"Вещи (сборник)" - читать интересную книгу автора (Дорофеев Владислав Юрьевич)БРЫЗГИ ДОЖДЯ«Когда мама играет на сцене, в ее глазах комочки света, в папиных глазах иногда отражаюсь я, наверное сейчас в моих глазах папа во весь рост… Сейчас мои глаза ростом с папу…» Ну, скоро ты там? Девочка и отец гуляют под дождем. Отец идет впереди с большим черным зонтом на пластмассовой ручке, на отце синий плащ до колен, на руках белые перчатки; отец стрижется коротко, а летом отпускает усы щеточкой. Ходит отец обстоятельно, вдумчиво, подойдет к ноге, поднимет ее, постоит, выпрямит ногу и опускает на землю, любуясь далью. Они идут, по начинающей размокать в хлябь земле, девочка, видно по губам, что-то бормочет и через всякую минуту останавливается и оглядывается назад, потом растерянно сжимает плечики и подбегает вперед, но останавливается отец и говорит. – Ну, скоро ты там? «Попугаи кормят детей, им нельзя волноваться», беседует с собой младшенькая, дочь отца и сестра, 7-яя. Она с потревоженным и фальшивым лицом мамы бегает по комнате за зеленой мухой, муха жужжит и боится, ничего не понимая, размазанная, утихает на стене над клеткой. Дитя довольно, делает реверанс стене, совсем как мама королю-солнце в «Кабале святош». Они, 14-яя и 40-ий, идут в старом сосновом лесу. Сосны – чудные растения, или они создают чистоту и покой, или чистота и покой их. Зеленая ветвь нежданно, негаданно хлестнула в лицо отцу, он отшатнулся, поскользнулся, нелепо растопырился, падает, бьется головой о пень и, словно, теряет сознание, а память продолжает двигаться с карты на карту, в веерной неге память убегает вперед. Папа ощущает себя стариком, с выпирающим животом под тесной рубашкой, черная борода и прямые седые волосы; память возвращается и подсовывает карту из прошлого, забытого. Отец выходит из магазина, а его старшенькая вывалила из колясочки на землю младшенькую, и сняв штанишки, изящно присела и писает на кудрявенькую головку малышки. Отец застонал, поднял голову, напряг все мышцы. Старшенькая стоит на коленях и держит над ним его большой черный зонт, с края зонта капает на лоб, и лоб, как чужой, и большой, больше тела и зонта, и сосны. – Давно я? Улыбнись, мне неловко. Девочка подымается и хохочет, подает отцу руку и подает зонт. Девочка в буром дождевике с капюшоном. Они поворачиваются и идут назад, в прежнем порядке, из леса в деревню. На голове девочки, под капюшоном красный берет, на берете значок с изображением Достоевского. Уже пятый, четырех предыдущих Достоевских папа выкинул в ночную темь и, наконец, устал срывать. Они идут след в след. С верхушек сосен, это будто букашки, передняя в черных сапогах, задняя в красных, любимые мамины цвета: красный, черный, темно-синий. Двое идут по лесу, через овраг, по лугу, топча щетину трав. Старая церковка с мутной антеной на макушке, начавшая хлюпать дорога, легонький дом на окраине и осовевший петух с красным гребнем. Отец стоит у калитки, ждет, девочка подтаскивая ноги, подходит и молчит. Белая кожа на лице ее, матово блестит в ранних сумерках, глаза девочки, как голубой хрусталь, черная прядь из под берета, закрывает лоб. Дома девочка снимет толстый брезент дождевичка и, обнаружит оранжевый комбинезон со стальными квадратными пряжками на груди и номограммой на спине. Отец девочки ювелир, он подарил своей младшенькой семилетней красавице медного двухголового попугая. Папа с орлиным носом с зелеными глазами, русоволосый. «Совершенно бешеные люди», отзывается о дачниках хозяйка. Папа и девочки живут в дощатом сарае. Когда топят печку, становится тепло и чирикает «попугайка», как говорит младшенькая, белешенькая, челка падает на глаза, и не видно в глазах выражение ужаса, когда, если она одна, кто-то входит, но и запирать дверь девочка боится, ведь еще страшнее стук. Маленькая сидит и красит морковку в синий цвет. Наруже грянул могучий водяной оклик, хлынула пламенная сила дождя по зеленой крыше домика. Папа и старшенькая, разметав свое достоинство, мчат по огороду к двери домика. Стеной восстал ветер, края земли у горизонтов загнулись, смешались материи, темнота подлизнула разноликий шквал. Папа с девочкой не успели подбежать к домику, потерялись и потерялся домик. Усиленно работают сердца в мужской и женской груди, безмолвно и широко раздвинул дождь осязаемое, и прыгнув вперед, отец обнаружил себя, сидящим на чьей-то ладони, но дочь сжалилась и помогла отцу уйти из страха одинокости. Сама стала позабытой, выросла, выросла и покрыла дождевиком землю от дождя, дождь забарабанил по бурой ткани. Едва пахло гарью, когда они зашли в дом. Сверху барабанит. В окна плещет водой. Топится печь. Старшенькая усыпила младшенькую, сидит за столом, листает Гейне. Отец в буром дождевике ушел к хозяйке пить чай. А к хозяйке приехал ее сынок вместе со своей женой. Там разговорились. – Сожалею, но я не умею говорить с человеком, если рядом при этом его жена, это всегда похоже на провокацию. – И отец уходит по огороду. – Сейчас спать!.. Девочка кошачьи смотрит на отца, лижет палец, загибает страницу, закрытую книгу ловко мечет под кровать. Отец, напоенный ее взглядом, лепечет, «спокойной ночи…» Папа закрывает глаза, вертится на двуспальном ложе, утыкает лицо в ладони, плачет, и спит, раскорячившись под одеялом. Под ладонями сминается горькая гримаса одинокости и сытой муки. Ему кажется, что свое состояние нужно выражать через качество изделия, и он четырнадцать и семь лет делает себя отцом девочек, он их изображает, выстукивая их изображение на плоскости пустоты в своем потном углу, заполненным недоразумениями, неумением анализировать, скверным обезьянничанием жизни. Бедняге невдомек, что жизнь, еще до его рождения, загнала его в загон, выстроенный лабиринтом, и не ведая этого, он довольствуется шариком жизни, капелькой, он сосет ее, положив под язык; такие капельки брызгами отлетают от жизни, когда она плещется в реке, или кидается с откоса, чтобы плыть по течению. «Ты, где была, дрянь?» Явно различимое слово колыхнулось в девочке, ойкнув молча, девочка спит, сопя и поерзывает тельцем; скучно тельцу, во сне или в воде оно глядит в себя и понимает себя телом и жажда, и желание, и нервная сила тайных пламеней ворочается в животе, печально сжимается, укрывая темные, тягучие мышцы, скрывая до времени сказочную резкость и плавность. Спящий язычок смазывает сухие губки, и лицо распрямляется в прозрачный лепесток. Четвероногое, двухголовое, четырехрукое женское состояние, составленное из сестренок, спит на девичьей половине. Задыхается огонь в печи, сник и растаял в последнем. В одном, общем пространстве передвигаются и спят люди. В одном пространстве с людьми могут, например, жить собаки. Посмотреть на собаку внимательнее, нежели прежде, и заметим, что задние ноги собаки могут быть, спокойно вытянуты по оси тела, и плашмя помещаться на земле нижними частями, а передние лапы легко и достойно будут руками, голова наклонится, как для поиска желанного запаха, и человек готов, такой же, как и все другие, величественно передвигающиеся в пустоте пространства люди. – Вставайте, лапочки… Отец стоит в изголовье постели и гладит девичьи головы. Душистые, как герань волосы, ласкаются к пальцам отца. Великое искушение дочерней плоти, вернуться назад в пальцы; отец, не понимая, зовет и искушает, зовет и манит, тянет вялую тоску и набрасывается уже на плечики девочек. Девочки умертвили дождь души тела его женщины, осквернили его жену, назад, в космос живота попросили вернуться отца и мать; отец, забывший уже о себе и о рождении своем сюда, в лето, в август, в ночь, в утро, почувствовал родимый крик плоти, исторгшей его когда-то. Мужские пальцы мнут, накручивают волосы, оторвать, сжечь, рассеять, забыть, оттеснить назад. Он, никогда не добирающийся к манящим липким таинствам, помнит одно правило: «девочки явились, чтобы потеснить, и он, сделавший глупость, родив, уже обязан уйти, таков закон лишнего и умершего, – родивши, не родись!» Ритмический мир детства дышит в затылок отцу, и прозрачные спокойные тела детей окружают его парализованное, судорожно двигающееся тело. Мягко и неслышно щекочут пальцы веки детей и череп отца, проникают в живот и растаскивают по частям на волю внутренности, при этом девочки поют и свистят в его уже пустые глазницы. Сущая и красивая необходимость, трогать вещие волосы красавиц-палачей. И в первые мгновения дочерям весело и вольно под отцом лежать и здороваться с ним. Солнце прыгает мячиком в поочереди открытых глазенках. – Дети, вставайте! Утром… Сонливые, крестообразные тела детей бредут следом на свободу раннего дня. Под листьями поют. Кисейные облака в небе. Девочки бегут за отцом через заднюю калитку к реке, плавать. Вода обнажает продрогшие тела, дети и папа проникают под поверхность реки, там окружает их огромное, немое детство, там бурная вода и твердое, безразличное дно. Воды нега держит их веером, и принуждает страшиться настоящего. «За это и не люблю воду», шепчет в нос папа. У, проклятая вода, время твое не постичь, не узнать, не измерить. Ты живешь одной собой, бесполая, ты наслаждаешься гостями, принимаешь всех и зовешь всех. Хочешь, сама родишь, оплодотворенная воздухом… Давно, очень давно хотела и умерла, и родила. С кем тебя сравнить? С собой? А человеком ты пренебрегаешь, и умираешь полупрезрительно. Папа плавает в воде, и копошатся в воде немые слова. «Меня кружат противоречия. Думаю усиленно о ноге, говорит ли она сама с собой, есть ли у нее мысли? Ощущаю, что нет в ноге мысли. Родивши девочек, я умер, а если бы не родил, умер бы? Умер. Ах, где младшенькая? Надо, чтобы все стали рожать, или, чтобы все перестали рожать… Живут, а детей не рожают… Девочки мои». В семейке отвергают стыд. Семья стыдится глупости, унижения и стыда, а тело… на тело не смотрят, как на искупление. Крепенькие, твердые, открытые взгляду, тела девочек валяются на берегу. Отец выносит неторопливый, вольный стан свой на берег, бронзовый ветер улегся на чреслах его, тело дышит жестоко и зло, вскипая моментально, тут же распластываясь в покое воздуха, и на земле. Отец и девочки купаются нагие и веселые. Вот они катаются на берегу веселые, нераздельным комом, вот одетые желтой грязью, валятся в реку, и опять пузатится река, выплевывая наружу тела. Белый измятый шлафрок. Белая гальки хребта. – Дочки, мои дочки, что вы терзаете меня. Одевайтесь, пошли домой. Лицо папы насупилось и застряло в одной гримасе брезгливости. Кем же брезгует папа? На штанине папы сидит ужик с ужихою, папа приблизил руку, ужиха заерзала телом и языком, и настроилась отражать разбой, объект вражды; ужиха – это лишь спинной мозг, а папа – это, ух! сколько всего. Папа самолюбив и много-много тщеславен, стряхивает ужей на травы, перепрыгивает на другое местечко и, торопясь, и бодрясь, лезет в штанины. У отца волосы поотросли за ночь. Много лет назад волосы были по плечи, и когда он купался, он перевязывал их ленточкой на лбу. Отец идет с глянцевым светом на верхней губе, за ним следом, путаясь в травах, одна в оранжевом комбинезоне, вторая в зеленом балахончике. Папа курит, сейчас он полыхнет огоньком и закурит коричневую сигаретку. – Малышка, не отставай, пожалуйста. – Сама ты – малышка. Я лучше тебя вижу след отца. – Что ты ела в сегодняшнем сне? Я помню, ночью пахло земляникой, черникой и курицей с помидорами, такую мама ела однажды на сцене в «Обидчике…». – Нет, я прошлой ночью наелась… В последнем сне я была муравьем, с шестью ногами, усами, как у отца, и у меня был малюсенький муравейчик, я кормила его из зеленой бутылочки голубой пахучей жидкостью, он чавкал и не плакал никогда. Хочешь тайну? Отец становится добрым, если его обнять сзади за шею и поцеловать в ухо, он тогда все сделает и даст, что захочешь. Четырнадцатилетняя не отвечает. Она не уверена, но, кажется, помнит, как в старые времена, когда она была одна, она подсмотрела, как мама танцевала перед папой на каком-то блюде, голая, потом упала на колени, ползла к папе и говорила, плача, он качал головой, заставил ее еще танцевать, и затем поцеловал и, словно, сказал, «хорошо». И качнул монотонно головой. Да, папа тогда простил измену. Справа от двери висят лосиные рога, на одном роге красный берет, на другом маленький рюкзачок, в нем бутафория. Папа и дети иной раз переодеваются и уходят бродить странствующими нищими, как бы цыганами. Папа изображает слепого, на левую руку повязывает желтую повязку, на глазах очки с коричневыми стеклами, в руку берет палку ростом с себя, и две дочери сопровождают отца. С неделю они ходят по Нечерноземной зоне России и пугают ее жителей плачевным, покаянным видом; они танцуют и поют, забредая в очередную деревню. Еще у папы хранится в рюкзачке карта и компас и на каждого по одеялу и разные мелочи. Они выбирают путь так, чтобы засветло пройти от деревни к деревне, ночуют в домах стариков и молодых. Их жалеют, но выжидательно, мол, что скажут, что покажут, что споют, если так вышло… Они ходят, а папа хочет понять Землю и физических людей на ней, ласковой и жестокой. В деревне Глядково троица стала свидетелем похорон и затем величественной перемены веры. Светом вдоль дороги слепило солнце, машины проезжая, мешали похоронной процессии, рядом с папой соседка покойника, радостная, рассказывает о возвращении мужа, что, «стал на колени и плакал, я заплакала, и я уснула, а прежде простила, а он вышел во двор, упал на землю, я из окна глядела, и уснул. После я просыпаюсь от крика: Семен, Семен! И плач, и стук, и стоны, Семен! Я побежала, вижу, Марта кричит, волнуется, потом садится на ступеньки и стонет. Утро красивенькое, пухленькое и стон, Семен. Тут мой проснулся». И ослица не закричала бы громче. Визг, крики, тормоза, и тихо. Семен лежит на дороге. Гроб валяется в стороне. Пустой гроб. А вышло так. На дороге перед процессией образовался затор из машин. Двое, несущие на головах крышку гроба, наткнулись на старуху, сыплющую впереди процессии цветы, задний из этих двоих, зачем-то решил развернуться и въехал краем крышки в лоб одному из передней пары, несущих на полотенцах гроб, у того подогнулись ноги; старуха, предчувствуя нехорошее, растерянно взвизгнула, и позже зашлась рвотным визгом суки; задняя из трех пар, что несли на полотенцах гроб, желая, вероятно, удержать гроб в равновесии, потянула свое полотенце; гроб перевалился назад, покойник зашевелился, перевернувшись, упал на грудь, а грузовик, бросившись в свободный от затора путь, правым передним колесом проехал по пространству головы мертвеца. Перед похоронами Семен умирал четыре дня. Он лег днем уснуть, и не просыпался, пока не скончался. Все ждали, а Семен лежал. Умер Семен второй раз здесь на дороге. Родившись, остался сегодня Семен безголовый. – Семен. Бросилась на безголовый труп вдова, еще раз мертвая Марта, и упала, стараясь целовать то, что было головой, то место, где должны быть губы. – Папа, папа. Дочери Семена жалко, печально и зло заплакали, глаза тут и высохли, дочки сели у трупа на дорогу. – Отец. Сын с кулаками наизготове встал у ног трупа, коленопреклоненный. Положили труп в гроб и пошли спинами вперед, к дому, назад; все остальное, гроб, крышка гроба, старуха, засыпающая цветами пройденный было путь. Отвергнутая жизнь и отвергнутая смерть. Что делать жителям Земли сей, если их последняя вера отвергнута. Все плачут единовременно и двигают ногами в такт: раз-два, раз-два. Идут братья в вере, которую не знали, или забыли, когда бы не Семен. Идут. Плач над деревней, плач к небу. Вечер. – Папа, папа, я хочу спать. Семилетняя встает, кивает головой и валится на колени папы, и неловко сдирает очки с лица папы. Темноту процеживает пока один факел, только старшенькая успела увидеть открытые глаза отца, тянет очки к себе, и сует их слепому снова отцу. Мужик, что сидел рядом, отрывает подбородок от кулака, распрямляется. – Идем. Семен мой родич, положим девочек в его доме, там сейчас пусто… Дай мне девчонку… Сиди, там темно, хотя, ведь тебе то что, темно ли, светло. Сиди ты… Давай старшенькую, она посмотрит, куда вам ложиться, там все вместе после ляжете… Жена и дети Семена сегодня переночуют у меня, им нехорошо. Не боишься остаться в доме?.. – Нет… – Это ты, мужик, ты один? А старшая? – Придет скоро, отошла в темноту… – Что ты думаешь, сожжете вы Семена? – Почему не сжечь. Сожжем. Надо, так надо. Мы ведь раз несли Семена на кладбище, а не получилось, так не носить же дважды. – А старик этот, ваш, или пришел откуда? Мужик подрыгал ногами, подтянул губы к носу, жаль темно, очень смешно поерзал носом в стороны и, что-то лепечет. В воздухе пронзительно заорало, будто совы. Отец пугается, бьется телом. – Пятнадцать лет назад, старик вышел из леса. Весь рваный с вытекшими глазами. Старик все знает. – Кто там орет, зычно и мерно? – Лягушки, лягушки. Семилетняя прозрачная красавица-тень спрыгнула на пол, поворачивая голову в направлении окон, раскрывает глаза. Она одна колышется в огромной темноте дома. Будто подходит к окну, улыбается высокой до Луны улыбкой, смотрит из темноты дома, сквозь расстояние до костра, на пламя, пахнущее теплом; жертвенный огонь, родившись, приветствует и темень, и мир, и девочек. Вдруг видит семилетняя, стоит мальчик прозрачный и легкий. Костер уже в самом разгаре, когда к девочке явился вновь тот самый мальчик уже с охапкой цветов, и покрывает тела ее прозрачную тень; мальчик смеется и дышит громко; цветы покрывают семилетнее тело, и пахнут незабудками. Мальчик целует красавицу в губы, и ложится рядом. – Это – незабудки? – Там было темно, я не знаю, но запах может быть незабудковый. Ты теперь вся, как букет, пока будешь жива ты, не умрут незабудки, храните друг друга. Пламя костра деревенеет и опускается вниз, к земле, мальчик на кровати, уже в ногах красавицы, складывает руки на груди и рассказывает. – У меня есть враг. Враг моего возраста, я хочу убить его. Я знаю, этот мальчик любит рыбачить. Он встанет утром рано, пойдет в лес к озеру, сядет на берегу и замолчит, сонно подрагивая в полумраке, я подкрадусь, стукну его и положу в приготовленный мешок с цементом. Затем я отплыву на лодке к середине озера и перевалю мешок в воду. И все. Мальчик падает вперед и, исчезает телом в плоской глубине лодки. Старшенькой нет. Где старшенькая? Семилетняя спит в доме, сорокалетний подошел, опираясь на мужика, к углям и, вдыхает тепло, манящее, как Луна в полнолуние. Мужик зачем-то озирается. Хват-мужик говорит. – Нет, не вижу еще, нет. Ну, ты не бойся, придет. А, вот и она легка, как ноченька, бежит к нам, раскинув руки в стороны. Я пошел, тороплюсь, старшенькая знает, отведет. Прощай, дорогой… Не боишься остаться в доме?.. Утром Марта вас разбудит… Разошлась деревня, разбрелась по домам, уснула и, как бы забыла на утро, что было вчера, но происшествие сложится в песню и легенду. Дочь и отец идут в дом. Впереди дочь, за ней отец, положив руку на ее правое плечо, дочь вытирает капли пота на лбу и спускает на глаза челку, так она напоминает кобылку. Она еще слепая, и она еще частица темного, нового мира, который сотворил женщину. Этот мир – деревенский сад. Отец, Овлаан, до сегодняшнего дня верил в неизменность отношения дочери к отцу. Вторую свою руку отец воткнул в бок, ждет, молчит. Парочка подходит к крыльцу, дочь тыкает дверь, отец скрипит ступенями, вваливается в темь дома, бросает дверь назад, стаскивает очки, но темь позволяет лишь нащупать бывшую деву. – Ты где была, дрянь. Шепчет папа и добела стискивает пальцы, но этого не видно. Старшенькая держит в руке кружку, она схватила ее, когда заскочила в дом. Дочь была с мальчиком из похоронной процессии. Когда они втроем, ерзая телами, вошли в толпу черных и женщин, руку старшенькой нащупала чья-то рука. Она проследила, оказался мальчик. Он шептал, боялся, как боится папа, чтобы не увидели. «Хочешь я расскажу, что произойдет». Она ответила: «Хочу». «Поздно рассказывать, сейчас сама увидишь. Смотри вон желтая школа. За школой наш сад. Приходи, когда наш жертвенный костер озарит верхушки деревьев вокруг дома Семена. Приходи к школе». Старшенькая шепчет ласково. – Огромный костер. Что, будет карнавал? – Нет, будут жечь Семена. Смотри, что сейчас начинается. – Я приду, если будет, как ты предсказал. Затем началось произошедшее уже, и ночью дочь убежала к школе. В беседке под грибком, на песке, в деревенском саду они любили друг друга. Она поцеловала мальчику руку, которую он протянул ей, когда вышел навстречу, он схватил ее тело и поцеловал ее в лоб. Они захотели друг друга, и покатились два тела по земле. Всюду ночь и темь. Помоги боже, им не расставаться. Старшенькая отталкивает мальчика и шепчет. – Страшно. Откатись от меня. Хочу к папе… Ухожу. Старшенькая заплакала и побежала, подпрыгивая, за ограду детского садика. К ограде, возле калитки прислонен металлический жираф, с опущенной шеей и двумя ногами. Бывшая дева замедлила шаги, укоротив их, и присела на корточки перед жирафом, она поцеловала ему плоский металлический нос и прыгнула вверх. – Мальчик. Спасибо. Она воскрикнула и, заулыбалась, смеется тонким металлическим листочкам сирени, которые между прутьев ограды. Мягко громыхнула калитка, старшенькая отбежала, закружилась, закрутилась, подставив ладони небу, и меж небом и головой ее восстало цилиндрическое белое туманное тело, и заиграли в нем зеленые огоньки, и взрывались в нем звезды, а по внутренней стороне пробегала, конечно, и белка, проползла и змея, и стрекоза, и комар, и шла цесарка, и прыгала косуля, и рос цветок лотос. Нам, здешним, открывается дикая и вольная картина. Часть цилиндра, примыкающая к самой голове, стала непрозрачной и там, как по экрану, где сухо и нет пения воды, скользит лодочка, словно, сухая колыбель плывет и, несет по тени водя дитя, старшенькую, деву, навстречу красному зареву, огню; несет сухая пена сухую лодочку, и поет цилиндр, затрагиваемый облаками. – Где лежит младшенькая, покажи? Они забывают включить свет, и топорщится бессильная жестокость отца; двери они прошли, вошли в комнату, в комнате две ширмы и зеркальный шкаф, напротив шкафа круглый стол. Тени оживают и двигаются, размахивают руками, шумят. Большая тень размахнула теневой рукой с возгласом, «ты, где была, дрянь?», смачно и с хрустом всадила кулак в голову маленькой тени. Ночные внутренности плоти дома, раздвигаются сосредоточием теней. Три раза большая тень деформировала голову маленькой тени. Старшенькая постояла. Молчит. Прижимая края кружки к лицу, выдавила в нее из рваных щек и губ жидкую кровь, проверила, опустив, пальцем, много ли набежало, и выплеснула содержимое в лицо папы; выбросила кружку в зеркало шкафа, стекло треснуло, и пятно поползло по трещинам. Руки старшенькой елозят по лицу отца, и она шепчет, «просил, просил». Отец бьет по рукам дочери, садится на пол между столом и шкафом, протягивает ноги к зеркалу, переваливается на бок по стойке «смирно» и плачет, лежит боком и плачет, омывая правую сторону лица. Бедняга отец, дочь для него, как река. Старшенькая вернулась в кухню, затворила крепко дверь, нашарила выключатель, отыскала белую булку, сахарницу, воду. Сидит, отламывая булку, намочит кусок, обваляет в сахаре и в рот. Кожа ее лица темнеет, и как бы отдаляется в пространство совершенного поступка. В пустоту между черепом и прежней кожей лица вторгается светлой пеной электрический воздух и, наверное, застывает, как глухой шум. Старшая дочь выключает свет, ощупывает лицо, споласкивает кожу лица водой, ложится спать на диван под окном, здесь же на кухне, уткнув лицо в составленные ладони. «Наверное, у папы появилась седая прядь. Может быть и у меня?» |
||
|