – память о клятом Вагае. – Митроха, Томилка и ты, Емельян, оденьтесь почище, пойдете со мной к воеводе блины горячие пробовать. – Возьми и нас, Матвей, – поднялся на ноги Тимоха Приемыш. На широком рябом лице есаула отразилась тревога – неспроста поутру зовет их атамана самарский воевода. – Случись что… – Ежели случится что-нибудь непотребное, – прогудел великан Емельян Первой, – я терем воеводы раскатаю по бревнышку, так что и чертям в аду жарко станет! – С тебя станется, Емеля! – захохотал Ортюха, уставясь выпученными от удивления глазами на семипудового казацкого есаула с огромной белокурой головой. – Только ведь тебя с твоей вязовой дубиной в кремль к воеводе не пустят! Да и о тараканах подумай – избу порушишь, где им, бедолагам, морозную зиму горе мыкать, а? Емельян не смутился, тут же нашел, что сказать: – Горя мало – с дубиной не пустят! Я из-под воеводы выдерну дубовую лавку, сгодится не хуже моей дубины! – Великан одернул длинную домотканую рубаху, подпоясал суконный кафтан голубым поясом, глянул на свое самодельное оружие, которое лежало рядом на сене, махнул рукой, сказал атаману: – Пошли, чего мешкать? Воевода все едино своих слов не переменит, что надумал, то и скажет. – Разумная у тебя голова, Емеля, – поднялся с ковра и Митроха Клык вслед за смуглолицым Томилкой Адамовым. – Коль жив останешься – быть тебе в атаманах! Когда вышли из конюшни под яркие лучи осеннего солнца на свежий ветерок со стороны Волги, Ортюха толкнул в спину вихрастого Федотку Цыбулю и негромко приказал: – Бери Митяя и идите за атаманом. В терем не лезьте, останьтесь у крыльца. Случись какая поруха – пальните из пищали и живо сюда, а мы тем часом дремать не будем здесь, пищали зарядим! – Добро, есаул, мы мигом, – отозвался Федотка, подмигнул черными глазами, ухватил Митяя за рукав кафтана. Вооружась, пошли позади атамана и трех есаулов, давя ногами подмерзшие кочки грязи. Из двери вышли неразлучные Марфа, Зульфия и Маняша и, не сговариваясь, перекрестили уходящих к воеводе казаков, словно так можно было уберечь их от негаданной беды. Князь Григорий Осипович, зло покусывая нижнюю губу, нервно ходил по горнице приказной избы, куда вчера вечером с жалобами на казацкого атамана Матвея Мещеряка приходил ногайский посол Иштор-богатырь со своим толмачом и объявил, что среди прибывших в Самару на государеву службу яицких казаков он опознал пущего разбойного атамана Матюшку Мещеряка с есаулами. Этот атаман вкупе с товарищами Богдашкой Барбошей да Ивашкой Кольцо несколько лет тому назад погромили и пограбили ногайских послов на волжской переправе рядом с Сосновым островом, не пощадив и большой купеческий караван. Государев посол Пелепелицын упрашивал тогда атаманов оставить погром ногайского посольства и купцов, однако в живых оставлены были лишь сами послы да три десятка людей при них, а прочих всех уничтожили. И вот всего месяц назад по словам государева посла Хлопова, атаман Матюшка Мещеряк с есаулами погромил кочевавший вдоль Яика улус Шиди-Ахмеда, ухватил в плен его жену, которая хану Урусу доводится сестрой, побил многих людей, а когда у казацкого городка встало войско во главе с ханским сыном Арасланом, то и это огромное воинство было жестоко бито и понесло неслыханные для ногаев потери. «Оно не худо вышло, что хану Урусу казаки изрядно причинили убытку, куда как покладистее будет впредь! Особенно теперь, когда волей царя и великого князя Федора Ивановича ставятся города на реках Самаре и Уфе, да велено ставить еще два или три крепких города от Самары и до Астрахани. Тогда воровским казакам более не вольничать, пущай идут на государеву службу, кто супротив крымцев, а кто супротив ляхов и литвы, альбо в Сибирь на хана Кучума. Теперь же волей царя будут отправлены государевы послы к многим ногайским мурзам уговаривать их, вопреки запретам хана Уруса, приходить к самарскому городку безбоязненно и вести здесь торг! Но как быть мне нынешним днем? Ногаи требуют вернуть от казаков рухлядь, пограбленную у послов на Волге и в улусах на Яике! Силой не отнять – казаки за сабли схватятся, потому как взятое в налетах у них святая добыча! Тут уж точно, как говорится, от мертвых пчел меду не дождаться вовек!.. И не исполнить их резонных требований нельзя, разобидятся мурзы. И без того кричат, что русский царь не властен над своими подданными, ежели не может защитить дружественных ему мурз. Обидевшись, откочуют к хану Урусу, усилят его войско, сделают еще более несговорчивым в деле строения новых городов на восточных окраинах Руси по Волге и Уфе!.. Думай, воевода, тут надобна величайшая и хорошо продуманная хитрость!» – Что делать, что делать? – шагая по горнице размышлял воевода князь Григорий. – Государева грамота казакам с отпущением прежних провинностей была писана сентября в одиннадцатый день! Тогда царь Федор Иванович еще гонцами не был оповещен о новых разбойных делах казаков супротив ногайских мурз и самого хана Уруса под Кош-Яиком! А эти набеги и поражения непременно еще пуще озлили хана Уруса, о чем и посланец Иван Хлопов, проезжая через Самару, сказывал! – воевода князь Григорий сцепил крепкие пальцы, потер ладони, усмехнулся, словно уже где-то на подходе в голову объявилась спасительная для него задумка. – Ништо-о, атаман, ты в набегах силен, я в делах государевых поднаторел, похитрее тебя буду! Топор, ведомо своего дорубится, ежели у дровосека рука крепкая да сноровистая! Придешь, поглядим чей верх ныне будет! – Он подошел к двери в прихожую, где сидел приказной дьяк Иван Стрешнев со своим писарчуком, открыл ее и властно спросил: – Пришли казаки, аль еще раз кого за ними слать? Сухонький, но с пышной седеющей бородой дьяк Иван вскинулся на ноги, смахнул шапку с облысевшей напрочь розовокожей головы, моргнул воспаленными больными веками, затараторил: – Тут как тут, князь воевода Григорий! Только что в сенцы торкнулись! Велишь кликать пред твои светлые очи? – Велю! Да чтобы грязные ноги о сено хорошенько вытерли, натопчут в горнице, что стадо коров! – Тут как тут будут, воевода князь Григорий, я мигом! – дьяк Иван левой двупалой рукой – мизинец да большой палец врастопырку – родился с таким уродством, но привык и ловко управлялся ею – надел лисью рыжую шапку почти по брови над серыми, с красными прожилками глазами и удалился исполнять повеление князя Григория. Первым в горницу к воеводе вошел атаман Матвей, следом, задев шапкой притолоку двери, с трудом, казалось, втиснулся детина саженного роста, рукой подхватил серую баранью шапку, которая свалилась с крупной белокурой головы, за ним шагнул через порог есаул смуглолицый, с черными отвислыми, как у татарина, усами. Последним, прикрыв за собой дверь, вошел щербатый, без двух передних зубов есаул, глянув на лицо которого князь Григорий невольно вздрогнул – обе щеки и подбородок порчены продолговатыми длинными шрамами. И этому изуродованному лицу еще большую суровость придавали холодные, словно осколки булата, серые с прищуром глаза. Есаул быстро глянул в лицо воеводы, с некоторой долей удивления дернул густыми темными бровями и тут же отвел взгляд, вслед за ратными товарищами перекрестился на богатый, в серебряном окладе иконостас. Князь Григорий поджал губы, ухватил пальцами прядь волос на бороде, слегка крутнул ее на указательном пальце правой руки – что-то давно знакомое показалось ему в облике есаула с изувеченным лицом, особенно красное родимое пятно на правом виске величиной с тыквенное семечко. «Господи! Быть того не может, чтобы мертвый из земли восстал! Был верный слух, что князь Роман смерть принял в той страшной бойне, которую учинили опричники Малюты Скуратова в Твери! И по дороге на Великий Новгород да Псков! Имение князя Григория, родителя князя Романа, было близ Медыни и, как сказывали тишком верные люди, вся семья и дворовые были сожжены в поместье… И вдруг потомственный князь из ярославских князей Роман – есаул в войске воровских казаков!» – все это пронеслось в голове воеводы, словно короткая отдаленная вспышка молнии, пока он широким жестом указал казакам на прочную лавку вдоль стены, приглашая сесть для долгой и трудной, как он полагал, беседы с атаманом. – Звал я вас, казаки, дабы уведомить, что вчера вечером были у меня ногайские послы с жалобой на тебя, атаман Матвей, и на твоих казаков. А повинны вы в недавнем нападении на посольский обоз от хана Уруса. В том обозе послы везли царю и великому князю Ивану Васильевичу немалые дары, и те дары и посольскую рухлядь вы, казаки пограбили, как и много побрали в ногайских улусах при нападении на них. Что скажешь, атаман Матвей, на такое обвинение? «Запела ногайская лисица, русской курятинки наевшись!» – со злостью подумал Матвей Мещеряк, насупив густые брови. Он сидел, опершись руками на темляк длинной сабли, поставленной между коленями, едва сдерживаясь, чтобы грубым словом не вызвать гнева самарского воеводы. А потому и ответил негромко, но с твердостью выговаривая каждую фразу: – А кто посчитал, князь Григорий, тот убыток, который принесли русским селам и деревням ногайские налетчики хотя бы последним отрядом в шесть сот сабель? И сколько русских душ погубили степные разбойники, добывая русскую рухлядь, да хватая русских мужиков и женщин, угоняя их в степи для продажи в рабство хивинским, бухарским да крымским мурзам? В какую цену у ногаев православная душа? Об этом посол тебе не сказывал, князь Григорий? И не сказывал ли тебе посол, сколько русских людей ими побито при этих налетах? Вестимо, мертвый ничего не скажет, но за него спросится! Спокон веку ведется месть – око за око, голова за голову! Ежели ногайский посол считает, что на его стороне правда, пусть спор этот решит судное поле! Я выставлю со своей стороны полста казаков, и он пусть выставит столько же своих воинов! Чей верх выйдет – то в воле божьей, а стало быть, за тем и правда! Казаки признают только суд божий, а не суд мурз ногайских или суд бояр московских! – Матвей стиснул зубы и умолк, чтобы успокоить заколотившееся в груди сердце. Знал, что воевода сказал еще не все, вона как заходил скорым шагом по горнице, от двери к окну противоположной стены, грызет губу и бросает на сидящих казаков пытливые взгляды. «Стократ прав атаман, – сознавал в душе князь Григорий. – Ногайские разбойные шайки едва не каждое лето отваживаются налетать на наши окраины одни ли, с крымцами ли вместе! От их набегов по воле царя Ивана Васильевича я самолично достраивал Алатырскую засечную линию всего лишь три года назад! А перед этим служил в береговых полках в Михайлове, на границе Дикого Поля стоял супротив таких же набеглых орд крымских татар. Но что делать, атаман? Ныне волей царя Федора Ивановича о другом надобно думать!» – О чем думал, о том и пояснил казакам: – О ногайских набегах и мне хорошо ведомо, атаман Матвей. И знаю о тяжком их вреде не с чужих слов, но по своей ратной службе в Диком Поле. Но ныне у царя нашего большая нужда в замирении ногайских мурз, для того ради некоторых из них царь Федор Иванович особливо приласкивает к себе, против воли хана Уруса. И делает это царь Федор Иванович по причине, которая нам, холопам его, отсюда, с реки Волги, не ведома, но о которой, пораскинув своим худым умишком, можно догадаться: либо на западных рубежах снова грозит немирный польский король Стефан Баторий, собирая к весне шляхетское воинство, либо прознал царь о том, что крымский хан готовит несчетную орду к походу на Москву, призывая и ногаев с собой, как не единожды допрежь того случалось. А может статься, стало ведомо Боярской думе, что хан Кучум зовет ногайских мурз к себе, норовя большой силой изгнать государевых ратных людей из Сибирской земли, которую вы сами не так давно отвоевали у татар… Вы теперь, казаки, на государевой службе, а стало быть, воля царя и для вас свята. А посему, дабы не злобить лишний раз ногайских мурз, готовых принести московскому царю шерть на верность и отстать от злой воли хана Уруса, надобно побранную у них рухлядь вернуть по доброй воле. – Князь Григорий сделал упор на последних словах и вновь внимательно строгим взглядом посмотрел на казацких командиров, пытаясь угадать, убедил ли этих отчаянных храбрецов? Не придется ли высказывать свои угрозы в более открытой форме? Но как тогда поведет себя атаман и казаки? Могут озлиться, силой покинуть Самару и уйти сызнова на Яик. И он, воевода, не исполнит государева указа о призыве казаков на его службу, они не пойдут в Астрахань в поддержку крымского царевича Мурат-Гирея, которого Боярская дума хочет использовать как ратную и политическую угрозу крымскому хану. – За ту рухлядь, князь Григорий, казаки свою кровь проливали, и вот так запросто, по одной воле ногайского посланца, не отдадут! Да и как пойдут мои, казаки на зимнюю ратную службу, ежели с них снять последний халат, взятый у врагов саблей? Ведомо тебе, князь Григорий, что Боярская дума и не подумала приодеть казаков в зиму, чтобы не померзли, как тараканы в нетопленной избе, – помянешь и лето, коль шубы нету! Опять же, получается, что казаки сами должны озаботиться теплой одежонкой, а у кого взять, коль казна государева не дает? У ногаев альбо у своих же купчишек? Аль я не прав? Князь Григорий остановился у стола, молча кивнул головой несколько раз, обдумывая ответ атамана. Через минуту – другую он вдруг резко прихлопнул ладонью о дубовую столешницу, с обнадеживающей улыбкой проговорил: – О кафтанах и портках теплых, надетых на казаках, говорить, вестимо, с послом хана Уруса не будем. А об остальном придется, особенно о вещицах из золота, серебра и разных каменьев… Вот так запросто, без некоторой уступки с вашей стороны, нам ногайских мурз не угомонить. И так уже мне высказывали укоры в глаза, что московский царь слаб, не волен править своими подданными, коль не исполнил законного желания будущих союзников в возврате их утерянных сокровищ, особенно тех мурз, которые готовы принести повинную московскому царю за свои прежние набеги на русские окраины. – Добро, князь Григорий, – ответил Матвей Мещеряк, после некоторого раздумья над последними словами воеводы. – Ногайских мурз мы утешим возвратом взятых у них товаров и дорогой утвари, которую казаки раздуванили по своему обычаю. А как быть с казаками, которые, продав эту утварь, намеревались кормиться сами и кормить своих женок, детей и стариков? Неужто Боярская дума озаботится о них? Или от государевой казны казакам положат такое жалованье, как у московских стрельцов в Кремле, которые, уверен, и не собираются на крымского хана идти в зиму войной? Ежели так – казаки без ропота возвратят ногаям их товары и дорогую утварь. Каково будет твое слово, князь Григорий, на наши резоны? – Резоны ваши, казаки, разумны и по делу, – с долей восхищения уму атамана ответил князь Григорий. «Добрую науку дала этому казаку лихая жизнь, – вздохнул воевода, сожалея, что такой ратный ум и не на службе истерзанной Руси, хотя своими войнами с ханом Кучумом и Урусом и оказал посильную в свое время помощь московскому государству. Но я все же обязан исполнить волю царя Федора Ивановича, хотя бы и пришлось против собственной совести обхитрить этого атамана… Дело ведь не столько в нем самом, сколько в его казаках, которые так нужны на Терском рубеже!» Воевода, улыбаясь, вновь покрутил прядь бороды на пальце и неожиданно нашел достойный, как ему показалось, выход из трудного положения. Обращаясь к атаману Мещеряку, он как бы в задумчивости высказал пришедшую в голову мысль: – А ежели мы, атаман Матвей, учиним список взятых у казаков ценных вещей, укажем, какую плату за нее хотят получить новые владельцы. Я же тот список со своей отпиской пошлю на имя царя Федора Ивановича с тем, чтобы он дал указ Боярской Думе сделать выплату и прислать в Самару спешных гонцов с нужной казной… Покудова вы ждете починки стругов в затоне, гонец уже будет в Москве, а случится так, что вы сплывете уже в Астрахань, я пошлю следом стрелецкий струг с той казной… Думаю, атаман и есаулы, это самое разумное необидное для вас решение. Каково будет твое слово, атаман? Матвей переглянулся со своими есаулами, по их лицам пытаясь угадать, годится ли такое решение спорного дела с ногайцами, или показать им мужицкий кукиш и пусть тогда будет, как бог или дьявол на душу положит? Емельян Первой и Томилка Адамов согласно кивнули головами, а Митроха Клык, сдвинув к переносью густые черные брови, не глядя в лицо князя Григория, с раздражением бросил короткую реплику, понимая, что в их положении худой мир с ногаями лучше всякой возможной усложненности, тем более, что их в Самаре не так уж и много: – Пусть так будет, атаман! Иначе нам без доброго ослопа от ногайских псов-послов не отбиться! На эти слова князь Григорий поджал губы и внимательно посмотрел на казацкого есаула, который в эту минуту держал голову в профиль. Брови у воеводы вновь вскинулись вверх, он раскрыл было рот, но тут же сдержал слово, которое едва не сорвалось с языка. Воевода повернулся к атаману с радостной улыбкой, ожидая ответных высказываний Матвея Мещеряка. – Пущай будет по твоему, князь Григорий. Верно молвил есаул Митроха Клык – иначе не угомонятся ногаи, станут кляузные отписки на нас писать в Москву, учнут брюзжать, как мухи осенние, покоя от них не будет! Своими жалобами и на Терском рубеже устроят нам зубную боль, жить не дадут спокойно! Князь Григорий, довольный словами атамана, потер руки, уже властным тоном приказал: – Завтра поутру каждый казак изготовит к показу походные сумки, ногайские послы в присутствии моих писцов при дьяке Иване и вместе с есаулами составят перечень вещей с указанием, какая да сколько стоит. Чем скорее сделаем тот перечень, тем быстрее пошлю своего гонца в Москву. Теперь идите к своим людям и все передайте казакам с толковыми пояснениями. Атаман и есаулы отдали воеводе поклоны, пошли было к двери, как вдруг князь Григорий негромко сказал, и в голосе его все же слышалась некоторая неуверенность – а не ошибся ли он? Мог ведь оказаться просто очень схожим человеком… – Князь Роман, задержись на малое время! Митроха Клык от неожиданности слегка вздрогнул, замер у порога, потом медленно обернулся к воеводе, с долей вызова ответил: – Был князь Роман, да волей царя Ивана стал беглый казак Митрофан! Неужто признал, князь Григорий? Считай, без малого двадцать зим минуло, как виделись в последний раз в Александровской слободе, на пиру кромешников Малюты Скуратова! Не многие князья да бояре с того пира верхом на своих конях разъехались, иных и в санях повязанными развезли, кого в лес зверью на корм, кого в омут спустили! – Мне счастливо удалось ранее конца пира уехать… А тебя признал, князь Роман, хотя лик твой порчен весьма… Знать хочу, что с тобой приключилось. Слух был, что и ты сгинул в том кромешном походе царя Ивана Васильевича на Тверь да на Великий Новгород! Какую крамолу хотел вывести царь среди бояр, кого он так смертельно боялся, что столько тысяч людей безвинно погубил… А ты вот среди казаков объявился! Вы идите, атаман, а мы с князем Романом поговорим. Что бы там ни было, а у нас с ним общий дальний родич – ярославский князь Василий Грозные Очи, который жил еще до нашествия на Русь хана Мамая. А его правнук Иван Засека и стал родоначальником князей Засекиных! – Вона-а что-о! – с удивлением выговорил Матвей Мещеряк, делая вид, что открытие подлинного имени есаула стало для него полной неожиданностью. – Ну, коли так… Добро, Митроха, то бишь князь Роман, поговори с князем Григорием, а мы идем к казакам. Обсудим завтрашний… торг с ногаями, что да как… Митроха Клык снял одетую было суконную шапку с беличьей опушкой, опустился на лавку, а Матвей с Емельяном и Томилкой неспешно покинули приказную избу, самарский кремль с его бесконечным стуком топоров и по грязной, еще без дощатых подмостков улице пошли к строениям, где разместились на постой их ратные товарищи. Казаки без особой радости, но с пониманием отнеслись к известию атамана о том, что по требованию самарского воеводы, который исполняет лишь волю царя Федора Ивановича по усмирению ногайских мурз, им надлежит возвратить прежним владельцам с бою взятую добычу – рухлядь и дорогую утварь из золота и серебра да каменья, у кого что имелось в приседельных сумках и кисах. – Ну что же! – громко высказался на это Ортюха Болдырев, когда казаки утихли, выслушав слова атамана. – Возить в кисе серебряные монеты гораздо удобнее, лишь бы по цене для нас было не обидно. Как говорили и до нас старики – добро было, да сплыло, и опять будет: казак своего добудет! Не так ли, братцы? Была бы голова, будет и булава! А мы со своим атаманом еще погуляем на воле, припомним и нынешним нашим обидчикам завтрашний торг. Уверуют, что быстрая вошка первая на гребешок попадает! Казаки нестройно посмеялись шутке Ортюхи, понимая, что теперь они не скоро вновь будут гулять по заволжским степям, а Матвей напомнил казакам, что назавтра все должно пройти мирно, без драки с ногайскими послами, чтобы вновь не вызвать на себя государев гнев. – Коли так, – согласился есаул Ортюха с доводами атамана, – то на завтрашний день обратимся в настоящих торговых мужей! Будем торговаться до хрипоты в горле. Покажем ногаям, что и языком казаки владеют не хуже, чем саблей, сто чертей им всем в печенки, чтоб весело спалось! Вот и прознали мы, каково угощение приготовил воевода рано поутру нашему атаману! Был на пиру нищий Елизар, да только блюдо облизал! – и неожиданно с озорством добавил: – Хорошо, что еще в Москве я княжне Зульфие жемчужные бусы подарил, взятые у ханской сестрицы под Кош-Яиком! Пришлось бы возвращать, а моя женушка осталась бы без дорогого подарка! Матвей с признательностью глянул на верного есаула, вздохнул украдкой, издали посмотрев на притихших в дальнем углу необустроенного помещения Марфу и ее подружек. Он отлично понимал, что и в душе Ортюхи, как и у самого, не без основания кошки когтями скребут: саблей добытое добро отдавать придется завтра, а вот когда из Москвы привезут казну, это еще вопрос. Да и кто знает, как на это решение самарского воеводы посмотрит прижимистый на трату государевых денег правитель и государев конюший Борис Федорович Годунов? Сказывали московские людишки, что у него деньгу можно вырвать из пальцев со слезами, словно ненароком прилипший язык к промерзшему топору в пору крещенских морозов!.. Поутру 25 октября есаулы первыми развязали перед ногайскими и воеводскими писчиками свои приседельные мешки и кисы, показывая все, что было при них после возвращения с Кош-Яика. Ногайцы радостно улыбались, узнавая дорогую одежду и утварь, сделанную где-то далеко в азиатских городах Хиве, Бухаре или в Самарканде, какие не делают на Руси и которые могли объявиться в казацких мешках только как военная добыча. Тут же начинался отчаянный торг – казаки называли такую цену, что у писчиков узкие глаза становились словно у ночных филинов. – Зенки-то свои расщурь! – горячился пожилой казак за спиной Матвея Мещеряка. – Неужто сия серебряная чаша с позолотой по кругу не стоит названных денег? – Э-э, чужой рот не свои ворота, не затворишь! – кричал другой казак худющему писчику. – Какую цену хочу, такую и прошу! А нет, так в Астрахань повезу, тамошним купцам с лихвой продам! За этот позлащенный подсвечник я двух добрых коней возьму! Ногаец сбивал цену вдвое, казак упорствовал, и спор, как правило, заканчивался где-то на середине, после чего писчики писали в два списка, воеводе и послу, имя казака, вещицу и ее цену. Неожиданно взорвался на крик Иванка Камышник, у которого не выдержали нервы при обвинении казаков в разбойных нападениях на ногайские улусы и особенно на погром их столицы Сарайчика. – На ваш стольный Сарайчик ходили казаки по воле российского государя Ивана Васильевича в наказание за ваши бессчетные набеги! Не вы ли, собравшись с крымцами да сибирцами жгли наши села и города? Не вы ли уводили десятки тысяч русских людей в неволю, бесчестили женок и девиц? За это были биты казаками, за это в отместку казаки соромили ваших женок! А будете и далее лиходейничать, то и ваш хан Урус начнет бегать по степи, как бегал от атамана Ермака хан Кучум, находя спасение в дальних уголках Сибири! Били мы хана Кучума, били хана Уруса, а теперь идем бить крымского хана в его землях! И вы нас лучше не задирайте, потому как говорят на Руси – были бы крошки, а мышки будут! Вы у нас теперь рухлядь отбираете, так не забудьте спрятать понадежнее! Ногайский толмач от неожиданности даже присел, потому как Иван Камышник, припадая на раненую в Сибири правую ногу, коршуном заходил кругами над ним, сжимая и разжимая огромные кулачищи, но сдержался и обе руки упрятал за спину. Толмач тут же оказался рядом с послом Иштор-батыром и присунулся усатым лицом к уху посла. Глава ногайских послов от услышанного даже рот раскрыл, так что и кончик красного языка наружу высунулся. Как? Казаки ходили на ногайскую столицу по государеву повелению? Отчего же во всех своих грамотах к хану Урусу от имени царя Федора пишут, что разбойные казаки не в государевой воле! И что грабят и жгут ногайские улусы своей охотой! Этого он, посол Иштор-богатырь, без внимания не оставит! И самарский воевода должен знать, кого принял в свой новый город на ратную службу. Чего доброго, эти разбойники темной ночью могут снова напасть на посольство и всех изрубить за отнятую утварь. – Иванка, уйми свой гнев! – негромко выговорил Матвей своему ратному товарищу. – Похоже, что ты крепко напугал ногайского посла, вона как стрекатнул с оговорными речами к воеводе! Как знать, не в великой ли тайне были те посланцы от государя к казачьим атаманам, чтобы пожечь ногайскую столицу за их набеги? – Да ну их к бесу, озлили сверх всякой меры, расшиби их гром натрое! – проворчал Иван Камышник, сгреб ладонью длинные усы и, потряхивая пустым приседельным мешком, ушел в помещение. К атаману подошел есаул Митроха Клык, показал наполовину пустой приседельный мешок, невесело пошутил: – Богатый Ермил – всему миру мил, а бедный Ермил и своей женке не мил! Зато вот бумага, где писано, что именно у казака Митрохи взято по воле ногайского посла. Да, а куда это Иштор так резво пробежал мимо меня? – А-а, – отмахнулся Матвей, не вдаваясь в подробности происшедшего. – Как говорится, жена сбесилась и мужа не спросилась! К воеводе с кляузами поскакал пешей рысцой!.. Я свое отдал без торга. Будем живы, добудем и поживу, что теперь печалиться. Бог даст, не поскупится государь Федор Иванович, возвернет потерянное казаками ради службы ему на крымских рубежах… О чем говорил с тобой князь Григорий? Уговаривал отстать от казаков, так, да? Митроха Клык покривил порченные шрамами губы, нервно рукой несколько раз пригладил густую волнистую бороду, которая словно нарочно вызывающе торчала вперед, не ложась на грудь. С нескрываемой печалью в голосе проговорил, посматривая на казаков, которые все еще шумно спорили с ногайскими писчиками. – Да что он мог присоветовать мне? Говорил, твоя правда, Матвей, чтобы я отстал от казаков, подал прошение государю с просьбой возвратить мне прежнее княжеское звание, да чтобы простил за воровство с казаками, а даровал сызнова родовое село с деревнями и землями. Да знаю доподлинно, что мое родовое село и земли с угодьями царь Иван Васильевич пожаловал не кому-то, а нынешнему правителю Борису Годунову! Так нешто Борис не сыщет причины уморить меня каким-то способом, лишь бы не потерять бесчестно нажитое, когда состоял в опричниках обок с нелюдем Малютой Скуратовым! – Да-а, брат Митроха, в твоих словах много горькой правды и об опричниках и о нынешнем правителе, трясца его матери, чтоб весело жилось! Наслышался я в Москве от князей Шуйских, Ивана да Андрея, про лихоимство Бориса Годунова! – Как? – удивился не на шутку Митроха Клык и в его постоянно злых серых глазах вспыхнуло неподдельное любопытство. – Тебе довелось повидаться с князем Иваном Петровичем? С этим воистину героическим полководцем? Когда? И что свело вас вместе, да еще в Москве? – Дело прошлое, брат Митроха, как-нибудь на досуге расскажу подробнее. Теперь будем доглядывать за казаками, чтобы не учинилось какого ни то буйства. Вона, гляди, казак есаула Тимохи Приемыша уже обеими руками трясет ногайца за халат, словно переспелую грушу, – с улыбкой ответил атаман. – Должно, хочет приличную цену вытрясти за свою утварь. Тимоха! – громко крикнул Матвей есаулу. – Угомони Фомку, а то натворит нам беды да головной боли, так что и до Анны зимней[33] не расхлебаемся этим киселем! Тимоха Приемыш молча показал молодому щекастому с жидкой бородкой казаку кулак непомерной величины, и гвалт в дальнем углу тут же утих. К великому счастью обеих сторон все обошлось без происшествия, чего так опасался самарский воевода. К вечеру на руках князя Григория был поименный список прибывших в Самару казаков и перечень вещей, взятых у них в пользу ногайского посольства, искоса поглядывая на исписанные листы, аккуратно сложенные на зеленой скатерти стола у четырех рожков его подсвечника, воевода расхаживал по горнице, предаваясь размышлениям о ситуации, которая сложилась на этот день в Самаре. «Царь и великий князь Федор Иванович уже уведомился через посла своего Хлопова, да и через отписки астраханских воевод Романа Пивова и Михайлы Бурцева о крепком побитии ногайцев под Кош-Яиком. А от меня такое известие придет с немалой задержкой. Разгневается правитель Борис Федорович, что не известил царя с должной поспешностью, может за нерадение и опалу наложить – отписку с опалой, где волей царя всегда пишут так: “И ты, дурак бездумный, худой воеводишко! Пишешь, что…” После такой отписки жди гнева царского и отстранения от службы…» – размышляя так, воевода в то же время отметил про себя, что стука топоров стало гораздо меньше – недавно к ночи зарядил нудный холодный дождь, из-за слякоти нет возможности работать с бревнами и тесом на новых срубах, и только внутри помещений под крышами, стучали топоры и молотки, да слышались громкие покрики мастеров, которые подгоняли нерадивых подмастерьев. «Надобно спешно казаков и их семьи из города отослать в зимовье при устье реки Самары у Шелехмецких гор, где чинят струги. А государю Федору Ивановичу отпишу все в подробности, когда казаки из Самары уйдут. Два-три дня погоды не сделают, потому как знает государь, что из Самары гонец скачет гораздо дольше, чем, к примеру, из той же Коломны!» – воевода надавил ладонью на тяжелую дверь, властным голосом позвал приказного дьяка к себе: – Ивашка, спишь, что ли? Живо ко мне! В ответ послышалось торопливое покашливание, шарканье ног, и перед князем Григорием, сверкая розовокожей лысой головой, объявился сорокалетний дьяк Иван Стрешнев, на ходу раздвоив руками бороду к плечам. – Тут как тут я, князь Григорий Осипович! Как можно спать на государевой службе! Весь внимание, о чем изволите распорядиться? – Самолично сыщи литовского голову Семейку Кольцова и моим словом прикажи, чтоб он известил казацких командиров, как только утихнет непогода, идти им к Шелехметскому зимовью. Там теперь полно пустых амбаров, разместятся для проживания сами и скот свой по конюшням разведут. И пущай помогают стрельцам чинить те струги, потому как, неровен час, придут за Анастасией-овечницей[34] первые морозы, Волга начнет льдом покрываться и им не спуститься вовремя к Астрахани! А зиму мне такую ораву кормить в Самаре нечем, своих бы стрельцов да мастеровых не уморить голодом, как это случилось с воеводой Болховским в Сибири, о чем атаман Матвей мне сказывал, не без резона укорял московским боярам! – Мигом бегу, князь Григорий Осипович! Бегу искать литовского голову. Тут как тут будет Семейка Кольцов! – дьяк Иван проворно натянул на островерхую голову белую баранью шапку, поклонился воеводе и хотел было уже исчезнуть с возможной для его тощего тела скоростью, но князь Григорий почти у порога остановил его: – Да повели стрелецкому голове Семейке, чтоб самолично проводил казаков к зимовью, а то будут блуждать в присамарских протоках да дебрях, могут и мимо устья проехать! Дьяк Стрешнев издали поклонился воеводе и счел нужным заметить, что этот стрелецкий литовский голова Семейка, по извету доверенного литвина-стрельца, еще на Яике, похоже, весьма сдружился с атаманом Мещеряком и у казаков считается за человека, которому можно верить на слово. – Ну и отменно, коли так! – с затаенной улыбкой ответил на это сообщение князь Григорий. – Стало быть, через этого литовского голову мы и будем управлять казацким атаманом! Ежели кто другой скажет им мою волю – усомниться могут, а Семейка скажет – поверят и сделают так, как царю и великому князю Федору Ивановичу угодно будет! А теперь ступай! Опосля оповестишь, как исполнено сие приказание. И все ли спокойно было среди казаков? Мягкой кошачьей походкой, приседая на полусогнутых ногах, дьяк Стрешнев почти пробежал по прихожей и исчез с глаз воеводы. Казаки отужинали, отмыли котлы и миски, и по обыкновению в ненастную погоду собрались в тесный круг около старца Еремея, послушать его бессчетные житейские истории да смешные сказки. Матвей Мещеряк с Марфой и Ортюха Болдырев со своей княжной Зульфией пристроились обок на самодельной скамье. Молодой и кудрявый Митяй со скромницей светловолосой Маняшей сидели поодаль в углу, взявшись за руки, больше глядели друг на друга, а не на рассказчика, тихо посмеивались, особенно когда дружок Федотка Цыбуля громко вздыхал на лавке рядом с ними, сетуя на свое одиночество. Старец Еремей, то и дело оглаживая широченную с плеча на плечо белую бороду, заканчивал каждую сказку под казачий хохот, сам не смеялся, только в ясных серых глазах, над которыми нависали черные брови, прыгали задорные искорки. – А вот еще, братцы, не выдумка, а быль истинная, из-за которой в свое время большая пря[35] на селе вышла. Разрази меня гром на этом месте и провались я в преисподнюю в самое сонмище нечисти рогатой, ежели совру хоть в едином слове! – Давай, давай, отче Еремей! Но бойся гнева Господа – соврешь да и провалишься в преисподнюю! Как мы тебя оттуда вытаскивать будем? У нас и веревки такой длинной не сыщется! – с хрипотцой пошутил Ортюха, лукаво подмигивая старцу Еремею. – Неужто сам святым крестом от нечистых не отобьюсь? Не впервой с рогатыми потасовку устраивать, а мое успение, ведомо то мне, еще за да-альними горами, – без тени улыбки на щекастом заросшем лице ответил бывший чернец, уселся на стульчике поудобнее и начал очередной сказ: «Жил да был в соседнем от нас селе рыжий да жадный поп Никита. Это про таких, как он, говорят: богат, как ильинский сот, а живет, как скот, потому как жаден до невероятности, любил от чадов богатый принос, да охоч был до всякого пристяжания[36]. А в соседях у него бедовал мужик Фома. Бывало, станут у него выспрашивать: “Как живешь, Фома?” А он в ответ с утешительной улыбкой ответствует: “Слава Богу! Доселе было одеть нечего, а теперь в бане перемыться не в чем”. У попа Никиты было десять лошадей, а мужик Фома в соху впрягался сам, а боронил поле на своей худосочной бабе Матрене. Вот в одну ночь сдружился мужик Фома в душе своей с нечистым и скараулил, когда сторож у попова табуна уснул, да и учинил увод кобылы к себе на подворье. Утром поп Никита плетью попотчевал нерадивого пастуха, поискал в окрестном лесу свою кобылу, да и умылся горькими слезами в великой досаде. Решил, что волки зарезали роковую худобу. А у мужика Фомы кобыла ожеребилась и стало у него уже две лошади! Вот пришел великий пост, и надо было мужику Фоме идти к попу Никите на исповедь. Поп Никита спрашивает: “Говори, раб божий, в чем грешен?” – “Да у меня, батюшка, никаких грехов нет, разве что только один”. – “Какой же это грех, раб божий?” – “Да в прошлом году у тебя кобылу украл!” – Взбеленился было поп Никита, да делать нечего – исповедь же, все едино что перед Господом мужик кается. “Надо этого мужика Фому перед всем миром конокрадом выставить. Мужики сгонят его из села прочь, и обе лошади мне вернут. Вот и буду я в большой выгоде!” – Покачал поп Никита головой с укоризною, да и говорит: “Ну что же, раб божий Фома, я прощаю тебе этот грех, но ведь надо, чтобы и бог простил. Для этого ты всенародно в церкви принеси покаяние”. – “Хорошо, покаюсь, батюшка, коль господу надо узнать о моем грехе”. – А сам думает: “Ведь если я перед всеми признаюсь, то у меня отберут лошадей, и работать в поле будет не на чем. Надо как-нибудь обхитрить жадного попа!” Выходит поп Никита из исповедальни к народу и говорит: “Вот, братие и сестры, что мужик Фома вам скажет, так это все будет истинная, как перед богом, правда, и вам это принять с должным опосля разумением и действом!” Тут все мужики и бабы уши свои и пораскрыли – что же такого важного скажет Фома? А он вышел да и говорит народу с поклоном: “Вот, люд провославный, должен я вам сказать правду: все детишки в нашем селе, которые рыжие, все от попа Никиты родились!” – Село так и ахнуло! Мужики рукава начали закатывать, бабы с воплем из церкви, как стая воробьев из амбара, порскнули, а поп Никита через алтарь стрекача задал домой, кинулся верхом на коня, да только и видели его черную рясу в пыльной туче над дорогой! Более того попа никто и близко нашей округи не видел. Аминь!» Казаки посмеялись над незадачливым попом Никитой, а Ортюха покачал головой и со смехом сказал, вновь подмигивая старцу Еремею: – Истину поведал ты нам, отче Еремей, потому как не провалился в преисподнюю под Самарой. Только хочу спросить, не о себе ли ненароком речь вел? Не с той ли поры в бегах дальних, что и в Сибири успел побывать со славным атаманом Ермаком Тимофеевичем? Кайся, отче! Казаки охотно отпустят тебе любой грех про рыжих ребятишек, ежели такие теперь бегают по святой Руси! Казаки от души заржали, видя, как плотные щеки старца Еремея порозовели от смущения и он истово закрестился, уверяя казаков, что с чужими женками отродясь не блудил. – Да и не рыжий я вовсе, аль ослепли, жеребята ржачие! – сам не удержался от хохота старец Еремей, смахнул согнутым пальцем слезу с глаз, хлопнул себя широкими ладонями по коленям. – А вот еще был один случай, казаки: «Умер в столице старый барин, на место его встал старший сын. И захотелось сыну наведаться в родовое поместье. Знамо дело, сел в коляску, огромную собаку, что с ним в Москве была, прихватил. Примчало молодое чадо в село, а там не ко времени дождь сильный разошелся. Барин шустро выскочил из коляски и скок в дом. А дворовым страх как хочется поглазеть, каков чреслом новый барин, не распирает ли его безмерная пыха[37]? Они и подослали к коляске подглядеть дворового старика. Пока тот к той коляске подкрадывался, боярин-то уже в доме! Старик заглянул в коляску, глаза выпучил и бежать в избенку, где дворовые теснились. – Видел боярина? Каков он? – пытают старика. Старик крестится да бормочет несуразное: “Слава тебе, господи! Сподобил увидеть нового боярина!” – Дворовые с расспросом – каков да каков молодой хозяин? – “Да ни дать, ни взять, как собака! Только уши подлиннее, да глаза побольше!” Ахнули дворовые, а им и невдомек, что старик видел не боярина, а его собаку. И тут вам всем – аминь!» Казаки вновь в хохот, а Тимоха Приемыш скривил в злой усмешке толстые губы и обронил: – Разницы мало, братцы! Иная собака милостивее боярина бывает, без нужды не гавкнет и за портки зубами не цапнет. Ортюха Болдырев только хотел было что-то добавить от себя, как на пороге будущей конюшни объявился голова литовских стрельцов, тучным телом едва не закрыв дверной проем. – О-о, к нам дорогой гость пожаловал, сам голова стрелецкий! – тут же перекинулся на другую тему разговора есаул, не желая, чтобы служивый услышал их крамольные разговоры о боярах и попах. – Малость опять припоздал ты, Симеон, кашу мы съели, котлы собаки вылизали до блеска, так что и золой чистить не надо… – Я уже принял ужин, и крепко, – отозвался Симеон Кольцов, подергал себя за лихо закрученные усики – от изрядной тесноты в конюшне чувствовалась духота. – Атаман Матвей, к тебе я от воеводы князя Григория. Разговаривать выйдем под навес, тут скоро дышать будет нечем. Открывайте большой ворота, чтобы ветром продувало! С тесовой крыши в грязь шлепали крупные водяные капли, атаман и стрелецкий голова встали под навесом. Семейка Кольцов передал собеседнику повеление воеводы приготовиться к переезду в зимовье, что в устье реки Самары. Там сооружены причалы для больших стругов и несколько десятков амбаров и жилых срубов для торговых караванов, доведись им по морозной осени не дойти вниз до Астрахани или вверх до Нижнего Новгорода. – Когда выходить нам? – только и спросил Матвей, пытливо глянув в продолговатое, бакенбардами обрамленное лицо стрелецкого головы. Он подспудно догадывался о причине их спешного перемещения из Самары в зимовье, и где-то в душе был согласен с воеводой: постоянное пребывание бок о бок с ногайским посольством рано или поздно могло привести к нежелательной стычке, особенно если казаки слишком надолго заглянут приличной толпой в один из казенных кабаков и распалят раненые души крепкими напитками. «Не приведи господь, надумают казаки сговориться меж собой да и еще раз возьмут послов в сабли, отобьют побранную добычу и уйдут на Яик к Богдану Барбоше. Тогда до конца века бегать нам от стрельцов и от ногайцев по степи в разные стороны, как носятся шары перекатиполя в непогоду. А Марфуше да Зульфие покой нужен да кров надежный… И вера, что мы с Ортюхой не сгинем в каком-нибудь буераке безвестно, а будем под государевой защитой…» – Как плохой погода кончится, так и ехать нам. Мне воевода велел ехать с вами, проводить до того места, чтобы вам по самарским дебрям не путаться. – Еще спрос у меня, Симеон. Казаки приехали в Самару на конях, уйдут на стругах. Кто нам за коней плату даст? Не везти же нам их в Астрахань по Волге. Коням сено да овес нужны, а не свежая осетрина, как людишкам. Что на это воевода скажет? Был у вас разговор на эту тему? Симеон Кольцов несколько раз кивнул головой, но Матвей так и не понял – говорил ли воевода о казацких конях, нет ли. Симеон, видя недоумение на лице атамана, пояснил, что еще вчера был у воеводы разговор с дьяком Стрешневым, чтобы казакам выдать деньги за коней. В Астрахани у тамошних торговцев лошадьми они возьмут себе добрых коней и пойдут конно на Терский рубеж. Такое решение устраивало казаков, и Матвей одобрительно потер ладони. – Да, атаман Матвей, я исполнил твою просьбу о жилище для ваших женщин, – неожиданно заговорил стрелецкий голова на тему, о которой Матвей сам не решался напомнить Симеону Кольцову. – Сговорился со стрелецким десятником Игнатом Ворчило за небольшую плату. Он строил себе пятистенок, думал из Каширы семью забирать, да в зиму боялся из-за длинный и сырой дороги. Он согласен поселить там твоего тестя и трех женок до будущего лета, а там у вас судьба решится – заберете к себе на Терек или сами в Самару возвращаться будете. – Спаси бог тебя, Симеон! – Матвей не удержался от прихлынувшей к сердцу радости и крепко обнял широкого в плечах сотника, что привело литвина в некоторое смущение. – Добрая у тебя душа, и хотел бы иметь тебя в своих сотоварищах. Уйдем мы, так ты будь нашим женкам защитой в чужом городе. Оно, конечно, и Наум Коваль может за них постоять, но один, сам знаешь, в степи не ратник, живо аркан на шею накинут. Теперь в Самаре женок не так много, а мужиков тьма, что вшей в мужицкой шубе, не перещелкать всех! Об этом стрелецкий голова просил не беспокоиться. Он со своими десятниками будет жить в соседней избе. Спит чутко, под стать кочету в курятнике. Случись какой шум среди ночи – мигом будет рядом. И не с пустыми руками! А казаки пусть будут готовы к отъезду. Скарба у них не много, не на рыдван укладывать да веревками стягивать. А Наум Коваль с молодыми женками могут хоть сейчас идти в ту избу, которую уступает им Игнат Ворчило. День-два они поживут вместе, если дождь не кончится скоро, теплом обогреют стены, да кое-что из утвари в новый сруб занесут – не на голом же полу спать! Матвей Мещеряк, снова тронутый заботой чужого, казалось бы, им человека, с благодарностью пожал ему локоть. – Побудь малость, Симеон, я кликну Наума, Томилку, Ортюху да Митяя. И наших голубушек. Тотчас же и проводишь нас к Игнату, там и сговоримся о плате за житье… Стрелецкий десятник Игнат Ворчило, мужик степенный, крепко сложенный и со спокойным, привлекательным лицом мог бы считаться у женских любительниц погулять на стороне за красивого, если бы не заметное косоглазие: когда он смотрел на собеседника правым глазом, то левый следил за тем, что делается с этого же бока. Однако, как успел сообщить казакам Симеон, это не мешало ему палить из пищали так метко, что и молодые стрельцы от зависти только цокали языками. Редкая тыква, поставленная на пень за сто шагов не разлеталась на куски от первой же пули. Игнат встретил казаков и женщин приветливой улыбкой, молодцевато – а ему было не более тридцати лет – расправил плечи. – Проходите, гости дорогие, проходите, будьте теперь как у себя дома. Сказывал мне сотник, атаман Матвей, что до Астрахани сплываете вы на стругах… Ежели оставишь мне в уплату за избу до будущего лета своего коня, то и денег с вас не возьму, живите преспокойно и безбоязненно. Конь, знаю, у тебя добрый, сам видел, и мне в ратной службе беспокойной будет за верного сотоварища. Сговорились? – стрелецкий десятник, слегка смущаясь под любопытными женскими взглядами, старался смотреть на Матвея, а не на его спутниц. – Сговорились, Игнат! Завтра поутру приведут тебе моего жеребца. Служил мне это лето, со дня нашего прибытия на Кош-Яик, и тебе добрый десяток лет прослужит, ежели счастливо убережется от ногайской стрелы или еще какой напасти! – Атаман был рад, что так легко удалось сыскать Марфе и тестю доброе жилье в новом городе, глянул в слюдяное оконце, в надежде увидеть поверх частокола недалекую, за песчаной полосой Волгу и Жигулевские горы, но оконце отпотело от жарко протопленной печи, разглядеть что-нибудь на улице из-за вечерних сумерек и непогоды было просто невозможно. Ортюха Болдырев неспешно развязал кожаную кису, без счета высыпал в широкую ладонь десятка два серебряных новгородок[38]. – Это тебе, Игнат, за дрова, что ты наготовил в зиму, – сказал Ортюха удивленному стрелецкому десятнику. – Бери, будет тебе скромничать! Теперь сплывем в Астрахань со спокойной душой, что, воротясь, найдем своих красавиц живыми и тепленькими: нужны ли нам будут три мерзлых кочерыжки… Молчу, молчу, это не про вас грешным языком сбрехал! – тут же покаялся со смехом Ортюха, увидев, как княжна Зульфия молча, но с нахмуренными бровями, потянула из ножен изящный, серебром украшенный клинок кинжала. И снова к Игнату: – Да, вижу, у тебя уже есть в избе кадь под воду, две бадейки, чугунки и кувшины. Все это тако же не пять-шесть денег[39] стоило! Наум Коваль в сопровождении молчаливого Томилки осмотрел избу придирчивым знающим взглядом, не нашел никаких изъянов. Промысловик перекрестился на правый угол, где была уже сделана аккуратная полочка под икону, но пока без таковой и без лампадки перед ней, одобрительно сказал, обращаясь к стрелецкому десятнику: – Ну вот, вижу, что добрый мастер избу срубил, а тараканы непременно свою артель приведут, это уж как водится на Руси! Икону и лампадку с собой возим, поместим Господа в жилой угол, и потолок высок, даже я макушкой до матицы не достаю, хотя бы и подпрыгнул. Казаки посмеялись, Ортюха тут же скаламбурил: – Не к лицу бабке девичьи пляски! Но ежели ты, Наум, плясать учнешь в избе вместе со скоморохами, так к счастью, воистину лба себе о притолоку не расколешь! Скромно улыбаясь, Игнат Ворчило пояснил, что чужие скоморохи в новый город еще не заезживали, и своими доморощенными потешными людишками Самара не обзавелась. – Не беда, Игнат! Вот ворочусь из похода, поставлю пищаль и бердыш в угол, саблю повешу на стенку, да и вспомню былые молодецкие годы, когда потешал московский люд на торгах, не страшась возможного гнева скорого на расправу царя Ивана Васильевича! Тот, сказывали московские купчишки, и сам не прочь иной раз скоморохом заделаться, отчего у многих бояр поджилки в ногах тряслись от страха! Матвей вспомнил свое пребывание в Москве, посмеялся и на немой взгляд Марфы пояснил: – Будучи у князя Ивана Петровича Шуйского в гостях, слышал его рассказ о таком скоморошестве покойного царя. Когда в тысяча пятьсот семьдесят первом году к нему прибыли послы крымского хана с требованием дани со всей русской земли, царь Иван Васильевич нарядился в сермягу, бусырь[40] да в драную баранью шубу. Так же повелел одеться и всем своим боярам. Когда крымские послы вошли в палату и стали вертеть головами, не понимая, куда они попали, царь объявил им такими словами: «Видишь же меня, посол, во что я одет и бояре мои? Так это по вине крымского царя! Это он мое царство выпленил и казну пожег, потому и дать мне вашему царю нечего!» – Крымский хан счел такой ответ оскорбительным и на следующий год привел под Москву сто двадцать тысяч крымско-турецкого да ногайского войска. Однако под Молодью поимел от русского войска крепкую битву и с позором, понеся изрядные потери, бежал в свой Крым! Вот как приходилось в иную пору скоморошничать даже царям!.. После некоторого молчания Томилка Адамов, почесывая сквозь черную бороду кадык, с хитринкой проговорил: – Ты, Ортюха, пока казаковал, поди, все скоморошьи припевки позабыл, не так ли? Есаул догадался, что Томилка просто хочет подтолкнуть его на какую-нибудь забаву, чтобы она осталась в памяти женщин после их скорого отъезда из Самары, потому и принял вызов, руками развел, прося всех отодвинуться к единственной лавке у стены напротив обмазанной глиной, но еще не побеленной печи, заломил баранью шапку с беличьей опушкой, подбоченился и, приплясывая, пошел по горнице, напевая давно сорванным на ярмарках голосом: Ортюха остановился напротив смущенной княжны Зульфии, притопнул ногой, раскланялся перед ней и протянул снятую шапку, как бы прося подаяние: – Выверни, мужик, карман, не будь болван, достань деньгу, пропить помогу, а не дашь деньги, так карман береги, запущу сам лапу, сниму лапти и шапку! Марфа, Зульфия и Маняша от восторга захлопали в ладоши, а Игнат Ворчило, огладив рыжеватую бороду, от удивления даже головой покачал со словами: – Воистину, не забыл ты, казак, былое ремесло! Как знать, может и вправду оно тебе еще сгодится к старости, когда Самара умножится посадским народом… Ну, казаки, обживайте избу, мне к службе в досмотр стен поспешать надобно. Ежели в чем какая нужда будет, – Игнат повернулся к Науму, – сыскать меня не трудно, я на постой иду к брату моему Роману. Он через три двора от вас избу себе поставил. Тако же покудова без женки с детишками, вдвоем и будем зимовать. Завсегда могу помочь, чем смогу. С богом, живите счастливо, – стрелецкий десятник откланялся и направился к двери. У порога его остановила Марфа приветливыми словами: – Заходи и ты к нам в гости, Игнат. И еще – ежели вам с Романом постирать что-нибудь или сготовить повкуснее, так вы запросто, без стеснения, нам не в тягость будет сделать и вам что-то приятное, покудова вы без женок. Договорились? Игнат со смущением поблагодарил Марфу, сказал, что со стиркой у них и в самом деле не очень-то хорошо получается, еще раз поклонился и ушел по делам службы. Проводив владельца избы, Матвей облегченно вздохнул, обращаясь ко всем, сказал важным тоном: – Нут-ка, хозяева, прикиньте, что да что надобно здесь соорудить, чтобы Марфуша, Зульфия да Маняша жили спокойно, детишек народили и чтоб было где им колыбельки к матице привесить!.. Знать бы точно, когда князь Григорий выпроводит нас из Самары, чтобы успеть хоть что-то по дому сделать! – подошел к Марфе и ласково обнял ее за плечи, потом приложил руку к ее животу, словно хотел узнать, скоро ли будущий казак начнет проситься на волю. – Про обустройство не тужи, Матюша, – успокоил его Наум. – Что не успеете, я сам доделаю, не без рук вовсе, да и топором владею. Какой надо плотницкий инструмент куплю, альбо на время у кого-нибудь одолжу. На полу спать не будем. Наши мешки ногаи не перетряхивали, одеяла есть, теплая одежда есть, у каждого толстое рядно, чтобы подстелить на соломенные матрацы. Будем жить да Бога молить, чтобы вы возвратились счастливо из ратного похода на крымских татар. – Господь не выдаст, крымский хан не съест, – пошутил Ортюха, тут же схватился за живот и скорчил рожицу: – Сто чертей тому хану в печенку, чтоб весело спалось! Вспомнил аспида и так есть захотелось, что кишки разболелись! Ой-ей-ей, спасайте, иначе скрючит меня хворь так, что и дюжина молодцев не выпрямят, растягивая за руки и за ноги, впору будет коней привязывать, как лихие татары делают! Марфа засмеялась, поняла этот намек, пошутила: – Надо же такому случиться, есаул! И трех часов не прошло, как отужинали, а тебя от голода крючит! Придется спасать, чтоб грех не лег на душу… Симеон, а ты куда засобирался? Оставайся, вместе поужинаем. Стрелецкий голова, все это время молча наблюдавший при знакомстве казаков с Игнатом Ворчило, поднялся с лавки, повинился: – Мои стрельцы в дозор ночью пойдут, надо самому все досмотреть – служба. А вам счастья на новом месте. И помните, что я всегда буду рядом, – поклонился женщинам, надел шапку и тихонько прикрыл за собой дверь. – Казаки, покудова развязывайте мешки, а мы с Зульфией и Маняшей, пока жар в печи не погас, что-нибудь сготовим на скорую руку. И вправду, уже стемнело, пора и о ночлеге побеспокоиться… Тогда и узнаем, нет ли в этой избе домового? А ну как начнет шалить по темному времени, непрошенных жильцов на мороз выгонять! Митяй, отвязывая саблю, воинственно клацнул клинком в ножнах, постращал нéжить: – Пусть только вздумает дурить – изловим греховодника и башку снесем вместе с бородой… Ты о чем задумался, атаман Матвей? По твоему лицу какая-то беспокойная мысль мечется! Хорошо тому жить, у кого бабка ворожит! Скажи, может, сообща что и наворожим, ногаям в большую досаду! – Да все, Митя, о службе государевой думками раскидываю. Вправду ли Боярская дума отпустила нам прежние вины, альбо затаила зло, в наших саблях нужду имея на опасных крымских рубежах? Ну, да не будем об этом голову ломать теперь, время придет и будет то, что Богу угодно. Так попы говорят нам, серым людишкам. А мы слушаем да своими умишками живем – хлеб жуем! Ортюха и Томилка вытащили из больших мешков постельные принадлежности, и бывший скоморох, соглашаясь с атаманом, неожиданно сказал с безнадежным отчаянием, зная, что этого сделать невозможно: – Эх, хотелось бы мне теперь пролезть под шапку князя Григория да выведать доподлинно все его мыслишки про нас? Не затевают ли бояре в той московской Думе каким-либо способом извести всех казаков по самые корни? Не оттого ли воевода злобствовал, что и атаман Барбоша на Самару не пришел?.. Ну да ништо-о, казак для воеводы, что колючий ерш для прожорливой щуки, поперек горла встанет! Не будем, казаки, раньше срока от удивления бровями дергать! Даст бог, все счастливо обойдется, без боярского злоехидства и пакости. Митяй, ты всех моложе, помоги женкам нарезать хлеба, скоро каша для прожевывания будет готова! Эх и наедимся на новом месте! – Экая негаданная морока пришла на мою голову! – сокрушенно выговорил князь Григорий, когда в присутствии приказного дьяка Ивана Стрешнева прочитал присланную от государя царя и великого князя Федора Ивановича грамоту о немедленном задержании яицких атаманов под надежную стражу, которые объявлены виновными в новых нападениях на ногайские кочевые улусы Шиди-Ахмеда и побитие ногайского войска под Кош-Яиком. – Ты смотри, дьяк Иван, какие угрозы сказывал хан Урус государеву посланцу Ивану Хлопову перед его отъездом в Москву? Об этих угрозах извещает меня государь, дабы быть нам в постоянном бережении от возможного ногайского нападения на город Самару. Вот что грозил хан Урус нашему царю в своем письме: «А казаки, де ныне в наши улусы ж украдом приходят беспрестанно, и то де знатно, што он, государь московский, не хочет в миру быть. И только де твой государь не похочет со мною в миру быти и казаков с Волги и с Яика не согнать, и я с ним стану воеватца и сложуся с крымским ханом за одни». В ответ посол Хлопов пояснял хану Урусу, что казаки государю великие ослушники, и он, государь, о том уже писал хану и звал сообща тех казаков ловить и вешать. – Надо же, воевода князь Григорий Осипович! – отозвался приказной дьяк с таким видом ужаса на лице, словно это его велено ловить в степи и тут же вешать! – Но как нам теперь быть, ведь казаки, тут как тут, уже шесть ден как съехали из Самары к судовой пристани у зимовья? И как нам быть, ежели те воровские казаки уже в стругах и отплыли? Тогда атаман Матюшка нам не дастся в руки и в Самару не воротится, чуя беду на свою голову! По безлюдью, ведомо, смерть не ходит, надобно как-то изловить тех казаков! Князь Григорий перестал ходить по горнице, остановился напротив обескураженного царской грамотой дьяка Ивана и ухватил его обеими руками за отворот полукафтана. Не сказал, а со змеиным каким-то шипением тихо приказал, глядя в расширенные от испуга глаза Стрешнева: – Минуты не мешкая, шли моим словом литовского голову Семейку Кольцова в зимовье! Вели ему спешно, ежели казаки еще не сплыли, атамана Матюшку Мещеряка и его есаулов воротить ко мне! – А ежели казацкий атаман заволнуется и не поедет к тебе, князь Григорий Осипович? Что тогда делать стрелецкому голове? Ведь угрозы атаман не убоится, тут как тут, может силой побрать струги и самовольно уйти на Яик, к атаману Барбоше? – Матюшка может! А потому Семейка, не зная об этой государевой грамоте, обманно, сам того не ведая, скажет, что из Москвы пришла государева казна, и что атаман и есаулы могут самолично по своим спискам получить на своих казаков денежное жалованье вперед за три месяца из моих рук. И пущай, по отъезду атамана, приказом второго воеводы Ельчанинова, который теперь в том зимовье досматривает за отбытием стругов, казаки и стрельцы плывут и часу не задерживаясь. А буде, начнут спрашивать об атамане, то пущай Ельчанинов скажет, а литовский голова поддакнет, что Матюшка и его есаулы пойдут за ними с казною и с довольной охраной на легком струге и в два-три дня догонят их всенепременно. – Ой как разумно порешил ты, батюшка князь Григорий Осипович! Бегу и, тут как тут, все исполню, что тобой велено! – дьяк Иван живо выбежал в прихожую, накинул на голову шапку, надел кафтан, и через минуту князь Григорий увидел его, торопливо шагающего по мокрой оттаявшей после ночного легкого заморозка мокрой дороге в сторону длинной избы, где теснились стрельцы литовского головы Кольцова. «Покудова Ивашка бегает, надобно мне писать отписку государю царю и великому князю Федору Ивановичу на его грамоту, дабы пояснить о делах казацких на Яике и здесь, в Самаре. Лучше бы атаману успеть сойти вниз по Волге, тогда забота ляжет на астраханских воевод Пивова да Бурцева, и на моей душе не было бы лишнего греха!» – князь Григорий распахнул дверь в прихожую, где за столом сидел вихрастый светловолосый писарь Семка Вдовин, взятый дьяком Иваном в писарские работы по своим способностям бойко писать, умению читать и вести счет, а также по причине веселого нрава и полного сиротства – родитель его смерть принял в сибирском походе с воеводой Болховским, а матушка умерла от болезней. – Семка! – позвал князь Григорий отрока, который с радостным розовощеким лицом вскочил с лавки, сияя круглыми голубыми глазами: сгодился князю для какого-то дела! – Слушаю, батюшка князь Григорий Осипович! – единым духом выпалил писарь, обеими руками одергивая длинную розовую рубаху, подпоясанную простеньким холщовым поясом желтого цвета. – Бери бумагу, перья, писать будем в Москву государю Федору Ивановичу. А потому пиши четко, понятно, а не как курица лапой по навозной куче! – Ох, господи! Сам государь будет рассматривать буквицы, мной писанные! – полные щеки Семки полыхнули румянцем. – Ранее все батюшка дьяк Иван государю писал, а ныне мне честь! Надо же, – не мог никак успокоиться бедный писарь, – сам государь возьмет в свои державные руки листы, мною исписанные! – Потому расстарайся, Семка, не ударь своим безбородым личиком в самарскую грязь! – пошутил князь Григорий, а про себя подумал с горечью: «Не будет царь читать нашу отписку, она ему без надобности. Прочтет ее худородный Бориска Годунов! Ладно, ежели на словах перескажет государю о делах казацких, а тот, как всегда, отмахнется усталой рукой да скажет: – Делай, Борис, как надобно, у меня голова болит от забот! Поеду в храм бога молить о здравии себе и всем вам!» – Увидел, что писарь Семка готов писать, заложил руки за спину и по привычке мыслить на ходу, начал измерять горницу туда и обратно, диктуя неспешно, чтобы отрок успевал записывать все аккуратно и без помарок. – Пиши, Семка так: «Государю царю великому князю Федору Ивановичу всеа Русии холоп твой Гришка Засекин челом бьет. Писал ты, государь, ко мне, холопу своему, ноября в первый день. А преж того писали к тебе ко государю воевода Роман Пивов да Михайло Бурцов про казачье воровство, что громили ногайские улусы казацкие атаманы Богдашка Барбоша да Матюшка Мещеряк и иные атаманы и казаки, и такие великие беды починили и тебе, государя, с ногайскою ордою ссорили. И Роман, и Михайло поговоря со мною, посылали с твоею государевою грамотою к тем же атаманам и казакам литовского голову Семейку Кольцова да казака, который от них же пришел, чтобы они шли на твою государеву службу в Астрахань, – князь Григорий остановился, давая время Семке поменять белое гусиное перо и пошевелить затекшими пальцами, и когда тот сказал: – Готов я, батюшка князь Григорий Осипович, – продолжил диктовать так же размеренно, постоянно следя за рукой писаря: «И ко мне, холопу твоему, писано в твоей государеве грамоте сентября в одиннадцатый день с Федором Акинфовым, которые атаманы и казаки виноваты тебе, государю, были и ты, государь, за их службу пожалеешь, велишь вины их им отдати, а они б шли на твою государеву службу в Астрахань, а из Астрахани на Терку. И на Волге, государь, атаманов и казаков виноватых не было и яз, холоп твой и с той твоей государеве грамоте, поговоря с воеводами Романом и Михаилом, посылали на Яик к атаманам и казакам Семейку Кольцова и велели им идти на твою, государеву службу за Мурат-Гиреем царевичем в Астрахань». – Князь Григорий еще раз сделал паузу в диктовке, видя, что у Семки от напряжения держать в пальцах тонкое гусиное перо начала подрагивать рука. Он молча прошел по горнице, погрел руки о теплую заднюю стенку печи, которая топилась из прихожей, чтобы здесь, в горнице воеводы, не сорили дровами. – Передохнул, отрок? – спросил князь Григорий у писаря, который с новым пером склонился русой головой над бумагой. – Готов, батюшка князь Григорий Осипович, – отозвался Семка и влажными от гордости глазами преданно посмотрел в сосредоточенное лицо воеводы. – Ну тогда пишем далее так: «И октября, государь, в 23 день пришли ко мне, к холопу твоему, на Самару с Яика Матюшка Мещеряк, да Ермак Петров, да Ортюха Болдырев, да Тимоха Приемыш, а с ними казаков сто пятьдесят человек, а на Яике остались атаманы Богдашка Барбоша, да Нечай Шацкой, да Янбулат Ченбулатов, да Якуня Павлов, да Никита Ус, да Первуша Зезя, да Иванко Дуда, а с ними казаков полтретьяста[41] человек. И яз, холоп твой, октября в 28 день с Самары Матюшку Мещеряка с товарищи до тое твое государева грамоте, которая ко мне прислана ноября в первый день, за шесть ден на твою государеву службу за Мурат-Гиреем царевичем отпустил, а Богдашко, государь, Барбоша с товарищи с Яика на твою государеву службу не пошли и твоим государевым грамотам не поверили». – Князь Григорий прекратил диктовать, улыбнулся скупо, видя, как писарь, отложив белое гусиное перо, разминает правую кисть, сжимая и разжимая пальцы, отпустил Семку к своему месту. – Покудова хватит писать. Ежели казаки ушли, то и довольно этого, а коль приведут атамана, то добавим, что по воле государя Федора Ивановича государев ослушник Матюшка Мещеряк по новым его провинностям и воровству посажен в губную избу под караул до нового государева указа, как с ним впредь поступать. Иди, Семка, мне еще о многом помыслить надобно, наедине… Однако сколько князь Григорий ни старался больше думать о завершении строительства жилья в городе в связи с близкой уже зимой, мысли его неизменно возвращались к государевой грамоте о задержании казацкого атамана Мещеряк а и его ратных товарищей. Громкие голоса в прихожей, которые послышались уже с наступлением ранних ноябрьских сумерек, невольно вызвали в душе нервный сполох, однако воевода быстро справился с минутным волнением, сел за стол и на вопрос взволнованного новыми событиями дьяка Ивана Стрешнева, который вошел в горницу в мокром от испарины кафтане, впускать ли к нему атамана и есаулов, спокойно – внешне – сказал: – Войди поначалу сам, дьяк Иван. Что шепну на ухо, о том сверчок запечный не должен знать! – Тут как тут я, князь Григорий Осипович: весь внимание! – полушепотом отозвался заинтересованный дьяк Иван. Для большей убедительности наклонился над зеленым покрывалом стола и глаза, сколь было возможно, округлил. – Впусти ко мне одного лишь Матюшку, есаулы пущай в прихожей обождут несколько минут… А сам сыщи спешно стрелецкого сотника Семена Ушакова, вели ему у сруба, где намечено обустроить губную избу, выставить в укрытии двадцать московских стрельцов. Когда воровские атаман и есаулы войдут туда, дверь запереть и караул из пяти стрельцов посменный установить. Уяснил? А сам же, оставив казаков в большой комнате, через малую дверь уйди в комнату, где будет проживать городской кат с отдельным входом. И запри за собой ту малую дверь на крепкий засов. Уразумел? – Не совсем, прости, князь Григорий Осипович! – повинился дьяк, пожав худыми плечами. – А что сказать атаману, коль спросит, зачем им в ту губную избу идти? Князь Григорий вскинул брови, выказывая тем свое удивление непонятливости приказного дьяка. – А зачем мы их в Самару воротили? За жалованьем государевым! Так, да? – Тут как тут, князь Григорий Осипович! Уразумел своим хилым умишком! – медленно ответил дьяк Иван, начиная понимать хитроумный замысел воеводы. – Вестимо, лисицу соловьиным посвистом из лесу не выманить, надобно куриное квохтанье! – Вот и скажешь казакам, что там под стражей мы держим государевы казенные деньги стрельцам на жалованье да мастеровым на оплату работ разных. И туда же снесли полученные от Боярской Думы деньги на жалованье казакам, идущим на Терский рубеж. Все уяснил теперь? Для верности возьми еще один грех на душу да соври, что, дескать, Боярская дума, угадывая приход казаков на государеву службу, загодя выслала жалованье в Самару, числом на пять сотен казаков. Вот, дескать, потому казна и появилась столь негаданно всем в радость! – Теперь все уразумел, князь Григорий Осипович, все, тут как тут! Бегу искать стрелецкого сотника Семку Ушакова и впущу к вашей милости разбойника Матюшку. – Да погоди ты еще минутку! Каковы казаки? Не обеспокоились часом, что мы возвратили их в Самару? Не пытал ли ты литовского голову Семейку Кольцова об их поведении? – Выспрашивал, князь Григорий Осипович. Так мне тот Семейка с непониманием высказал, а чего, дескать, атаману волноваться? За государевой милостью в образе столь скорого жалованья не с печальными лицами ехать! Казну, дескать, возьмут, дома переночуют, а поутру возвратятся в Шелехметский затон, к стругам, да и сплывут к Астрахани беззаботно. Лишь бы сызнова нежданный шторм о камни те готовые уже к отплытию струги не побил, как это случилось в середине сентября. Князь Григоий покосился на икону, трижды перекрестился, махнул рукой дьяку. – Зови Матюшку. Да поспешай сыскать стрелецкого сотника Ушакова. Ступай! Дьяк Иван облизнул сухие губы и упятился к двери, открыл ее и громко позвал: – Войди, атаман! Воевода желает говорить о государевом жалованье с тобой. Вы же, есаулы, тут как тут, обождите атамана здесь. С писарем Семкой покалякайте о своих ратных походах! – разминулся с Матвеем Мещеряком и пропал за дверями. Атаман вошел в горницу к воеводе неспешным шагом, снял суконную с мехом соболя шапку, поклонился головой. – Будь здрав, князь Григорий. Сказывал литовский голова Симеон Кольцов, что государево жалованье казакам пришло, для того и велел ты нам спешно приехать в Самару! – Здрав будь и ты, атаман Матвей! – с улыбкой, заставляя себя быть возможно приветливее, ответил воевода, не без тревоги поглядывая на сильного, уверенного в своей правоте казацкого вожака, за голубым поясом которого сбоку висела длинная сабля в деревянных ножнах с серебренными бляшками. – То славно, что струги к Астрахани еще не отчалили, и мне нет нужды за вами в угон посылать кого-то с казной да с надежной стражей. Теперь тебе, атаман, и твоим есаулам надобно идти в дом, где у нас намечено быть хранилищу для ратного припаса и зелья для пушек и пищалей, а пока что мы там храним денежную казну. Сопроводит вас туда дьяк Иван с пятью стрельцами для бережения. Но тебе, атаман, и твоим есаулам надобно сабли оставить здесь, в прихожей приказной избы. – К чему это? – удивился атаман Мещеряк, дернув бровями, отчего памятный с Вагая шрам над левым глазом шевельнулся. – Да к тому, атаман Матвей, – засмеялся воевода, что и нам государевым указом возбраняется входить в денежное хранилище даже с ножом для зачистки гусиных перьев! Лихих людишек, каковые на Москве на посадах в великом множестве, в Самаре покудова нет, но все едино дьяк Иван с теми же стрельцами сопроводит вас с деньгами сюда, где вы и заберете свои сабли, а поутру с вами до стругов поедет сызнова стрелецкий литовский голова Кольцов, потому как денег при вас будет немало, и кто знает, не объявились бы в Самарском урочище набеглые ногайские конные ватаги. – Князь Григорий сделал последнее усилие, заставляя себя беззаботно улыбаться в глаза атаману, хотя на душе у него, что называется, кошки скребли от необходимости врать этому, без сомнения, бесстрашному товарищу сибирского покорителя Ермака. «Не своим злым и коварным умыслом делаю это, господи, но едино по воле государя царя Федора Ивановича, а более того по воле первого боярина Бориса Годунова! Надо же! Я, потомственный князь из славного рода князей ярославских, исполняю волю худородного Бориски Годунова! И только потому, что этот Бориска, недавний «дворовый» боярин при царе Иване Васильевиче, удачно женился на Марии, дочери горькославного Григория Малюты Скуратова, а его сестра Ирина Годунова стала женой царя Федора Ивановича!» – Коли так, князь Григорий, то и мы в дом с государевой казной войдем без оружия, – спокойно согласился атаман Мещеряк, тряхнул длинными темно-русыми волосами, надел шапку, спросил: – Где теперь дьяк Иван? Нам его долго ждать? – Должно у крыльца приказной избы со стрельцами, вас дожидается, – воевода встал с лавки. – Да, атаман, а крепкие кисеты под государево жалование у вас есть с собой? Ежели нет, то велю дьяку Ивану сыскать не мешкая. Атаман Мещеряк с улыбкой ответил, на миг задержавшись у порога, вполоборота к воеводе: – Чтоб казак да без кисы? Такого отродясь не бывало! Коль денег нет, то надежду в той кисе возим, авось что-нибудь да попадется казаку на ратной дороге! Дверь за атаманом закрылась, князь Григорий истово перекрестился на икону, прошептал: – Прости, господь! Все, что грешные люди творят на земле, ведомо тебе! И ты спросишь с каждого в судный час! – он сел за стол и ладонями охватил голову, словно боялся, что она не выдержит злобного до тошноты раздражения на самого себя и треснет надвое. Глухо чавкали под тяжелыми шагами казаков слегка подмерзшие кочки грязи, с неба неспешно опускались редкие крупные снежинки, украшая своими узорами грубые серые кафтаны и шапки. Дьяк Иван Стрешнев семенил впереди атамана, который шел за государевой казной в сопровождении верных есаулов Ортюхи Болдырева, Ивана Камышника, Тимохи Приемыша и старца Еремея Петрова, который не захотел почему-то оставить атамана и дожидаться его на струге. – Снег скоро в зиму ляжет, – вздохнул за спиной Матвея Ортюха Болдырев и добавил о том, что неизбывно крутилось в голове: – Как-то обернется наше хождение на терские окраины? И когда увидим своих детишек? На божий свет появятся, а их отчаянные родители секутся саблями бог знает где с крымскими татарами! Сохрани нас, господь, так хочется подержать дите на ладонях! Дьяк Стрешнев споткнулся на ровном месте, едва не уронив шапку в грязь, оглянулся – Матвей увидел его испуганные бегающие глаза, удивился. – Чем встревожен, дьяк Иван? Ишь, даже бородища дыбком вперед встала! Альбо за нас волнуешься, что супротив крымцев идем на рубеже стоять? Так нас на Терке будет не так уж и мало, государь своих стрельцов с нами шлет, да и астраханские воеводы недалече со стрелецкими полками будут! Дьяк Иван перекрестился на недостроенную церковь, тут же, стараясь сдержать нервную дрожь в голосе, попытался отшутиться: – Волку бы зиму переголодать, а по весне, тут как тут, опять пан! Гуляй на воле, в клетке – не в поле! Ортюха хмыкнул, не поняв, к чему это сказал дьяк Иван, поинтересовался, взяв дьяка за локоть крепкими пальцами: – Кто же в твоем понятии волк, а? Дьяк Иван кашлянул в тонкопалый кулак, охотно пояснил: – Да я к тому, казаки, что на государеву службу вы едете в зиму. А зимой крымцы сидят смирно за своею перекопью, мало когда в набеги отваживаются, дороги да перелески снегом завалены. Так что и у вас зима будет спокойной… отоспитесь, сил наберетесь. – Зато по весне, как говорится, будет у нас ни дна, ни покрышки, ни от татарина передышки, – охотно согласился Ортюха Болдырев. – Что? Уже пришли? Здесь у нашего воеводы схоронены клады немереные, деньги несчитанные? А мне кто-то нелепицу сказывал, что воеводы берут руками, а отдают ногами! – Э-э, Ортюха, не зарься на чужую казну, пустишь душу в ад, тогда и будешь богат! – поостерег есаула старец Еремей. – А то, я смотрю, ты как та баба, что от радости обмерла, а ее было схоронили! – Да ну тебя, отче Еремей, скажешь такое… За своим ведь пришли, не чужое грабить! Дьяк Иван остановился у небольшого бревенчатого пятистенка с маленькими слюдяными оконцами высоко от земли, почти у стрехи, которая на две пяди нависала над стенами. У простенького крыльца с тесовым навесом стояли стрельцы в стражах, на двери тяжелый железный засов на замке и восковая печатка – оттиск на шнурке. – Ключ у меня тут как тут, казаки. Я отопру казну, и мы войдем. А вы, – и дьяк Иван строго глянул на сопровождавших их стрельцов в малиновых кафтанах и с бердышами на плечах, – чуток отойдите от стражей, нельзя всем толпиться у раскрытой двери! – Вона какие строгости, – буркнул широченный в плечах Тимоха Приемыш, изобразив на рябом лице подобие улыбки. – Даже своим нет веры! – и он, задев оба косяка, шагнул внутрь сруба следом за дьяком и Матвеем Мещеряком. – Это чужие тати грабят, а воруют всегда свои, – назидательно проговорил, покашливая, дьяк Иван. Он осмотрелся в небольшой горнице, размером где-то три на четыре сажени. Напротив входной двери стояла широкая на шести ножках лавка, тяжелый без скатерти стол, над столом маленькое оконце, сквозь которое лился в горницу тусклый предвечерний свет. Слева от двери глухая стена печи, недавно побеленной и теплой, а топилась она из другой комнаты, также за бревенчатой стеной. Осмотревшись, дьяк Иван, важничая перед казаками, обеими руками неспешно разгладил пышную с редкой сединой бороду надвое к плечам, с легкой усмешкой обратился к атаману: – Садитесь на лавку, к столу. Давайте ваши кисы, я тут как тут наполню каждую на пятьдесят человек по счету, а атаману и есаулам отдельное. Ждите, деньги я вам скоро вынесу, – принял от Ивана Камышника четыре кисы, ключом отпер висячий на маленькой двери замок, согнувшись почти вдвое, вошел в соседнюю комнату, в которой, как успел мельком заметить Матвей, в стражах у казны было еще несколько стрельцов, захлопнул за собой эту толстую дверь. – Ишь ты-ы, – проговорил старец Еремей. – И там стрельцы сидят, запором закрытые! Ждем-пождем, авось и мы свою казну найдем. – Было бы весьма кстати, – оживился Матвей, усаживаясь к столу на лавку. – Мы с Ортюхой можем часть жалованья женкам оставить. Да и Митяй своей Маняше деньгой подсобит. Он теперь с Федоткой у тестя Наума гостюют, весть дадут, что мы в городе, а к ночи на постой к ним заявимся этакой кучей! Большая входная дверь напротив лавки вдруг со стуком поспешно кем-то была закрыта, звякнула о железное кольцо в стене тяжелая накладка. Матвей Мещеряк медленно привстал из-за стола, уперся взглядом в дверь, словно сквозь толстые дубовые доски хотел увидеть того, кто со скрипом повернул ключ в большом замке. Старец Еремей только один миг постоял с открытым ртом, первым нарушил возникшую тишину – и оттуда, куда нырнул дьяк Иван, кроме тупого стука накладного засова ничего не послышалось. – Никто черта в своей избе не видел, а всяк загодя крестом отмахивается. Что это, Матвей? Неужто угодили мы в воеводские тенета, а? Ай да воевода, ай да хитрый мизгирь – этакую паутину для нас сплел, чтобы в свои липучие сети изловить? Одна была у волка песенка, да и ту, похоже, мы переняли – взвоем на чем свет стоит! Что же теперь делать? – Проверим, – угрюмо бросил сквозь зубы Тимоха Приемыш, все еще не веря в то, что атаман и они, есаулы, угодили в западню, подошел к входной двери и левым плечом навалился на нее – хорошо подогнанная к косякам дверь даже не шелохнулась, а когда Тимоха, отступив на шаг, нанес по ней могучий удар ногой, от которого днище струга разошлось бы, за дверью послышался строгий окрик: – Не балуй, казак! Указом государя царя и великого князя Федора Ивановича взяты вы под стражу до особого его повеления, как с вами впредь поступать! Матвей без труда узнал голос дьяка Ивана Стрешнева, озлясь на его злоехидство, пригрозил: – Плыть тебе, дьяк, по Волге до Астрахани без челна и без струга, трясца твоей матери, чтоб весело жилось! Убоялся воевода честно в глаза объявить государеву «милость» за то, что мы укоротили немирного хана Уруса, так лисьей хитростью отнял сабли и в темницкую заманил, словно мышат на кусочек сала! А еще бахвалится княжьей честью! Тьфу ему в бороду! Не князь он, а подлый плут с мелкого торга! Так ему и передай! За дверью некоторое время молчали, потом дьяк Иван, озадаченный угрозами казацкого атамана, более миролюбиво присоветовал взятым под стражу казакам: – Угомонись с угрозливыми словами, атаман! Как знать, тут как тут, может статься, что скоро из Москвы указ с волей государевой, как с вами поступать за ваши последние прегрешения в ногайских делах придет! Может и даст вам государь срок послужить ему честно и не воровать больше супротив ногаев, простит, как простил прежние ваши проступки. Хотелось Матвею пройтись крепким бранным словцом и на эти увещевания дьяка Ивана, да поостерегся хулить государя – еще отпишет в Москву о таких разбойных речах, тогда и вовсе утеряют казаки надежду на то, что удастся как-то вырваться из темницкой. – Буде тебе, дьяк Иван, блеяти, аки непорочный агнец, на заклание приведенный! Заедино злоехидной хитростью ты с воеводой, заедино и не откреститься тебе, не отмолить греха бесовского! Ну да бог тебе судья в урочный час! Но помни – возлюбивший злобу, чтит ее паче благостыни, а это прямая дорога грешника во смрадный ад! Упредил я тебя, Иван, чадо грешное, а покудова другое спросить хочу: кормить ты нас собираешься? – прогудел старец Еремей в сторону двери. – А то пришлют к весне государеву волю, да читать ее придется пяти истлевшим косточкам нашим! Бойся, дьяк в таком разе – перед своим успением самые страшные проклятия наложу на тебя и твое семя до седьмого колена! – зычный бас старца Еремея был хорошо слышен и дьяку Ивану и сторожевым стрельцам. – О своих грехах подумай, беглый монах! – ответил с раздражением дьяк Иван. – Чай, своя-то душенька исчернела от злодеяний? Тут как тут, знамо дело, не единожды по чужим карманам, в темном лесу промышляя, молебны служил, ась? – Истину говоришь, дьяк Иван – баран без шерсти не живет! Только в поле береза – не угроза, где стоит, там и шумит! Встретимся в судный час, да и поглядим, кто в рай пойдет, а кто в ад на муки! А вы с князем Григорием сотворили свое коварство, аки злославный Иуда из Кариота, и простит ли вас Господь – в том у меня большое сомнение, и доведись быть мне в тот час рядом стоять – всенепременно оглашу ваши грешные души! Так вопрошаю еще раз – дело к ночи, вон и оконце мраком застилает, а мы милостью воеводы с дороги не евши. Дьяк Иван решил прекратить этот опасный при стрельцах спор с беглым монахом или попом, того он толком не знал, во избежание потом пересудов по кабакам. – Принесут вам еду, – бросил он коротко, разговор прервался, должно приказной дьяк поспешил к воеводе с донесением, что воровские казацкие командиры упрятаны под крепкие запоры. – И на том благодарствуем, – проворчал старец Еремей, не найдя иконы, перекрестился на полутемное оконце, прошел по горнице взад-вперед, остановился около печи. – Ну, что делать будем, атаман? А у Матвея в душе закипала лютая злоба, и не понять было, на себя, грешного, злобился он или на хитрость воеводы, который обманом заманил не в казначейскую комнату, а в губную избу… – А что теперь делать? – за атамана резко выговорил Ортюха, кулаком постукивая о столешницу. – Посадили нам блоху за ухо, да и чесаться не велят! Одно знаю, ночью не повесят, коль дьяк Иван обещал ужином накормить! – За чужую душу одна сваха божится, тако и мы не положим более веры ни на царя, ни на Боярскую думу! – рубанул ребром ладони о стол атаман Матвей. – Делать же что-то будем, други мои, когда доподлинно узнаем, что умыслят сотворить с нами царь да бояре! Ежели над Москвой облака переклубятся, то грозы не будет. А ежели собьются в черную тучу – грянет и на нашу голову лютый боярский гром! Тогда и видно будет, исполнит ли царь обещание ногайским мурзам ловить казаков и вешать, как о том писал в своей грамоте хану Урусу, толи отправит в Астрахань, сопроводив под крепким караулом, чтобы не со шли на Яик к Богдану Барбоше. – Матвей умолк, расстроенный мыслью, что по его вине верные товарищи угодили в темницкую. И кто знает, какая судьба ждет их со дня на день, или с месяца на месяц? Прав был многоопытный Богдан, не поверил царским льстивым обещаниям простить казакам ногайское побитие! Ведь не ради одного дувана – добычи клали свои головы вольные казаки, но и ради обуздания ногайских мурз, охочих до грабежа русских сел, до многотысячного полона, который гнали на продажу в неведомые бухарские да крымские земли тамошним работорговцам! Хромоногий Иван Камышник, по натуре своей больше привыкший вершить дело молча и руками, здесь не утерпел, со вздохом высказал надежду на лучшее будущее: – Расшиби этого воеводу гром натрое! Князья в платье, бояре в платье, будет платье и на нашу братию! Верю, братцы! Где черт не может, там казак переможет! Аль мало уже лиха довелось нам повидать, ан выжили, и не без платья были! – Ха-а! – выдохнул скептически Тимоха Приемыш и зло засмеялся. – Было уже у нашей братии, доброе платье, да все пришлось возвернуть хитролисым ногаям! Кабы не их злоехидные происки, плыли бы мы теперь в Астрахань, обутые, одетые и с государевым жалованьем в карманах! Эх, дал бы господь счастья хотя бы разок еще заглянуть в кибитки да юрты тех мурз! Обычно приговаривают лодыри, что пальцы врозь торчат, работать мешают! А тут не помешали бы, нет, сработали бы чище мужицких грабле й! Матвей с трудом взял себя в руки и усилием воли заставил быть сколь возможно спокойнее. Он обнял Ортюху за плечи, встряхнул: – Еще не каркнула, казаки, над нашими головами черная ворона! Думается мне, что песня у воеводы будет долгой – пока гонцы довезут его донос о нашем заточении до царских ушей, пока царь примет какое-то решение и это его решение по зимнему времени привезут в Самару, много воды подо льдом из Волги утечет! А нам надобно крепко думать о своем спасении. И не в Астрахань подадимся служить коварному боярству, а к своим братьям-казакам на Яик! Оставим масляные блины воеводские, пойдем пресных раков в Яике ловить. А на прощание так скажем: вот тебе, воевода, хомуты и дуги, а мы тебе впредь не слуги! Любо вам так, есаулы? Есаулы переглянулись, успокаиваясь. Знали, не раз уже атаман выходил из тяжких ситуаций, отыщет лазею из темницкой и на этот раз. – Любо, атаман Матвей! Добрый жернов все пережернует! – за всех ответил старец Еремей. – Что хан, что царь – одна стать! Хоть вера и разная у этих богами поставленных над нами правителей! Не зря в народе говорят, что блоха блоху не кусает! Не царская милость спасет нас, думается мне, а братья казаки. Только вот как гонца к ним снарядить, да поскорее! – Твоя правда, отче Еремей, из этой темницкой к атаману Барбоше нарочного послать нам не удастся, – с горечью выговорил Матвей, в который раз внимательно осматривая новопоставленный дом: «Ежели бы и ухитрились как ни то через двери на крыльцо выскочить, так без оружия в военном городке далеко не убежишь. Вмиг либо бердышами срубят, либо из пищалей прострелят». Вслух сказал то, о чем успел вспомнить в эту тяжкую минуту: – Братцы, а ведь мы напрочь забыли про наших казаков! Митяя и Федотку! Молоды – да, но ум не ждет, когда борода отрастет до пояса. В Сибири, помните, себя показали бывалыми молодцами, и на Яике дрались не хуже старых казаков! Уже в ночь, нас не дождавшись к ужину, всполошатся оба, непременно слух по Самаре пройдет, что воевода обманом заманил нас в губную избу и посадил под стражу! Как ни то, да смекнут весть подать на Яик! Ортюха, вспомнив о молодых казаках, атамановых любимцах, повеселел, не вставая с лавки, ногами отбил о пол лихую пляску. – Сел Ерема на кобылу, у кобылы ни копыта, не пашет, не пляшет, головой только машет, кнутом избита, в работе разбита, травушки не ест досыта! Эх, князь Григорий, не могучий ты Егорий, а в народе ты Егорка, кувыркнешся в грязь с пригорка! К всеобщему удивлению старец Еремей пальцами снизу вверх распушил седую бороду, легко при своей дородности выступил на середину горницы и с припевкой прошел кругом, от стола к печи и обратно, выделывая ногами хитроумные кренделя: Казаки встретили шутливую пляску старца Еремея веселым смехом, а Ортюха с удивлением уставился на старца, даже в ладоши захлопал. И тут же с расспросом подступил: – Отче Еремей, да ты, похоже, в бытность свою не хуже меня на Москве скоморошничал, ась? Покайся, отче, был за тобой такой малосущий грех? Старец Еремей хохотнул, на полных щеках высветился румянец, серые глаза прищурились и с насмешкой оглядели есаулов. – Всякий дом потолком крыт, Ортюха! Нешто я не человек божий, не обтянут кожей? Нешто ты думаешь, бежав от церковной службы, я ради пропитания чрева своего неуемного сразу же с кистенем на большаке под мостом встал? Не-ет, братцы, года три по городам ходил со скоморохами. Да, видишь ли, брат Ортюха, хорошо звенят бубны, да плохо кормят. А по глухим дорогам буйные ветры скоморошьи немытые головы чешут. А в одну ночь на наш костер ватага беглых мужиков скопом навалилась, что и было малой деньги нами собрано, так и то взяли, ладно и то, что кистенями не побили, вожак угрозой остановил самых буйных, сказав, что казачьим атаманам такие дела не приглянутся. Хотел было я говеть, братцы, да брюхо стало болеть, вот и подался я с ними на разбойную Волгу с молитвой: «Подай, господи, пищу на братию нищую!» Казаки снова посмеялись, а Матвей с теплотой в душе посмотрел на старца Еремея и подумал: «Умен отче Еремей. Видит, что есаулы в большой растерянности от такого воеводского коварства, и чтобы не пали духом, бодрит их веселыми словами!» Стараясь поддержать беседу, спросил: – А на большаках, отче Еремей, нешто хуже было, чем на Волге? И на реке ведь струги купеческие не с одними звонкими свирелями плавали, но и с грозными пищалями! Старец Еремей махнул рукой, отшутился: – Да ведь, атаман, сам знаешь – на паршивого баней не угодишь: либо жарко, либо не парко! Так и нашему брату переброднику, все кажется, что за тем лесом калачи мягче, да меда слаще! Так и мыкались из одного леса в другой, не единожды с боярскими стражниками в темном лесу на тесных дорожках перекидывались бранью, да потом и вцеплялись один в другого! – Ну и чей верх бывал? – с улыбкой уточнил Матвей, а сам с тревогой в душе отметил, что времени уже прошло достаточно, а ужин им так и не принесли. – Да никто внакладе не оставался, – хохотнул старец Еремей и вытянул перед собой стиснутый кулак, словно в нем что-то было зажато. – Всяк уносил с собой клок чужой бороды!.. А потом к атаману Ермаку пристали, с ним и к хану Кучуму к бражному столу не постеснялись влезть, да и у хана Уруса вволю погостили… Вот и выходит, дети мои, что живой не без места, мертвый не без могилы, куда мы погодим торопиться! А край жизни придет – будет что вспомнить перед последним аминем. Божий свет повидали и себя народу показали! – Правда твоя, отче Еремей! Гоняла нас лихая жизнь по Руси и по Сибири, не жалея наших ног, да и голов тоже, – поддержал старца Матвей и уверенно добавил: – Но не впустую прожили мы эти годы, была и от наших ратных дел Руси польза! Ортюха Болдырев и тут не утерпел от шутливой реплики: – Не тужим мы, атаман! Потому как и на том свете будет для нас мужицкая работа – станем для бояр и воевод под котлы со смолой дровишки подкидывать! Чу – никак хорек в курятник лезет! – громко добавил Ортюха, услышав, что в комнате с печкой за маленькой дверью послышался шум, она раскрылась, и казаки увидели рыженького служку в сером кафтане. Щекастый отрок через порог протянул в горницу круглый горшок, над которым витал пар, на крышке лежали деревянные ложки, буханка хлеба и горсть соли в белой тряпице. За отроком казаки успели увидеть двух стрельцов с бердышами. Они сидели на лавке у печи, перед раскрытой дверцей которой горкой лежали наколотые дрова. – Ешьте, казаки. Горшок заберу утром, когда принесу завтрак, – пояснил отрок, оглядел казаков, а на Матвее Мещеряке взгляд задержал подольше и, невесть чему радуясь, подмигнул, еле заметно улыбнувшись при этом. Тимоха Приемыш, скорчив недовольную мину на рябом лице, с укоризной посмотрел на облитой горшок и проворчал: – Князь Григорий, должно, во всех самарских чуланах обшарил, отыскивая горшок возможно меньшего размера! Скажи дьяку Ивану, что на нашу братию варить надобно без малого ведро каши! – Подскажу дьяку Ивану, непременно подскажу, казаки, – ответил отрок, но тут же умолк: один из стрельцов сгреб его за ворот кафтана, выдернул из дверного проема, и с тупым стуком закрыл дверь. Ортюха плотоядно заурчал, потирая руки, и со словами: «Отвяжись, худая жизнь, привяжись хорошая!» полез за стол. И неожиданно добавил; облизывая полные губы: – Эх, братцы, теперь в государев кабак завалиться, душу распотешить! – А что тебе в том кабаке за потеха? – не понял Тимоха, тоже залезая за стол. – Да как же? – Ортюха вскинул брови, дивясь Тимохиному тугодумью. – Теперь к ночи там питухи клюкаться засели, кто кого переклюкает? – Ну и что из того? – продолжал допытываться Тимоха. – Да то, что переклюкавшись, тут и передрались, зевакам на радость! А нас-то и нет там! Глядишь, кому нос бы разбили, а кто нам под глаз доброго кулака поднес бы… Куда как веселее было бы на душе! – Эко, о кабаке размечтался! Садись к горшку, питух длинноногий! Лучше бы о своей княжне вспомнил, а не о голи кабацкой. Ведомо же, в драке богатый бережет рожу, а бедный одежу. С одежей у нас после ногайского досмотра не густо, беречь надобно! – назидательно напомнил старец Еремей. – Зульфия у меня из головы и так не уходит, отче. Как-то они сейчас, ждут нас к ночи, а мы вона куда своими ногами забрели… Уж лучше бы в кабак да и пропиться до гуньки кабацкой!.. Ну, будет, разобрали ложки. Матвей руками – ножа дьяк Иван передать поостерегся – разломал буханку хлеба на пять кусков, протянул Тимохе кусок побольше, старец Еремей прочитал «Отче наш», казаки перекрестились и по очереди стали черпать из горшка хорошо упревшую пшенную кашу на сале. Сквозь слюдяное оконце едва пробивался свет луны. – Ну вот, малость закусили, до утра терпеть можно, – сказал Иван Камышник, оглаживая длинные отвислые усы. Осмотрелся, словно в пустой горнице надеялся увидеть просторную кровать с периной и подушками, вздохнул разочарованно: – Давайте, братцы, на собственные боковушки укладываться: на живот ляжем, спиной укроемся! Добро хоть и то, что печка теплая, можно сапоги скинуть. – Думаю, анчутки в этой темницкой без иконы пока что не завелись еще, как ты думаешь, отче Еремей? – пошутил Ортюха, сворачивая кафтан себе под голову и укладываясь у печки на полу. – Кто знает, успел ли здешний поп освятить губную избу, нечисть отпугнув напрочь. – А вот как учнут тебя ночью эти самые анчутки за пятки щекотать, так все и узнаешь, – в тон ему ответил старец Еремей. Он перекрестился, лег на лавку и почти тут же легонько захрапел. – Дай, бог, день да не последний, – прошептал Матвей, умащиваясь на жесткой лавке ногами к ногам старца Еремея. – А ведь и вправду говорят, что кабы боярышня не уськала, так и боярин не лаял бы. – Ты к чему это, атаман? – не понял Ортюха, подав голос от печки, продолжая умащиваться поудобнее, чтобы хоть как-то уснуть. – Да к тому, что князь Григорий, показалось мне, не очень-то злобился на казаков за ногайское побитие. Первый боярин Борис Годунов его науськивает на нас, мыслит не силой, а лестью умаслить ногайских мурз. Как он подскажет царю Федору, такой указ тот и подпишет, не своей волей он правит Русью, не своей. Ну да будем надеяться, что бог не без милости, а царь не вовсе без разума, увидит, что на пользу Руси воевали казаки с ногаями. – Аминь, – тихо отозвался от печки Иван Камышник, вздохнул, и темная ночь заполнила горницу, казаки уснули беспокойным неуютным сном. Наутро вставали с кряхтением, разминали затекшие руки, потирали бока, крутили головами до хруста шейных позвонков. – Надо же! – проворчал Иван Камышник. – Будто на каменьях спал! Пусть только дьяк Иван влезет к нам, скручу в бублик и не развяжу, покудова не повелит стрельцам принести каждому по матрасу и подушке! И не выпущу из темницкой домой, с нами будет спать на полу! Но делать из дьяка Стрешнева бублик дюжему казаку не пришлось. Едва утреннее солнце поднялось над самарским частоколом и заглянуло сквозь второе оконце в стене, малая дверь с нудным скрипом в железных петлях раскрылась, какие-то бородатые простолюдины в самотканых холщовых штанах и ватных кафтанах просунули в горницу толстый, сеном шуршащий тугой матрас. – Примите, казаки! Князь Григорий распорядился, – сказал бородатый мужик с плоским носом и крупной бородавкой на правой скуле. Его маленькие шустрые глаза мигом осмотрели горницу, казаков и кафтаны на полу, свернутые вместо подушек. Воеводский конюх, узнал его Матвей, шагнул к двери и по очереди принял пять матрасов, набитых душистым сеном, затем пять толстых подушек тоже на сене и пять грубых домотканых покрывал вместо одеял. – Благодарствуй, Кирюха, князя Григория от всех нас, – сказал Матвей. – Теперь и до скончания своего века можно жить в тепле. – Все там будем, – философски заметил Кирюха, отходя от двери и уступая место рыжему отроку с тяжелым горшком в руках. – Ну вот, совеем иное дело, Рыжик, – засмеялся Тимоха Приемыш, принимая у отрока круглый объемистый горшок с густой молочной лапшой. Поверх горшка вместо крышки лежал каравай румяного ржаного хлеба, от которого по горнице сразу же пошел приятный запах: хлеб был утренней выпечки. – Моей матушке Арине князь Григорий повелел готовить вам еду, – охотно пояснил отрок, которого Тимоха так удачно прозвал Рыжиком за цвет волос и не проходящие даже в зиму веснушки на курносом носу, под которым уже обозначились еле заметные усики. – А это был, с подушками, мой родитель, – добавил не без гордости отрок, сказав, что его зовут Митрошкой. Из малой комнаты послышался резкий окрик стрельца, который напомнил Митрошке, что воевода запретил всякие разговоры с арестованными казаками. – Молчу, молчу, Серафим, – тут же затараторил словоохотливый Митрошка. – Уже убегаю. Подайте, казаки, вчерашний горшок, а возьмите кувшин с водой. Обед принесу, а вода вам на весь день. И пока дверь оставалась открытой, Ортюха спросил у стрельца: – Слышь, Серафим, а до ветру нам куда ходить? Может, печку обмазывать, так вонь и до вас дойдет, а нам придется оба окна вышибать! Присоветуй, умная голова! Серафим ответил, что до ветру казаки будут ходить по одному, нужник поставлен за углом губной избы. И непременно под охраной трех караульных. – И на том бога за вас молить будем, – тут же сбалагурил Ортюха. – Без нянек нам и в нужнике скука смертная. Тогда я первым иду, атаман. Надо глянуть, нет ли из нужника потайного хода за Волгу! Наш старшой из скоморохов когда-то поговаривал: «Была бы догадка, а на Москве денег кадка, зажили бы сладко!» – Как же! – ехидно заметил дюжий стрелец, и засмеялся. – Догадка, может и есть у тебя, казак, да денег кадку никто не насыпал в здешнем городе! И тайный лаз из нужника не прорыли еще! Выходи, ежели нужда приперла! А бежать не мысли, велено бить до смерти! – Ишь ты, воевода наш крут, наготове у него ременный кнут. Да что делать, – продолжал шутить Ортюха, натягивая на себя кафтан, согнулся в поясе, пытаясь пролезть в низкую дверь, – блазнит меня нечистый, дважды за ночь привиделся, да все приговаривал: «Беги, Ортюха, из тюрьмы, беги к своей женушке Зульфие да к атаманше вашей Марфуше! Авось атамана и казаков какой ни то молитвой из беды вызволят!» – Помолчи, пустозвон! – прикрикнул на есаула стрелец. – От меня не сбежишь! Никакой нечистый не поможет, и на авось не надейся! Иди, покудова нужник кто-нибудь из караульных не занял, задрожишь на ветру, дожидаючи места. – Серафим закрыл дверь, громыхнул засовом, казаки переглянулись между собой. – Чего это Ортюха расхныкался про свою княжну? – не понял Иван Камышник, ставя теплый горшок на стол. – Не к лицу это казаку! Матвей отрицательно покачал головой, не соглашаясь со своим есаулом, который, прихрамывая, обошел стол и сел на лавку, спиной навалившись на бревна сруба, между которыми видна была не жадно проложенная конопляная пакля для утепления избы. – Не зря Ортюха про наших женок сказывал! Он знак дал смышленому Митрошке, чтобы тот навестил Наума Коваля, где заночевали Митяй и Федотка, да через них как ни то весть дать казакам в Шелехметский затон. За старшого я там оставил Митроху Клыка, он примет верное решение, не пойдет в Астрахань, покудова воевода не выпустит нас из темницкой! – Не догадается отрок, к чему говорил Ортюха, – снова высказал сомнение Иван Камышник. – Больно мал еще, даже борода не наметилась! Старец Еремей, кряхтя, все еще разминал тело, затекшее после неудобного лежания на жесткой лавке, назидательно вставил свое мудрое слово: – Борода, казаки, уму не замена, о том старые люди давно говорят. Иной, глядишь, по бороде мудрый Авраам, а по делам своим сущий Хам! Так-то, есаулы. Ну-у, помолясь, приступаем к трапезе, не ждать нам, пока Ортюха живот свой для лапши опорожнит, совсем брашна остынет. Ему оставим долю. Перекрестясь, казаки дружно взялись за ложки. В доме Наума Коваля еще с вечера поселилось нетерпеливое ожидание, сначала скорого прихода атамана и его есаулов, потом тревожное гнетущее нетерпение. Наум и женщины несказанно обрадовались, когда на пороге избы появились молодые казаки, перекрестились на икону и объявили, что атаман Матвей и есаулы спешно воротились в Самару получить перед отбытием в Астрахань для своих казаков государево жалованье, а по этой причине ночевать они будут здесь. – Вари, Маняша, большой чугун каши, да добрые куски мяса не забудь положить! – объявил к концу своей вести Митяй, степенно оглаживая короткую кучерявую бородку, в душе сокрушаясь, что стыдится прилюдно сграбастать пышную Маняшу в охапку и унести тут же на подворье, в теп лый сарай, где бывший атаманов конь, отданный стрелецкому десятнику, мирно пофыркивал, поедая сено. Наступили сумерки, казаков все нет и нет. – Должно, засиделись у воеводы, о многом поговорить надо ратным людям, – успокаивал женщин и молодых казаков Наум Коваль. – Да и государево жалованье сосчитать – не пальцы на руках загнуть, деньги немалые на сто пятьдесят человек. Пришел вечер, в печи упрела пахучая пшенная каша с мясом, а желанные гости в дверь так и не стучат. – Пойду я, узнать надобно, где атаман и есаулы, – решительно встал с лавки Федотка, засовывая за пояс саблю. На вихрастую голову надел меховую шапку. – Ну нет, сынок, тебе надобно дома остаться, – решительно возразил Наум, руку положил на плечо молодого казака. Недоброе предчувствие гримасой отразилось на худощавом лице, порченном давно еще когтистой медвежьей лапой. – Неспроста атаман да есаулы опаздывают к ужину, ох, неспроста, чует мое стариковское сердце! И если с ними что приключилось в кремле у воеводы, то вам по темному времени в остроге лучше не объявляться! Да и то сказать, в кремль к воеводе вас не пустят, ворота уже закрыты и стража поставлена. А по острогу я неприметно пройдусь, послушаю, что мужики говорят у кабака, там, должно, еще многолюдно. Казаки сочли резоны промысловика убедительными, остались дома ждать вестей. Маняша, прижавшись к крепкому плечу Митяя, горько вздыхала, сдерживая слезы перед долгой разлукой с мужем – всего как три месяца назад отче Еремей обвенчал их в маленькой казацкой церквушке Кош-Яика, а уже и расставаться надо! – Неужто воевода какую пакость надумал совершить? – сама себе задала вопрос Марфа, красивое румяное лицо словно зимней стужей сковало, карие продолговатые глаза то и дело обращались взором в правый угол, где Богородица прижимала к себе дитя. – Святая Мария, спаси наших мужей, не дай их на погибель в руки ката, не оставь будущих детишек сиротами! – Молилась, а в голове трескучей молнией пронеслась вдруг пришедшая горькая мысль: «Своего сына не сумела уберечь от страшных мук на кресте, а тут, неведомо в какой глуши, чужие тебе казаки в беду могут угодить…» – Отчего же тогда воевода отпустил казаков на самарскую пристань, повелев плыть в Астрахань? – в недоумении спросил вихрастый Федотка. Всегда лукавые черные глаза опущены взором в дощатый пол. – Неужто со злым умыслом выпроводил нас из города, а потом воротил их одних, атамана и есаулов, лишив силы казацкой? Ох, господи, душа мечется, словно муха в тенетах мизгиря! – Кабы того мизгиря лаптем прибить, так сорок грехов можно сбыть! – сквозь зубы выдавил из себя Митяй. – Да нешто стрельцы впустят нас с тобой при оружии к воеводе в приказную избу? – Не будем прежде времени хоронить наших казаков, – тихо промолвила Марфа, обнимая за плечи притихшую, с испуганными глазами Зульфию. Понимала, случись что с Ортюхой, молодой татарской княжне лихо придется среди чужих людей, в такой дали от родного города, где, бог весть, живы ли ее отец и мать! «Не трясись, голубушка, я тебя не оставлю, коль по воле господа падет на нас страшное горе», – с замиранием сердца подумала Марфа, стараясь возможно веселее смотреть на своих младших подружек. – Бог даст, воевода не ополчится на родителя Наума и на нас за то, что и мы были с мужьями на Яике. А там, глядишь, все к лучшему обернется… В сенцах хлопнула наружная дверь, и в горницу, наклоня голову, через порог шагнул Наум Коваль с лицом, как будто только что выдрался из лап самого дьявола. Все молча устремили на него глаза с одним и тем же невысказанным вопросом: «Ну что? Дурные вести?» Наум перекрестился на икону, освещенную огоньком лампадки, и заставил-таки выдавить из себя роковую весть: – Худо, дети мои, ох как худо вышло! По указу царя воевода заточил атамана и есаулов в губную избу. Как сказывали в кабаке сменные у той губной избы стрельцы, велено держать казаков под присмотром до особого царского повеления. И никто покудова не знает, какова будет воля царская, роковая, альбо милостивая! Рядом с Марфой вскрикнула и закусила до боли костяшки пальцев Зульфия. Смуглое лицо ее вдруг пожелтело, глаза закрылись и она начала валиться набок. Марфа подхватила княжну и крикнула Митяю: – Воды! Подай ковшик с холодной водой! Маняша, помоги положить Зульфию на кровать! Федотка, подай с кровати рядно, укроем ее! Когда бедную княжну привели в чувство, Марфа повелела ей лежать на кровати, в постели, оставила возле нее испуганную Маняшу, сама прошла на половину родителя Наума, где у небольшого стола на лавке сидели Митяй и Федотка. Злые таким поворотом дела, расстроенные до крайности, они не знали, что же им теперь делать? Неожиданно кто-то торкнулся в наружную дверь, которую Наум, воротясь из острога, закрыл на засов. – Кто это? Неужто стрельцы за Митей и Федоткой пришли? – всполошилась не на шутку Марфа, сжала руки на груди, понимая, что она и ее родитель не в силах оборонить молодых казаков, если и в самом деле за ними пришли, чтобы взять под стражу вместе с атаманом. – Открою – увидим, – стараясь унять взволнованный голос, с какой-то обреченностью сказал Наум Коваль и пошел в сенцы, двинул засов, послышался его удивленный возглас, и в горенку впереди промысловика вошел тучный телом литовский голова Симеон Кольцов, он был один и без оружия. – Семен, ты? – удивлению Марфы не было конца. Ждала худшего, а пришел сосед, правда, не совсем обычный и, судя по удрученному выражению лица, не ради праздного разговора. – Садись, Семен. Видишь, мы сбились в кучу, как напуганные мышата, которых кот загнал в угол без надежной лазеи. Что атаман и есаулы под арестом, о том осведомлены, в трактире только и разговоров, что о пойманных казаках! – Наум сел на лавку за стол, напротив Симеона Кольцова, пытливо уставил взор в продолговатое лицо выходца из далекой и чужой Литвы, давая возможность ему начать разговор первым. – Да, казаков задержал воевода не своей волей, а приказу государя Федора Ивановича. Указ этот пришел только что, меня торопливо посылали за атаманом и есаулами, сначала получать жалованье, а потом я провожал бы их на струги плыть в Астрахань. – И ты не знал, что было писано в том указе? Не знал, за каким «жалованьем» возвращали казаков в Самару? – с упором на слове «жалованье» спросил Наум, жестом руки остановив Марфу, которая, похоже, сама хотела задать этот же вопрос. – Клянусь жизнью моих родителей – не знал я ничего про указ, наверно, воевода повелел дьяку Ивану молчать о том, что там писано! Воевода послал за мною дьяка Стрешнева, а тот и словом не обмолвился о повелении царя задержать атамана! Теперь совесть меня мучает, Матвей и есаулы думают, что я поступил похоже на бесчестный обман! Скажут, залез я к казакам в доверие, на Яике обманул, в Самаре привел в темницу, как малых телят на веревочке! – Симеон Кольцов высказал обиду на воеводу за то, что тот сделал и его невольным соучастником обмана казаков, к которым он лично питал искреннее уважение как к людям храбрым и по-своему честным. Умолкнув, поджал тонкие губы, светло-голубые глаза участливо смотрели на молодых казаков и на Марфу. Помолчав, спросил: – Могу я чем помочь вам, не руша присяги царю Федору Ивановичу? Митяй и Федотка переглянулись, а Наум спросил: – Долго ли будут держать казаков под стражей? И не думает ли воевода отправить их в Москву? Нет ли в государевом указе такого повеления? Симеон Кольцов покачал головой вверх-вниз, будто подтверждая опасения Наума, но сказал совсем иное: – Об отправке атамана в Москву воевода ничего не говорил, а может, просто прячет эти слова от меня. Но я думаю, воевода будет ждать, какое решение Боярской думы прибудет в Самару. Везти казаков в Москву побоятся, чтобы их не отняли у стражи по дороге другие казаки, если узнают про это. Указ царя привезут не скоро, весной. – Да-а, – выдохнул промысловик и потер пальцами продолговатые рубцы на левой щеке. – Насидятся казаки в темнице, душа сажей покроется от горького ожидания… – и неожиданно вскинул на литовского голову пытливый взгляд голубых глаз. – Помоги, Семен, молодым казакам оставить Самару тайно от воеводы. Боюсь я, как бы и их не заточили под стражу. Они молоды, грех погибать в такие лета! Пусть бегут на самарскую пристань, присоединятся к остальным казакам и с ними плывут подальше от Самары, к государевой службе, бог даст, отметятся ратными делами, тогда и в Самару Митяй к молодой жене воротится безбоязненно. – А сам подумал: «Известят оставшихся казаков и есаулов о беде с атаманом, может статься, Митроха, Томилка да Емельян что-либо и смогут сделать для Матюши с товарищами. Иного способа спастись пока не видно». Симеон Кольцов думал не долго, согласился, сказал, что у западных ворот острога, которые смотрят на Жигулевские горы, ныне стоят его литовские стрельцы с десятником Янушем, с которым он в родстве, хотя и отдаленном. Когда казаки выйдут за ворота, пусть идут к перевозу через реку Самару. Там привязаны челны рыбных промысловиков, они возьмут один из них и погребут к устью, где стоят стрелецкие и казачьи струги. Если казаки не сплыли, Митяй и Федотка объявят им о судьбе атамана и есаулов, а ежели струги ушли, то на челне они легко их настигнут. – Марфуша, собери спешно казакам торбы в дорогу. Положи хлеб, сало, солонины да рыбы вяленой. Соль не забудь. Кто знает, сколько дней в дороге будут, чтобы не голодали. – Наум с видимым облегчением перекрестился, потом поклонился стрелецкому командиру, благодаря его за содействие молодым казакам избежать возможного ареста. Симеон Кольцов с озабоченностью посмотрел в лицо Марфы, смущаясь, спросил: – Я не увидел татарской княжны Зульфии. Где она? Неужели какая болезнь к ней пристала? Марфа с грустной улыбкой пояснила Симеону, что княжна, узнав об аресте атамана и есаулов, лишилась сознания, но теперь пришла в чувство и лежит в кровати, плачет. – За своего мужа Ортюху боится. Он такой резкий на слово, может самому воеводе в глаза брань выкрикнуть, а там будь что будет, хоть и петля на шею! – Да-да, Ортюха добрый, храбрый казак, – кивнул головой Симеон Кольцов и к молодым казакам повернулся: – Вы готовы? Шагаем за мной вон из опасной Самары! Через полчаса, с усилием разжав руки Маняши на своей шее, Митяй шагнул за порог вслед за Симеоном и Федоткой. Марфа перекрестила казаков в спину, а Федотка уже от сенцев сказал на прощание: – Будет какая возможность, скажите атаману Матвею, что за него и есаулов готовы головы положить, доведись какому-нибудь случаю! – Хорошо, братцы! Себя берегите, вам еще жить и детей растить! Храни вас господь! – сказала на прощание Марфа, обнимая ревущую в голос молоденькую Маняшу. – Будет тебе солонить казацкую дорогу, девица! Ты жена казака, учись терпению ждать, тем слаще будет встреча! Вот увидишь, дадут о себе весточку Митяй и Федотка, не кутята с молочными зубами! Они сибирский поход с Ермаком сдюжили, холод и голод стерпели, мужиками стали. Идем к нашей княжне, ее успокоим, ей всех труднее, она на чужбине, вовсе без родителей! – Жалко Митю, ой как жалко! – всхлипывала Маняша, сквозь слезы улыбаясь под ласковой рукой Марфы, которая гладила ее по голове, по плечам, стараясь ободрить в трудную минуту. С подворья вернулся родитель Наум, на вопрошающий взгляд дочери жестом руки дал понять, что казаки спокойно прошли под воротной башней и покинули город. – Поздно уже, скоро петухи запоют. Не много их в городе, да дюже голосистые, вольготно им горло драть над волжскими просторами. Ложитесь, да постарайтесь уснуть – завтра надо разузнать что-либо про наших казаков. Авось какой-нибудь случай да подвернется на здешнем торге альбо у кабака, – а сам с необъяснимым чувством внутреннего облегчения подумал, что это не плохо, иметь в доверительной дружбе литовского стрелецкого голову Симеона Кольцова. «У него немалая ратная сила под рукой! Авось и придумаем вместе, как вызволить из неволи Матюшу и верных есаулов… Эх, воевода, воевода, не хватило смелости дать атаману возможность уйти из Самары! За свою голову страх пересилил совесть. Взял на душу тяжкий грех. Ну что же, когда будешь в пекле адовом жариться, так попомни о казаках…» Остаток ночи прошел в беспокойном сне, и утром, позавтракав, Наум оделся потеплее, расчесал густую русую бороду деревянным гребешком и собрался в острог. – Вы сидите дома, заперев дверь. Я выйду якобы за покупками. Жаль только, что в Самаре пока что торговый ряд весьма скуден, всего три купеческих лавки, долго перед ними не проторчишь. – Наум перекрестился на икону, словно просил у Божьей Матери помощи, надел на полуседые длинные волосы серую баранью шапку и широко шагнул за порог, не забыв наклонить голову, чтобы лбом не удариться о притолоку, навстречу морозному ветру и легким снежинкам, которые оседали на землю в тихих укромных местах. Город жил своей хлопотливой жизнью, словно накануне ничего особенного и не случилось. Гулко стучали топоры, надрывали за ночь отдохнувшие глотки работные мастера, подсказывая, где и как выравнивать срубовые стены, кричали погонщики лошадей, перетаскивая длинные обструганные бревна к новым постройкам, а шустрые ребятишки охапками и мешками разносили по избам светло-желтые щепки и гибкие ленты снятой с деревьев коры – в зиму на растопку все сгодится. У первой же лавки две моложавые женщины, одетые в ношенные не одну зиму черные полушубки, судачили о своих мужьях, которые вот уже более месяца стоят в стражах в устье реки Самары, оберегая купеческие амбары и струги. – Бог весть, Настюха, кто там им кашу варит да щи готовит, – вздохнула полнотелая стрельчиха, снимая с прилавка в плетеную корзину изрядный кусок только что купленного мяса. Смуглолицый купчина мазнул левой ладонью по широкой черной бороде и, заигрывая, с прищуром наклонился к молодкам: – Вот-вот, красавицы! И у меня от такой же заботы голова по вечерам кружится! Приду в пустую избу, а каши сварить-то и некому! Взяли бы на себя такую простенькую заботушку, ась? Все едино стрельцы ваши кто знает когда воротятся! – Экий ты, Ибрагимка, греховодник! Не боишься, что твой бог-аллах, у которого сто жен, за соблазные речи отправит в ад на вечные муки? – тут же построжела голосом стрельчиха с шустрыми зелеными глазами, смешно оттопыривая полные губы, словно хотела чмокнуть мясника в смуглую, заросшую прямыми волосами щеку. – Да я, голубушка Стефанида, давно в православной вере, молюсь Иисусу, а не аллаху. А чтобы бог не гневался, я по такому случаю иконку-то рушником накрою, чтоб святого Николая-угодника не смущать и в соблазн не вводить. Он хоть и святой, да прежде святости тако же немало погрешил с женками, ась? Наум Коваль оставил лавку мясника и прошел чуть дальше к строящейся церкви, но и здесь, в кузнечном ряду, ему подслушать что-нибудь новое не удалось, хотя о задержании атамана Мещеряка разговор нет-нет, да и проскальзывал. Просидев в тесном кабаке два с лишним часа, ближе к обеду, Наум, удрученный не оправдавшимися надеждами на известия о судьбе казаков, идя домой, неожиданно наткнулся на рыжеволосого отрока с плутовским лицом. Из-под заломленной на затылок суконной шапки вызывающе торчали клочками рыжие волосы. Отрок так торопился куда-то, что едва не ударил промысловика головой в живот. Наум успел цапнуть его за ворот кафтана и грозно глянул сверху вниз на низковатого ростом отрока. – Выходя на улицу, малец, надобно кроме шапки еще и очеса свои с полки доставать да на место вдавливать! Вот как двину по темени, чтоб впредь наука была не по сторонам зыркать, а под ноги! Сказывай, откуда стремглав летишь, постреленок? Отрок смешно скорчил рожицу, шмыгнул носом и без тени страха съязвил старшему: – Я-то? Да ездил днями в Москву, всех перевидел, все здоровы, тебе велели кланяться, почему сам не едешь? – Ах ты-ы, нахаленок этакий! Воистину не грех прибить тебя как следует, впредь в науку почитать старших! – Давай, давай! Как же? Бей быка – не дает молока! Отрок крутнулся под дюжей рукой Наума, и с нахальством зыркнул вверх из-под шапки, которая надвинулась ему по самое переносье. Негромко сказал, озираясь по сторонам: – Будет тебе, дяденька, меня патлать! Прибьешь ежели, а кто тебе про атамана Матвея верное слово скажет, а? – Что-о? – Наум был так поражен, что некоторое время продолжал держать отрока за ворот кафтана, потом отпустил, заглянул в лукавые с прищуром глаза. – Что ты знаешь про атамана? Да откуда знаешь? Говори, ради всех святых! Отрок шмыгнул широкими ноздрями, озираясь вокруг, заговорил: – Ну вот, сбил меня с панталыку, не знаю, с чего начать… Матушка моя Арина варит казакам кашу да щи к обеду, а мне велено носить чугунки, да горшки казакам. Ныне поутру один есаул по имени Ортюха прокричал будто для стрельцов, что хотел бы из нужника бежать к своей женушке да к атаманше. Ну, а узнать, где атаманше избу уступили на зиму – чего проще? Самара маленькая, все жильцы в ней наперечет. Тебя ждал у кабака сказать, что атаман в темницкой, покудова воевода их не пытает, велел дать матрасы и подушки, кормит справно. В обед щи понесу мясные, что велишь сказать? Передам атаману, коль удастся. Пораженный, Наум прошел по улице рядом с отроком шагов десять, потом смекнул, что долго им рядом быть опасно от воеводских ярыжек, которые могут следить либо за ним, либо за отроком, сдерживая гулкое сердцебиение в груди, негромко попросил: – Скажи атаману, что мы молимся за них, а два казака, которые с ним в Самару пришли, ночью ушли из города, из острога их литовский голова Семен вывел, по реке на челне сплывут к стругам и весть казакам подадут, ежели только струги еще не ушли из затона. – Наум посторонился, пропуская пару коней, которые на канате волоком тащили по замерзшим грязевым кочкам толстое сосновое бревно, ветки которого были уже обрублены и кора очищена – от ствола шел приятный запах смолы. – Не устрашишься, отрок? Как нарекли тебя родители, а? Отрок сказал, что зовут его Митрохой, а бояться ему нечего, стрельцы его хорошо знают, потому как родитель его Кирюха у воеводы в конюхах состоит, а матушка в стряпухах. – Запомнил, что атаману передать? Как у тебя с памятью? – на всякий случай переспросил Наум. – Может, повторить еще раз? Митроха хохотнул, крутнул головой, озираясь, и отшутился: – Беда, дяденька! Слаб я на память: у кого что возьму – забуду, а что кому дам – по гроб буду помнить! А страшиться мне нечего, коль сболтну что лишнего, так лучше подзатыльника ничего мне на голову не свалится, – снова позубоскалил Митроха, поправил шапку и вприпрыжку побежал к кремлевским воротам, у которых два стрельца, опершись на ратовища[42], отворачивали лица от холодного ветра со стороны могучей уснувшей реки. Марфа, Зульфия и Маняша, едва Наум вошел в горницу, по его несдерживаемой улыбке на сухощавом лице догадались, что вести у промысловика есть, и не самые худшие. – Меня сыскал бойкий малый, воеводского конюха сын Митрошка. Он доступ имеет к казакам, кормит их. Сказывал, что казаков воевода не пытал ни о чем, кормит справно, постель дал. Думается мне, что и вправду князь Григорий ждет из Москвы государева указа, как ему впредь с атаманом дело порешить. А, стало быть, есть время, авось, что и придумает атаман самолично. А может статься, что казаки всем скопом обступят Самару и потребуют от воеводы дать пленникам выйти из темницкой. – Сотвори так, Господи, – прошептала Марфа, повернулась к иконе и со слезами в карих глазах трижды перекрестилась. – Славно уже и то, – добавил Наум, снимая кафтан и вешая его на деревянный колышек, вделанный в стене слева от двери, – что сыскалась хоть какая-то возможность получать вести от наших казаков. Этот Митроха весьма смышленый малый и балагур, под стать нашему Ортюхе будет, как вырастет. Теперь дело к обеду близится, чугун со щами понесет казакам, может и сумеет как ни то шепнуть Матюше, что у нас все в добром здравии… Митроха и в самом деле не обманул старого промысловика. Едва малая дверь в горницу открылась, как он, выставив перед собой в руках тяжелый чугунок, накрытый деревянной круглой дощечкой, а на ней каравай ржаного хлеба, шагнул через порог. Матвей хотел было принять щи, но Митроха опередил его словами: – Поберегись, атаман! Не хватай чугун голыми руками без тряпицы, а то ненароком уроним, придется вам, под стать дворовым собакам, с пола щи хлебать! Я бережно донесу до стола. Осторожно шагая, отрок прошел через горницу, поставил чугунок на стол, снял крышку вместе с караваем – в ноздри ударил густой запах упревшего мяса, капусты, свеклы. – Ух ты-ы, духмянно как! – выдохнул с восхищением Иван Камышник, загодя достав с полки расписную деревянную ложку. Ортюха принялся ломать каравай на пять кусков, а Митроха еле слышно прошептал атаману, который склонился над чугунком, нюхая пар: – Два молодых казака ушли из Самары, их вывел Семейка Кольцов. Видел Наума, в доме все хорошо, молятся за вас. – Потом обернулся, поискал глазами горшок, взял его и заглянул внутрь, громко сказал, адресуясь не казакам, а стрельцу, который согнулся в дверном проеме, наблюдая за отроком и казаками: – Надо же! Чист, так что и собакам вылизывать нет нужды! – Не пустословь так, Рыжик! – постращал для виду Тимоха Приемыш. – Вот дам затрещину, полетишь до волжской водицы шишку остужать. Ишь, казаки у него вровень с дворовыми собаками! – Да нет, это я так, сдуру по малолетству. Рада бы баба выть, да не по ком: муж долго не мрет! Так и я, сболтнул было что умное, да умнее на ум нейдет! – Митроха скривил рожицу, сверкая белыми редкими зубами. – А так вы, казаки, куда как лучше собак! Сытые, так и вовсе не злые! Даже бояр не обижаете, купцов не колотите! А больше спали бы, так и горя не знали бы! – Ах ты, змееныш злоехидный! – Тимоха грузно поднялся на ноги, норовя вылезти из-за стола и широченной кистью руки схватить рыжеволосого зубоскала. Митроха под смех Ортюхи и Матвея подхватив горшок, шустро метнулся к двери. – Яцко, дружок, спасай меня, иначе этот бугай без бердыша порвет меня на пампушки мясные! Молодой стрелец в дверях, посторонясь, с сильным заметным литовским произношением засмеялся, пропустил хохочущего отрока: – Какой из тебя пампушка! Казак сидит совсем без чеснока! – Ну, Рыжик, с ужином присылай свою матушку Арину, иначе изловим всем гамузом. Ежели без чеснока на пампушки не сгодится, нарежем без ножа из тебя строганины! – смеясь, вслед отроку прокричал Тимоха Приемыш, плюхнулся на место так, что бедная лавка со стоном сдвинулась к стене вплотную. Закрывая дверь, литовский ратник Яцко что-то продолжал со смехом говорить Митрохе, а Матвей, убедившись, что дверь закрыта плотно, сообщил негромко то, о чем ему успел шепнуть отрок: – Казаки наши Митяй да Федотка ночью счастливо вышли из Самары. Их литовский голова Симеон как-то сумел вывести за стены. Теперь они, наверное, уже в Самарском затоне. И ежели струги не ушли, то казаки всенепременно узнают о нашем задержании под стражу. Будем днями ждать каких-то новостей. – А сам в который раз выругал себя за то, что дал себя обмануть хитролисому самарскому воеводе: «Надо же! Поверил я царевой грамоте, что вины нам отпущены, пришел послужить государю… да найти теплый кров для Марфуши, чтоб сына родила счастливо и вырастили бы его без страха за беспокойную казацкую жизнь! Господи, надоумь царя дать нам волю, а там…» – Что бы он стал делать, обретя волю, пока даже думать не было сил и желания. – А литовский голова Симеон, оказывается, добрый человек, уберег Митяя и Федотку от воеводского ареста, – высказал свое восхищение старец Еремей. И неожиданно с усмешкой добавил: – Придется с сыном погодить, коли некому родить! Ортюха уставился на старца Еремея непонимающим взором, хмыкнул: – К чему ты, отче, о родах заговорил? Не поздновато ли хватился сыном обзаводиться? Старец Еремей пояснил, постукивая ложкой о столешницу: – Я к тому сказал, что не будем гадать, что да как вокруг нас делается! Придет урочный час, прокукарекает петух, а мы давайте дружненько да с молитвой за брашну примемся! – Он тут же прочитал короткую молитву к трапезе, дал знак приступать к еде. Ели молча, поочередно черпая щи из чугунка и заедая свежеиспеченным душистым хлебом. Мясо разделили на пять кусочков и съели с солью. Утерев бороды, перекрестились на правый угол, разговор продолжился сам собой, потому как сидеть в молчании не было вообще сил. – Должно, господь бог послал нам этого Рыжика – Митроху, – негромко произнес Матвей, и есаулы с облегчением увидели, как повеселели его большие серые глаза, на губах появилась легкая улыбка, – через него будем хоть малость знать о делах в Самаре. И еще есть у меня надежда, братцы, на нашего знакомца, на Симеона Кольцова. Думается мне, что совесть у него заговорила, считает себя невольным виновником в нашей беде. Иван Камышник хмыкнул, недоверчиво покачал лохматой обнаженной головой: – Расшиби меня гром натрое – в толк не возьму, с чего это стрелецкому голове совестью казниться? Он выполнял приказ воеводы! Поясни, атаман. – Да потому, что это именно он приезжал в Кош-Яик с государевой грамотой о помиловании казакам за их якобы перед царем вины. Мы поверили этой грамоте, явились на государеву службу, а нас тут обманом похватали по единому только слову ногайского посла! А такое действие воеводы и московских бояр, сдается мне, не по нутру литовскому голове… Вот бы мне с ним как поговорить без ушей воеводских подсмотрщиков, с глазу на глаз. – Сказав этот Матвей безнадежно развел руками, потом взъерошил длинные темно-русые волосы, одернул ситцевую синего цвета рубаху, подзатянул желтый поясок и, прислонившись спиной к теплой печке, вздохнул с явным сожалением: – Симеону ход к нам от воеводы, должно, заказан, да и мне из этой дверцы, согнувшись почти вдвое, резво не выскочить, голову вмиг бердышом срубят! – Что же делать? – Ортюха Болдырев в который раз постучал кулаком о толстые бревна сруба. – Был бы я колдуном, так изготовил бы какое зелье, окропил бы стены, чтоб рассыпались в прах! Дьявол побери воеводу! От долгого сидения взаперти вовсе разучимся по земле ногами ходить! – Вот придет наш Рыжик, так передадим князю Григорию наше требование выводить нас, пусть и под крепкой стражей, наружу ноги размять да свежим воздухом подышать! – согласился Матвей. Он закрыл глаза и явно представил заснеженные степи, и себя на резвом коне. Конь застоялся на привязи и теперь легким бегом несется по пушистому снежному покрову, лицо обдувает свежий встречный ветер, а желанное слово «воля» рвется само по себе из-под сердца и несется над неоглядной заволжской степью… – Прав был старый атаман Барбоша, – со вздохом признал Матвей, – служить царям и служить Руси – не одно и то же! В Сибири побили мы Кучума, послужили Руси, защитили русского мужика от татарских набегов. А от царя в награду получили худое жалованье деньгами, да новые кафтаны с сапогами, потому как в старом стыд глаза ел ходить по Москве! Взамен достойного отдыха в родных избах – новое повеление идти в Сибирь добивать бегающего со своими кочевьями старого Кучума да вероломного Карачу, трясца его матери, чтоб весело жилось! Была у меня думка, братцы, побить ногайских мурз вместе с Урусом, загнать ногаев в бухарские земли, а вольные степи за Волгой и по Яику к Руси нашей присовокупить, как то атаман Ермак в Сибири сотворил! Ан не вышло по такой задумке, не вышло, и душа от этого болит нестерпимо! От теплой печи, утешая атамана, подал голос старец Еремей. Распахнув ярко-синий халат, он крутил в руках шелковый красный пояс и пытливо поглядывал поочередно на казацких есаулов, словно хотел убедиться, не пали ли духом атамановы помощники. – Не вышло потому, Матвей, что за ногайского хана вступилась Боярская дума! Не поверила Москва, что казаки могут до конца избавить Русь от разбойных набегов жадных до грабежей мурз! А ведь могли бы! Только и нужды было царю – дать казакам огненных припасов и не виснуть у атаманов на спине, будто вериги многопудовые! Побитый под Кош-Яиком хан Урус и в своем стольном городке Сарайчике не усидел бы! Тем более что дорога туда казаками уже была проторена, и не так давно! – Убоялся правитель Борис Годунов воевать с ногаями даже казацкими саблями, зато не постыдился казацкими головами купить ненадежный мир на этих рубежах, – буркнул Тимоха Приемыш. – Надуется, величаясь, теперь Урус похлеще клеща на коровьей холке, кровью казацкой упившись! Как же! По его угрозе прилепиться к крымским татарам царь Федор похватал нас, дуван изъял, да еще, глядишь, на их глазах и повесят! Прости, господи, самому на себя смерть не накликать бы! – Даст бог, как ни то избежим смертушки, – негромко ответил старец Еремей и трижды перекрестился, но Матвей уловил в его голосе нотку неуверенности, да и серые глаза Еремея печалью подернуты, словно туманом их вечерним затянуло. – Ты прав, отче Еремей, – поддержал старца Матвей, – не будем в своей душе сами себе загодя рыть могилу! Лихих казаков не раз спасало русское «авось»! Авось и на этот раз воеводская веревка потребуется для иного дела, а не казакам на петли! – Говоря утешительные слова друзьям, Матвей в глубине души все еще надеялся, что слух об их аресте в Самаре рано или поздно дойдет до Яика, поднимет тамошних казаков на решительные действия против боярского управства. – Днями, думаю, мы известимся через Рыжика о том, что делается около Самары. Как и ожидал атаман, новые вести к ним пришли довольно скоро. Уже через три дня рано утром вместе с веснушчатым Рыжиком, который принес на завтрак чугунок с хорошо упревшей овсяной кашей на мясном отваре и с караваем хлеба под мышкой, в горницу, с трудом протиснувшись в небольшую дверцу, вошел тучный стрелецкий голова Симеон Кольцов. Пока отрок ставил на стол чугунок и хлеб, стрелецкий голова внимательно осмотрел горницу, словно хотел отыскать след тайно вырытого под срубом подкопа, улыбнулся невесть чему, оглянулся за спину – в приоткрытую дверцу проворно шмыгнул отрок Митроха, не увернулся и крепко ударился головой о притолоку, так что и суконная на вате шапка слетела на спину. – Ах, дьявол косоглазый! – невесть кого обругал отрок, схватился левой рукой за лоб, а правой поймал падающую шапку. – Говорил тятька – идешь из дому, так очеса на полке не оставляй! Воистину, всякому своя шишка на лбу болит! – Экий пострел неуемный, – покачал головой старец Еремей. – Не диво, ежели через несколько лет от скуки сбежит в степь да к казакам пристанет! Такие любят волю, их и на трех вожжах в неволе не удержать! Литовский голова, словно соглашаясь со старцем, кивнул, тонкие губы раздвинулись в улыбке, отчего лихо закрученные усики смешно шевельнулись вверх-вниз. – Не только отроку воля хороша, а и всякому великовозрастному детине… Особенно когда он на невольной службе стоит, – высказался Симеон Кольцов. И неожиданно добавил: – Три дня сплыли уже казаки и государевы стрельцы на стругах в Астрахань. – И на атамана вскинул тревожный взгляд – как-то он выдержит это роковое известие? – Тихо сплыли? – только и хватило духа у атамана спросить, едва он понял, что зыбкая надежда на освобождение рухнула безвозвратно. Неожиданная острая боль кольнула в сердце, так что Матвей безмолвно охнул и сдержал дыхание, пережидая, пока негаданная боль не притупилась. «Надо же, – с горечью отметил он про себя, – впервые почувствовал, где у меня сердце. Марфушка, что же теперь будет с нами? Молись за наши души, родимая». – Ваши молодые казаки, думаю я, атаман, не успели сказать казакам о вашем задержании. Дьяк Иван известил, что воевода велел стрелецкому голове Ельчанинову сразу же, как вы отъехали в Самару, отправить струги вниз по Волге. К тому часу от Астрахани к Самаре пришли гонцы и кладные струги, которые тамошние купцы ведут до Москвы с товарами и рыбными припасами. В охране того купеческого каравана четыреста стрельцов и казаков, а за старшого у них казацкий голова Воин Аничков. Пригнав струги, тот казацкий голова вчерашним днем спешно поворотил на понизовье, вслед за вашими казаками и стрельцами, он взял с собой сто человек стрельцов для усиления воинства крымского царевича Мурат-Гирея, – литовский голова умолк, в недолгом молчании покрутил в руках конец красного пояса, словно раздумывая, говорить опечаленным казакам еще что-то, или умолчать. Матвей увидел эту нерешительность и как бы подбадривая его на откровение, сказал: – Вижу, друг Симеон, в Самаре еще что-то случилось? Говори, не страшись доноса на тебя, в том можешь быть спокоен! – За вас я спокоен, атаман, лишнего слова на сторону воеводы не скажете… Вчера князь Григорий погнал гонца к царю сказать, что ногайский мурза Кучук имеет большое желание ловить бывших пленных литовцев, немцев, поляков, которые бежали из города с государевой службы и хотели бы спрятаться на реке Самаре или Яике у казаков. А поймав, так хочет возвращать их для примерного наказания другим стрельцам, которые у меня под рукой… – Вот так дела-а, – поразился Ортюха Болдырев и даже волосатым кулачищем пристукнул о столешницу так, что черный чугунок вздрогнул, несмотря на то, что был под крышку полон горячей каши: казаки к еде еще и не думали приступать, слушая новости от Симеона. – Выходит, что и у вашего брата глаза глядят порознь – один на начальство, другой на лесную тропинку! Неужто случаи были, что и от нашего славного воеводы Григория твои стрельцы бежали с великого горя? Литовский голова понизил голос и сообщил, что за неделю до приезда казаков в Самару с Яика, из города бежали восемь стрельцов – пять литвинов и три поляка. Их взяли в плен казаки при вылазке из осажденного Пскова, где воеводой сидел князь Иван Шуйский. Целый год держали в плену при крайней нужде, а после этого предложили нести государеву ратную службу на восточных рубежах в новых городах. Сказал немного и о себе, что весной восемьдесят первого года ухватили его казаки, подкравшись к литовскому сторожевому посту, аркан накинули на плечи, так что и на ноги вскочить не успел. Чтобы не умереть в тюрьме, дал согласие служить стрельцом, был с воеводой князем Засекиным в его походе супротив бунтовавших черемисов, теперь вот в Самаре стрелецким головой. – Да-а, аркан – не вожжа, быстро смиряет, – заметил Матвей и неожиданно добавил. – А ведь и мы с атаманом Ермаком на ваших рубежах воевали. Как знать, может, в одних сражениях сходились… Семья осталась в Литве, аль холост? – Родители мои живут под Гродно, верстах в двадцати вниз по реке Неман. Там у нас небольшое поместье. Жениться не успел, пока холостой… как… как весенний жеребенок! – Ну-у, это не горе! – улыбнулся старец Еремей. – У нас говорят так: была бы шея, а хомут найдется. В Самаре через год-два объявятся немалое число переселенцев, в девицах нужды не будет! Тем паче, на такого видного жениха, как стрелецкий голова! Симеон Кольцов покривил тонкие губы, несколько раз кивнул головой, соглашаясь со словами старца, но сказал неожиданно совсем иное. – Невеста у меня осталась дома, в Гродно, да и по родителям душа болит. Живы ли, здоровы ли? Уже пять лет про меня ничего не знают, кроме того, что в плену. Могу догадываться, в каком горе они не спят ночью. – Стрелецкий голова помолчал немного в огорчении, потом все же сказал: – Пан Рогожский, думаю, не долго держал пани Ядвигу без жениха, поторопился выдать за другого, чтоб в девицах не сидела. – И зубы стиснул так, что на острых скулах желваки вздулись. Вздохнул, с извинением произнес, обращаясь к казакам: – Вам за стол садиться надо, а я тут со своими горестями расплакался… – Мы понимаем тебя, Симеон, – доверительно проговорил Матвей и крепко пожал стрельцу локоть. – Если бы мы могли тебе чем помочь? Мы – как те мухи в паутине теперь, только и можем, что жужжать от своего бессилия! – Я понимаю, атаман… Пойду, будут какие новости, передам, – и добавил, что неделю назад в Самарском урочище, побоявшись в зиму плыть дальше, встали на зимовку струги государева посла к ногаям Федора Гурьева с товарищами Иваном Страховым да Ротаем Норовым. А с ними и ногайские послы, которые возвращались из Москвы к своему хану. При царских послах государева казна, а при ногайцах подарки от царя Федора Ивановича к ногайским мурзам и их женам. Все это они снесли с судов в зимовья и сидят там, оберегая немалое добро. – Ну, я пошел к своим стрельцам. Скоро нас менять из ночного караула будут… – И добавил совсем неожиданно, отчего у казаков брови полезли на лоб: – Хороша у тебя, Ортюха, княжна! Убегать буду из Самары, к татарам пойду себе невесту такую красивую искать! Едва стрелецкий голова выговорил эти нежданные слова, как раздался дружный смех, а Ортюха с готовностью высказал свое предложение: – Добро, Семен! Бросаем чертову службу и едем в Сибирь! Там этаких красавиц – что лягушек на болоте, одна краше другой! Симеон Кольцов отмахнулся от шутки Ортюхи: – Зачем мне такая, как лягушка? Ты себе вон какую черный лебедь с длинной косой нашел. И мне надо такую же! Матвей, провожая стрелецкого голову до дверцы, продолжая улыбаться над шуткой Ортюхи, успел попросить в полголоса: – Нашим женкам скажи, ежели удастся увидеть их, что живы и здоровы. – Скажу, атаман. А то рыжего Митроху попрошу сказать Науму. Боюсь лишний раз зайти, вдруг воевода за мной ярыжку своего прилепил следить? – Симеон надавил на дверь правой рукой, согнулся и покинул горницу. – У каждого свое несчастье, – сокрушенно высказался старец Еремей, стараясь утишить свой трубный голос. – И на воле вроде бы литовский голова, да себе не волен. И бог весть, сумеет самолично похоронить престарелых родителей, альбо чужие люди глаза им закроют. Ну, казаки, садитесь за стол, каша стынет. Тимоха, передвинь свое тело по лавке подальше в угол! Сел просторно, как тот пророк Магомет на своей горе! – А вы заметили, братцы, что литовский голова сказывал нам о сбежавших своих стрельцах совсем без осуждения, – не скрывая своего удивления, заметил Матвей, тщательно облизывая ложку после еды, прежде чем ополоснуть ее в миске с водой и вытереть чистым рушником, который по просьбе атамана им передала сердобольная стряпуха Арина. – Надобно нам поближе сойтись с Симеоном, – нахмурив брови, еле слышно прошептал старец Еремей. – Авось и у него в голове зародится отчаянная мыслишка оставить Самару, бежать на Яик, а потом пробираться на Дон! А с Дона до земель Речи Посполитой, до запорожских казаков и вовсе рукой подать! – Кто знает, когда воевода получит от царя Федора указ, что с нами делать? И где? Могут под стражей и на Москву отправить для жестокого спроса, – заметил с напряжением в голосе Матвей. – Дотянуть бы как нам до весны, хотя бы до Алексеева дня, до той поры, когда ростепель еще не началась, чтоб казаки могли конно к Самаре подойти, а не по хлябям. Если только Богдан как о нашей беде прознает! Задумка у меня появилась, кого именно надо послать на Яик. К тому времени, глядишь, и мы каким-то образом сумеем сговориться с литвинами, чтоб совокупно с казаками ударить на воеводу, стрельцов из города выбить да крепость порушить, чтоб не висела над вольными казаками, словно топор ката над плахой, куда положены наши головы. И виновны в этом будут московские бояре, не захотели оставить в покое наших братьев-казаков! – Эх, кабы вырваться на волю, – мечтательно выговорил Ортюха, присаживаясь на свой матрас, постеленный у печки, – задали бы воеводе аминь, да и схоронили бы в овин! А вообще, братцы, смех меня берет! Думали мы сдобного царского калача укусить, да на крепкий кулак довелось наскочить! – Все в воле господа, братцы, – заметил на это старец Еремей и перекрестился, – а доведется нам здесь смерть принять – знать, старики за нас вдоволь пожили на белом свете! – Аминь! – серьезно произнес Тимоха Приемыш, сдвинул белые брови так, что между ними взбугрились две вертикальные морщины, а ярко-синие глаза вдруг стали похожими на осколки весеннего подтаявшего льда… Несколько дней прошли довольно спокойно, никого кроме разбитного Рыжика казаки у себя не видели, но отрок ничего нового сообщить не мог, кроме того, что морозами сковало обе реки, и немногая пока в городе ребятня на санках и ледянках катается с горы, уносясь далеко по приречному песку, прикрытому метровым слоем слежавшегося снега. – Видел твоего сродственника, атаман Матвей, – сказал через неделю Митроха, пришедши поутру с тяжелым чугунком и с караваем хлеба. На поясе, привязанный за узкое горло, тяжело висел медный жбан. Отрок поставил чугунок на стол, осторожно отвязал жбан, снял с него крышку – по горнице пошел ароматный запах. – О-о, матерь божья – свекольный квас! – от радости Ортюха так хлопнул ладонью Митроху по правому плечу, что отрок откачнулся к срубовой стене. Там его бережно принял в руки Иван Камышник со словами: – Убьешь так нашего кормильца, дубина ты стоеросовая! – заботливо глянул в испуганное лицо Митрохи. – Надо же, приложился своей медвежьей лапищей, у отрока глаза едва напрочь не выскочили! Ортюха и сам страшно испугался, увидев, как Митроха, несколько раз мелко перебрав ногами, отлетел от стола к лавке, где сидел Иван Камышник. – Прости меня, Митроха! Воистину я олух царя небесного, не иначе! От радости испить любимого кваса, принял тебя за Ивана, которого не то что ладонью, а и тесовой дубиной с лавки не собьешь! – Да чего там! – улыбаясь в ответ, сказал Митроха, поднял с пола слетевшую с головы шапку, возвратился к столу. – И я не кувыркнулся бы так, будто пьяный кабацкий питух, кабы в тот момент не стоял на одной ноге!.. Матушка Арина днями приготовила новый заквас, теперь он настоялся так, что в ноздри шибает не хуже, чем забродившее пиво. Матвей Мещеряк ради осторожности оглянулся на полуоткрытую дверь в стрелецкую сторожку – оттуда доносился неторопливый разговор литовцев, которые то и дело вставляли в свою речь русские слова. «Кажись, воевода малость успокоился после отплытия наших казаков из Самары, не опасается, что нас могут отбить силой. Ну что же, это к лучшему, не стал так следить за каждым нашим шагом… Надо будет через Симеона попросить, чтобы нас хотя бы на часок в день перед сном выводили прогуляться по свежему воздуху». – И к Митрохе с вопросом: – Что сказал тебе Наум при встрече? Отрок в радостной улыбке обнажил передние редкие зубы, затараторил, словно за ним гнались пронырливые от воеводы земские ярыжки, грозя догнать и палками исколотить! – Сказывал Наум, что женки ваши во здравии и нужды ни в чем не испытывают. А навещает их сам литовский голова Кольцов да хозяин избы стрелецкий десятник Игнат Ворчило… Приметил я, атаман, что козлобородый ярыжка с дивным именем Антиох, неведомо по чьему повелению, почитай что каждый раз идет по пятам за тем десятником к дому, где живут ваши женки, затаясь за углом амбара, ждет его выхода, а опосля того шкандыбает к дому, где Игнат живет у стрельца Ромашки, брата своего. – Игнат ведает, что за ним ярыжка следит? – забеспокоился атаман Матвей: «Не доставало еще, что и за Наумом дьяк Иван приклеит земского ярыжку, за каждым шагом следить будет. А Науму по моей просьбе, переданной через Симеона, надобно спешно покидать Самару и всеми способами постараться пройти в Кош-Яик к атаману Барбоше! А при слежке сделать это будет сложно, могут из города не выпустить». – Того не знаю, атаман Матвей, – ответил негромко Митроха, быстро глянул на дверцу, прошептал: – Может, сказать десятнику, чтоб поостерегся? – Скажи, братец. Да и сам будь настороже. Не зря говорят, что бог любит праведника, а черт ябедника! А ярыжки что ни на есть наипервейшие ябедники, служат воеводе за деньгу. Князь Григорий знает, что ты к нам вхож, и за тобой может пустить кого-нибудь. Пронюхает, что вести с воли к нам приносишь, батогами может отпотчевать за милую душу. А нам жаль тебя, ты славный отрок, из тебя добрый был бы казак! Митроха засмущался от похвалы атамана, веснушки стали почти невидимыми на покрасневшем лице, он нахлобучил шапку почти на глаза, подхватил с ужина оставшийся чугунок и поспешил на выход, чтобы караульные стрельцы не поинтересовались, почему он так долго не выходит из горницы. – Вот такие, братцы, дела, – сказал Матвей, крестясь и усаживаясь за стол завтракать, – не вовсе беспечен наш князь Григорий! И чует мое сердце, что скоро зимние вьюги с полуночной стороны принесут нам новые известия! Если бы среди зимних морозов с холодного неба нежданно ударила трескучая молния и расколола тесовую крышу губной избы, Матвей Мещеряк не так бы удивился. Когда к вечеру вьюжного декабрьского дня после ужина неожиданно открылась малая из караульной комнаты дверь и в нее без труда проскочил дьяк Иван Стрешнев, под сердцем у атамана екнуло: «Ну вот, прислал из Москвы правитель Годунов государев указ, как с нами поступить? Милая Марфуша, молись за нас богородице…» Не успел Матвей задать вопрос, что же привело так поздно к ним дьяка Ивана, как в горницу, согнувшись едва не пополам, пролез в дорогом, но изрядно ношеном белом кафтане с желтым бархатным поясом какой-то человек. И когда он распрямился, а на круглом лице с бородкой широко раскрылись глаза: гость вглядывался в людей, сидящих в вечернем полумраке, Матвей не удержал изумления, которое вырвалось у него с громким восклицанием: – Князь Андрей? Возможно ли? Какими судьбами? – и от удивления даже дернул себя за короткую темно-русую бородку, словно хотел отогнать от себя нежданное видение. Первая мысль была: наверно, князя Андрея Ивановича царь Федор прислал в Самару воеводой вместо князя Засекина! Но почему он втиснулся через узкую дверь, а не через главные двери? И почему кафтан измят, дорожной застарелой грязью испачкан весь подол? И почему вошел к арестованным казакам без оружия за поясом? – Ка-ак? – от неожиданности атаманова возгласа дьяк Иван двинул двупалой рукой шапку со лба на затылок. – Тебе, атаман, знаком этот человек? Этот злодейский государев ослушник? Не менее дьяка Ивана был поражен и князь Андрей. Не привыкнув еще с уличного света к полумраку тюремной горницы, и во сне не чаяв встретить в далекой Самаре, да еще и в темницкой, человека, который вот так, с первого погляда признал в нем московского боярина, он начал пристально всматриваться в людей, сидевших по лавкам. – Кто это окликнул меня? – и через время добавил с ноткой удивления: – Кажется мне, что и я припоминаю этот голос! – Увидел рослого крепко сбитого казака в светло-голубом кафтане с желтым поясом, вскинул серые, чуть на выкате глаза, и его круглое, с короткими усами и бородкой лицо вдруг озарила если не радостная, то все же приветливая улыбка. – Свят-свят! Вот так встреча! Атаман Матвей! Ты-то за какие грехи запихнут в губную избу? Неужто и ты всесильному Бориске Годунову чем не потрафил? – Об этом потом поговорим, князь Андрей, – с улыбкой ответил Матвей и засмеялся, глянув на дьяка Ивана, пораженного встречей знатного князя Шуйского и воровского атамана Мещеряка. – Видишь, нашего благодетеля и кормильца нежадно столбняк прошиб, с места не двинется! – и к изумленному дьяку с насмешливым разъяснением: – Не страшись, дьяк Иван, князя Андрея Ивановича знаю не по совместному побитию набеглых ногаев и сражению у Кош-Яика, а по причине нашего бытия пред очами царя и великого князя Федора Ивановича по возвращении из сибирского похода. Дьяк Иван сглотнул тугой спазм в горле, без слов кивнул головой, недобро зыркнул воспаленными глазами на князя Андрея, кашлянул в кулак. – Коль знакомцы, то и веселее вам будет сидеть вместе, дожидаясь изъявления воли царя-батюшки. Думаю, уже скоро ждать на Самару государева указа, что и как далее делать. – Дьяк Иван подошел к малой дверце, позвал: – Кирюха, подай князю Андрею матрас, рядно да подушку, пущай устраивается на житье! Дело к ночи, а князь с дальней дороги. Воеводский конюх Кирюха, бородищей вперед, с трудом протиснулся в горницу, втащил за собой толстый, сеном шуршащий матрас, потом кто-то из стрельцов подал ему свернутое серое толстое рядно и подушку. Кирюха все это положил на чью-то постель у теплой печки. Шмыгнул плоским носом, неловко поклонился князю Андрею обнаженной рыжеволосой головой. – Вот, ваша милость, сам набивал сеном помягче. Полынь и прочее палочное растение выкинул, не будет в бока тыкать. – Спаси бог тебя, добрый человек, – ласково ответил князь Андрей смущенному мужику, – Как знать, может, и я смогу чем-то тебя отблагодарить в свой час. Дьяк Иван криво усмехнулся, растянув толстые губы, искусанные по плохой привычке грызть твердые гусиные перья, с долей издевки в адрес воеводского конюха сказал: – Велика персона! Князь еще будет ему услуги оказывать! Старец Еремей из угла пробасил назидательно, обращая свои слова к спесивому приказному дьяку: – Не ведомо ли тебе, дьяк Иван, что Господь наш Иисус Христос набирал своих будущих апостолов не в дворцах царствующих особ и не среди благополучных людей Палестины, а среди рыбаков и иных простолюдинов? Ныне Кирюха воеводский конюх, а завтра волей божией может высоко вознестись над нами всеми! Потому как пути господни воистину неисповедимы! Кто знает, ныне вот, к примеру, некогда незнатный Борис Годунов в конюшие выбился, а может статься, не приведи господь, по кончине бездетного царя Федора Ивановича, по праву родства с царевой супругой Ириной Годуновой и в полные цари выйдет, до взросления царевича Дмитрия Ивановича. Не многим высокородным боярам такое деяние будет по нраву, великая смута может надвинуться на Русь, страшная боярская смута! – Так тому и быть! Аминь! – за старца Еремея закончил его короткую речь Ортюха Болдырев, и сам от неожиданности своей реплики громко рассмеялся. – И пьяный Тит псалмы твердит, тьфу! – ругнул казака дьяк Иван, в нерешительности переминаясь с ноги на ногу около открытой двери. И руками всплеснул, когда, улыбаясь пророчеству еле различимого в темноте старца Еремея, князь Андрей шагнул навстречу атаману Мещеряку и они, неожиданно для всех, крепко по-мужски обнялись. Дьяк Иван махнул обреченно на них рукой и сказал, направляясь в малую дверь: – Эка радость! Не на пиру царском сошлись в застолье, а в темной губной избе! Эх-ма-а, жизнь человеческая, что у перекати-поля! Бог весть какой ветер да в какой овраг тебя закатит, где и в безвестное падалище можно обратиться, прости, господи, за безрадостные слова этим людям! Когда за удрученным дьяком Стрешневым закрылась скрипучая дверь, Матвей взял князя Андрея за руку, провел к столу и усадил на лавку. Пытливо глядя ему в большие серые глаза, которые с трудом можно было различить уже в темноте неосвещаемой даже лампадкой из-за отсутствия таковой, негромко, дрогнувшим от сожаления голосом, поинтересовался: – Не одолели, выходит, боярина Годунова? По весне, после памятных событий в кремле, мир у вас с царским конюшим так и не сложился? И как все это случилось? Князь Андрей обреченно кивнул головой несколько раз, поочередно посмотрел на молча сидящих в темноте казаков, словно пытался угадать, можно ли при них говорить о делах московского царского двора. Матвей понял этот немой взгляд-вопрос князя, заверил его: – Это мои самые близкие побратимы, князь Андрей, и все они были тогда со мной в кремле, готовые по слову князя Ивана Петровича ринуться на Годунова… Так что при них можешь говорить обо всем без страха, что кому-то перескажут твои слова! Даже ценой спасения своей головы. – Верю, атаман Матвей, верю. Я помню твоих есаулов, знаю, что вы готовы были помочь нам тогда, в мае, когда Бориска Годунов стоял уже на одной ноге! Да видит бог, убоялись бояре большого бунта московского черного люда, пошли с Бориской на мировую… А жаль, ох как жаль! Еще бы чуток надо было надавить на царя, и он не спас бы своего родственничка по царице Ирине! Да что говорить, казаки! Натянули мы тетиву лука, стрелу изготовили, да в последний миг отвели ту стрелу от борисовой груди, пустили ее неведомо куда! А она обернулась вокруг заговоренного дуба, да и сразила нас самих… Всех сразила! Пока не до смерти, но кто знает, какое повеление отдал Борис нашим приставам? Им в обязанность строго-настрого приказано досматривать за нами денно и нощно, чтоб ненароком не сошли за рубеж, особенно в Литву, где у нас много добрых знакомцев. Матвей понимаючи нахмурил брови, откинулся спиной на срубовую стену, уточнил, желая знать о московских событиях возможно подробнее. «Бог знает, вдруг пошлют нас всех под стражей в Москву, так надобно быть готовым ко всяким опросам под пыткой! – пронеслась жгучей искрой в голове безрадостная мысль: – А вдруг дознался как Годунов, что были мы в сговоре с Шуйскими? Их похватал, да и нас под караул не по этой ли причине так поспешно засадил? Чтобы не сбежали куда от царского сыска! Это будет куда страшнее, чем ногайские побития!.. Ох, господи, и лихо тогда нам будет в подвалах Фроловой башни в руках московских катов!» Подавил в себе эту страшную мысль, продолжил разговор о былом: – Вот та-ак! И что же случилось? Ведь на вашей стороне была поддержка большинства москвичей. Почему не осилили злонравного конюшего? Князь Андрей молча поджал губы, словно ему стыдно было говорить о проигранном сражении с Годуновым, вздохнул, распрямил плечи и начал свое безрадостное повествование о недавних осенних московских потрясениях: – Изрядно мы напугали Бориску Годунова майским приступом государева дворца и Грановитой палаты, он уже и место себе подыскивал, куда бы укрыться от неминуемой погибели. Уверовали мы, что теперь можем свалить конюшего и без ратной силы. Порешили последовать совету князя Ивана Петровича и созвать боярский совет, в котором особо почетное место занимал митрополит Дионисий. На том совете большие бояре и именитые московские гости, как то Федор Нагой, Голуб, Русин Синеус и иные, назвали себя земским собором и сочинили письменный документ. Мы просили царя Федора Ивановича принять второй брак ради царского чадородия, а царицу Ирину Федоровну пожаловать отпущением в иноческий сан. – Было такое на Руси и прежде, – негромко вставил старец Еремей, едва князь Андрей сделал короткую паузу, переводя взволнованное дыхание. Князь согласно кивнул головой и на удивленный взгляд Матвея пояснил слова старца: – Тако же ради продолжения царского рода великий князь Василий Иванович развелся со своей царицей Соломонией Сабуровой по причине бездетия. А царь Иван Васильевич развелся с двумя царицами по той же причине! Все, кто был на том земском соборе, подтвердили просьбу к царю своим рукописанием родовых имен. Это прошение к царю Федору вручил митрополит Дионисий, который был вхож в его покои беспрепятственно. – И что же царь Федор? Неужто не внял вашей просьбе? – Матвей был крайне удивлен: у царя который год нет наследника на престол, сам здоровьем слаб, а держится за бесплодную царицу, словно утопающий за соломинку. – Не внял! – с раздражением ответил князь Андрей и пальцы сцепил до хруста к суставах. – Он выговорил Дионисию, что царица Ирина непременно родит сына, хотя у нее до этого уже случались преждевременные отторжения плода. Бориска Годунов в тайне от царя даже выпросил у английской королевы Елизаветы искусную повивальную бабку и лейб-медика, который весьма опытен в делах с приемом младенцев. Однако царь Федор и слушать не захотел о том, чтобы отправить царицу Ирину в монастырь. Когда же митрополит Дионисий пытался было настоять на своем, царь Федор, по совету Бориса Годунова, повелел созвать Священный собор. На том соборе митрополит Дионисий был лишен сана, пострижен в монахи и заточен в Хутынский монастырь в Новгороде. И случилось это в середине октября. – Да-а, силен, стало быть, правитель Годунов, коль самого митрополита сковырнул играючи! – буркнул Ортюха Болдырев, который в молодости немало прожил в Москве со скоморохами и знал, как сильна власть митрополита. – Новый митрополит Иов во всем слушался правителя, едва не с языка ловил его слова. И у нас не осталось иного выхода удалить Бориску от царя, как силой! – лицо князя Андрея напряглось от прихлынувших к сердцу волнений. Он на время сжал губы и упер взгляд в стиснутые кулаки, которые крепко прижал к столешнице. – И мы одолели бы Бориску, кабы не измена нашего же дворянина Федора Старого! Упрежденный, Бориска собрал на своем подворье немалую силу, и когда мы приступились к его жилью, то он учинил нам крепкий отпор, а по затянувшемуся приступу царь успел прислать правителю своих стрельцов! Биться супротив воинской рати мы не могли из боязни многих человеческих смертей, а потому принуждены были уступить. Вот тут-то правитель и поимел повод вовсе избавиться от своих самых открытых противников! Казнить нас прилюдно ему бояре не позволили, зато на московских гостях он отыгрался всласть! Шесть человек, в том числе и Федор Нагой с товарищи, были обезглавлены у стен города, многих сослали в дальние места… – Всегда так, – негромко проговорил в своем углу старец Еремей, – пастухи за чубы друг дружку, а волки – за овечьи холки! – Твоя правда, отче Еремей, – согласился Матвей и с вопросом к князю Андрею: – А что стало с князем Иваном Петровичем и с вашими родными братьями? Тебе, князь Андрей, что-либо известно об их участи? – Матвей от нервного возбуждения не усидел, встал с лавки и начал ходить по горнице, от стола к малой двери, стиснув пальцы на груди. – Кое-что удалось выспросить у моего пристава Маматова, – глухо выдавил из себя князь Андрей. – Он-то и поведал, что князь Иван Петрович из его укрепленного городка Кинешма взят под стражу и переведен в Суздальскую вотчину, село Лопатничо. Что дальше с ним стало, мне неведомо, старшего родного брата Василия сослали в Галич. Меня возили попервой в Каргополь, затем в Буйгород, который стоит не доезжая Нижнего Новгорода, а из Буй-города сюда, в Самару. Долго ли здесь продержат, то знают только двое – господь бог да правитель Бориска Годунов, – и неожиданно для всех перекрестился на правый угол, не найдя в темницкой иконы. «Худо наше дело, ох и худым концом может обернуться, – снова с тоской под сердцем подумал Матвей. – В Москве аукнулось, а в Самаре откликнулось…» – Боясь, что князь Андрей вовсе уйдет в горестное молчание, спросил: – Чего это они с тобой так-то по всей Руси метались? След твой что ли запутывали, будто лиса с курицей в зубах, уходя от гончих собак. Пристав что говорил про эти мытарства? Князь Андрей вскинул голову, посмотрел на потемневшее давно оконце, куда еще не попадал свет луны, в раздумье покачал головой, словно соглашался с догадкой бывалого атамана: – Вполне может статься, что правитель боится, а потому и заметает наши следы из опасения, как бы кто-нибудь не отыскал и не помог бежать из-под стражи. Но куда бежать? До литовского рубежа, где я мог бы найти убежище и помощь, надо пройти по всей Руси, а это тысячи верст от села к селу, где тебя всенепременно опознают как беглого, мигом схватят. Несбыточная мечта… – Да, князь Андрей, спросить хочу, не было ли дознания о том, что казаки с вами были в сговоре против Годунова и приходили в кремль с оружием? Знает ли об этом правитель? Князь Андрей вскинул брови легкая улыбка тронула его губы. Успокаивая атамана, он ответил: – О том спроса не было. Да и кто мог сказать, что мы были в сговоре? Знал об этом только памятный тебе, Матвей, верный слуга Тихон. Да он уже ничего никому не скажет… пулей убит на подворье правителя Годунова. – Чуть подумав, добавил с тревогой в голосе: – Разве только кто из горожан видел вас в торговых рядах, а потом приметил в толпе перед крыльцом государева дворца? Но связать ваше присутствие и сговор с нами никто не сможет. Матвей с облегчением выдохнул, успокоился. – Ну и славно, а что нас толпой занесло в кремль – что за беда? Можно сослаться на мужицкое любопытство. Теперь, князь Андрей, насчет возможности уйти из темницкой. Как знать, быть может, ты еще и увидишь своих литовских друзей, – молитвенно сложил руки, на груди и подумал с затаенной надеждой: «Милая Марфуша! Моли Господа, чтобы вышло так, как мною думается уже не одну бессонную ночь! Только бы не отправили Симеона куда-нибудь на службу до скорой уже весны…» Князь Андрей на последние слова атамана быстро глянул в его сторону, серые пронзительные глаза во тьме словно загорелись потаенной искрой и он одними губами прошептал: – Что ты имеешь в виду, Матвей? Неужто есть хоть малая надежда? В чем она? Скажи, облегчи душу. Видишь же, что я ныне подобен бочке сухого пороха в ожидании роковой искры! Не оставит нас в живых треклятый Бориска, изведет весь корень князей Шуйских, чтобы не препятствовали его вожделенным мечтам примерить царскую корону! Тянет он к ней свои загребущие руки, ох как тянет! – Есть у меня задумка, князь Андрей! Хочу познакомить тебя с одним добрым воином. Как знать, может в беседе вы и отыщете общих знакомцев, – ответил Матвей, имея в виду литовского стрелецкого голову Симеона Кольцова. Дверь в полутемную от поздних уже сумерек горницу князя Григория Засекина открылась бесшумно, на пороге, покашливая в кулак, появился приказной дьяк Иван Стрешнев с неизменно расчесанной на два плеча бородой. На молчаливый вопрос воеводы глазами, чего, дескать, явился на ночь глядя, поклонился и доверительно сообщил: – Есть важные вести, князь Григорий Осипович. Велишь кликнуть ярыжку Антиоха? Он оказывает, что добыл нечто такое, что именуется «словом и делом» государевым! Тут как тут, ярыжка здесь! Князь Григорий поспешно отложил в сторону на край стола бумаги, которые только что старательно перечитывал, передвинул подальше влево от себя серебряный трехрожковый подсвечник, чтобы не мешал смотреть в сторону двери, по привычке подбил пальцами пышные усы, словно ожидал прихода знатной дамы, а не ярыжку, рукой сделал знак, призывая дьяка Ивана подойти поближе к столу. – Что-нибудь новое о государевом ослушнике князе Шуйском? Неужто кто со стороны норовит с ним сношение завести? – спросил внешне спокойно, а на душе в который раз стало прегадко: «Кой дьявол надоумил правителя Годунова заточить князя Андрея именно в Самаре? Из ратного воеводы обратил меня в тюремного смотрителя! Ну ладно бы за воровскими казаками, которые сидят смирно и печали от них мне не будет ни в коем разе! А тут за князем, чей род ведется от Андрея Ярославича, родного брата Александра Невского! Случись какая поруха, вовек останешься с запятнанной честью! Иные князья при встрече будут лицо отворачивать с брезгливой усмешкой!» Не в силах гадать о вестях, которые принесет доверительный ярыжка, князь Григорий повелел: – Зови Антиошку, пусть скажет, о каком государевом «слове и деле» прознал! Припадая на правую ногу, бывший стрелец, а теперь приказной ярыжка Антиох, еще в дверях стащил с удивительно плосколобой редковолосой головы суконную шапку, несколько раз поклонился воеводе поясно и сунул шапку за веревочную опояску ношеного серого кафтана. Встал и просительно смотрел в глаза князю Григорию, чтобы позволил говорить. Князь Григорий, с трудом осиливая в душе невольную брезгливость от блудливо-угоднической улыбки и от грязной одежды ярыжки – полы сермяжного кафтана[43] цапали зубами, видно было, уже не менее десятка здешних собак, хотя ярыжка по городу баз толстой палки никогда не ходил, – строго спросил, насупив брови над серыми холодными глазами: – Сказывай, что да что проведал по государеву делу? Коль попусту потревожил, так велю щедро из твоего кафтанишка летнюю пыль повыбивать плетью! По худому длинному лицу ярыжки прошла нервная дрожь, он левой рукой ухватил себя за узкую длинную бородку, словно городской кат уже начал ее пучками прореживать, упал на колени, заторопился с изветом: – Доподлинно прознал, батюшка воевода, князь Григорий Осипович! Нынешним пополудником в государевом кабаке у целовальника Игошки стрелец литвин Казимирка, будучи в большом подпитии, среди своих же стрельцов-литвинов проговорился, что очень скоро они большим скопом, вызволив из темницкой казацкого атамана Матюшку Мещеряка с братией, уйдут на Яик, а оттудова намереваются пробираться через иные казацкие земли к себе в Литву. Вот, князь-батюшка, весть какая получается, – и головой едва о пол не стукнул в поклоне. Князь Григорий облокотился ладонями о стол, медленно поднялся с лавки. «Быть того не может! Хотя совсем недавно бежали немногие из Самары, но чтобы скопом, да еще атамана вызволить! – молнией пронеслось в голове воеводы. – На литвинов у меня больше надежды было, что не сговорятся с казаками! А они, видит бог, не только сами в бег умыслили удариться, но и воровских казаков, а то и князя Андрея Шуйского удумали освободить! В таком разе мне от правителя Годунова милости не ждать, скорее самого в ссылку угонят!» И к Антиоху с суровым спросом: – Сказывай все доподлинно, ярыжка, ничего не утаивай! От меня за службу государю будет тебе отменная награда! Антиох, перемявшись с колена на колено – воевода нарочито не позволил ему встать на ноги, дабы чувствовал его власть и трепетал, провел ладонью по впалым морщинистым щекам, мелко подрагивая худыми кистями рук с черными ногтями, начал излагать то, с чем пришел, но подробнее: – Повелением дьяка Ивана, князь-батюшка Григорий Осипович, имел я недреманный досмотр за избой, где поселились три казацких женки да тесть атаманов Наум Коваль – этакий крупный мужик, с лицом, медвежьими когтями, сказывают, на охоте порченным. Велено мне следить да запоминать, кто к ним, да к кому они захаживают. Он-то, Наум, больше по лавкам за харчами ходит, а вот к ним частенько наведывается голова литовских стрельцов Семейка Кольцов да хозяин дома, стрелецкий десятник косоглазый Игнатка Ворчило. Ну, этот понятен, должно следит, чтобы избу бережно сохраняли. А вот голова Семейка Кольцов какой-такой интерес питает? Может, к чужим женкам подбивает клин под чужой блин? Да при дюжем Науме ему не слизнуть сметанки с чужого горшка… Хотя, князь-батюшка Григорий Осипович, того мужика Наума я уже с недели две не видел на подворье. Бабенки сами под навесом из поленницы мелко колотые дрова для печки носят. Может, занедужил чем, время холодное, простывное. Да в избу не влезешь поглядеть, этак спугнуть птичку-синичку можно! Иное дело – голова литовских стрельцов! А это ведь его людишки в последний месяц в карауле у губной избы стоят денно и нощно! И сам он, приметил я, частенько, едва не через два-три дня января месяца наведывается к казакам да засиживается в губной избе немалое время, иной раз и до получаса! Смекнул тут я… – и ярыжка Антиох снова облизнул сухие тонкие губы, покрытые мелкими трещинками от постоянного пребывания на морозных ветрах. Князь Григорий, невольно поражаясь сметливости худородного ярыжки, подбадривающе кивнул ему головой. Не садясь на лавку, уперев руки в столешницу, внимательно слушал, не перебивая. – Так вот, князь-батюшка Григорий Осипович, смекнул я, что голова литовский с казаками байки бает неспроста, не о погоде на дворе у них разговоры ведутся. Вот и решил дознаться, о чем это у них доверительные беседы? Самого стрелецкого голову о том не спросишь, можно ежели не своей головы лишиться, то передних зубов наверняка, а их у меня и так уже трех нет! Тогда решил за его единоверцами-католиками походить по пятам неприметно. У дьяка Ивана малость копеек выпросил, по своей бедности, в кабак государев частенько стал захаживать, пиво да вина, что подешевле, попивать. А более того слова ловить, которые стрельцы в подпитии изрекают довольно громко. Подпив, более всего дом свой поминают, родичей, женок да детишек, у кого таковые остались в Литве. – Ярыжка остановился, чтобы перевести дух, с виной в рыжих глазах глянул на сурово молчащего воеводу. «На этом, похоже, атаман Матвей и подцепил их своими искусными речами, – догадался князь Григорий, поднялся от стола, взъерошил густые темно-русые волосы правой короткопалой рукой. – Что же теперь делать? Крамола зреет в крепости. Не вскрыть гнойник – антонов огонь может случиться, большая беда грянет на слабый город!» – Ну и что удалось тебе, Антиошка? – поторопил ярыжку князь Григорий. – Говори доподлинно, не упуская ни слова! Каждое из них может оказаться весьма важным. – Помню, батюшка князь Григорий Осипович, каждое слово помню, скажу как по писанному. Так вот, уже пополудни ныне войдя в кабак и просидев до сумерек там, стрельцы-литвины собирались было вылезать из-за стола на весьма жидких ногах, где их сидело шесть человек, литвин Казимирка, упившись до икотки, вдруг невесть с какой напасти, громко молвил такое: «Ныне пьем на свои копейки, а придет скорый час, подоспеют к Самаре казацкие войска с Яика да с реки Увек, куда посланы от атамана верные нарочные, так пить будем за государеву казну, что у воеводы в тереме спрятана! Побьем воеводу да и домой к себе пойдем! Кто нас силой остановит? Тут его дружки с десятником Янушем рот ему захлопнули, боязливо оглянулись узнать, уловило ли чье ухо эти крамольные речи. Да я загодя лицом на стол лег, пустую кружку у бороды опрокинул, будто упился и уснул. Стрельцы того Казимирку ухватили под руки, шапку на лицо нахлобучили, чтобы больше не орал, да и поволокли вон из государева кабака. Я впотьмах, от них хоронясь, метнулся в дом дьяка Ивана. – И ярыжка Антиох, бороденкой в правое плечо ткнувшись, неловко поклонился приказному дьяку Ивану, который стоял все это время молча, неподалеку от чисто выбеленной жаркой печи, охватив двумя пальцами левой руки синий шелковый пояс поверх добротного темно-желтого азиатского покроя кафтана с меховым воротником. На влажных залысинах дьяка от лампадки отсвечивались блеклые огоньки. Умолкнув, ярыжка Антиох нежно-преданно стал смотреть на воеводу, облизывая губы то и дело, словно они были вымазаны несъедаемым медом. – Мо-ло-дец, Антиошка! Молодец! И радение твое на государевой службе без награждения не будет забыто. Дьяк Иван из приказной избы выдаст тебе рубль серебром, дабы ты и вперед следил за литвинами недреманно! Доволен ли? Ярыжка Антиох едва слюной не захлебнулся от радости, бухнул головой о пол, смешно откинув обе руки назад, за спину, словно стриж в полете, выпрямился, истово трижды перекрестился, благо воеводский иконостас в серебряном окладе и с блескучей лампадкой был у него прямо перед глазами: – Век бога буду молить о вашем здравии, батюшка воевода князь Григорий Осипович! За вашу щедрость головой своей готов хоть в пламя, только скажите: «Велю!» Воевода скупо улыбнулся, прищурил близко посаженные серые глаза, рукой дал знак ярыжке подняться с колен, что тот резво исполнил и встал обок с дьяком Иваном, комкая в руках потрепанную шапку. Ждал, каковы будут повеления князя Засекина. – Теперь же, Антиошка, беги к дому, где живет литовский стрелецкий голова Семейка Кольцов, да покарауль там бережно, выйдет в ночь куда литвин альбо будет сидеть дома спокойно. Ежели что тревожное приметишь, быстро беги ко мне для принятия мер. Иди! Ярыжка Антиох с поклоном упятился к двери и прикрыл ее за собой бережно, словно она была сбита не из крепких досок, а из тонкого пластинчатого льда от первых на Волге заморозков. Князь Григорий, чтобы не терять времени, дал приказание дьяку Ивану, который без позволения воеводы так и не посмел присесть на лавку, у конца которой все это время терпеливо стоял: – Теперь же, дьяк Иван, поспеши к стрелецкому голове Федору Ельчанинову с моим повелением не мешкая и минуты взять полусотню стрельцов и схватить литвинов, которые ныне днем стояли в карауле подле воровских казаков, а с караула отсиживались до сумерек в государевом кабаке и вели там преступные угрозливые речи! Ухватив, заковать в цепи и отвести в пытошную, на дыбу вздернуть и крепко, с пристрастием пытать о воровских замыслах атамана Матюшки Мещеряка с товарищи. Кату Первушке быть на месте в пытошной! Первый спрос сними сам, дьяк Иван, а по тому спросу я решать буду, брать ли в кандалы голову литовских стрельцов Семейку, коль огласят его, альбо он к воровству своих людишек не причастен. Легко обидеть человека поспешным арестом, может затаиться до поры, а потом и припомнить при каком-либо ратном деле у стен Самары. – Тут как тут, будет исполнено, князь Григорий Осипович, – поясно поклонился дьяк, сверкнул розовокожей лысой головой и, торопливо выйдя из горницы, только в сенцах посмел надеть дорогую песцовую шапку, которой весьма гордился перед небогатыми самарянами. Вдохнул холодного воздуха, крякнул, пригладил в безветрии ночи пышную бороду и торопливо заскрипел валенками, направляясь к избе, где проживал второй воевода и стрелецкий голова Федор Ельчанинов. – Упредим воровской бунт в Самаре, так нам это зачтется перед государем Федором Ивановичем, – размышлял вслух дьяк Иван. – Глядишь, радение мое приметит сам Андрей Яковлевич Щелкалов, думный дьяк и соправитель при Борисе Федоровиче Годунове! – имена великих людей дьяк Иван даже в далекой от Москвы Самаре произносил с невольным душевным трепетом. – Коль приметит в счастливый час, то и к себе в Посольский приказ, тут как тут, взять может! Ишь ты-ы, спокойно спит стрелецкий голова Федор Елизарьев сын, – проворчал дьяк Иван, подходя по скрипучему утоптанному снегу к крыльцу второго на Самаре человека. – Ва-ажничает перед приказным дьяком Федька! На мои поклоны даже головой не качнет! – Дьяк Иван недолюбливал стрелецкого голову Ельчанинова за то, что был тот к нему непочтителен, величаясь тем, что занят возведением оборонительных сооружений и ратной службой, а не «пероскрипеньем» как не единожды с презрением говорил Ельчанинов среди своих сотоварищей. – А вот тут как тут и поглядим вскоре, чья судьба будет счастливее, Федор Елизарьев сын! – бубнил себе под нос дьяк Иван, дергая за ручку звонкого колокольчика, который резво затренькал в сенцах за дверью. – И кто из нас наипервейшим будет в Москве! В сенцах послышались грузные шаги, полусонный голос недовольным тоном спросил: – Кой бес по ночам шастает, а? Дьяк Яван, в душе радуясь, что прервал крепкий сон стрелецкого головы, столь же неласково прокричал в ответ: – Не бес, стрелецкий голова Федор, шастает, а приказной дьяк Стрешнев, тут как тут, по государеву «слову и делу» пришел от воеводы князя Григория! Отворяй дверь, велено тебе срочно дело свершить весьма важное! За дверью гулко громыхнул дубовый засов, в проеме, накинув кафтан поверх исподнего белого белья, объявился стрелецкий голова Федор, высокий, плечистый, с горбатым носом и черной клинышком бородкой. В его облике угадывалась примесь крови потомков из южных, из-за реки Терек, народов, которые, спасаясь от турок и персов, немалым числом и поныне бегут через горы к терским и донским казакам на государеву службу. Дьяк Иван объявил стрелецкому голове повеление воеводы и добавил, что теперь же идет поднимать с постели ката Петрушку, чтоб готовил допросную снасть и разжигал жаровню… Лохматый и нечесаный кат Петрушка, ковыляя на с детства вывихнутых ногах, зевая редкозубым, в кабацких попойках выбитым ртом, ворчал, проклиная прикованных цепями к срубу дюжих литовских стрельцов, из-за которых приказной дьяк не дал ему толком даже уснуть! Поднял с соломенного матраса в пору первых петушиных перекличек. Раздетые по пояс, светловолосые и голубоглазые, литвины опасливо следили за молчаливым, на весь божий свет злым из-за собственного уродства катом Петрушкой. Не стерпев боли, надрывно кричали, когда плетеный кнут со свистом опоясывал рубцами изрисованные спины и плечи. Дьяк Иван сидел за грубо сколоченным столом, старался не смотреть на орущие, искусанные до крови губы истязуемых и твердил свои вопросы с упорством лесного дятла: – Какие воровские речи сказывал при вас атаман Матюшка Мещеряк стрелецкому голове Семейке Кольцову? Кто, тут как тут, послан Матюшкой из Самары на Яик к разбойным атаманам с призывом идти на Самару, город порушить и государевых ратных людей с Волги согнать? О чем воровской атаман Матюшка сговаривался с государевым ослушником князем Шуйским? – О том ничего не ведаю! – твердил рыжеволосый литвин Казимир, напрасно стараясь, гремя цепями, увернуться от очередного сноровистого удара кнутом. – Не вхож я был к воровским казакам! Туда вхож был только наш сотник да отрок Митроха для передачи снеди! А что спьяну сболтнул, так это для похвальбы, а не в угрозу воеводе! А-а, дьявол кривоногий! Бьешь без жалости! Так бы и черти тебя в аду жарили, не взирая на твои вопли и слезы! – О чем говорили Семейка и Матюшка? Кого посылали на Яик с призывом идти на государев город порушить его и стрельцов согнать? Запираешься, вор! Петрушка, подсунь государевым изменникам под стопы жаровенку, авось от горячих угольков языки-то у них, тут как тут, помягче станут! – а сам, чтобы не задохнуться запахом горелого человеческого мяса, зажимал левой двупалой клешней ноздри тонкого остренького носа с черной бородавкой на горбинке. Наутро невыспавшийся, с красными от дыма и гари глазами, но с сияющей улыбкой дьяк Иван вошел в горницу воеводы Засекина, от которого с порожней посудой только что проворно ушла рослая и полнотелая стряпуха Арина, успев поясно поклониться приказному дьяку. Не дожидаясь вопроса князя Григория, с порога сдернул шапку и радостно объявил: – Доподлинно тут как тут, с пытки сознались своровавшие литвины! Есть, есть средь них злоумышленники, сговорились с атаманом Мещеряком призвать казаков с Яика и с Увека подступить к Самаре весьма в скором времени! Князь Григорий резко поднялся с лавки за столом, где только что читал послание от астраханских воевод о переговорах с ногайским ханом Урусом, облокотился обеими ладонями о красного цвета скатерть и сквозь зубы процедил: – Ну-у и… когда ждать воровского набега? Дьяк Иван шумно сглотнул подкатившийся к горлу спазм, боясь быть услышанным писарчуком, сообщил роковые дни возможного прихода казацкого войска под Самару: – Сказали своровавшие стрельцы десятника Януша, что атаман Матюшка ждет выручки с Яика от атамана Барбоши либо на Алексеев день человека божия; или на Благовещеньев день[44], покудова степь тверда и грязи нет, а не успеют к этому сроку, то по сходу льда с Волги и с реки Самары, когда вода вовсе располоводится. Князь Григорий медленно опустился на лавку, тряхнул обнаженной головой, зажмурил серые с красными прожилками глаза и прошептал сам себе в усы: – Верно сказывали старики, что нет такого дома, где не было бы содома! – Поднял голову, строго посмотрел на застывшего у порога дьяка Ивана: – Дознался, кого спроводил атаман Матюшка к казакам? Дьяк Иван отрицательно помотал головой, раскачивая бородищей по серому добротному кафтану, пояснил: – Сказывали на жаровне десятник Янушка и иные стрельцы, что этого им неведомо. Да ночью, тут как тут, под утро стрелецкий голова Ельчанинов по моему слову, князь Григорий Осипович, заковал казаков в цепи и тако же приволок в пытошную. Кат Петрушка, малость поспав, примется и за них, в моем присутствии. – Добро сделал, что успел атамана и есаулов сволóчь в пытошную, покудова литвины не освободили их, – князь Григорий покомкал в пальцах курчавую бородку, спросил: – Да, дьяк, а что показали литвины на своего сотника Семейку Кольцова? Своровал, аль чист совестью перед государем Федором Ивановичем? Не сговаривался ли с воровским атаманом Мещеряком? Сказывай! – Дознался и о Семейке Кольцове, князь Григорий Осипович, дознался! – быстро заговорил дьяк Иван, то и дело сглатывая спазм в горле, будто слова, которые он выговаривал с радостной поспешностью, проходя горлом, оставляли во рту терпкий налет, как от недозрелого лесного терна. – Ну-у и? – поторопил князь, чувствуя, как ладони покрываются холодной испариной. В голове пронеслась страшная догадка, а что если с приходом казаков литвины-стрельцы ударят в спину? Тогда, как пить дать, Самаре не стоять более, сожгут и чурочки дымящие в реку покидают… вместе с телами побитых стрельцов головы Ельчанинова! Да и ему, воеводе Засекину, не миновать висеть в лютой петле над черным пепелищем. «Эх, зря поторопился я задерживать атамана Матюшку в Самаре! – с запоздалым раскаянием подумал князь Григорий. – Пусть бы сплыл он к Астрахани со своими казаками, а там местные воеводы как хотели, так и поступали бы с ним!» – С пытки литвин Казимирка показал, воевода князь-батюшка, что стрелецкий голова Семейка Кольцов был в сговоре с атаманом Матюшкой, а посему, прости, князь Григорий Осипович, помимо тебя, просил я стрелецкого голову Федора спешно отловить того Семейку каким ни то скрытным способом, в тайне от его стрельцов, да и заточить в пытошную под крепким караулом, чтоб не отбили силой прочие литвины. Правильно ли я сделал, князь Григорий Осипович? Не укоришь, ли меня в неразумной поспешности? Князь вытер влажные ладони о скатерть, вылез из-за стола, заложил руки за спину и нервно заходил по горнице, от правого угла с иконой до теплой побеленной печи. Не успел он ответить на вопрос приказного дьяка, как дверь резко открылась и в горницу, пылая румяными с мороза щеками и с заиндевевшими усами и бородкой крупно шагнул стрелецкий голова Ельчанинов. Большие, навыкате черные глаза метнулись растерянным взглядом с дьяка на воеводу. – Князь Григорий, беда! – запыхавшись, выговорил стрелецкий голова и досадливо мазнул рукой по усам и бороде, стряхивая растаявший иней. – Бежал! Воевода резко остановился у печи, вскинул перед собой руки с растопыренными пальцами, словно щитом от стрел защищаясь. – Кто бежал? Матюшка Мещеряк? – Нет, князь Григорий! – стрелецкий голова первым перевел дух, поспешно пояснил: – Бежал Семейка Кольцов! Да не один, а свел с собой более двух десятков литвинов. Выехали верхом на конях, с оружием и припасами. – А куда караульные у ворот смотрели? – закипая гневом, князь Григорий по обыкновению начал не кричать, а зловеще понижать голос до угрожающего рычания сквозь сжатые зубы. – Кто в карауле был за старшего? – Десятник Игнат Ворчило со стрельцами, – ответил стрелецкий голова Федор и добавил, понимая, что в гневе воевода может, не разобравшись, жестоко покарать его подчиненного за нерадивое якобы несение государевой службы: – Я уже снял спрос с десятника Ворчило. – Ну и каковы его ответные резоны? – со зловещим придыхом спросил воевода и немигающим взором серых, будто замороженных глаз уставился на своего второго воеводу: оба понимали, что такого крупного побега со службы бывших пленных им объяснить правителю Годунову будет нелегко. – Показал десятник, князь Григорий, что Семейка Кольцов за три часа до восхода солнца подъехал к воротной башне и твоим словом велел их отворить. А посланы они якобы на самарское зимовье для смены стражников при амбарах ногайского посольства в охрану их рухляди да рухляди государева посольства Федора Гурьева. Князь Григорий вмиг сменился в лице. Он кошачьей походкой приблизился к Ельчанинову, ухватил его жесткими пальцами за отворот кафтана и глянул в глаза снизу вверх, змеиным шепотом выговорил: – Ты понимаешь, Федька, что может случиться? Метись сам со своими стрельцами к зимовью! Ежели Семейка и впрямь туда помчался – обоим посольствам погибель будет страшная! Да и нам с тобой голов на плечах более не носить! Коль все там в порядке и Семейка не сделал нападения, прикажи купцам и послам перетащить их скарб в крепость, а для бережения зимовья и кто там останется своей волей, оставь надежных стрельцов! Семейку живьем изловить, а прочих изрубить да в снегу бросить лесной твари на прокорм! Ступай, минуты не мешкая! – И к дьяку Ивану повернулся с жестким спросом: – Отчего ярыжка Антиох не углядел за Семейкой, как было ему велено моим словом, а? Приказной дьяк скорчил гримасу недоумения, пожал плечами и пытался было что-то ответить в оправдание, но его опередил стрелецкий голова, на ходу бросив уже из приоткрытой двери: – Того ярыжку стрельцы нашли прибитым в сугробе у забора семейкиного дома. Бердышом от плеча до груди рублен, снег там весь красный на аршин вокруг. Дьяк Иван неожиданно икнул и с ужасом мелко-мелко закрестился. – Свят-свят, сохрани и помилуй нас, боже! – прошептал он и уставился перепуганными глазами в лицо воеводы, который от слов ушедшего Ельчанинова на миг остановился, поднес сжатые руки к подбородку впритык и стоял так минуту, не меньше, словно в столбняке, не имея сил что-то делать. Потом глубоко выдохнул, опустил руки. – Эко завертело нас, спину почесать некогда! – прошептал он, вслед за дьяком перекрестился, и, приходя в успокоение от сознания, что случившееся и к лучшему. «Сбежал своровавший стрелецкий голова с немногими подручниками из крепости, ну и ладно! Куда хуже могло быть, останься он в Самаре в час прихода воровских казаков к стенам города! И счастье мое, что в эту ночь в карауле у губной избы были стрельцы Ельчанинова, Семейка не посмел к ним подступиться и силой вытащить из темницкой вместе с государевым ослушником князем Шуйским!» – Повели, дьяк Иван, перегнать арестованных литвинов в губную избу, где одиноко сидит князь Шуйский. А казаков пытать, пока не сговорились с Янушем, какие речи им с пытки сказывать! К вечеру я сам приду в пытошную, там и скажешь, что говорили Матюшка с товарищи под батогами. Я же буду ждать вестей от зимовья… Боже, спаси государевых и Урусовых послов, иначе крутая каша заварится на самарском порубежье! – Бегу, батюшка князь Григорий Осипович! И тут как тут спрос сниму со всей строгостью! Надо же, что вытворяют государевы изменщики! И бога не страшатся! – Дьяк прикрыл лысую голову шапкой, шмыгнул в дверь проворно, будто и не в летах изрядных, а шустрый приказной писарь, которому радеть да радеть на службе. – Экая поруха государеву делу, – сокрушенно проворчал воевода, подошел к слюдяному окошку, протер ладонью испарину, чтобы лучше видеть улицу, снующих спозаранку людишек в тулупах, занесенные снегом подворья и столбы дыма из печных труб, почти вертикальных в безветрии. Жигулевских гор за дымкой над застывшей Волгой было не различить. Тишина в природе и полное смятение в душе князя Григория. – Петрушка, отвори дверь, смрад выветрить надобно! Тут как тут, уже дышать нечем! – дьяк Иван закашлял, зажимая остренький нос левой двупалой клешней. Глаза слезились от угарного дыма, который стлался по пытошной от жаровни, разворошенной катом в левом углу тесной, без окон, срубовой клети обок с раскатной башней. На двух стенах, гремя цепями, стонали исхлестанные кнутом голые по пояс казаки, старец Еремей обвис на руках, безмолвно свесив седую голову, широкой белой бородой прикрыв мокрую от пота грудь. Кровавые рубцы неописуемыми узорами покрывали тела казаков. Ортюха Болдырев на каждый удар кнутом злобно хохотал в сторону дьяка Ивана, выкрикивал окровавленными губами: – Лихо придумал бесстрашный воевода! Подвесит наши головы на шнурках к своей отписке в Москву под стать государевой печати для большей правдивости, каковая была и в той памятной царевой грамоте о воле казакам! А-а, так ты снова сечь нас! Сто чертей тебе, дьяк, в печенку! Чтоб упырь таскал твою бабку по темному кладбищу на потеху разгульной нечисти! – Секи, Петрушка, худородного казачишку! Пусть помнит, что скоморохам у нас чести не много! Ну, а теперь к тебе мое слово, воровской атаман. Сказывай, кто да кто из литвинов был с вами в сговоре? Кого послали на Яик к воровскому атаману Богдашке с призывом идти на Самару и город порушить? А поначалу поведай, воровской атаман, кто ты есть родом, каково твое истинное имя, откуда ты и кто твой боярин? Да каковыми путями средь воровских казаков объявился, да в каких допреж Яика воровских делах замешан? Матвей Мещеряк с трудом улыбнулся, искоса глянул на приказного дьяка и ответил: – Кто я таков – о том святому Петру у райских ворот объявлю, там и о делах своих земных поведаю без утайки. Верую, у господа больше правды сыщется к нашим ратным делам для Руси, нежели у московских бояр! У казаков же не принято прилюдно, тем паче на дыбе, сказывать, откуда сошел и что сподвигнуло на это! Не от великой боярской ласки бегут мужики, аль неведомо тебе это, дьяк Иван? А теперь спрашивай по делу, с которым явился в пытошную! Матвей умолк, опустил глаза в земляной пол клети. – Коль так, будем говорить о делах, нам обоим ведомых, – вздохнул дьяк, кашлянул в кулак. – Еще раз вопрошаю – кого на Яик спосылал, звал Богдашку Самару порушить и на Шелехметский затон нападать, чтобы погромить зимовье и пограбить денежную казну и рухлядь, которую государево посольство везет к ногайским мурзам и хану Урусу? – Вона-а чего боится наш воевода! – усмехнулся Матвей и облизнул запекшиеся губы. – Кого спослали, того ему не изловить! – негромко ответил Матвей, напрягая до боли растянутые мышцы рук, схваченные железными кольцами на запястьях и цепями привязанные почти под потолок сруба. – Изловим всенепременно, Матюшка! У князя Григория ох как длинные руки, тут как тут ухватит – не выкрутишься! Сказывай, коль не хочешь горячих углей под пятки! Ну– у! – Дьяк Иван вдохнул свежего морозного воздуха, который с клубами пара вошел в душную пытошную и укрыл неровности земляного пола. Он угрожающе вскинул правую руку, чтобы подать знак кату Петрушке тащить жаровню. Не желая подвергать своих есаулов дикой пытке огнем, Матвей решил пойти на хитрость. Не называя Наума Коваля, который с его словами сошел из Самары к атаманам на Яик или Утву, он назвал другие имена: – Ежели помнишь ты, дьяк Иван, со мною в Самару воротились два молодых казака? Так вот, едва воевода хитростью выманил нас из Шелехметского затона, бросил в губную избу, те казаки, Никитка и Михайло, смекнули недоброе, своей волей оставили Самару и сказали Науму, что пойдут на Яик к Барбоше с просьбой, чтобы он упросил воеводу Засекина волю нам дать уйти из Самары. А для острастки пригрозил князю Григорию порушить крепость, ежели князь не послушает и добром нас не выпустит из цепей. – Матвей умышленно назвал казаков другими именами на случай сыска. Дьяк Иван старательно записал признание атамана Мещеряка в опросный лист, задал новый вопрос: – Какими посулами уговорил ты, атаман Матюшка, стрелецкого литовского голову Семейку Кольцова изменить государю? И кто упредил его об аресте своровавших литвинов, коль скоро он бежал из Самары со многими ворами – литвинами да поляками? Матвею большого усилия стоило скрыть радость от нечаянно сорвавшихся у дьяка слов о том, что Симеон Кольцов счастливо бежал от воеводского сыска и ушел с товарищами. «Может успеет и на Яик дойти…» – мелькнуло у атамана в голове, а на вопрос дьяка сделал попытку пожать плечами, не смог, и ответил с недоумением: – Никаких посулов я Семейке не сказывал! Да и что мог я ему посулить, сам сидя в губной избе? Что он сделал, то сделано по его воле. А литвины, сам ведаешь, и прежде с государевой службы довольно часто бежали, и бог им в том судья. Когда и доводилось нам недолго говорить с литовским командиром, так вспоминали прежние сражения на западных рубежах, где иной раз и друг против друга ратоборствовали, особенно под Псковом, где воеводой сидел князь Иван Петрович Шуйский. Дьяк Иван склонил голову набок, старательно записал и эти ответы Матвея Мещеряка, почмокал губами, обдумывая следующий вопрос. Спросил, уставя пытливый взгляд в избитое лицо атамана: – Сказывай, воровской атаман Матюшка, был ли государев ослушник князь Андрей Шуйский в сговоре дождаться казацкого прихода к Самаре, тут как тут, прилепиться к воровским атаманам и бежать с ними на Яик, дабы потом чинить государю всевозможные пакости за временную ссылку из Москвы? Матвей со страданием переглянулся с есаулами, которые висели на железных цепях обок от него, в недоумении покривил губы, а потом с издевкой в голосе ответил: – Два десятка лет я в казаках, дьяк Иван, а по сей день не видел средь нас хотя бы одного князя, разве что шутовского из скоморохов. – Вспомнил недавнего своего товарища Митроху Клыка – Романа, но решил об этом не говорить. Знает воевода князь Григорий, на его совести пусть и будет тайна князя Романа, объявлять государев сыск, или умолчать, отпустив это дело на волю господа. – Да и какой почет сыщет князь Андрей, бежав на Яик? Гнев государя непостоянен, глядишь, через малое время призовет к престолу да и помилует. И опять он – князь из рода Ярославичей, а ты – приказной дьяк в неведомо какой Самаре. Об этом помысли! – Ну да, ну да, – пробормотал Стрешнев, потыкал гусиным пером в бумагу, задумался, какой бы еще вопрос покаверзнее задать воровским казакам, чтобы там, в Москве, читая его допросные листки, всесильные думные дьяки по достоинству оценили его радение и прозорливость ума. – А куда, скажи мне, воровской атаманишка, подевался твой родственник тесть Наум Коваль? Более трех недель минуло, как вышел он из города якобы на промысел козуль да и не воротился до сей поры? Может статься, что это он побежал на Яик с воровским призывом к тамошним атаманам поспешать к Самаре, а? – Дьяк Иван даже воспаленные глаза выпучил от напряжения, решив, что на этот раз он все-таки поймает Матюшку на хитрый крючок. Однако Матвей в удивлении вскинул густые брови, улыбнулся очевидной наивности вопроса и равнодушно пояснил: – Экое диво! Нешто и ваши промысловики летом за белорыбицей, а зимой за козулями не уходят и на более долгие сроки? Прежде козы проживали на здешних увалах безбоязненно, а город поставили, людишек вона сколько поселилось, да дальние стрелецкие заставы вокруг. Вот и лови теперь эту дичь в отдалении. – И добавил, переведя дух, негромко уже: – Придет Наум, никуда не денется. Ведь здесь его дочь непраздная, не ныне-завтра родит ему внука, а мне сына, как и у Ортюхи женка на сносях… Просить хочу князя Григория, чтоб дал свое согласие повидаться нам с Ортюхой с детишками, когда явятся на свет божий. Как думаешь, дьяк Иван, позволит нам это князь Григорий? Аль убоится государева гнева? Приказной дьяк не успел и слова сказать, как в открытой для проветривания двери, отстранив караульного стрельца, показался сам воевода и с порога спросил, уставя строгий взгляд в лицо атамана: – И что же я, атаман, должен тебе позволить? Спустить с цепи и дать коня, чтоб скакать вам в степи? – в словах воеводы улавливалась ирония, но Матвей отметил про себя, что воевода не обозвал его и есаулов «ворами». – Вы город умыслили сжечь да стрельцов побить, а я вам буду в потатчиках? Так, что ли? Матвей быстро глянул на Ортюху, который поднял было голову и хотел что-то едкое бросить в лицо князя, взглядом повелел есаулу молчать, ответил: – Нет, князь Григорий, и в мыслях у нас не было город жечь и стрельцов побивать! Сам хорошо ведаешь, что были бы мы теперь уже давно на терских рубежах со своими казаками, кабы не роковая для нас встреча с ногайскими послами, их желание помстить казакам за побитие ногайского войска на Яике! He с великой радости хан Урус шлет теперь в Москву одно посольство за другим, даже сына своего Араслана, который сам подступал к Кош-Яику, посылает с заверениями в дружбе государю. А до побития нашими казаками не он ли грозился сойтись с крымскими татарами и на Самару да Уфу напасть? А теперь в угоду битому хану нас в цепях подвесили и кнутами секут! Хороша государева милость, нет сил сдюжить ее! – Для чего же вестника послал ты, атаман, на Яик? – негромко задал вопрос князь Григорий. Он прошел к столу, дьяк Иван вскочил на ноги и протянул ему допросные листы. Матвей облизнул кровоточащие искусанные от боли губы, пояснил причину своего поступка: – Да чтобы казацкие атаманы испугом заставили тебя, воевода, дать нам волю уйти из Самары. Боем они на город не пошли бы, без пушек Самару не одолеть. Князь Григорий молча, под сдержанные стоны избитых на пытке казаков прочитал допросные листы, положил их на стол. Некоторое время стоял безмолвно, поочередно глядел на казаков. Увидел бесчувственно поникшего старца Еремея, вздохнул и, повернувшись к двери, повелел дьяку Ивану: – Сними с цепей, вели умыть и под стражей сам сопроводи в губную избу. Что хотели сказать казаки, то и сказали. Иного от них ничего не услышишь. На остальное – воля государева, а не моя. – Последние слова воевода сказал, адресуясь к атаману, чтобы тот понял, что он, воевода, не по своей воле пытал казаков, и освободить их от наказания может только царь Федор Иванович. Слова Матвея задержали князя у двери: – Князь Григорий, позволь повидать нам своих детишек, когда придет час появиться им на свет божий… Кто знает, увидим мы их после того как придет на Самару государево решение. Князь Григорий остановился, держа ручку двери левой рукой, через плечо оглянулся на атамана и негромко пообещал: – Повидаете младенцев, – и после короткой задержки добавил: – Ежели они допреж государевой грамоты народятся. – Спаси бог тебя, князь Григорий, – так же негромко произнес Матвей уходящему воеводе в спину, – в иное время, верую, мы с тобой на славу повоевали бы с врагами Руси бок о бок! Воевода не обернулся к пытошной, как бы в раздумье кивнул головой и прошел мимо караульных стрельцов, направляясь в приказную избу к неотложным делам. Мельком глянул на ногайских послов, которые шумно заканчивали перетаскивание своего богатства из Шелехметского зимовья в Самару, размещаясь в большом срубовом доме для проезжающих посольств. Чуть поодаль, у кремлевского частокола, московское посольство Федора Гурьева разгружало несколько саней, полных сундуками и корзинами с дорогой утварью – гостинцы ногайским мурзам и их женам… Между тем кат Петрушка с явным облегчением на лице снял цепи со старца Еремея, осторожно опустил его на широкую скамью и брызнул в лицо горстью холодной воды. Старец вздрогнул, открыл глаза и со стоном попытался сесть, опершись обеими руками у себя за спиной, чтобы вновь не завалиться. – И где мы, братцы? Неужто это и есть ад кромешный, ась? – обводя пытошную затуманенным взором, спросил старец Еремей, едва различая над собой лохматую нечесаную голову Петрушки и в отдалении расплывчатые лица атамана и есаулов. – Лежи, не дергайся! – строго сказал Петрушка. – Очухаешся, тогда шагай себе на здоровье… ежели такое еще осталось среди твоих костей! Я казаков с дыбы снимать буду… Можно подумать, мне в великую радость катом быть и кнутом человеков сечь! Да жить-то надо, пятерых детишек поить-кормить надо, а увечье по рождению лишило меня жалованья государева. Вот я и служу здесь, сердце чужой болью надрываю! – ворчал Петрушка, снимая с цепей поочередно атамана и есаулов. – Но и то понять надо, коль есть город, то и кату быть в нем, не я, так кто иной. Дьяк Иван, считая, что дело по приказу воеводы он завершил исправно, без попустительства воровским казакам, собрал допросные листы, терпеливо дождался, когда казаки умыли лица и с проклятиями надели на избитые тела рубахи и кафтаны, скрыв от глаз самарян следы пыток с пристрастием, со стражей в десять стрельцов препроводил их в губную избу. Князь Андрей с первого взгляда по осторожным движениям казаков понял, что их крепко пытали, зло уставился на дьяка Ивана, который последним через маленькую дверь вошел в просторную горницу, где на полу, поверх постеленных холщовых ряднин, на животах лежали восемь избитых в пыточной литвинов, постанывая при каждой попытке шевельнуть руками или ногами. – Распотешил свою душонку, дьяк! Поди, тебе в радость сечь плетьми отважных казаков, которые не единожды подставляли головы под татарские и ногайские сабли и стрелы? Чем еще дьяку захудалому прославиться, как не кляузами в допросных листах, куда он пишет не всегда то, что человек говорит с дыбы? Велик ли поклеп настрочил ты на атамана Мещеряка? Гляди, дьяк, покривишь душой перед истиной, господь спросит с бóльшим пристрастием, чем кат в пытошной! – По воле государя Федора Ивановича я дознавался от казаков по их сыску! Только правды! Тимоха Приемыш, перекосив рябое лицо от боли в спине, осторожно садясь на кончик лавки, зло глянул на дьяка и руку вперед вытянул, словно собирался взять его за горло и удавить, как перехваченную в прыжке гадюку. – Известно мужикам, что правда у бояр такая же, как у мизгиря в тенетах! Коль попал, то жив не будешь, как ни жужжи в свое оправдание! Всю кровушку высосут! Дьяк Иван, озлясь на укоризненные слова князя Шуйского и казаков, бросил в ответ не с меньшей злостью: – Я на государевой службе, князь Андрей! Повелит государь назавтра с тебя спрос снимать со всей строгостью, добывая правдивости, тут как тут узнаешь, какая она бывает правда, подлинная и правда подноготная! Не своей вроде бы волей усадил я атамана с казаками в пытошную, а по указу государя, добывая правду о казацком воровстве и злых умыслах супротив царя Федора Ивановича! А повелит государь дать им волю, сниму замки с дверей без всякой злости на них. Вот так-то, князюшка Андрей Иванович! Моли бога, чтобы и к тебе была великая государева милость, а не страшный гнев за какие-то провинности, мне неведомые. Не успел дьяк Стрешнев одной ногой переступить порог в караульную комнату со стрельцами, как Ортюха Болдырев, не утерпев, с иронией спросил: – Вкусили мы пищи духовной ныне досытушки, а как быть в ночь без пищи телесной? Не евши, вестимо, и комару не взлететь, а мы вона какие тяжкие на подъем! Не забудь, дьяк Иван, что теперь нас не пятеро, а более чертовой дюжины, одним чугунком каши всех не насытить! – напомнил Ортюха, рукой указывая на избитых до кровавых полос на спинах литвинов. – Ужин вам подадут, – ответил дьяк Иван, закрывая за собой тяжелую дверь, и казаки слышали, как тупо стукнул задвинутый с той стороны дубовый засов. Вечером в губную избу с двумя большими чугунками каши, с двумя караваями хлеба и кувшином кваса как всегда вошел Рыжик в сопровождении молодого стрельца. Полные щеки алели от лютого мороза, но светло-рыжие глаза с широким разрезом под малоприметными бровями не сияли радостью от встречи с атаманом, как то бывало всегда прежде до пыточного сруба. – Вот, казаки и стрельцы, вам ужин матушка Арина сготовила. Наедайтесь, поправляйте здоровье. – Оглянувшись на дверь, куда уже ушел сопровождавший его стрелец, Митроха ловко положил на стол за одним из чугунков что-то завернутое в плотную тряпицу. – Отец, матушка здоровы ли? – негромко спросил Матвей, надеясь узнать какие-нибудь новости, особенно о своих близких, Марфушке, Зульфие и Маняше. Всякий раз, когда он вспоминал о жене, к сердцу подступала невыносимая печаль – что будет с ней и ее подругами, когда родятся детишки, а их с Ортюхой и Митяем не окажется рядом? И тесть Наум теперь вряд ли воротится в Самару, опасаясь попасть под воеводский сыск. Одна была надежда, что приведет атаман Барбоша казаков под стены города, потребует от воеводы освободить их из губной избы, даст возможность увести жен и детишек на вольный Яик. Но кто кого опередит – царь Федор с указом, или атаман Барбоша с казаками? На вопрос атамана Митроха шмыгнул простуженным носом, покосился на приоткрытую дверь и прошептал: – Караул у ваших женок поставили, стерегут. На торг за покупками ходят с приказными ярыжками. – Понятно, – отозвался чуть слышно Матвей, пожав руку смелому отроку, – будет какая оказия, шепни им, что пытаны мы, но, как видишь, живы-здоровы, пусть и они не переживают за нас. Митроха отошел от стола, громко сказал: – Ешьте. Посуду заберу поутру, когда завтрак принесу на всю вашу дружную и голодную братию! Едва дверь за отроком закрылась, казаки и удрученные провалом их замысла литвины присунулись к столу, расселись поплотнее. Князь Андрей взял в руки странный узелок, оставленный Митрохой, осторожно развязал, от удивления даже присвистнул тихонько, розовые губы под каштановыми усами растянулись в улыбке. – Ай да матушка Аринушка, ай да умница! Она сготовила это снадобье на бараньем жиру лечить ваши спины после пытки батогами. Быстро едим кашу, растелешайтесь по пояс и будем натираться, пока рваное место не покрылось твердыми корочками болячек! Ужинали молча, при слабом потрескивании фитиля в масляном светильнике, который все-таки выпросили днями у дьяка Ивана себе в губную избу, потом князь Андрей сноровисто врачевал казакам и стрельцам спины и плечи, уложил их на матрасы голыми по пояс, чтобы одеждой не тревожить битые места. Сам присел у стола и глядя на подавленных пытками казаков и стрельцов, вздохнул, с надеждой в душе помечтал вслух: – Кабы сыскался около царя Федора Ивановича разумный советник, вразумил бы ему истину, что от побития Уруса куда сколько пользы добыто русскому люду, что ваши прежние набеги на ногайских послов не в сравнение по своей вине! – Да мы самих послов и кулаком не тронули! Ратников при них, которые за сабли схватились, тех били, скарб брали, а послы живы на Москву пришли, – лежа на животе проговорил Тимоха Приемыш. – Может, и зря не побили, теперь некому было бы на нас воеводе пальцем тыкать да уличать в прежде бывших делах. – Как знать, братцы, – не без надежды на лучшее проговорил атаман Матвей, – помните любимую присказку нашего батьки Ермака Тимофеевича: «Господь добр, да черт проказлив!» Может, и царь Федор, невзирая на проказливых бояр у трона, зачтет нам ратные победы как добрый поступок! Не хочется думать, что мы у господа в постылых пасынках! А пока надо набираться терпения, молить господа, чтобы воля государя к нам была ласковой! – Аминь! – не сговариваясь, разом выдохнули казаки, переглянулись и, не сдержавшись, рассмеялись, облегчая душу этим добрым знамением. |
||
|