"Ортодокс (сборник)" - читать интересную книгу автора (Дорофеев Владислав Юрьевич)

Мой батюшка Серафим

1981–1982

Звали его Николай Павлович. Внешне я его совсем почти не помню. Он был немного сгорбленный, и с пронзительными глазами. Видно, что когда-то коренастый, плотный мужичок среднего роста. У него была жена с седыми волосами, добреющими глазами, приветливым лицом. Сам же он был необычайно внимателен в разговоре, располагал к общению, размашист душой. Он был священник, – об этом я узнал не сразу, – и настоящий богослов; занятие это меня завораживало, и мои мысли, мои представления и ощущения от этого его занятия, уносили меня в мир иной, нездешний, благовестный и сильный, божественный, неподвластный пониманию.

На лето он уезжал в Подмосковье, где много лет подряд на лето снимал дачу, большой настоящий дом с садом, недалеко от станции, в старом дачном поселке. Я бывал там несколько раз, даже однажды я помог ему в начале июня перевезти вещи из Москвы.

Весна была поздняя, тепло пришло в конце мая, июнь начался спокойно, не жарко, а тепло. Было очень рано, тихо, суббота, на московских улицах покойно. Я пришел рано утром. То есть совсем рано – наверное между семью и восемью утра. В коридорчике и в большой комнате уже стояли многочисленные, перевязанные и не перевязанные веревками, коробки и чемоданы. Ждали такси. Через некоторое время машина (огромная коробчатая серая «Волга») подъехала, я начал выносить коробки.

Николай Павлович тогда уже в изрядном возрасте, ему далеко за семьдесят, но он довольно силен, и стоек духом, поэтому, несмотря на возраст, таскает коробки, почти не уступая мне. Мне кажется, что в тот раз я вместе с ними не поехал, мне нужно было на работу. На даче их уже ждал другой молодой человек, который и помог все вынести, а, может быть этим помощником за небольшую мзду был таксист. Не помню.

Я практически не помню и дачу. Кажется, дом стоял на широкой и пыльной, почти деревенской улице, кажется, в доме была веранда. От дома осталось много солнца, и много свободного пространства; на даче хорошо и широко дышалось и легко говорилось.

Не помню, кто нас познакомил. Возможно, это была старшая сестра моей крестной, Клавдия; или мой тогдашний приятель, Кирилл, православный человек (профессиональный геолог, аристократ по крови, он помог мне сформировать собственное представление о будущей моей семье, о православной семье; это была огромная семья с четырьмя детьми, с родителями, внешне неуклюжими и неуспешными по советским меркам, но любящими друг друга, престарелыми бабушкой и дедушкой, огромным полукруглым столом, за которым собиралась вся семья, молитвой перед обедом и еженедельными постами, простыми кушаньями, и шкафчиком с иконами и горящей лампадкой; иногда я у него оставался спать, потому что очень уставал; я тогда часто уставал, порой до кровавых соплей, у меня не было денег, не было жилья, не было еды и работы), – что, впрочем, не очень и важно теперь.

Важны лишь два следующих обстоятельства, изменившие и меняющие меня по сию пору: появление в моей жизни Николая Павловича, и реальное проявление молитвенной силы и молитвенных устремлений крестной моей мамы, во многом благодаря которым в моей жизни появился Николай Павлович.

Тем паче что я вспомнил. Я окончательно вспомнил. С Николаем Павловичем меня познакомила именно Клавдия, старшая сестра моей крестной.

Николай Павлович поверил мне, доверился, может быть, в этом доверии было что-то от любви, отцовской, может быть, он во мне увидел своего не рожденного сына (у него не было детей). Не знаю, или, эгоистической, увидев во мне себя прошлого. Однажды он мне дал 25 рублей, что было по тем временам довольно много (при средней ежемесячной зарплате, например, инженера 120 рублей). Я сказал, что вернуть я не смогу, на что он мне ответил, что он надеется, мол, я приду к нему на могилу после его смерти. Или нет! он мне ответил, что, может быть, я помогу на его похоронах.

Не пришел. Не помог.

Когда Николай Павлович умер, меня не было в Москве. Я и не знал о его смерти, я жил тогда на Дальнем Востоке, служил там журналистом, если бы я и узнал, не мог бы приехать на похороны, несмотря на обещание, – у меня совсем не было денег. Было трудно. У меня уже было двое детей, денег часто не хватало даже до зарплаты, даже на еду.

Но ведь и на могилу его я так и не пришел до сих пор. Потому что я не очень люблю кладбища, как, впрочем, и похороны. Нет, слово – любовь, здесь излишне. Потому что общение с умершими происходит в молитве, дома или в храме, а не на кладбище. Но я молюсь теперь ежеутренне за упокой его души.

Мы, наверное, много говорили о литературе, наверное, о Боге, о вере, и о человеке, во всех его проявлениях. Говорили о моих стихах. Разумеется. Потому что на тот момент – это был смысл и назначение, и основа моей жизни. Ведь это был самый начальный и самый плодотворный мой поэтический период.

Не знаю, что он во мне нашел, но однажды он мне подарил образок Серафима Саровского, который ему оставила его крестница, его духовная дочь, или просто бывшая прихожанка, – не помню. Так мне открылся православный святой, русский великан Серафим Саровский.

Серебряный образок, овал, словно яйцо в разрезе, старый и потертый, с тонким ушком, которое очень скоро порвалось, словно нитка, таким оно было протертым от соприкосновения со временем, шнурками и телами, о которых образок терся в продолжении более чем столетней своей жизни. И тогда в верхней части овала, под ушком, по центру, я пробил гвоздем дырку.

С тех пор прошло почти двадцать лет, так и ношу.

Расставался я с образком всего несколько раз. Во время рождений моих дочерей Анны, Анастасии, Веры, а также ради спасения заблудшей и бедной, неприкаянной души девочки М., которую я полюбил резко, стремительно, сильно, одномоментно и коротко, и вот сейчас, во время беременности моей жены.

Кажется, пару раз я терял образок, но никогда окончательно. Ношу этот серебряный овал преимущественно на шнурках, которых сменил во множестве разных, но лишь трех цветов – белый, серый, черный. Все цепочки рвутся у меня в первый или довольно близкий от покупки день. В конце концов остановился на черном сутаже (как запасной вариант – плетеный шнурочек из искусственных нитей). Черный сутаж – лучший шнурочек, какой есть в мире, для ношения святого серебряного овала с изображением сгорбленного старичка с бородой и кругом за головой.

Вместе с образком на шнурке я ношу и крест, сейчас серебряный, коренастый, по образцу древнерусских крестов, – при ходьбе овал и крест ударяются друг о друга, и радостно, серебристо звенят, перезваниваются, как язычки колокольчиков и колоколов из невидимых и неведомых миров, оглашая окрестности – мы идем, встречайте; обычно, когда я рано утром иду по коридору, просыпающиеся в комнате дети по этому звуку всегда узнают, что, вот, мол, папа проснулся, встал и идет.


1990, июнь-июль

Вряд-ли Николай Павлович предполагал, что когда-нибудь мы обретем мощи Серафима Саровского, по крайней мере он никогда о таком предположении не говорил вслух.

Прошло менее десяти лет, и вот в 1990 году, летом, в Богоявленском соборе, тогда центральном православном храме Москвы, в левом пределе, в неглубокой нише, рядом с боковым выходом, я молюсь у раки с мощами Серафима Саровского.

Ни с чем нельзя сравнить невероятный заряд силы, материальный сгусток энергии и славы Божьей, пронизавший меня в самый первый раз, когда я наклонился к раке с мощами Серафима Саровского, со стороны черепа, над отверстием в черной ткани, через которое коричневела черепная коробка.

Я тогда еще жил на Дальнем Востоке, и приехал в Москву по работе, поскольку уже трудился в издательском доме «Коммерсантъ».

Тем летом я дважды подходил к мощам, я дважды приезжал в Москву. Меня тянуло туда, к Серафиму. Тогда рядом с ним еще почти не было людей, еще не пенился, не бурлил у раки поток людской. Тем чудо обретения было чудеснее. Обыденность усиливала ощущение святого чуда, и святости происходящего обретения за ради спасения человеков.

Когда я прикладывался к мощам, сила неземная входила в душу, будто стремительная и бесконечная энергетическая игла, струна, ось, соединяла небо и землю, и вот, уже соединившая землю и небо, пробивала все мое существо; и трепетая, как сушеная бабочка, я лишь созерцал свое состояние и себя со стороны, но, как ни странно, сохраняя присутствие духа и осознание духовного своего неотвратимого движения к небу.

Более всего поражала вещественность ощущений и энергии.

Всякий раз с тех пор, как я подхожу к мощам Серафима, я вспоминаю, не умом, а всем своим существом, и умом, и телом, и душой и духом самый первый раз, вспоминаю вещественность послания от Бога человеку, которое я почувствовал посредством святого Серафима, когда я подошел к мощам в первый раз.

В том же 1990 году мощи Серафима были определены в Свято-Троицкий Серафимо-Дивеевский женский монастырь, в поселке Дивеево Нижегородской области; рака с мощами поставлена в Троицком соборе названного монастыря, слева от алтаря, напротив бокового входа. И 1 августа мощи обретены.


1995, ноябрь

Впервые я приехал в Дивеево к Серафиму в морозном ноябре 1995 года. Я был не один. А со своей суженой.

Всего только за неделю до того я покрестил свою суженую (так исчезло последнее препятствие к нашей будущей совместной жизни; так я это оцениваю сейчас, по прошествии пяти лет, а тогда я не верил в возможность нашей совместной жизни, тогда это была безнадежная любовь). Я очень ее люблю, суженую мою, и потому убежден, что о любви никто и никогда не писал верно. О любви слагали много нелепости и изрекали многие банальные истины, но никто и никогда не жил любовью, как живу я.

Я умираю без любви к этой женщине, я умираю без любви женщины ко мне. Нет ничего прекраснее и прекраснодушнее, нежели жертвовать собой ради любви, но нет ничего достойнее, чем жертвовать всем на свете ради счастья ближних твоих – порожденных тобою на свет божий.

Я говорил себе, что я люблю женщину, с которой никогда не буду жить. Если она сумеет оставаться со мной, не желая обладать мною, – это будет величайшая женщина, это будет вдохновеннейшая любовь под небом.

Но мне кажется, что и я не способен на такую жертву. Да и достоин ли я такой жертвы, способен ли не извратить и не перекрасить эту великую радость и великое счастье незабвенности.

И не понимаю я, как это возможно, потому как пройдет еще некоторое время, и она захочет ребенка. Как тогда. Впрочем, не будем путаться, будет день и будет пища.

Мой взрослый герой, слава Богу! уже не столь самонадеян, не столь опрометчив, и не так поспешен, нежели прежде.

О, Господи! Открой мне новую дорогу к новой жизни на Земле, позволь поднять завесу над новыми человеческими качествами, помоги развить человечество к лучшему и чистому.

Господи! Подними над суетой, дай свет. И тогда может быть когда-нибудь мы с ней настанем друг для друга.

Особенность наших отношений в том, что я помогаю ей создавать себя по ее собственному замыслу, я ее увожу от обыденности в иной мир, мир совершенства и открытий, откровений и страдания, мир жертвенности и веры, красоты ума и интеллектуального развития, которому нет конца, и начала его никто не определял.

Удивительное событие. Я покрестил ее. Она счастлива. Я счастлив. Но я ничего не хочу о ней писать. Я просто люблю.

Я вырвал мою суженную из бытового иудаизма (чуть было не написал – иудейства, но иудейство закончилось в момент распятия Христа, после чего евреи разделились: часть создала христианство, другая часть, большая, превратила уже было вселенскую религию, иудейство, в сугубо националистическую, почти идеологию, – иудаизм) и из прежней обыденности. Ее предки по обеим линиям (но не ближе четвертого поколения от нее) – сознательные иудеи, ее родители просто пассивные противники любой религии, кроме иудаизма. Очень показательна их реакция на ее вхождение в православие – агрессивная обида, даже некоторое отторжение (поскольку для еврея – еврей – или никто, или иудей – пусть бы и бытовой, – иначе еврей – не еврей, а не еврей – не может быть близким человеком). Впрочем, отторжение быстро (надеюсь на то) прекратилось, по крайней мере внешне. Любовь кровная взяла свое. Внерелигиозность родителей оказалась полезной и единственно правильной в данной ситуации.

На смену миру блаженной радости (в момент крещения и сразу после того) приходит в мир души моей суженой осознание и потребность огромной работы над собой и окружающими. Это случается после крещения, после обретения себя в новом духовном мире, который единственный может подарить нам духовную свободу и духовное радушие. Помогай ей Господи, даруй нам всем силу, даруй защиту моей семье.

Русскому человеку нужны девять компонентов (остановимся пока на этом) для развития и становления материального и духовного самосознания: водка, солености, каша, баня, ежедневный ратный труд, царь, православная вера, монастырь, брак. И не важен порядок и иерархия – у каждого по разному, всякий может прийти к России по своему, с любой стороны, через любое из перечисленных качеств. Нет хотя бы одного – нет русского, нет русской нации, нет России. Что и было долгие годы.

Задача нынешнего православия – миссионерство без меры и числа, миссионерство всегда и во всем, всяко, потому что религиозное пространство жизни велико и емко, энергия сердец выливается в благодать и затем возвращается еще большей благодатью.

В Дивеево я подошел четырежды к Серафиму, и лишь в последние два раза я вновь вкусил этой силы, соединяющей землю и небо, продолжающейся мощью Серафима, осознаваемой людьми еще при его земной жизни, когда он еще не расставался с телесной оболочкой.

Вновь я, едва сдерживая страх и трепет перед нечеловеческими, надчеловеческими силами и глубинами бытия, явственно почувствовал вещественность энергии, соединяющей Серафима и небо, мир материальный и иной мир.

К концу дня я почувствовал себя открытым навстречу всем движениям души и мысли, посвященных Богу или собственной потусторонней жизни. Я понял, что главное в жизни – сильный, вечно в движении, разум, и сердце, напоенное любовью к жизни; а самое страшное – однажды понять, что ты никому не нужен, и тебе никто не нужен, то есть остаться с холодным сердцем. Ибо без развитого разума невозможны духовные подвиги и жизнь, напоенная практикой потустороннего.

Уверен! Убежден, что ничего бы не совершил Серафим Саровский, когда бы не контролировал чувственную сторону жизни разумом.

Поразительна склонность и умение Серафима общаться с женщинами. Его огромная, – потенциально и в части воспроизводства, – энергия была им трансформирована (сублимирована) в интеллектуальную и духовную работу.

Можно предположить, что при общении с любимыми им послушницами старец Серафим испытывал и переживал, вероятно, те же ощущения, что и я во время познания женщины, но значительно более высокого свойства, ибо его отношения были совершенно платонические, на склоне лет уже и ангельские.

Вероятно, те же ощущения в общении с Серафимом переживали послушницы и монахини, которые переживали подобие мыслительно-эмоционального удовлетворения (возможно, и с истечением).

Серафим Саровский – это гений, великий человек. Будь он в миру – это был бы великий смутьян, или великий вождь, одной из сторон таланта которого была бы литература или война, или революция, или государственное созидание.

И я думаю, что из основных его трудностей – была борьба с жаждой власти и с жаждой женщины: отсюда, и ношение непомерных тяжестей (камней и цепей – вериг), и трехлетнее стояние на камне, и женское окружение, и нелюбовь к нему мужчин-монахов, и многолетний обет молчания, и затворничество.

Поздний вечер. В ноябре темнеет рано. Пора в дорогу. Нам ехать всю ночь. В монастыре понимаешь тщетность материальных притязаний и желаний, и отрицается весь этот мир обыденности, который часто и определяет меру пустоты и тщетности материального мира.

Я уезжаю. У меня на плече правом спит моя будущая жена.

В башке мерцают в мягком чувственном сердечном свете башмаки Серафима Саровского: коричневая толстая и грубая кожа, с пропущеной вокруг стопы у лодыжки кожаной же бечевой, вероятно, очень удобные и мягкие, хотя кажутся большими; их еще можно назвать – постолы, чоботы, но самое верное – мокасины; так что не индейская это придумка, это и в России всегда было; эти мокасины можно было набивать травой, шерстью, надевать какие угодно носки и тряпочки – и все было бы удобно, в мороз и зной, и ходить сквозь чащу, и стоять на камне, и идти по лугу и не касаться луга, и разговаривать с Богородицей, и спать в келье, и молиться в храме.


1996, ноябрь

Я в поезде по дороге из Москвы во Псков. Я долго стою в коридоре, темнота за окнами. Дети мои, старшие мои дочери Анна и Анастасия, спят, а у меня искреннее и полное, естественное ощущение, что еду к брату, которого зовут отец Иоанн (Крестьянкин), он – старец.

Старец Иоанн (Крестьянкин) – это линия саровского старца Серафима, который также и сам был звеном в линии, проходящей сквозь сердца всех русских старцев, начиная с киевского старца Феодосия, валаамских старцев Сергия и Германа, соловецких старцев Зосимы, Савватия и Германа и др. Предшественники отца Иоанна (Крестьянкина) канонизированы в ранге святых, тем труднее его труд.

Наша цель – Свято-Успенский Псково-Печерский мужской монастырь, единственный русский монастырь, который не был закрыт большевиками, единственный русский монастырь, в котором молитва не прерывалась на протяжении полутысячелетия.

Я невероятно удручен и сломлен. Впечатление, что меня можно брать голыми руками. Впечатление, что зримая тому причина – мое христианское и моральное поведение. Христианин, значит, что-то среднее, какое-то существо, не обладающее признаками личности, с усредненным сознанием, усредненными принципами, усредненными знаниями, причем, в состоянии вечной подчиненности, а, главное, в состоянии сломленности.

Меня можно брать голыми руками, делать со мной все, кидать меня в любое место – я как бы и не личность вовсе.

Поскольку нет главного – Я.

То есть у меня уже даже не депрессия, а затяжной чудовищный кризис. Невероятный спад.

Христианская мораль – это прежде всего общинная психология. А я могу жить нормально, чувствовать себя живым и вовлеченным во время, только исповедуя личностную мораль. Правильно то, что правильно для меня.

И потому я вновь начинаю развивать личностные начала и проявления; все личностное – в развитие.

Нужны личностные поступки. Уйти от жены, означает уйти от семьи, но я не могу забыть глаз детей, когда я летом 1994 года приехал за ними на Дальний Восток, где они жили без меня почти два года, пока я устраивал жизнь в Москве, – боль и психологическое истощение. И без меня у детей куча проблем, они начинают разнообразно болеть душевно и телесно.

Но от жены идет что-то тяжелое, хотя и родное. Нет легкости жизни. Она этого не осознает.

Я не могу жить рядом с ней. Не могу работать, не могу писать.

Я иду дальше запретов, привычек, общинной морали, вбитых в меня стандартов поведения и привитых страхов перед бездной личностной жизни, не отягощенной общинной моралью и общинными принципами.

Я должен сделать то, о чем говорил много лет, и на грани чего суетился много лет подряд. Я должен перейти грань, отделяющую общинное бытие от личностного. Я боюсь. Но я перейду.

Пока не очень понимаю, о чем, собственно, речь. И какова цель этого нового бытия. Некая новая мерка моего нового состояния – это апрельские несколько дней в Питере в 1995 г., когда я решил, что начинаю жить с моей будущей суженой.

Эх, православие. Я мог бы жить с двумя женами, я, действительно, так себя осознаю, я очень хорошо отношусь к жене, я ее люблю, но это уже давно не любовь страсти, это любовь рассудка, это – благодарность. Этого недостаточно. Не ясно, почему.

Я хочу вытащить такие слова, поступки, которые бы позволили сохранить семью, и позволили бы семью приумножить, увеличить, воссоздать. Это следующий шаг – это теперь уже следующая задача, поскольку решение принято, как это ни трудно. Я думаю дальше, потому что дальше – это новая квартира, это новые деньги, новая деятельность и работа, работа, работа. Но, главное, это новые отношения. Моя суженая должна быть введена в семью, она должна стать членом семьи, как и мы все – должны стать членом единой семьи. И это будет новая модель семьи.

Господи! Как же это осуществить.

Вот эти решения и начинаю теперь воплощать.

Помятуя, что моя сила в обдуманности и неторопливости, ясности цели, твердости решения, убежденности смысла.

И, действительно, в игре с компьютерным шахматным экспертом я всегда выигрываю, когда возвращаюсь назад и переигрываю, мой проигрыш – от необдуманности, недостаточной ясности. В игре нет эмоций, в игре только логика и просчет.

Вчера был день рождения Даниила Андреева, поэта, мыслителя, сына писателя Леонида Андреева (одного из самых непосредственных и живых писателей в русской литературе 20 столетия, собственно, предвестника всех новейших литератур 20 столетия). Панихида, затем Новодевичье кладбище с белыми хризантемами и красными розами под деревянным осьмиконечным крестом. Весь день шел снег, было сумрачно и сыро, мглисто и зябко. Затем был вечер, посвященный Даниилу Андрееву, оказывается, он родился в Берлине ровно 90 лет назад, его мать прекрасная Александра умерла при рождении, и похоронена на кладбище Новодевичьего монастыря, в этой же могиле похоронен и Даниил. И, оказывается, жива его вдова, которая пережила его на тридцать лет, благодаря которой он, собственно, стал известен, был напечатан, ей уже около восьмидесяти, она почти ничего не видит. Она читала на память мужа, стихи Андреева. Совершенно беспомощная старая женщина, совершенно преображалась, когда произносила со сцены первые звуки. Затем играли Баха, органная музыка (дело было в музыкальном музее Глинки, в органном зале), играла молодая женщина, она была в черном до пола платье, с разрезом впереди практически до пояса, когда она села, повернувшись спиной к зрителям, она обнажила ноги (на органе ноги играют равно с руками) и внедрилась в орган, исследуя его возможности; орган – удивительный инструмент, человек играет руками и ногами, органист превращается в продолжение инструмента. Бах звучал, я думал, – а на протяжении вечера звучали прекрасные голоса солистов московской «Новой оперы», исполняющие, действительно, прекрасные куски из оперной классики (насколько я могу судить, не будучи знатоком), были там также и солисты из доморощенного театра композитора Алексея Рыбникова, они пели из «Литургии» Рахманинова, – не только, даже не столько об Андрееве, я думал о Москве – о ее качестве мировой столицы. Большинству присутствующих абсолютно или почти безразличен внешний вид; внешний вид совершенно на втором месте, есть лишь продолжение внутреннего мира. Соразмерность и гармония внутри – главная и основная мера жизни. Поэтому внешне эти люди неказисты, будто неряшливы, точнее, не видны, не броски. Важна внутренняя броскость – и это несоразмерно огромное поле для жизни и любви.

Я уже и не слушал, а мысленно говорил своей суженой, которая за полгода до того переехала с родителями в Германию: «Что ты там делаешь?! Довольно дурака валять. Родители решили уехать в Германию (точнее, из России), в спокойную от политики и прочей нервотрепки, страну, прекрасно, но ты-то здесь причем!? Хватит. Пора, наверное, возвращаться. Когда-то нужно начинать делать собственную жизнь, вне пожеланий родителей. Тем более, что ты не просто москвичка, ты уже и православная москвичка».

И это не выдумка. Это проверено. И я не могу делать литературу со своей нынешней женой, не могу. Я просто дохну, как собака, которую кормят толченым стеклом, умираю личностно, тупею, деградирую, выхолащиваюсь. Собственно, дело не в ней, дело во мне. Думаю, моя жена неосознанно делает все, чтобы меня задержать, мне помочь, а я уткнулся в психологический тупик.

Господи! Как же это сделать все? Не знаю. Речь вообще не о какой-то разовой задаче, речь о перевороте сущности, о перемене уровня базовых представлений о себе и мире. Знаю, вижу, как суженая моя могла бы войти в семью. Но как это сделать реально, не знаю, не вижу, не понимаю. Хотя вижу и понимаю – что нужно сделать.

Что происходит? Никак не могу начать делать свою литературу, не пишется. Я превратился в боязливого зайца. Но не могла умереть во мне страсть к новому качеству языка, интуиция к слову. Да и не умерла.

Моя деликатность превысила разумные пределы, когда уже начинается размывание сущности, когда нарушаются границы личного достоинства, и на территорию твоей сущности вторгаются чужаки – вот это и нужно остановить.

Странно, творчество превратилось в категорию выдуманного порядка, без суженой литература моя теряет предметность. Суженая вдыхает в меня ощущение новой реальности, глупую, как будто бы, веру в существование своего мира, отдельного от сущих вокруг, на которые натыкаемся всегда и всюду.

Творчество в любой форме, а в литературной также, не есть подвиг – это есть только мужество, когда вокруг все идут, разгребая навоз, идут побыстрее, зажимая нос от запаха испражнений, а ты опускаешься на колени и начинаешь этот навоз пропускать сквозь пальцы, выискивая жемчуг, оброненный кем-то и когда-то, но наверняка оброненный – ты это знаешь. И все знают, что жемчуг есть, жемчуг был потерян, но всем противно копаться в говне, да и веры наивной нет в возможность найти хотя бы что-то ценное.

А у тебя есть такая наивная вера в невозможное. Но бывает, что у кого-то сохраняется эта наивная вера и естественное желание искать дерьмо в таком говне, куда бы и ты никогда не влез. Кажется, это и есть суженая моя, девочка моя. У нее и у меня есть такая наивная вера.

Гениальная грань схождения мира внутреннего и внешнего, мирное и мощное совместное развитие в точках соприкосновения – это и есть цель.

Уменьшение конфликтов с окружающим миром, потому как ты в него пришел однажды. Но и верно то, что окружающий мир всегда существовал внутри тебя.

Нужно найти непостыдное сочетание внешнего и внутреннего миров.

Вот.

За сим я и решил поехать к старцу Иоанну (Крестьянкину). Зачем? Почему?

Громкое счастье веры – цель поездки. А также нахождение согласия вне и внутри себя. Ответы на семейные вопросы. И подтверждение одной простой истины – не забывай, что ты умираешь в одиночестве. Однако, такая формулировка – это сегодня мало, сегодня нужно расширить отношения с миром.

Твое развитие – это когда ты умираешь на дороге полной людей, с которыми ты не можешь общаться, но не можешь не любить этих людей. Ты умираешь в одиночестве перед Господом. Но перед миром и собой – ты умираешь для людей, поскольку в центре самого населенного из миров – ты сам и есть этот мир, поскольку ты и есть его продолжение.

Довольно, забудь эту светскую суету под названием работа, ремесло, профессия, заработок, хотя, конечно, несмотря на то, что она не задевает меня глубоко, она отвлекает, но ведь она же и дает какие-то деньги, без которых невозможно продолжать жизнь. Жизнь на компромиссе замешана.

Я понимаю, почему я не могу играть в шахматы жизни, заниматься всякой суетой, под названием журналистика, деньгами и властью, – я переживаю страшное по напряжению устремление вперед, поэтому я не могу и не хочу задерживаться хотя бы на чем-то. Неинтересно, отвлекает, кажется незначительным и странным.

Господи! Дай мне устремление к пониманию моего устремления, дай мне смирение и понимание правильной грани, за которой нужно воспрепятствовать насилию и агрессию, глупости и пошлости, за которой нужно перестать жалеть и сочувствовать.

Я с детьми во Пскове. На вокзале – сумасшедшее открытие: во Пскове состоялось отречение от престола в феврале 1917 года последнего русского императора Николая II. Отречение произошло 2 марта 1917 года. 79 лет назад. Практически в годину роковую мы приехали на станцию, с которой начался разрыв России. А ведь, наверное, если бы Николай II спросил, что же делать, отче, у кого-нибудь из святых людей, ему бы отсоветовали сделать то, что он сотворил.

Абсолютно не торжественно, неброско, простая какая-то доска, внутри здания вокзала, справа от входной двери (затрапезной двери, будто в спальню, или, вот, в гостиную, которая начинается с вокзала, а продолжается всем миром), на которую наклеены блеклые черно-белые старые фотографии, сверху обтянутые полиэтиленовой пленкой. Все просто. А какая какофония и музыка угрозы прозвучала с неба. О! Боже!

Я смотрел на щит со старыми, блеклыми фотографиями Николая II, и думал о том, что прежде для власть имущих Россия была более своею, яснее, может быть и ближе, естественнее.

Одна главнейших тому причин – властная элита. Долгое время во главе России была аристократия. Затем партийная номенклатура КПСС, которая по партийному признаку была близка власти и друг другу – это была советская аристократия.

Монархическая и партийная аристократия служила ведь не только носителю и держателю власти, но и поневоле стране, народу, причем, служила не только в Москве, даже не столько в столице, но и повсюду, и это было не зазорно. Это было нормально, поскольку власть, как и армия, была равноправна для всех своих членов, во всех своих частях. Поэтому престижно и почетно было служить – отправлять власть – в любом месте. Важно, что была всегда награда в конце жизни, и соответствующий уровень жизни при жизни.

Сейчас пока не будут заложены основы новой властной элиты, класса власти – ничего не выйдет. Со всеми необходимыми признаками класса власти.

А еще этот странный герб города Пскова – рычащий, бьющий себя от злости хвостом, барс, и с неба, из сгущенных в кучу облаков, указующая перстом на барса твердая рука. Твердость, воля, устремленность и готовность к бою – вот изначальный образ Пскова. Гербовый барс – это честолюбие и храбрость, этот город никогда не брали приступом враги, а рука с неба – это отметина Бога.

Я не увиделся с отцом Иоанном, он болен, отвечает лишь на записки, передаваемые через келейницу. Я получил ответ, который знал сам. Я не узнал ничего нового о себе. Он рассматривает некую данность в границах мира под названием – христианин, а точнее верующий, православный, русский.

Отец Иоанн все обстоятельства, которые ему указывают, принимает за некую данность/данности, и эти данности он кладет в основание каждого нового объяснения, каждой новой теории, которую являет собой каждый новый человек, который предстает пред его очами.

В этом его сильная сторона: каждый человек – новая теория, каждый человек – это огромный и новый мир, неповторимый и необычный; при том что всякий новый мир построен из одних и тех же кирпичей, которые отцу Иоанну (Крестьянкину) известны наперечет. Ничего нового он мне не открыл, жаль, ничего, все его слова (из записанных его келейницей) – я их знал. Его объяснения и умозаключения точны и верны, но они не дают ответа, как решить. У него есть один ясный ответ – как не решить. Это я и сам, увы, знаю.

Право, не знаю, как и быть. Я не хочу терять их всех. И я не понимаю, почему одна религия дает ответ и решение, а остальные нет, почему, мусульманство более естественно, нежели православие, которое сильно идеологизировано, и в своем духовном плане сильно напоминает социализм в его экономическом и политическом плане.

Жизнь богаче и значительнее православия. И жизнь должна мне дать ответ, который окажется выше ответа по канонам православия. Жизнь богаче и значительнее и мудрее, потому как она вне канонов, она выше канонов. Руководствуясь жизнью, я найду ответ. И не только на эти вопросы.

Я не ухожу от Бога, я ухожу от православия, я ухожу не от православия, я ухожу от канонов и от идеологии религиозной. Я перестаю жить канонами религии. Я начинаю вновь жить естественными законами жизни. Я возвращаюсь к своим предкам. Я найду решение в жизни. Моя жизнь – это медведь в лесу, а не медведь в салоне.

Спасибо отцу Иоанну (Крестьянкину) за одно. Жена моя останется живой в следующих в моей жизни родах. Но кто будет эта жена? Да, у нее имя моей нынешней жены. Но это и имя моей суженой.

Псково-Печерский монастырь на меня не произвел никакого впечатления, суховат, занят своей жизнью, не очень-то открыт для людей, хотя, наверное, монастырь устал от людей. Мне не понравилось, что храмы все закрыты, что открытые храмы малы. Русских лиц практически не было видно – чернявые все, какие-то внешне плюгавенькие, хотя и цельные. И была блаженная, с удивительно чистым, привлекательным лицом, глубокими и ясными глазами.

Не православие определяет цельность человека, а человек определяет свою цельность, он выбирает приемы и законы и условия, которые позволят оставаться и быть цельным.

Конечно, для ясного понимания ситуации нужно пожить в монастыре, поработать, поговорить, помолиться, посмотреть на них.

И это нужно сделать, поскольку, не ясно до конца, что нужно и, как делать для прославления и вхождения церкви в жизнь, да и нужно ли – вот вопрос.

Может быть все же общее впечатление – что побывал в заповеднике, в который возврата нет. В заповеднике времени. Красиво, нежно, родным отдает, тянет к себе, но возврат к нему, точнее в него, невозможен.

Я не уверен, а распространят ли свое влияние заповедники времени на современность. Станут ли заповедники настоящим знанием.

Видимо, нет. Там нет главного, нет формулы успеха.

Православие ничего общего не имеет с успехом, с развитием. Изначальная формула православие, даже просто перевод с греческого, ортодоксальная церковь, отпугивает, делая развитие человека невозможным. В учении, в проповедях, в том, что мы слышим и видим, нет ничего, что можно было бы взять на вооружение в повседневном бизнесе, в повседневных делах и заботах, говорится только и исключительно о страданиях в настоящей жизни: вся земная жизнь – это исключительно страдание, а вознаграждение – суть загробная жизнь. Но это и есть коммунизм, а главное, что – это советский социализм, из которого мы все выросли.

Я выбираю не православие. Я больше не выбираю православие.

Но ведь я же выбираю православие.

Кстати, в своих ответах и своей позицией отец Иоанн подтвердил, что в православии человек значительно на втором месте. Я не прав, запретив в свое время жене рожать, я был не прав в своем испуге за ее жизнь. Я должен был отправить ее на смерть, что вовсе не означало бы, что она умерла.

Православие не видит людей самих по себе, православие видит человека только в приложении к какой-то идее.

Мне не кажется эта позиция единственно правильной и единственно ясной, единственно соразмерной. Я ищу иной подход. Более того, моя будто слабость в общении с людьми – это как раз поиск новых форм общения, это строительство нового общения, я в яме между православным и жестоким общением, и естественным, но еще не выясненным стилем поведения по отношению к людям.

Милый отец Иоанн. Что же мне делать? Проще простого сделать то, что ты мне предлагаешь. И я знаю, как это сделать, я был даже не на полдороге, я был практически у конца пути.

Милый мой, отец Иоанн, я ехал к тебе, как брату, но я не нашел ответа. Мне твой ответ не кажется ясным и не кажется трудным и точным. Это решение самое простое, но я никогда не верил в самые простые решения. Может быть в этом все мои ошибки.

На обратном пути из монастыря в Псков мы заехали в Изборск, старую крепость 13–14 вв. Производит сильное впечатление, мощнейшие башни, мощнейшие стены. Ясность и твердость решения, точность расчета и сила желания. На высоком холме – страж всей округи. Я стоял с внешней стороны угловой башни, над откосом, и печалью наполнилось сердце; за этими стенами когда-то бурлила жизнь, бряцало оружие и доспехи, пахло человеческим потом и порохом, лошадьми и навозом, страхом и болью, мужеством, волей и славой. И вот ничего не осталось, или осталось, но где? Сердце сжимает от тления и от всесилия времени, неотвратимости. Где же выход?

Псков. Удивительное впечатление производят древние крепостные стены. Город-крепость. Несколько колец стен, кажется, пять. Мощнейшие стены. Укрепления – как жизненная позиция. Страж на западе России. Когда-то в 18 веке последняя или первая твердыня на пути основного тогдашнего врага России – шведов.

Повторение пройденного, псковская земля вновь на границе, вновь с Эстонией.

Пружина прошлых ошибок распрямилась, вновь ударили по потомкам ошибки прошлых современников.

Две демократии древней Руси – Новгород и Псков.

Новгород замочили последовательно – Иван III и затем его сын Иван Грозный, выкорчевали демократию с корнем. И Псков не помиловали. Но Псков сам присоединился к Москве, и лишился демократии, но спасся, поскольку уже не смог бы выстоять в надвигающихся грозах.

Церковь вообще против потрясений, против революций. Делай то, что и все, и все будет, как всегда, – вот принцип старого и мертвого православия. Религия среднего человека – вот каким и во что превратилось православие. Потому и никто не идет в Церковь, она не дает решения, она оценивает поступки человека в условиях раз и навсегда затвержденной данности, в соответствии с выбранным раз и навсегда человеком пути.

Православие пережило свой звездный час в 13 веке, когда вдохновляло на бой кровавый против татар. А в 1917 году у православия уже не было никакого энергетического могущества, никакой силы, чтобы противопоставить себя и народ большевизму.

Что-то есть неправильное в рассуждениях отца Иоанна. Ортодоксальность – вот что неправильное. Если есть мусульманство, в котором мужчина может иметь несколько жен, и при этом не быть грешником, стало быть не все верно в православной религиозной теории.

Разрушение России – это прежде всего дистрофия православия.

На прощанье отец Иоанн подарил мне книгу своих проповедей.

Проповеди отца Иоанна (Крестьянкина). Кому они. Только набожным старушкам. А людям, работающим по 14–20 часов в сутки они не только непонятны, они противопоказаны, иначе, они перестанут работать. И весь бизнес встанет, но в этом случае, не только сейчас, но и в будущем денег ни для страны, ни для церкви как не было, так и не будет. Какой же бред я несу.

Я, наверное, испуган. Мир, в который я хочу войти, требует от меня предельно большого, а я сейчас не готов к новому уровню точности, причем, не только в изложении, но и в восприятии. Уметь выстраивать мир не после, а до его завершения – это та работа, которая требуется от меня.

Подумалось, что, наверное, основной мотив моих желаний найти барышню на стороне, утеху и заботу – жалость к себе, страх перед старостью и увяданием, отступление перед громадой времени. Но и это ерунда. И бред.

Испытываю страх не перед временем жизни, но лишь перед немочью своей понять время. Я порой ощущаю катастрофу, – точнее всегда, а не порой, – когда обрубаю суженую свою. Она иного склада человека, наоборот, ей надо помочь развить то, чего нет во мне и, видимо, уже не будет – открытость миру, коммуникабельность, свободу мысли и восприятия.

Отец Иоанн, милый, я не хочу отпускать суженую свою. Это все равно что вынуть из себя часть мозга, во имя светлых идеалов, или отрезать кусок сердца, или убить человека за желание новых знаний, или заставлять граждан жить в одной стране, закрыв границы.

Сказанное мне отцом Иоанном верно стилю его мышления, его стилю жизни, неточно по отношению к моему стилю жизни, совсем не из той области. Хотя близко к стилю моего мышления.

Вот он путь. Что впереди: или моя жизнь или мое мышление? Я не могу усомниться в силе отца Иоанна, в преимуществе его силы над моей. Стало быть мое мышление опережает мою жизнь. Значит, мне нужно идти за моим мышлением. И, в конечном итоге, за советом отца Иоанна.

А главный его совет – это его благословение мне: «Благословляю на подвиг жизни в Боге»! Так он подписал мне свои проповеди.

И придет время, когда я сотворю поступок, который мне сейчас представляется совершенно невозможным. Никак.

Церковь часто после прошествия времени – столетий – признавала категории и поступки, за которые люди изгонялись из церкви, сжигались по велению церкви. Православие не сжигало, но изгоняло. Кстати, Толстой Лев Николаевич был изгнан, отлучен от церкви. И что? Его жизненный и душевный, духовный подвиг нисколько этим не умален.

Церковь – это некая витрина духа, это – как каталог, демонстрация моды, да, конечно, так должно быть, но, как правило, так должно быть только для адептов, для изобретателей, остальные обходятся вполне, или просто плюют. Законы духа вряд-ли можно наложить – или наоборот – на законы телесной стороны жизни. Но аналогии есть.

Да, это все можно, но это – ортодоксальный, идеологизированный подход к жизни, это, в этом – проблема православия. Не может быть истина в одном. Истина только в том случае выявляет себя истиной, когда за пределами истины есть истина. Если истина заявляет себя единственной – это идеология и насилие, конечно, через идеологию и насилие можно долго совершенствовать человеческую форму, но не содержание, которое все равно выпрет и потребует более свободных форм, точнее выбора форм, для своего стихийного развития. Идеология и насилие задают направление, но не должны определять выбор – это прерогатива содержания.

А, вообще, как же надоело вранье, постоянное.

Находясь долго в состоянии вранья, начинаешь привыкать к состоянию вранья в принципе, начинаешь забывать, а как это, когда ты не врешь постоянно, когда не нужно ничего напряженно держать в башке, никакой искусственный образ не нужно поддерживать, и не нужно готовиться постоянно к какому-то вранью. Разрушающие последствия такого состояния не в том, что ты соврал, соврал и еще раз соврал, а в том, ты начинаешь врать уже по привычке, и довольно скоро ты забываешь, а как это возможно, как можно жить без вранья, без этой постоянной внутренней готовности соврать.

Вероятно, такой принцип употребим к любому состоянию, к любому качеству в отношениях: уродство, превращаясь в привычку, становится нормой, замещая нормальную норму, и тогда белое меняется на черное, а вчерашняя правда оказывается сегодня совершенно неупотребима и невозможна, ибо ты забываешь, что такое правда, ибо вчерашняя правда замещена вчерашней ложью, которая превращается в сегодняшнюю правду.

И всегда речь идет о трансформации личности.

То есть. Человек может делать с собой все, что ему угодно, нет пределов для трансформаций.

В это сложно поверить мне самому, но сие так и есть. Я не спал три ночи подряд. Сегодня, вчера и позавчера. Не считая получаса, один раз два часа. Как я это выдержал. Более того, я работал, сделал нечто, что никак не мог бы одолеть даже в спокойной ситуации.

Я ищу решение. И я не нахожу решения.

Как еще шаг к решению – три следующих дня у моей девочки в Германии, в Кельне.

После трех бессонных ночей я сижу себе в самолете, лечу из Франкфурта-на-Майне в Кельн, разумеется, перед тем прилетев во Франкфурт из Москвы.

Никакой разницы. Все знакомо. Главное, лица похожи на наши, столь заметны заметные, столь неочевидно тусклые. Так и у нас.

Въезжаю в центре Кельна на автобусе по мосту. Стоп. Шалею раз и на всю жизнь. Кельнский собор в ночи, подсвеченный вечерними огнями города – вызывает огромное человеческое чувство радости и надчеловеческое ощущение святости.

Людской обычный муравейник в метро. Жизнь кипит и через край плещется. Очень сильная динамика во всем и во всех.

Бомжи на ступеньках в метро – считают мелочь, все в порядке. Тот же мир – единый мир.

За этим внешним парадом насыщенный правилами и условностями очень не простой, тяжелый для жизни мир. Люди в этом мире обязаны подчинять значительную часть своего существа обществу, общежитию, знаний правил общежития. В этом смысле человек здесь менее свободен личностно, но сильнее общественно, когда он вписан в общественную среду.

Мне здесь нравится по атмосфере, по духу, хотя, кажется, очень сильно провинциально. Все также шумливо, также серьезно, также трудно, такие же напряженные после работы лица.

Квартирка у девочки хороша. Удивительно все же гармоничное существо, совершенно адекватный мир себе создала. Здесь свободно и легко дышится. Славно и не напряженно. Зачем же этот мир рушить. Его надо укрепить и развить. Не надо его разрушать. Напротив. Не нужно толкать ее к возвращению. Напротив, ее нужно толкнуть к вхождению и утверждению в этом мире.

Мой первоначальный план: основа для дальнейшего развития. Зачем же от него отказываться.

Не хочу.

В полуподвальной квартирке хорошая медитация.

И, наконец, ей здесь нравится, она себя здесь чувствует естественно и, кажется, ей удается не просто быть адекватной этому миру, но и найти подходы в глубину его, подобраться к его корням и найти свое место и свое изложение жизни здесь.

Как, например, нашел уже свое здешнее место Лев Копелев, которого я посетил по вдохновению и со своими вопросами.

Писатель, историк. В год он платит 40 марок, чтобы его телефона не было ни в одном справочнике.

Этот человек – моя мечта, всюду дома, всюду гражданин. Он дружил с моим любимым писателем Виктором Некрасовым, да и выросли они в одном городе – Киеве. А перед самым отъездом из СССР в 1980 году, он жил в Москве. А еще раньше отсидел 10 лет в шарашке сталинской. Он дружит с Еленой Боннэр. Он в Кельне, его дети и внуки – в Германии, Швеции, США, России, всюду. Он мыслит мир – как единое и неразрывное целое.

Совершенно седой, старик, пергаментная кожа лица и рук, крепкое и свежее рукопожатие – очень похоже на рукопожатие Ивана Межирова – такое же стремительное, неожиданно крепкое и по стилю мальчишеское, а по вере великодушное. Нездоров, точнее, недостаточно силен, но совершенно здрав. Жаль, быстро утомляется, можно было бы говорить часами, но через два часа разговора он очень устал.

Его дом на краю по-немецки ухоженного, больше похожего на лес, парка. В окно на втором этаже тычутся ветви деревьев. На стенах портреты друзей – Фаины Раневской, автопортрет Виктора Некрасова, Высоцкий в спектакле, снимок Галича с дарственной, на двери предвыборный портрет Сергея Ковалева, с которым они сходны в главном – политика может быть нравственной, и когда-то, как утверждает Копелев, и была. Это когда же, интересно? С этим вопросом закрадывается в душу первое, и очень сильное, сомнение в его мудрости и значительности ума.

Он совсем не один, его окружают близкие ему люди. Это – здорово, такая старость, такое счастье в сердце. Его любят, он любит, он прожил трудную, но исполненную труда созидательного жизнь.

Марина, секретарь Копелева, рассказала, что его автограф стоит очень дорого на рынке раритетов, один бизнесмен молодой прислал письмо с семью фотографиями Копелева и просил подписать, якобы для друзей, потом выяснилось, что для продажи. Постоянно приходят конверты с фотографиями и одной маркой, просят автограф и просят отправить адресату.

Немцы его любят за то, что он может говорить о них хорошее тогда, когда они лишены такой возможности, например, в разговоре об антисемитизме.

Его первая и, может быть лучшая книга о войне, «Хранить вечно» – о бесчинствах русских (ну разумеется, о чем же еще писать, проживая в Германии!) в Восточной Пруссии в конце войны. Такой входной билетик, пропуск на немецкий праздник жизни.

И вот результат. Он вполне обеспечен, квартиру купил, у него были большие гонорары.

Номер его дома 41, район Sьlz, аристократический район, непосредственно примыкающий к Университету, дом на краю лесистого парка, на краю опушки табличка – «осторожно, птицы».

Впрочем, не хочу особенно ерничать. Копелева выслали из СССР – он же не бегал зайцем.

Совсем недавно в Германии вышли две его книги – «Мы жили в Кельне», о его жизни в Кельне с почившей уже женой, и о его жизни в «шарашке» после войны, когда за «буржуазный гуманизм к врагу» Копелева посадили на десять лет. Книги раскупаются, любая продавщица самого захудалого магазинчика книжного знает имя Копелева, стоит спросить – «есть ли у вас Копелев», в ответ неизменное – «O, Ja!», и обязательно пойдет и вынет с полки, на которой Набоков, Миллер, Маркес, кое-где Буковский, книгу Копелева. Его новый издательский проект об исторических аллюзиях в истории России и Германии, о похожем и общем, едином и разном, – очень дорогой для рядового читателя, цена одного тома за сто марок, сейчас готовится к изданию карманный вариант, более дешевое издание для всех.

Копелев – гражданин мира. Гражданин мира – это когда ты свой всюду.

А вот еще одно место, куда я пришел с вопросом – о том, как мне жить дальше? Намоленное место, у божьей матери в Кельнском соборе (Дом). Голоса миллионов с мольбами, просьбами и угрозами, слышишь, стоит закрыть глаза. Волна любви и боли поднимает тебя над землей. Я поставил свечи, такие маленькие пластмассовые плошечки, наполненные парафином с ломким фитилем посередине. Зажег, поставил, закрыл глаза и услышал хор голосов. Я последним ушел из собора, там никого более не оставалось. Величественное зрелище, древние стены и древние потолки, древний собор. Прекрасные и простые звуки органа, золото икон. Темно, вечерняя молитва, сумрак покрыл плечи и лица, углы смягчены тьмой, воздух дышит молитвой. Люди думают о святой участи или просто возвышенном, думают о близких и любви к ним, о самом заветном молят и ищут защиты от страхов земных и неземных.

А на площади перед собором цветным мелом исполненный портрет Бетховена, люди обходят стороной, не хотят наступать на лицо гения, даже в его нарисованном однодневном варианте.

Ах, как мне понятны немцы, как понятны мотивы того или другого немецкого человека, понятны реакции на события или на реакции же людские, это – совершенно русские лица, русские типажи.

Гул, движение, рождественская елка в огнях, торговля дурацкими колпаками в каком-то переулке, суета и говор, радость встреч и просто веселье – ночной Кельн, и многочисленные кабачки и Рейн, сумасшедшее течение, шум воды, набережная пустынная, огни, редкие велосипедисты. Ночной Кельн в центре – один простой и прекрасный в безыскусности аттракцион. Господи! Это прекрасная жизнь, без которой тяжелые будни кажутся неоправданно тяжелыми и непонятно откуда и зачем пришедшими в мою жизнь.

Когда я стоял на берегу Рейна и смотрел вглубь и вдаль, на обратной стороне Рейна вспыхнул огонь и столь же резко погас – кто-то сфотографировал с той стороны меня и этот берег, но ничего на снимке не будет видно, кроме человека перед объективом, а темноту за ним уже никто и никогда не расшифрует, и лишь я знаю, что кроется за спиной героя.

Встретили в баре, где был один сплошной джаз, и пластилиновая толпа людей, пару – он Бруно, полицейский, из Баварии, из под Мюнхена, она Татьяна из Санкт-Петербурга, пять лет замужем; Бруно скоро едет на полгода служить в составе миротворческих сил в бывшую Югославию. Он там будет не военным, а полицейским, причем, без оружия, смотреть за порядком, заработная плата в два раза вышел, он сам вызвался и еще прошел небольшой конкурс. Слегка врун, когда я рассказал о проститутках, которых в Югославии подвозят к военным городкам в день заработной платы, он совершенно лживо и фарисейски ответил, что, мол, с этим не будет проблем, ибо посылают туда только тех, которые женаты. Будто бы женатому не хочется еще сильнее. Любопытно, их при подготовке предупреждают – берите с собой фотографии жены, желательно обнаженной жены, чтобы можно было под одеялом заняться онанизмом, глядя на голую жену. Его жена – бойкая и живая, слегка косая в глазах, маленькая ведьмочка.

Съездили в Бонн. Сидели в испанском ресторанчике с двумя ребятами, он – внук Копелева, его барышня – очаровательное создание с не очень хорошими манерами, он начитан, кажется, образован, тверд в убеждениях, но пока еще не в формулировках, немного говорлив. Частный испанский ресторанчик, хозяин сам подавал, говорил, делал комплименты, хорошее молодое испанское красное вино, суп с почками, креветки в кляре – это уже обычное.

Испанский ресторанчик находился в так называемом турецком квартале, оказывается, после второй мировой войны, чтобы ускорить восстановление экономики немцы пригласили огромное количество турок в страну, им давали гражданство, по некоторым прикидкам их несколько миллионов, а всего в Германии после воссоединения – восемьдесят четыре миллиона человек – вторая страна в Европе после России.

Погуляли по Бонну, небольшой, простой и провинциальный городок, какая-то игрушечная или даже декоративная мэрия, – в смысле декорации из балета на тему: воссоединение немцев, – с балкона которой выступал Горбачев, когда говорил о величии момента – воссоединение двух Германий. Университет, в котором учились Маркс и Ницше. И оказывается, на берегах Рейна в окрестностях и самом Бонне доживали в специальных виллах богатые сумасшедшие старики, город умирающих сумасшедших.

Я, наверное, очень испуган.

Мир, в который я хочу войти, требует от меня предельно большого, а я сейчас не готов к новому уровню точности, причем, не только в изложении, но и в восприятии.

Уметь выстраивать мир не после, а до его завершения – это та работа, которая требуется от меня.

Только последней немецкой ночью я понял, что отличает проповеди и мысли отца Иоанна (Крестьянкина), – в частности и от моих высказываний, моих умозаключений, – надчеловеческая точность. Он – старец, он достиг нечеловеческой точности в искусстве построения мысли, зримо. Точность – это прежде всего стиль, стало быть он нечеловечески стилен. Источник этого стиля – человек, внутренняя духовная работа; в его проповедях нечеловеческая, хотя и формализованная, красота мысли. Это такая же реальность, как и все остальное, что его окружает.

Бог – это стиль.

Но нельзя ради общих мест отвергать человека, даже, если это общее место – вера в Бога, исполненная в лучшем стиле.

Боль. Не просто, как общее место, стилистическая пауза в жизни, а как всеобъемлющая, даже физиологическая катастрофа, боль без места и без цели. Моя душевная боль. Стонет уже не только душа, но и боль уже стонет от боли. Боль боли.

Что делать мне?

Отец Иоанн, ты прав, но и одновременно нет, у меня другая стилистика жизни, у меня другое качество точности. Я не менее точен, не менее стилен буду в конце жизни, но я – это не ты. А ребенка мы родим, да не одного, и мой выбор в том, чтобы родить детей, а не только одного ребенка.

Одно поколение! Это одно поколение – Александр Солженицын, Виктор Некрасов, Лев Копелев, отец Иоанн (Крестьянкин)!

Разные судьбы, разные люди, одна цель – единство мира, высокий стиль мысли, слова и дела, глобализм мышления! Разными путями, они приходят к одному – единство мира неизбежно, ибо только сам человек себя способен спасти, только сам человек способен найти себя в этом чудовищном хаосе, определить свой стиль, уточнить стиль мысли и жизни, и понести свое богатство человечеству.

И кто осознанно, кто не так, но все они работают на христианскую идею создания новозаветного вселенского человека.

Жизнь удалась – каждый из них способен сказать про себя: основание тому – стиль, точность, последовательность.

Я застрял в аэропорту Франкфурта-на-Майне. Снег залепил окна самолета. Как все препятствовало прилету сюда, так все препятствует отлету отсюда.

Не может этого быть. Нельзя рубить по живому. Суженая моя умирает. Никакая самая сильная и правдивая идеология не может противостоять личности, индивидуализм или общинность: вот что схлестнулось в моем случае, на моем примере очень хорошо видно, как я сопротивляюсь общинности, коллективу, православная церковь настаивает на общинности, да и на примате коллективности.

Потому-то эта церковь и приняла большевизм, потому что там было главное, что их роднит – коллективизм. А я против коллективизма, против примата общего над частным. И, видимо, все же я оставлю жену – но не детей, воистину.

И это есть общее место – «вор и тать только потому, что полюбил, только потому, что занимался любовью».

Но я не изменял, я просто не занимался любовью с женой, с тех пор, как встретил свою суженую.

А отец Иоанн прав с точки зрения высокого стиля, который никакого отношения не имеет к реальной жизни – это стиль веры, но не жизни.

«Благословляю! На подвиг жизни в Боге». Что он имел ввиду? Подвиг ли это – преодолеть страсть? Это нечто схожее с убийством человека, который тебе не угрожал, но которого ты убил в профилактических целях. Это – не подвиг расстаться со своей суженой – это убийство.

А советы святителя Феофана Затворника, на которого ссылается отец Иоанн, по поводу того, что, мол, с целью преодоления страсти, надо искать плохие качества в суженой, – так это просто плебейство (уж, прости, отец Иоанн), это неблагородно, это недостойное занятие.

Церковь – это лишь люди, причем, часто слабые люди, маленькие, с их маленьким представлением о мире и жизни человеческой.

Нет. Я буду искать вариант, который бы не заканчивался убийством натуры.

Да, я писал отцу Иоанну, что я не хочу бросать жену, но я и жить так с ней хочу. Она меня не любит, я ее не люблю.

Я сегодня ночью вернулся – и что, лучше бы вовсе не приезжал. Нет, это – бред жить в несчастье, заставлять себя жить с человеком, которого не любишь, видеть не хочешь. Сумасшествие это. Я вошел в дом, у меня упало настроение, я будто вошел в место, где из меня чего-то высасывают, пьют чего-то, я сразу же обескровлен и сразу же с трудом двигаюсь и живу.

Высокий стиль – это здорово, но высокий стиль – не может быть единственным, высокий стиль также разнообразен, как и сама жизнь.

Меня поражает догматичность этих православных церковников. Для них все совершается раз и навсегда, и никакого отката, выбора, сомнений и размышлений, ошибок и смятения уже не может быть.

Если ты обвенчан, ты уже не можешь развестись ни при каких обстоятельствах, и на исповеди священник не может допустить мысли о том, что, между вами больше нет любви, потому как дело не в любви человеческой, а любви к Богу, а в божественной возвышенной любви все равно, любят тебя на земле или нет.

И моя резкость в постижении мира, попытка все поляризовать, обострить, довести до предела, в любых отношениях доходить до крайности – это не я, это – православие.

Странные и жутковатые выводы встают с жуткой очевидностью и неумолимостью.

Приехал вчера домой, в Россию – грязь, нищета, неухоженность, дикость и скудость. Как было когда-то, так и осталось. О боже!

Господи! Помоги мне!

Все!

Я ухожу от жены. Иначе моя неприязнь перекидывается и на детей и на нее. Я начинаю ее ненавидеть, а детей избегать. И я начинаю сходить с ума, рассуждая всерьез о семье с двумя женами, всерьез рассуждая об отходе от православия, о трансформации православия, отрицая собственные православные духовные устои. Этого нельзя. При выборе между внешней пристойностью и внутренним духовным равновесием – выбор очевиден. Я отвергаю пристойность, за которую я должен заплатить нравственностью, личностью, умом. Я ухожу от жены, ибо я начал ее бояться – все мужчины ее рода по материнской линии умирают раньше времени, умирают неожиданно, или от болезни, или спиваются, или сходят с ума, или кончают жизнь самоубийством. Я ухожу от жены, ради восстановления собственной личности, собственной души и духа. И ради восстановления личности жены. Дети подрастут, поймут. Я ухожу от жены, ради спасения детей – Анны и Анастасии. И тогда и дети навсегда будут обречены на такую же жизнь. Довольно, довольно постоянной душевной, умственной, нравственной и творческой кастрации, на это уходят все мои силы, а главное, творческая потенция умирает в борьбе за себя и во лжи. Я ухожу от жены, чтобы не уйти от Бога.

Я не знаю, как это решение связано с Серафимом Саровским.

Знаю, связано.

Ведь не было смирения по отношению к окружающей жизни и в Серафиме Саровском, он был всегда далек от мысли, что жизнь и ее установления лучше и умнее его: он отказался от должности настоятеля монастыря, выбрав меньший грех – непослушание, пересилив больший – страсть к власти, чего ему очень хотелось. Непослушание это ему стоило трех лет молитвенного ночного стояния на камне. Но он сделал свой выбор вопреки внешним обстоятельствам и общепринятым правилам. То же и я делаю, уходя от жены.

Степень свободы моих метаний, амплитуда поисков, их размах, их плечо зависит только от внутренней жажды правды и истины; и именно эта жажда двигала Серафимом до того момента, как он стал монахом, когда оказался он, если еще не за гранью, но на грани добра и зла; и вот еще шаг, и он стал ангелом на земле, а заботы и устремления ангельские не дано ни знать и ни предполагать человеку, как и ангельскую жажду нельзя распознать человеку.

Можно лишь попытаться услышать музыку небес, исходящую из души Серафима Саровского. Еще и затем я езжу в Дивеево, затем прихожу молиться к святым мощам.


1997, май

В мае 1997 года я поехал в Дивеево вновь со своей суженой.

Мне нужно было окончательно постичь мое назревающее решение – расстаться со своей женой, матерью Ани и Аси. Ошибки не должно было быть. И я положился на чутье, главную свою силу – чутье, которое единственное меня всегда приводило к намеченной, а точнее, к желаемой цели. Первобытное чутье, которое вырывало меня из состояния естественной растворенности в мире окружающих событий, заменяло мне все, что я не имел и никогда не буду иметь от недостатка силы, воспитания, образования и культуры. Только с помощью этого чудного дара я смогу открыть проход в мир, который меня ждет. Но и это первобытное чутье ничего не значит без умения забывать только что проигранные ситуации, совершенные ошибки, т. е. без умения мгновенно делать вывод.

А за несколько дней до этой новой встречи с Серафимом наяву, я… у меня было видение канонического образа Серафима Саровского. Произошло это на пасху, в храме Иоанна Воина, что на Якиманке, ночью, в Москве. Я впервые увидел образ канонического Серафима Саровского. Он стоял впереди, на дорожке и то ли смотрел, то ли звал. Не знаю. Вслед я увидел Христа. Это был почти я, но с длинными волосами. Он полуобернулся ко мне, насмешливо, слегка удивленно, по какой мелочи я его беспокою. Но кивнул на то, что, мол, нужно просто идти вперед.

И вот я в Дивеево, в местах Серафима Саровского. Впервые, спустя полтора года, после ноября 1995 года. Вновь, как и прошлый раз, меня пробило. Вновь ощущение новой душевной свободы. Душа словно открылась вновь.

Религиозная жизнь – это необходимая часть культурной жизни любого современного человека, без приобщения к церковной жизни нельзя чувствовать себя свободным.

Я нервничал, не шел на частную исповедь после общей, чего-то словно боялся услышать – так и вышло: мне предрекли священничество. То есть после благословения Иоанна (Крестьянкина) надо идти к владыке за благословением. После этих слов священника слезы залили мне глаза. Этого я и боялся. Я не хочу. Я не знаю.

Священник, который меня исповедовал, понял немногое в моих словах, но понял главное – мое смятение от моей сегодняшней жизни. Он почувствовал мое желание найти свой путь. Он высказал мысль, что, может быть, еще и служить мне в Дивеевской обители.

И вот теперь-то я огляделся вокруг себя.

Дивеевская обитель – это женский монастырь. Большая часть монахинь нехороши, с неприятными, неодухотворенными лицами, бесцветными тусклыми глазами. А главное, большая часть лиц выдает людей глупых, необразованных, узких по натуре и устремлениям.

При разговоре с мужчиной опускают глаза (это как раз хорошо). Одеяния их с островерхой шапочкой, завершающей образ служительницы Христа, или черном жестком клобуке, порой не лишены гармоничности, и у некоторых даже изящества, – даже в единообразии пробивает вкус, характер, натура и устремления.

Разумеется, священниками и дьяками служат мужчины. Один из священников с зычным и утробным голосом, по-женски ходит уткой, переваливаясь. Другой, с поросячьими глазками, в которых природный ум и собственное мнение. Но все они – абсолютное большинство – с животами, непотребно едят, сублимируя половую страсть в чревоугодие (посмотрел бы я на себя в этом качестве), и не умея регулировать обмен веществ и отправление природных нужд.

После службы и исповеди мы ели в паломнической трапезной.

Вкусно, хотя совершенно постная еда. Какой-то борщ, каша, чай на травах, вкусный хлеб. Паломники в ряд. Чтение общей молитвы до и после еды. Бесплатно, но по благословению какой-нибудь монахини.

Затем мы ночевали в монастырской гостинице – бесплатно, но также только по благословению. Трехэтажный кирпичный дом на околице поселка, с огромной хозяйственной территорией. Что-то вроде студенческого общежития или казармы, или гостиницы. Огромные коридоры, огромные комнаты с двухъярусными кроватями, застеленными темным цветастым постельным бельем, грязным, но нет вшей, клопов и пр. гадости. Всюду иконы и иконки, стол для еды и чтения в небольшом холле. Обязательное переобувание, умывальники. Еда только по благословению. А на дворе, – это я разглядел лишь утром, – высоченные, метров в десять, поленницы дров, сложенные крепостными круглыми башнями с островерхими крышами, и разнесенные на непривычно большое расстояние мужской и женский туалеты.

Основные жильцы гостиницы – неприкаянные люди. В России возродился/народился уже изрядный класс людей, которые путешествуют по монастырям, в которых бесплатно принимают, селят и кормят. Разве что порой приходится немного поработать. Возрождение забытого и необходимейшего института, куда бы можно было податься убогим и сирым людям.

А вот и второе (или первое) чудо Дивеевской обители, которое воспринимается обыденно, – канавка. Богородичная канавка – это путь, которым обошла Божья матерь этот монастырь, и которая сейчас проходит сквозь абсолютно внешне трезвую и простую жизнь, по канавке бегают куры, ездят машины, бегают дети, прыгают собаки, рядом живут в невероятной нищете и убогости местные и пришлые люди.

Может быть, действительно, лучше в грязи, но ближе к Богу.

А лучше и ближе к Богу и не в грязи.

И вот еще какая идея меня посетила на обратной дороге домой. Мысль или факт не записанные – не существуют. Еще и потому, что средний священник – как безумный коммунист за железным занавесом, который преследует все и всех даже на уровне мысли; что, впрочем, лишь увеличивает степени свободы человека. А проблема РПЦ – поголовная глупость, догматизм и мелкое воровство в приходах. Впрочем, в воровстве я не уверен, это лишь журналистские слухи, а вот в догматизме, порожденном глупостью, – да. Но и это неважно.

И надо писать книги про наших православных святых. Надо их силу и славу дать людям. Не было бы Ветхого завета, не было бы Нового завета, не было бы Нового завета, не было бы христианства, не было бы христианства, не было Русской православной церкви, не было бы Русской православной церкви России, не было бы России, не было бы России, не было бы Русской православной церкви, не было бы русских православных святых. А Христос был бы.


1999, август-сентябрь

Только сейчас сообразил насчет совпадения дат: 1 августа – официальный, по паспорту, день рождения моей мамы (настоящий день ее рождения неизвестен, потому как она воспитывалась в детском доме) и день нового обретения мощей Серафима Саровского в 1990 году.

И вот 1 августа 1999 года, я с женой, – уже обретенной моей суженной, не только в браке, но и в венчании, – и с нашим ребенком, нашей дочкой Верой, моей уже третьей дочкой, рожденной 26 мая 1998 года, пришли в Донской монастырь помолиться к иконе Донской Божьей матери, что в большом соборе Донского монастыря, справа от царских врат, на алтаре.

Необычайной силы храм. Я плакал у иконы Серафима, она в ряд с иконами – Казанской Божьей матерью, Сергия Радонежского и аввы Дорофея, моего тезки.

В этом соборе есть необычное, монастырское правило! – так же происходит в Соловецком монастыре, – в центр храма выходят несколько монахов и встают квадратом, и поют, и говорят речитативом. Их строй исполнен и озарен неземной гармонией.

Когда мы ехали из Донского монастыря, я вдруг понял, что мне страшно за мою прежнюю жизнь. Как же мы жили не венчанными!? У меня волосы дыбом встали! Это ужасно. Страшно.

Еще результат венчания. Я перестал бояться женщин. Потому что я перестал бояться себя.

Вечером жена моя Лена, моя суженая, почувствовала тепло от венчальных наших икон, которые висят на нашей кухне. Чудо среди нас, чудо с нами, чудо всегда.

Еще через неделю началась война в Дагестане. Чеченцы вошли в Дагестан. Впервые после 22 июня 1941 года, российскую границу перешел враг.

Нашествие.

Я заказал молебен в нашем храме Косьмы и Дамиана в Шубине во славу воинов, которые сейчас защищают Россию от врага в Дагестане. Время было неурочное, суббота, вечер, и настоятель храма отец Александр не вдруг согласился, – только после слов, когда я сказал, что «они там сейчас защищают нас с вами, а потому именно сейчас нуждаются в нашей помощи духовной».

И после окончания службы был молебен, напротив иконы чудотворной Косьмы и Дамиана и иконы Георгия Победоносца. Священник предварил молебен словами, что, мол, один наш прихожанин попросил отслужить такой молебен в защиту и во славу наших воинов, воюющих сейчас в Дагестане. И добавил, что в Дагестане идёт война с язычеством.

Часть людей и мы с Леной простояли на коленях почти весь молебен. И когда священник опустился на колени, когда он возопил – «Господи!» – громогласно и проникновенно, будто рухнула последняя преграда, отделяющая народ от единства с самим собой, от внутреннего единства, от единства с Богом, которое только и спасает народ от врага и беды общей.

И было ощущение значительности происходящего. Мы – вот эти два десятка коленопреклоненных человек – может быть своей единой молитвой сумели спасти Россию от врага, может быть стронули сердца человеческие, излечили от онемения и боли, дали веру тысячам и миллионам в своей правоте, правоте своей веры и народа своего.

Дагестан – это момент истины. Началось нашествие. Враг пришёл в наш дом. Вместе воюют против врагов России православные и мусульмане. Воюют против Дикого поля, против воинствующего язычества. Последний бой христианства и единобожия против Дикого поля язычества.

После молебна я подошёл к отцу Александру. Он меня поблагодарил за своевременную инициативу.

С того дня я ежедневно молился за российских воинов, воющих на Северном Кавказе «против врага мерзкого». И этого мне показалось мало. Я почувствовал, что мне нужно выказать свою боль и просьбу за воинов российских, защищающих православие и Россию, перед батюшкой Серафимом, попросить его помолиться за Россию и воинов наших, попросить его о чуде помощи нашим воинам.

За вот за этим-то чудом я вновь с детьми поехал 20 августа в Дивеево. После многолетнего перерыва мы ехали в плацкартном вагоне. Хорошо в плацкартном вагоне. Свободно. Вольно. И естественно. Довольно дружелюбно. Нет озлобления между людьми. Формируется новая общность. Люди в вагоне даже помогали мне поухаживать за детьми. И постель неожиданно чистая. Последняя мысль перед засыпанием – «это не мистическая поездка, а сугубо реалистическая». В чем же ее назначение?

В Нижнем Новгороде нас встретил мой давнишний товарищ Андрей. Позавтракав, мы отправились в Дивеево, вшестером – я с детьми, и Андрей со своей сожительницей (грубость слов – «сожитель» и «сожительница» – от презрения к таковой совместной жизни) и их совместным пятилетним сыном.

Я не был в Дивеево два года. Многажды увеличилось количество богомольцев, паломников и прихожан. Площадь перед Троицким собором превращена в благоухающий огромный цветник. У трапезной для паломников, получивших благословение, на улице под навесом устроены столы для всех страждущих. Невкусно, просто, но всякому нуждающемуся дадут поесть, дадут хлеб и чай. Любопытная картина. Устроившись за одним из дальних столов семья ела яйца с колбасой. И это в Успенский пост, и это в монастыре, и это в таком святом месте.

Православие толерантно. О чем я, еще совсем недавно, в 1996 году, и не подозревал, обвиняя православие во всем несущественном и несущем православию.

Но суеты и надрыва за два минувших года стало больше. От большого наплыва невоцерковленных людей. И, видимо, от самодовольного преуспевания. Открылся Преображенский собор, еще холодный, еще неуютный, но уже сильный.

По приезде первым делом мы встали в очередь к батюшке, к раке с его мощами в Троицком соборе, поклониться и приложиться, и покаяться. В первые же минуты, в первой же очереди к мощам Серафима Саровского я познакомился с монастырской местной послушницей. Она искала в очереди помощников для переноски продуктов. Я поначалу отказался, потом принял предложение. Она вытащила нас с Андреем из очереди, пообещав, что потом проведет нас к «батюшке».

Мы с Андреем пошли с ней. Семенящей гусыней. Послушница уже два года в монастыре. «Порой так трудно, что и сил нет. В миру тоже, конечно, свои трудности. И в монастыре свои трудности. Но все же в монастыре легче. Святее места нет. Нравится, конечно. Конечно».

Мы перенесли несколько мешков с продуктами из храма от стола подаяния в монастырский подвал, что под Троицким собором, почти под тем местом, где стоит рака. На полу среди овощей и разной снеди обычная глубокая плетеная корзина, из которой выглядывает бутылка с домашним вином, бутылка заткнута пробкой. Повеяло хорошестью.

После мы бестолково и суетно вслед нашей послушнице пошли без очереди к мощам. Послушница повела нас в обход очереди. Тут я и замешкался. Мне сделалось нехорошо от торопливости и от мысли, что к святому месту нас подводят как-то особо, будто бы мы заслужили какое-то особое к себе отношение. Бестолково, наспех прошли к раке, приложились торопливо.

В момент замешательства послушница наша разозлилась на нас. Тут же и осеклась своей злостью. Тут же и стала просить у нас прощения. Я не сразу, не тотчас понял, за что же. Наконец, до меня дошло. Она вывела нас из храма, часто повторяя: «Простите меня». Затем она вернулась и вынесла нам освященного масла.

Вот когда я вновь вспомнил слова монаха с длинными желтыми волосами, с которым я познакомился в Кеми, на подворье Соловецкого монастыря, по дороге на Соловки, о том, что «монахи наблюдают за своим мозгом».

Начался дождь, мы поехали к источнику Серафима в лесу, недалеко от места, где располагался скит Серафима, в котором он жил долгие годы отшельником. У источника огромное число паломников. Много красивых молодых женщин и вполне боеспособных мужчин во имя веры в чудо окунаются с головой в святую воду, которой наполнена лесная чаша.

Как рельефно прорисовывается молодая женская грудь под намокшей и, ставшей прозрачной, рубашкой. А также прелестные ягодицы и другие нежные округлости задницы и ног. Но нет грязного желания дотронуться, раздеть, обладать, схватить. Лишь легкое и не слишком настойчивое желание восхищаться красотой женского прекрасного тела. Нет ощущения обнаженного тела, хотя по кустам белели и кидались в глаза трепетные женские тела, а из воды выходили почти обнаженные женщины.

Подобное же, видимо, испытывали и десятки мужчин, пьющих и слегка матерящихся в светской жизни, а сейчас сгрудившихся вокруг лесной чаши со святой водой.

Здесь святое место. Здесь души спасают. Наверное, такое же трепетное отношение к прекрасному женскому телу появляется у умного священника во время крещения, когда женщину приходится раздевать. И радуется божественной красоте человека, замешанной на божественных дрожжах.

Сверху на купающихся падал отвесно дождь. И небесная вода становилась святой, падая в воду источника. Дождь не сильно, но настойчиво кидался в святую воду источника, как и люди вслед за чудом, в поисках чуда, обретая чудо, соединяя небо и землю.

Люди бросаются в воду без истерик, без скепсиса. Происходящее – уже часть их жизни. Вне этой части – жизни человеческой для них уже нет. Так формируется новая человеческая общность. И дети мои окунулись, и я, и Андрей с Ниной. Нет холода, есть лишь жар от купания.

Над святой чашей источника стоит маленькая часовенка с лампадками, воссоздающая келью Серафима.

Затем мы вернулись в монастырь. И вот тут я сильно заболел. У меня начались жесточайшие желудочные боли. Может быть, язва, или гастрит. Что называется, желудочные колики. Я с трудом стоял у мощей. Я молился о своем выздоровлении.

Ничего не помогало. Мне было невыносимо плохо. Я вышел, прогулялся. Вернулся. Плюнул на свое состояние, поскольку приехал сюда не только ради себя, а молиться за воинов русских.

И я начал молиться за воинов, которые отстаивают честь и достоинство России в Дагестане от нечисти. Помолился, корчась от боли. И затем вновь я просил Господа и батюшку помочь мне, дать мне здоровья.

Тяжелый год. Я постоянно болею. Никак не могу выйти из физического ступора. С начала года продолжается физическое недомогание.

Тут только я понял, что желудочная моя боль – это не болезнь. Это боязнь – истовая, неожиданная, сволочная, это – страх за себя, перед испытаниями. Этот страх – это удар в самое слабое место.

И боль стала утихать. Утихать после осознания собственной слабости.

Мы остались ночевать. Ночевали в частном доме, хозяева которого всей семьей приехали в Дивеево семь лет назад из Симферополя, из Крыма. А уехали потому, что русских из Крыма стали выживать татары, которые вернулись в Крым. Там в Крыму все свое продали, здесь купили полдома, из четырех комнат, с водой, газом, канализацией и маленьким садиком. В саду они вырастили за семь лет «маленький Крым». Привезли крымский виноград, крымские помидоры.

Таких приезжих из бывших советских республик в Дивеево уже много, может быть половина, они все сюда приехали из-за святости этого места.

Их согнала с места не нужда, а любовь к России, которую они потеряли, любовь к святым местам России.

«Приехали потому, что святее места нет. Святое место. Только потому и приехали в Дивеево. А куда еще ехать?».

Все комнаты в доме в иконах. Иконы повсюду. В большой комнате, где они спят, почти от пола до потолка.

«Вы к батюшке приехали?»

Только и спросил нас хозяин, когда мы договаривались о ночлеге.

Я не сразу понял, о ком он.

Для живущих в Дивеево, рядом с монастырем, Серафим – жив. Не просто жив, а среди них, с ними. Потому для них Серафим – «батюшка».

Для живущих в Дивеево Серафим жив, потому он – «батюшка», с маленькой буквы, как в обращении к живому священнику.

Дом, в котором мы спали, приютил еще и монаха, брата хозяйки. Его благословил настоятель Саранского монастыря на жизнь в миру. У него жена осталась в миру и дети, которые к нему порой приезжают. Но его благословил владыко на жизнь в Дивеево, не с семьей. Он ходит на службу, молится. Он беззубый и смиренный.

Перед сном подумалось о том, что «у монахов может быть смущение в виде гордыни – мысли о своей большей близости к Богу, и потому более сильной молитвенности, чем у мирян».

В доме очень хорошо спалось. Сегодня утром я встал совершенно отдохнувшим, с ясной головой. Хотя слегка проспал. Служба началась в 5.30, я лишь проснулся в 6 утра. Разбудил Аню и Асю, мы быстро умылись и отправились.

Троицкий храм битком. Пять священников исповедывали людей. Мы встали в одну очередь, потом следующую. Но я решил не исповедываться. Отошли к раке с мощами Серафима.

Я приложился к стеклу над черепом/главой. И на мгновение потерял сознание. Такой силы сила, восставшая от батюшки Серафима к Богу. Сила, возвеличенная и обретенная старцем Серафимом при жизни, и возвышающаяся в своей силе молитвами живых людей, припадающих к мощам. Канал был прорублен Серафимом для людей еще при его жизни. Напрямую дорога к Богу.

Из храма не хочется уходить. Я только по прошествии двух дней понял причину.

Защита! Абсолютная защищенность. В Троицком соборе, рядом с батюшкой чувствуешь себя защищенным. Потому что у мощей пролегает осевая линия Серафимовой небесной дороги.

Я стоял и молился обо всем, обо всех, за себя, за близких. Просил научить меня любви, стяжанию Духа Святого, дать мне представление о новой воле, новом уме, новой смелости, просил я Откровения.

Наконец, я понял, я услышал, назвал свою жажду в общении с Серафимом – мне не достает уверенности в себе. А точнее, остойчивости! не устойчивости, именно – остойчивости.

Сегодня я вновь прошёл с детьми по канавке, вслед за Серафимом Саровским и Богородицей. Пройдя по канавке Богородица утвердила свой четвертый престол на Земле. За почти два столетия по канавке прошли миллионы, незримо держась за руку Серафима Саровского, которого за руку провела по канавке Богородица.

Устать можно от радости. К концу утренней службы, – после того как дети несколько раз почти падали в обморок от внутреннего напряжения, потом поспали, сидя у бронзовой оградки, ограждающей центр собора, после пережитой мольбы в глазах и превзойдя яростное терпение на посеревших лицах, после всего радостного и сильного и огорчительного, – подходит к нам с детьми женщина, и полуспрашивает, полуутверждает, кивая на спящих сидя детей: «Устали!?» И сама себе отвечает: «Конечно, такая радость!»

От радости можно устать! Радость переполняет душу, сбивает с привычных мест все границы и установления, в которых привычно проходит жизнь.

И выясняется, что все бывшие границы оказались тесны и неестественны, искусственны и нелепы. Оказывается, границы – это признак трусости и слабости. Границы внутренние, человеческие – это суть человеческие, конечные установления, временные.

Батюшка Серафим раздвигает границы, этот человек уже при жизни своей земной, в телесной оболочке, был без границ, вне границ.

Мир же безразмерен, безграничен. И это радость. Но это и огромный труд, тяжкий труд, столь же бесконечный и вневременный, и безграничный, что и дело, на которое этот труд устремлен. И это великая радость – это утомительная радость.

Дивеево – это кусок России, которая еще нам предстоит. Дивеево – это отношения между людьми, которые еще только складываются, возникая из небытия, из забвения прошлого, убитого горем безбожия.

Что же я нашел в этот раз – уже в третий свой приезд в Дивеево? Легкость бытия необыкновенную.

Границы мира дивеевского расширились, сделались почти безразмерными. Или мое восприятие вышло из границ условностей. Или я перестал ценить границы. Или я теперь вижу отсутствие границ. Отсутствие границ – это и есть весь мир.

Единственная граница новой жизни – это круг канавки. Это вера в круг бытия, вера в чудо присутствия в нашей жизни высшей любви. Круг этот – это и есть защита, от которой не хочется уходить.

Ты прошел канавкой, ты прошел кругом, ты защитил свое сердце на время бед и битв неравных.

Уже перед отъездом Аня сказала мне, что она бы хотела стать богатой, чтобы помогать сирым и убогим, помогать монастырям.

Прощаясь, хозяйка дома рассказала нам о видении, которое видели над источником Серафима 1 августа 1999 года.

Якобы появился батюшка и сказал, что «последнего русского царя по сию пору не причислили к лику святых, потому что мало просят за него, не молятся… И за сербов не молятся русские… И плохо будет, вам, россияне», – цитирую хозяйку, – «нет у вас единства, мало молитесь».

Такое видение больше смахивает на истерию. Серафим слишком умен, чтобы говорить так! Или же он хотел сказать о том, что России сейчас нужна диктатура духа.

Перед отъездом я приложил к мощам Серафима несколько иконок.

Ветер, дующий с неба, от Бога на землю, с этих иконок теперь.

Что мне дает Серафим? Все, что и может дать святость. Как бы еще и научиться чувству юмора! Святому чувству юмора. Чувству юмора Серафима.

Все просто. Жизнь святого начинается после смерти телесной. И после смерти телесной начинается основная работа святого. Святые прорубают окна к Богу.

Дивеево – это огромное окно к Богу. Через это окно в сторону России дует ветер любви и правды святой. Уверенности и остойчивости. России не достает еще одного святого – святого созидания, созидателя святого!

Очень устал после Дивеево. Потому что душу встряхнул. Всю. Полностью. Два раза мы прошли по канавке за два дня, несколько раз приложились к святым батюшкиным мощам.

Мы провели в Дивеево всего два дня. Одну ночь. И наново родились. Физически, телесно. Ощущение – будто заново родился. Ничего не умею, ничего не могу, нет навыков общения с окружающей действительностью. Будто учусь заново ходить. Для чего? За ради постижения главной цели. И ради того, чтобы почувствовать нежную поступь времени на пути к единственной цели.

Есть одна цель ради которой есть смысл жить. Спасение людей! Борьба за души человеческие. Предохранение людей от сил зла. Убережение людей от перехода на сторону сил зла.

24 августа я приехал из Нижнего Новгорода в Москву. Вышел через несколько часов на работу.

Удручающее впечатление в общении с безбожниками, бездуховными, краткосрочными людьми. Весь день у меня кружилась голова. Нельзя, невозможно сочетать высокий духовный мир надчеловеческих усилий и надчеловеческой правды, и сиюминутный мир корыстных, примитивных интересов.

Се люди! Значит, можно сочетать!

Нужно пройти слово и мысль, и дорогу, отделяющую высокий отшельнический мир от сиюминутного мира временных забот. Безвоздушное глухое пространство – это сиюминутный мир. Отшельнический мир пропитан горним воздухом и напоен горным солнцем.

К 25 августа я отошел. Начал видеть и слышать этот мир. И даже понимать. Вновь оброс навыками.

Сатана берёт своё, где может. Не справившись со мной, ввергает в скотское состояние моего отца, угрожает жизни близкому мне человеку – 21 августа, в субботу Ирина/Жамиля, жена моего крестника Алексея, попала в жесточайшую аварию, чудом оставшись жива.

В дни, когда я был в Дивеево, у отца моего родного случился жесточайший запой.

Мол, не забывайся.

Я помню, что я – человек. И – это главное!

Вчера было полнолуние. Огромная круглая желтая Луна на синем подложечном небе стояла над Москвой. И учащенно бились загнанные сердца.

Сегодня Успение. С утра приподнятое, наверное, возвышенное настроение. Радостное восприятие дня и жизни. Радость. Огромная радость вошла в душу.

Иду в храм.

Бегу в храм.

А еще через два дня умерла моя, и моей старшей дочери Анны, наша крестная мама Нина Максимовна.

И у меня изменилось отношение к смерти. Светлая печаль на сердце. Я верю, что Господь возьмёт ее на небеса. Она жила ради людей.

И одновременно стеснение и боль на сердце. Невмоготу.

Аня вчера много плакала. Она сидела за столом и, глядя на меня, говорила мне: «Папа! Ну как я теперь буду жить?! Я еще такая маленькая. А как я теперь буду жить без крестной мамы?!»

И слезы потоками из глаз.

У меня еще и чувство вины. Мы повздорили в последний раз, когда говорили по телефону. Она не примирилась с моим разводом. А я не мог смириться с её словами – «ты теперь приходящий отец»!

Днем мы привезли ее из Москвы в деревню Глебово, где в местной церкви служил священником ее сын.

Гроб с покойной мы везли в фургоне, большую часть которого занимает отсек для перевозки гробов, в передней части водитель с шестью пассажирами.

Две предыдущие ночи после кончины крестная оставалась в больнице. За час до отъезда гроб выставили в специальном зале на постаменте. Гроб, обтянутый синей атласной тканью, с рюшечками и четырьмя дутыми ручками по бокам.

Ехали мы довольно долго и вели довольно пустые разговоры о власти с сыном крестной. В голове у него появилась новая схема, в виде категорического императива – власть в России принадлежит закрытой касте людей, которые наследуют и передают механизм власти от поколения поколению.

Такая позиция, в принципе, свойственна для людей, всего боящихся, или далеких от предмета. От любого предмета. Потому объясняющих наличие и устройство этого предмета внешними силами, силами неподвластными понимания простого смертного.

Впрочем, есть еще одно объяснение нашей болтовни, болтовни с его подачи.

Десять лет его священства! За эти годы сын крестной, кажется, вполне перешел грань бытового, почти языческого, внешне надоедливо-глуповатого верования, с постоянными разговорами о Боге и святых, об обрядах и вере, с церковью. Он понял глубоко и сильно, что общение с Богом не всегда, а чаще и вовсе, зависит от внешней, подчеркнутой набожности. Он освоил начала стилистики Серафима Саровского.

И он понял, что внешнее священство – это в значительной степени, и почти исключительно, – техническая работа, что-то вроде технического канала связи, но живого канала связи человека, мирянина с небом.

И прежде всего потому-то он пришел к выводу, что священство – «это профессия.» Прежде он так определенно не высказывался.

Видимо, после десяти лет священства, он добрался до качественного осознания сути и выражения формальных отношений с Богом, до технических деталей этих отношений.

Его пыл не поумерился, но аллюзий стало меньше. Увы! Даже слишком.

Поскольку священство – это все же дар и благодать, и лишь потом профессия.

Видимо, он дошел до понимания, что общение с Богом значительно менее персонифицировано, и по человечески менее радостно, и значительно более скудно, нежели он предполагал прежде.

И он стал более скрытным. Точнее, он таковым всегда и был. Его скрытность стала более явной. Он всегда был себе на уме.

Но путь, по которому он идет, – путь привлекательный. Его романтизм внутренний переместился в мир внешних поступков.

Он действительно создал из себя тип настоящего православного священника, плоть от плоти народа. Человек, который каждую следующую секунду, из набора предполагаемых ему поступков и решений, выбирает самые главные решения и поступки, оставляя в стороне многие насущные решения и дела.

То есть он стал – как все, как окружающая его жизнь. Он уже живет этой окружающей его жизнью, по ее правилам, дышит ее воздухом, плоть от плоти этой жизни, в которой слишком мало расчета и очень много доверия, и столь же много осуждения, и чудовищно много временности в настроениях и выражении настроений и устремлений.

В новом его доме в полу дырки. А! Сойдет! Видимо, что при строительстве этого дома его надули какие-то люди, которым он доверился. У дома очень плохая планировка, крайне не основательная. Неудобное и опасное крыльцо, с которого особенно зимой легко упасть.

И так в его жизни было всегда. Спустя некоторое время после переезда в деревню в 1990 году в качестве настоятеля деревенского храма, он завел огромную отару овец, построил для них огромную кошару. Овцы ходили по деревне и пугали жителей, жрали колхозные поля. Потом овец жрали волки. Потом овец резали, а к нему приезжали из Москвы разные люди, как правило, из его прежней светской жизни, которые за длинными столами, на свежем воздухе жрали это мясо и говорили о смысле жизни. И где эти овцы теперь.

Потом Саша решил воспитывать брошенных детей-сирот. Повоспитывал нескольких и отправил в приют. Потом хотел создать на базе своего прихода собственный детский приют, для чего вроде бы и построил такой несуразно огромный и неудобный для жизни дом.

Потом он решил выращивать шампиньоны. Потом вырыл пруд для разведения рыбы, который теперь выглядит беспощадной воронкой глупости рядом с храмом. Он даже баню построил наспех и неудобно. А в поставленном рядом туалете взрослому человеку невозможно повернуться.

Зачем все это было нужно? Нет ясности в целеуложении и целеустремлении. Он умен, но капризен.

Можно все эти свидетельства глупости объяснить устремлением к главному, за ради вечного.

Наверное, я его не понимаю. И никогда не пойму. Его благородство и смелость понятны. Его честность и сопереживание людям ясны.

Но не понятны и не ясны его всегдашняя маниловщина и временщичество, самомнение и часто пустозвонство.

Понятно, отчего он заговорил со мной по дороге о политике, о моей работе. Он решил, что это – хорошая возможность избежать больной темы.

Но именно болезненные темы меня сейчас и волнуют. Меня больше волнует отсутствие квартиры у меня, нежели происходящее в стране и во власти.

То есть, говоря со мной о пустяках, становясь умнее, выше случившегося, он совершенно не поинтересовался моей жизнью, моей душой, моими устремлениями. Ради своего ума – он презрел мой ум.

Почему и отчего я всегда полагал, что он – силен и умен? Умен – да. Но не в развитии. Силен? От времени – да.

Он так и остался советским интеллигентом, диссидентом, скептиком, относящимся с сомнением и иронией ко всему.

О! это замечательная позиция! Но бывают крайние события, которые требуют от человека крайней серьезности, и стерильного от юмора и скепсиса, анализа и рефлексии состояния.

Увы! Собственно, ничего особенно не произошло. Наши пути давно разошлись. У меня оставались два повода уважения к нему: его мать, моя крестная, и его священнический сан. И единственная причина общения – крестная.

Он даже раздобрел, как настоящий деревенский православный священник, я бы уточнил – литературный православный священник. Раздался в боках и загривке. Что вовсе не означает оглупления. Ибо патриарх Московский почти необъятен.

И вот настоящего смирения в Саше/отце Александре нет. В этом мы с ним близки.

То есть к священнику за пределами его рукоположения надо относиться, как к человеку. Но никогда не забывать о действующей через него благодати.

А вот отношение к жене у Саши/отца Александра осталось неоправданно тяжелое.

Хотя жена его, Наталья, стала настоящей матушкой, попадьей, смиренной, терпимой и естественной, а потому непонятной чаще, воспринимаемой чаще придурковатой. Что глубоко не так.

Ему не очень понятны мотивы и устремления моей жизни.

Я простил ему нарушение тайны моей исповеди. Он в том не слишком виноват. Человек не всегда виноват в своей слабости. Человек всегда расплачивается за слабости. Этого довольно много.

Но все это, промелькнувшее у меня в голове, пока мы ехали с печальным грузом (так принято писать), не столь и важно на весах моей благодарности к нему.

Ведь это он/Саша/отец Александр привел меня однажды в свой дом, после чего его мать меня крестила, став моей крестной, а затем и спасала меня неоднократно, кормила и поила, укладывала спать и лечила.

Значит, косвенно, это я ему, сыну моей крестной, Саше/отцу Александру первоначально обязан появлением в моей жизни Николая Павловича, и Серафима Саровского, и Церкви, то есть новой жизни!

И я обязан. Я благодарен. Я все помню. Для меня неблагодарность – это жесточайший грех.

Мы подъехали к деревне и храму. В пустых разговорах по дороге, я почти запамятовал о покойной.

Надо снимать гроб. Я поднялся в машину, чтобы снять крышку гроба, чтобы помочь вынести гроб. Я сдвинул крышку, и вдруг! лицо крестной. Резко, выпукло, объемно и не живо.

Сильное, волевое пергаментное лицо. Не очень доброе, не всепоглощающе доброе (что понятно, ибо она – не святая), но знаковое для моей жизни, со сжатыми тонкими губами, слегка искривленным носом. И нет в этом лице откровенной радости от смерти. Спокойствие и уверенность, сильное устремление к новой жизни, твердость. Но радости, восторга, счастья, глубокого покоя и ясности нет.

А что есть?

Она часто повторяла в последнее время: «Я останусь в этом веке, я не перейду в другой век. Следующий век – не мой век».

Мы поставили гроб с крестной в храме напротив алтаря, по центру. Меня почему-то более всего поразило то, что она не дышала. Человек, знакомый мне, любимый мною, лежит и не дышит. Грудь не поднимается. На протяжении почти суток, как гроб стоял в церкви, я неосознанно всматривался в грудь – не дышит? Но не поднимается грудь!

В больницу, когда мы забирали гроб, пришли ее родственники и две ее сестры, Варвара и Клавдия. Варвара расплакалась по-детски навзрыд. Клавдия ее успокаивала: «Ты – христианка. Что ты плачешь. Она ушла в вечный покой!»

Покой дается нелегко. Напряжение, пока гроб стоял с покойной в храме, нарастало в моей душе. От напряжения, во время чтения псалмов, меня бросало в сон. И это был не сон. Это была – тяжесть, тяжесть, которую проходит душа крестной.

Великая мистика православия. Это – великая работа по отправлению человека в путь иной. Создание условий, помогающих человеческой душе преодолевать тяжести испытаний по пути в мир духовный, бесплотный, но сильный и высочайший.

До следующего утра не прерываясь мы с Аней, дочь крестной и др. читали псалтырь у гроба крестной. Читали на церковнославянском языке. Очень длинные предложения. Нет восклицательных знаков и вопросительных. Нет заглавных букв. Нет имен собственных. Часты внутренние сокращения гласных. Старославянский язык более интенсивен, более функционален, динамичен, певуч и более гибок и силен, мягок, нежели русский язык.

Через несколько часов я буквально падал от напряжения. Коснулось и меня. Я физически почувствовал великую мистику слов молитвы. Таинство совершалось почти на глазах. Молитва устанавливала связь между миром материальным и духовным, канал сообщения дымился от напряжения.

Крестная очень сильный человек.

Чего большего можно пожелать матери – как отпевание на собственных похоронах собственным сыном священником?! Верующей женщине большего пожелать невозможно. Она хотела этого всегда, всегда к этому шла, всегда это видела, к этому стремилась. И добилась. И сделала сие.

Слезы подступили уже в момент прощания, после отпевания. Люди потянулись вереницей, целовать лоб, ладони и крестик, лежащий у ладоней на животе. Очищение и прощение – вот что такое слезы у гроба с крестной. Слез у меня было много. И это не было истерикой. Это были слезы от ощущения конечности существования, о том, что земные узы разрушились, что нет рядом человека, который меня любил, которого я любил, который за меня молился.

Очень кстати оказалась земля, которую мы привезли из Дивеево, с богородичной канавки. Промысел?! Мы не попали на Валаам! Мы поехали в Дивеево, и привезли святую землицу с канавки.

Вот и еще одна истинная цель поездки в Дивеево!

Теперь там в Глебово святая земля, богородичная земля, исхоженная миллионам ног, политая бесчисленными слезами, унавоженная бесконечными молитвами, там возле храма, в могилке крестной. Сын высыпал святую землицу в гроб, на белый саван, которым накрыли покойную, прежде чем гроб закрыли крышкой.

Все же сын моей крестной умен. Уже закрыли крышку гроба, вот-вот застучит молоток, прибивая крышку гвоздями. И в храм вошли два опоздавших человека. Ничего! Крышку подняли, и дали им попрощаться с покойной. Потому что это естественно.

Застучал молоток. Синюю крышку могильщик прибивал железными странно длинными гвоздями к синему гробу. И это было правильно. Правильно, что это было явно, что это было в церкви, что это было на людях.

Нет ничего естественнее и прекраснее похорон на деревенском церковном кладбище.

Такой последний путь прекрасен, ибо естественен для России, для ее народа, для русского человека. Гроб с покойником доставляется в храм после светских процедур, связанных с моргом, оформлением документов и пр. Гроб стоит сутки в храме. Служатся панихиды, читаются псалмы, затем служба вечерняя, затем утренняя, затем отпевание. Перерывы заполнены чтением псалмов.

Сутки с 31 августа на 1 сентября я провел девять часов к храме. Напряжение все эти часы росло, превращая сердце в каменный барабан, а кровь в каменный молот, который бьет всего сильнее и чаще о барабан.

Я почти физически почувствовал проворачивание механизма мистического воздействия наших молитв на судьбу крестной. Велика сила молитвы земной и при жизни, но еще больше после смерти. Я физически почувствовал весь тот труд, который приходится проделывать крестной после успения.

Самая тяжелая в моей жизни служба – это отпевание крестной мамы в Богоявленском храме в Глебово.

И я также почувствовал, стоя на отпевании, что тело для отлетевшей души – это уже как одежда или обувь, из которой мы вырастаем, взрослея.

Православная мистика – это могучий, нечеловеческой силы механизм, грандиозность которого и мощь доступны пониманию лишь немногих. По большей частью священство и миряне пользуют этот механизм вслепую, не зная, и не понимая его устройства. Лишь догадываясь (в лучшем случае!) о технике безопасности при обращении с православием, или хотя бы осторожности.

Сразу же после окончания похорон и поминок захотелось, как можно быстрее оттуда уехать, уехать из Глебово и из этого дома. И, может быть, уже никогда не возвращаться туда. Связующая нить с этим местом, где крестная прожила десять лет, практически не бывая в Москве, порвалась, – ушла в мир иной моя крестная мама, моя Нина Максимовна. Начала начал моей церковной жизни, моей жизни со Христом, моего общения с батюшкой Серафимом – ее ум, ее вера в меня, ее любовь ко мне.

Любовь, лишь одна любовь рождает многие свершения.


2000, август

Этот август был преддверием Дивеево, подготовкой ко встрече с батюшкой Серафимом.

В детстве – 7–8 лет – мне снилось абсолютное оружие и абсолютная же защита.

По прошествии более чем тридцати лет я на пути к достижению этой мечты. Церковь – вот абсолютная защита и абсолютное оружие.

Несомненно путь в небесную Церковь лежит через Дивеево, а также через испытания и события, предшествующие и сопутствующие Дивеево. Испытания и события эти могут либо остановить меня на пути в к батюшке, либо укрепить в мыслях и желании, и обстоятельствах.

И вот события и испытания августа, непосредственно примыкающие к Дивеево, ставшие приготовлением к поездке, к новой встрече, к новым переживаниям, к новым решениям и новой высоте.

Сегодня ночью, с 4 на 5 августа, мы с Аней и Асей стояли в очереди к мощам Святого Пантелеймона в храме Христа Спасителя. Глава святого в небольшом золотом с драгоценными камнями ларце.

Мы стояли пять часов, всю ночь. Огромная очередь. Эти люди в очереди уверовали в то, что без Бога все ничто. Все ничто – все. Бог – это все, стержень, основание, путь. Потому все встали в святую очередь. Все стоят за своей долей святости. Хоть чуть праведности. Все – умные и глупые, добрые и злые, богатые и бедные, завистливые и негодяи, дети и старики, разного пола и возраста. Все очень разные, и стоят за одним – за правдой и силой, чтобы хоть чуть бы еще праведности.

Но прежде – все стоят за верой. Всем хочется веры, хочется чего-то настоящего, навсегда неизменного, святого, что не подведет и не обманет – это святой и его молитвы. Значит, каждый человек, пришедший в очередь, еще на шаг продвинулся в вере, к Богу, к себе, стал лучше, чище и правдивее.

За все время в очереди меня более всего поразила общность и устремленность этих чужих, но теперь уже не чуждых друг другу людей. Не было страха между этими людьми. Такие все разные – и такие близкие в очереди протяженностью в 5-12 часов.

Ореол любви, состояние любви, чувство восхищения и благодарности к Пантелеймону – все такие состояния и чувства почти сгустились в воздухе, собрались в осязаемое облако. В марево любви вокруг ларца с чудом, с главой Пантелеймона. Любовь осязалась в звучном чмоканье: на долю секунды к очередному страждущему два священника подносили ларец – за этот миг можно было только расплющить губы, а не приложиться степенно и с крестильным замахом; любовь на выходе из храма (чуть не сказал, из ларца) в ситной толпе, состоящей из людей, просто молчащих под небесами или молящихся на коленях, или пребывающих в странных позах нерешительной и несознаваемой пока сущностной радости.

А вечером того же дня, 5 августа, была электричка «Москва-Петушки». Воистину дорога на Петушки. Вокруг люди – щитовидной железы плоды. Разговор в вагоне.

«Красненькое… Понимаешь, красненькое…».

Говорящий был пьян, но не до состояния агрессии и беспричинной злобы, а потому говорил ласково и нежно. Ему было лет 30–40, говорил он убежденно и более того – влюбленно, как и подобает герою Венедикта Ерофеева, придумавшего и проложившего в вечность еще в 1970 году от Рождества Христова дорогу от Москвы до Петушков.

«Ты не знаешь, что такое – „красненькое“. Лет 30–40 назад это было. Красненькое! Давно это было…».

И пьяный, уткнув палец в пол, печально насупился и замолчал, потрясенный величием момента и пронзительностью собственных слов.

Дорога «Москва-Петушки» – дорога абсурда. Шоколадные вокзальные двери в Покрове. Поющий на платформе в Петушках голос невидимки Венедикта Ерофеева.

Под этот незримый, невещественный, снующий в между двумя мирами, голос, – в Петушках мы пересели на электричку до Владимира.

Впервые мы поехали вместе с тремя детьми. И оттого эмоциональный взрыв, такая революция энергетическая. Буря чувств, буря эмоций, всплеск эмоций. Вечером еда, сон, а рано утром исповедь и причастие для детей в Успенском соборе. Хвала Всевышнему.

Успенский собор во Владимире, в котором в 12–13 веках стояла столица Древней Руси и был центр русской Церкви. Красота невероятная, не внешняя, не подавляющая величием внешним, но внутренняя, восторгающая и поражающая внутренней соразмерностью, гармонией.

В Успенском соборе особая благодать. Здесь мощи основателя Владимира Андрея Боголюбского, который здесь учредил недолгую русскую столицу, довезя лишь до этого места икону Владимирской Богоматери, спасшую через столетия Москву от татар. Владимир основан самой Богородицей.

Успенский собор – паноптикум славы русской. Успенский собор – пантеон славы русской.

На утренней службе, которую ведет сам епископ, глава местной владимиро-суздальской епархии, не тесно, и публика здесь, в отличие от московской или питерской, еще советская – старушки, другие неопределенного пола существа, полупьяные и полугрязные. И почти полное отсутствие современных людей, успешных, процветающих, уверенных в себе.

Религиозное возрождение в стране началось, но пока только в Москве и Петербурге. Провинция еще в состоянии беспечного безвременья, без Бога и царя – анархическое состояние вольности.

Зато владимирский епископ в конце службы раз-з-зъявил огромную пасть свою до таких размеров, что казалось эта пасть могла бы не только свободно вместить в себя все абсолютно грехи, совершенные на сей момент в его епархии, но и без малейшего затруднения слопать эти грехи, почти их не жуя, и возопил: «Слава Тебе Боже! Слава-е-е Тебе-е-е!». Бас владимирского владыки ширился и ширился, пробирая наши души до самой изнанки. Ему не было пределов.

Как и сохранившимся в Успенском соборе росписям Андрея Рублева. Андрей Рублев пишет – как Господь дышит. Естественность, простота, ум, непринужденность, красота, гармония, ясность.

От Успенского собора – вид, дух захватывает – половину России видно.

Рядом Дмитриевский собор, весь в каменных узорах. Он всегда один, всегда чуть в стороне. Ибо он выше всех, ему нет ровни. Каменные узоры Дмитриевского собора – добрые, красивые, сказочные герои.

Не то на стенах Кельнского Дома и стенах Нотр-Дам де Пари – фигуры которых – ужас, костенеющий душу.

Русь двенадцатого века, то есть Русь до татар – это сложившаяся и действенная система добра и истины в добре. Русь проиграла татарам в тринадцатом веке по той же причине, почему и большевикам в двадцатом, уступив злу, технологии и функциональности.

Успенский и Дмитриевский соборы всегда остаются – над буднями, над временем, в стороне от дел, суеты и тревог, они – истина. Построившие их люди, может быть точнее было бы сказать, вырастившие их, поняли истину, постигли истину.

Весь Владимир затрапезен, прост, но не идиотичен. Много – ритуальных контор, аптек и зелени. Мало магазинов, кафе. Впечатление, что люди живут здесь затем, чтобы полечиться, а затем умереть благополучно. В бильярдной в полуста метрах от Успенского собора надпись – «Пить можно любые напитки». Золотые ворота до сих пор стоят в центре города Владимира, на улице Б. Московская. Шиком местной шпаны считается проезд на машине под аркой ворот.

В тридцати километрах от Владимира Суздаль. Суздаль – полустанок времени. Суздаль – заповедник времени.

Информация, текст/тест времени зашит в суздальском, сохраненном с двенадцатого века неизменным, ландшафте, состоящем в перемежку из собственно природы и храмов, которые уже стали за века частью нерукотворной природы.

В Суздале сохранен неизменным городской ландшафт 12–14 вв. Время зашито в городском ландшафте. Суздаль – это еще русская сакральная архитектура. Это – архитектура 12–16 вв. А архитектура 19 в. – это уже сытость и глобализация.

Суздаль – это уже миф, благополучно прожитый и оставшийся во времени навсегда.

Это – миф?! Нет, это – не миф. Потому что без Суздаля и Владимира не было бы Дивеево и Серафима Саровского, без Серафима Саровского не было бы меня.

Да, да. Как же я раньше/прежде не понимал этого с такой неотвратимой очевидностью, как я это чувствую в этот миг? Почему я раньше… Нет, конечно же нет, я все чувствовал, я прекрасно чувствовал все эти взаимосвязи через столетия, и влияние этих связей и линий на мою жизнь, на становление моего характера и личности.

Я из Суздаля, из Андрея Боголюбского, из Владимирской Богородицы, из батюшки Серафима, из всего, что было до меня истинного и великого, из всего, что сотворило мою родину, мою религию, мою веру, мою Церковь, моего батюшку Серафима.

А еще через два дня, в Москве, 8 августа взорван подземный переход на Пушкинской площади. Погибли люди. Более десятка. Еще больше пострадавших. Это кошмар.

На следующий день, 9 августа, мы пошли с детьми на место взрыва, чтобы положить цветы на месте гибели невинных жертв. Мы нашли закопченные игрушки за разбитым стеклом подземного магазинчика. В одном из подземных киосков, в нескольких метрах от взрыва, за несохранившимся стеклом объявление – «Ушла на 10 минут». Продавщица осталась жива. Воистину Господь хранил.

12 августа в Баренцовом море затонула атомная подводная лодка «Курск», со всем экипажем на борту, на глубине чуть более ста метров.

15 августа бессрочный мой петербургский друг Юрий Макусинский сообщает, что книга моя издана. Все. Он держит ее в руках.

Книга стихов «Поколение судьбы». «Храм хора… Бабочка влетела. Ночь влетела черная…». – Первые прочитанные им строчки.

«Как из 19 века». – Вот его оценка книги. Лучшей похвалы, более сильной оценки мне и не надо. Слава Богу!

Все происходит обыденно. Я этой книги ждал двадцать лет. Все не зря. Свершилось. Внешне нет никаких особенных действий, движений, но есть внутреннее освобождение – есть порыв, есть прорыв. Всякий труд нуждается в результате. Этот как рождение ребенка, нельзя вечно вынашивать – умрет, может быть даже вместе с матерью.

А поздний ребенок нисколько не хуже раннего – дети всегда дети, и их назначение определяется не возрастом родителей, а своевременностью, умом, силой, предназначением и даром, данным им через родителей от Бога. Так и есть. Мы с Леной придумали эту книжку в 1996 году в Петербурге. Придумали немного не такой, но по сути точно. Во славу Божью!

И вот после таких испытаний я еду в Дивеево, к батюшке Серафиму молиться о судьбе России и народа ее, и моей судьбе, и судьбе моей семьи, и судьбе моих детей. Молиться и вопрошать о нашей общей судьбе.

Сегодня, 19 августа – Преображение Господа нашего Иисуса Христа. Я в Дивеево, вместе с Аней и Асей. Поселились мы в том же доме, в котором жили в прошлом году.

Хозяин, по обыкновению пьяный, встретил нас вполне радушно. Хозяйка по обыкновению была в храме. Икон может быть стало и больше. Дом этот, оказывается уже стоит на монастырской земле, принадлежащей вновь монастырю, после шестидесятилетнего перерыва. Без разрешения матушки-настоятельницы этот и другие дома на этой улице теперь нельзя продать или купить. И хорошо.

Затем мы отправились к батюшке. Очередь к мощам выходила из храма через левый боковой вход, и загибалась по направлению к центральному входу. Очень длинная очередь. Стоять не хотелось.

Бестолковый, конечно, здесь монастырь. Как, собственно, наверное, любой женский монастырь. Ясности нет и порядка, системы, слишком много эмоций. А мужчины-священники слабы. И в этом монастыре, Свято-Троицком Серафимо-Дивеевском женском монастыре, мне совсем не хочется работать паломником.

Нелепая картина: идет сестра в черном, следом два мужика тащат бадью с дерьмом. Смешная картинка.

Расплата за ехидство наступила почти мгновенно. Голова разболелась тут же в столовой, куда мы отправились вместо храма.

В местной столовой на протяжении нескольких лет неизменный ассортимент и неизменные цены, неизменные пьянчуги, неизменный запах, неизменные лебеди на стенах, алюминиевые ложки и крупная соль в белых солонках. И эта жизнь из параллельной реальности.

А прав ли я? Или это и есть одна единственная реальность, в которой место и этой столовой и батюшке Серафиму, и Богородице.

Голова болит все сильнее. Мир мутнеет и расплывается. Каждое слово и движение причиняют боль, переворачивающую сознание. Я понимал, что это не головная боль – это внутренняя, невероятной интенсивности работа по возгонке духа и души на новые высоты, ради чего, собственно, я и приехал к батюшке Серафиму. От боли плавится мозг, и кажется даже мягче становится черепная коробка, ткни пальцем, продавится.

Одновременно крепнет внутреннее чувство, укрепляется ощущение, что эта боль – это всего только первая, начальная реакция на проникновение в меня не только окружающих меня слов, слез, просьб, молитв, восторгов, терзаний и тонких ощущений, но и веток деревьев, камней, травы, листьев, песка, земли; то есть, всего окружающего меня мира, который здесь давно, со времен батюшки Серафима прекратил раздельное и чужеродное по отношению друг к другу существование отдельных его частей, и стал единым целым, одухотворенным Духом Святым и Богородицей.

Ощущение единства и связности усилилось и превратилось в решительную доминанту, когда мы приехали к камушку Серафима, что у лесозавода, подле деревни Кошелево. Камушек этот – отколок от неба.

«Отколки», – так сказала юродствующая старушка, вышедшая к нам из леса: «От этого камушка батюшка Серафим носил в котомке, дабы смирять плоть».

Монахи для смирения плоти чего только не делали, кто-то даже закапывал крайнюю плоть в землю, и ждал утешения. А батюшка носил на себе здоровенные каменные отколки.

Возле камушка нам встретились две старушки.

Первая сидела у края дороги с корзиной рыжиков. Сидела на корточках, уткнув лицо в колени.

Другая вышла к нам из лесной чащи, когда мы сели у камушка. Впрочем, может быть это она и сидела на корточках у дороги с корзиной рыжиков. Сейчас она была сморщенная и веселая, она юродствовала, причитала, блажила, говорила о грядущем нашествии китайцев, о сатанинских штрих-кодах, нараспев запела стихи из канона по умершим, потом вновь блажила, перемежая слова слезой, сверкнув глазом, спрашивала твердым голосом, – а в здравом ли мы рассудке пребываем в нашей жизни, – говорила вновь о чем-то неразличимом, обливаясь слезами, говорила о «последнем времени».

Дольше всего бормотала будто невпопад про дьявольские корни, про ИНН (налоговый индивидуальный номер). Плакала. И четко и определенно отвечала на определенный вопрос. Говорила вновь и вновь про «последнее время».

Затем взяла свой посошок, повела сморщенным лицом из стороны в сторону, как старая лиса, отворила беззубый рот и произнесла: «С Боженькой я ничего не боюсь». И ушла откуда пришла – в чащу.

Старушка-посылочка. Шутка батюшки.

По дороге назад мы вновь проехали мимо старушки у дороги. Возле нее уже не было корзины с грибами, и на сей раз она встретила нас взглядом внимательным и творческим. Может быть – это та самая старушка из чащи. Но как же она изменилась.

Старушки-притворщицы. Притворушки. Дочери Серафима. Христовы невестушки. У камушка и в храме, и на службе, и у мощей Серафима.

От камушка мы поехали на источник Серафима.

А ведь ужасное зрелище: пьяные купаются в источнике Серафима. Они них пахнет водкой, они ругаются, у них красные лица. И они хотят сильных ощущений. И они хотят чуда. И хотят истового поклонения святыне.

А ведь жажда чуда – это, конечно, язычество. Язычество – и эти голые женщины, вылезающие из святого источника, облепленные мокрыми нательными рубашками – вызывающие формы прекрасного женского тела так еще более привлекательны, нежели обнаженные.

А как, расталкивая друг друга, они торопятся к чуду, в источник или к мощам Серафима, к батюшке.

Русский народ – не верующий, русский народ страстный, а потому набожный. Невероятна их набожность. Сестрица-монашенка выговорила Аню за чтение акафиста Иисусу во время литургии.

Какая-то старушка-крестьянка (удивительно! но знающая церковнославянский) меня выговорила за чтение евангелия во время литургии со словами: «Выше литургии нет ничего…».

А как эти женщины крестятся и ползают на коленях, как набожно молятся!

Но почему же их отцы, мужья, дети, братья – так слабы, пьяны, глупы, необразованны, скучны и часто подлы? Почему их деды и прадеды предали Россию преступному сообществу большевиков, предавая до того на протяжении полувека Россию разному безбожному сброду – народовольцам и пр. бандитской швали, последыши которой взрывали царя, убивали элиту.

Ведь всю эту вселенскую подлость вместе с миллионами сволочей, наводнивших страну, совершил этот самый «богоносный» народ, который сейчас молится чуду, расталкивая друг друга. Ровно также этот народ расталкивал друг друга на манифестациях, большевистских сборищах и демонстрациях.

Также истово в поисках чуда и надежды женщины этого народа отправляли на протяжении всего двадцатого века и в конце века девятнадцатого своих детей, мужей, братьев, отцов на совершение подлых дел, в том числе, – расстреливать, охранять, пытать, писать доносы и пр.; как и сейчас, в конце века двадцатого, когда они устремляются сами и посылают своих детей, мужей, братьев, отцов за чудом и надеждой к главе Пантелеймона и мощам Серафима.

Все это возможно по одной простой причине: русским народом двигает страсть. Русский народ – народ страсти. Куда ведет страсть – туда и идет. Сейчас в церковь. Весь предыдущий 20 век русская страсть вела в безбожие.

Страсть ненадежна, страсть глупа, порочна, единственна. Страсть – это не вера. Кто обуздает русскую страсть – тот и на коне. Тот и поведет этот народ за собой. И не важен путь и цель, важна страсть.

У русского народа нет системы. Надо наложить на страсть систему – и так спастись. Православие и есть тот идеальный жизненный выбор, чтобы спастись, – соединение страсти и системы. Не зря про русских говорят, что, без и вне православия, без и вне христианства, русский народ – ничто.

Кстати, у евреев обратная история – есть система, нет страсти. Евреи – это народ системы. Еврею не достает страсти и воображения. Потому-то и для еврея также идеальный вариант – христианство.

В связи с вышесказанным я и хочу написать и писать нечто большое и объемное, что подвигнет уже бесповоротно русскую нацию к окончательному воссоединению с системой, к христианству, к православию. Христианство – это соединение системы со страстью, фанатизма с умом, красоты с решительностью.

Всего этого вдосталь у здешних монахинь, невестушек Христовых, которые каждое утро выстраиваются черным каре впереди всего церковного народа, между народом и амвоном. Затянутые в черное с головы до пят – одни носы торчат.

Трогательные и беззащитные, стоят неподвижно. Слились с вечностью, многие из них еще дети, затянутые черным муаром. Девочки, устремленные в вечность. Умилительно выглядят их милые и истовые мордашки – и лишь носы, такие большие, такие выдающиеся у иных, нарушают благолепие. Маленькие клобуки, маленькие ножки. Вроде монахи. Но вроде понарошку. Монахи понарошку. Монашенки – это монахи понарошку.

Черные рукотворные памятники Христу. Христовы невестушки стоят, подпирая свои домики, основаниями в землю, но дымок идет в небо, щекочет ноздри Богу дымком страданий душевных. Маленькие черные колонны, подпирающие небо, здесь на земле. На небе записана история их души.

А народ вокруг волнуется: когда же, когда откроется утренний доступ к батюшке, чтобы приложиться, помолиться. Растет очередь к чуду за чудом – к батюшке Серафиму, к раке с мощами Серафима. Откуда у русских – и не только русских – такая вера в чудо – откуда!? Как?! Вот и мы в очереди за чудом. Чу! Мы слышим лай, раздавшийся у раки с мощами. Лай исходит из женщины, которая подошла к батюшке.

Дети напуганы этим лаем. Я им говорю, что это не лай, а – назидание. Смотрите, дети, говорю я! Слушайте, дети! Запоминайте! Мы с вами – рабы Божьи, и Господь никогда не откажет нам в помощи, в наших делах и наших просьбах, и еще больше даст. Но Господь никогда нам не простит наших прегрешений, наших грехов, нашего забытья веры. Господь всегда накажет нас и всегда воздаст нам. И в этом наше отличие от безбожников и всех остальных.

У мощей Серафима – очень сильное напряжение, напряжение всех сил, до основания, перетряска всего существа – пробивает насквозь все страхи, избавляемся от страхов и уходим выше. Но это и есть работа. У мощей Серафима происходит интенсивное обожение, то есть происходит созидание нового человека.

Происходит возгонка нового человека. Так это и происходит. Вослед и навстречу Духу Святому, который овеществился рядом с батюшкой, промеж резных колонн раки, во время литургии между «Верую…» и «Отче наш…», в образе бабочки черной, которая витала меж головами молящихся монашенок и мирян.

Головная боль моя растворилась в окружающем мире. И, собственно, это и не головная боль была, – это была окружающая батюшку боль, боль, которая накопилась здесь в округе за долгие десятилетия (почти два столетия) служения Серафима людям. Я проводник этой боли. Я – часть этой боли. Я – и есть эта боль. И вот только так боль уходит, впитываемая окружающим миром. На то время, пока я не понадоблюсь батюшке вновь.

А пока я пройду по канавке, в третий раз. И я прочту 150 раз – «Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марие, Господь с Тобою; благословена Ты в женах и благословен плод чрева Твоего, яко Спаса родила еси душ наших». И воспарю. И воспарю. И воспарю. И поверю в себя. И поверю в себя. И поверю в себя.

23 августа, как раз в день нашего возвращения в Москву, в стране объявлен траур по погибшей лодке «Курсе». Беспомощность – вот был наш общий удел, когда подводная лодка гибла, а в ней оставшиеся в живых подводники, и вся страна наблюдала, и весь мир, и мы все плакали (мы ведь не знали, что они живы оставались всего несколько часов после катастрофы), судорожно сжимая пальцы и кусая губы до крови.

В последнем августе двадцатого столетия, в последнем августе второго тысячелетия Россия, вместе с нами, прошла «огонь, воду и медные трубы»: 8 августа взрыв в подземном переходе на Пушкинской площади в Москве (на месте взрыва и затем в больницах погибло около двух десятков человек), 12 августа гибель подводной лодки в Баренцевом море (весь экипаж остался под водой – более сотни человек), 27–28 августа в результате пожара на Останкинской телебашне (погибло несколько человек) в Москве отключилось на неделю телевидение.

И это все во славу Божью?!

Нет ответа в моей душе. Лишь мозг урчит благосклонно: конечно, так было и будет. Но на душе неспокойно.

Потому что я хочу на земле жить полноценной и полнокровной жизнью человека, но при этом жить по заповедям и законам, созидающим нового человека, человека Нового завета, новозаветного человека, христианина.

По примеру батюшки Серафима, сделавшего себя своей жизнью и своими молитвами новозаветным человеком, воистину христианином.

В этот раз я привез домой книгу «Житие Серафима Саровского», факсимильное воспроизведение дореволюционного дивеевского же издания, с удивительным, почти документальным изображением батюшки; конечно, это не фотография, но очень хорошая гравюра: батюшка Серафим стоит, вобрав голову в плечи, хорошо видно, как затылок прикрыт горбом, смотрит перед собой, сложив на груди, покрытой епитрахилью, поверх черного монашеского одеяния, тонкие иссохшие руки с длинными-длинными пальцами, у него жидкие, по плечи седые волосы, с пробором через центр головы, острые волчьи уши, не очень длинная, хотя и густая борода, огромный лоб, с очень развитыми морщинами, характер которых свидетельствует о структурированном и сильном уме, причем не только в части логики, культуры мышления и анализа, но и в части обнаружения своих чувств/ощущений/эмоций, с целью их фиксирования и формулирования на словесном уровне, очевидна ярко выраженная способность этого человека и постигать самый тонкий духовный опыт, и запечатлевать его мысленно, а по нужде и словесно, наконец, образ довершают глаза, огромные, нечеловеческие, очень внимательные, проникающие внутрь всех потаенных мыслей и ощущений, даже скрываемых человеком от самого себя, пронизывающие и постигающие мир и мир людей, себя, землю и небо; это уже не человек – это ангел во плоти.

А под портретом собственноручная подпись батюшки – «иеромонахъ Серафимъ»; либо это его последняя запись, либо он написал эти слова в болезненном состоянии, либо он едва умел писать, – буквы (все прописные) выписаны нерешительной детской или ослабшей, или слабеющей рукой.

Со старой гравюры я сделал фотографию, и повесил ее перед собой, над рабочим столом на стене. Часто осматриваю высокий лоб, всматриваюсь в глаза, вобравшие всю боль мира, и понимаю силу сердца этого человека, отождествленную с любовью всего мира. Преклоняюсь. Скептически осматриваю себя изнутри.

Я люблю батюшку Серафима. И я езжу к нему и хожу к нему за помощью в канун решений, после которых меняется моя жизнь, или перед новыми трудами, которые необходимо свершить.

Я буду у батюшки Серафима много раз, каждый раз, постигая вновь и вновь, завещанную им тайну стяжания Духа Святого. Надеюсь бывать еще и еще, до смерти, чтобы превзойти смерть. Встречаясь каждый раз с новой болью, смертной болью, каждый раз репетируя боль смерти, и переживая каждый раз боль трехдневного перехода в новое состояние жизни после смерти по примеру Христа. Аминь.


2000 г.