"О назначении человека" - читать интересную книгу автора (Бердяев Николай Александрович)

Глава II Этика искупления

1. Добро под благодатью. Для всякого чуткого человека ясно, что невозможно довольствоваться законом, что добро законническое не разрешает проблемы жизни. Раз возникло различение между добром и злом, то не в человеческих силах его устранить, т. е. победить зло. И человека мучит жажда искупления, избавления не только от зла, но и от законнического различения добра и зла. Жажда искупления свойственна была уже миру дохристианскому. Мы находим ее в античных мистериях страдающих богов. В зачаточной форме мы находим жажду искупления уже в тотемизме и в тотемистической евхаристии.[81] Жажда искупления есть великое ожидание, что Бог и боги примут участие в разрешении мучительной проблемы добра и зла, примут участие в человеческих страданиях. Бог снизойдет на землю, как огонь, и сгорит грех и зло, исчезнет законническое различение добра и зла и законническое добро, бессильное и терзающее человека. Жажда искупления есть жажда примирения с Богом и единственный путь победы над атеизмом, внушенным человеческому сердцу злом и страданием мира. Это есть встреча с Богом, страдающим и жертвенным, т. е. разделяющим мучительную судьбу человека и мира. Человек есть существо свободное, в нем есть элемент первородной, несотворенной, домирной свободы. Но он бессилен справиться со своей собственной иррациональной свободой, с ее бездонной тьмой. В этом его вековечная трагедия. И нужно, чтобы сам Бог низошел в глубь той свободы, в ее бездонную тьму и принял на себя последствия порожденного ею зла и страдания. Искупление вовсе не есть примирение Бога с человеком, как то извращенно представляет ограниченное человеческое сознание (судебная теория искупления).[82] Искупление есть прежде всего примирение человека с Богом и Творцом, т. е. победа над атеизмом, над естественным отрицанием Бога из-за зла и мук мира. Атеизм, как крик возмущенного человеческого сердца, победим лишь Богом страдающим и разделяющим судьбы мира. На этом пути вместе с тем окончательно преодолевается идолопоклонство, которое всегда остается в отвлеченном монотеизме. Еще в глубине язычества, знавшего лишь богов природных и не знавшего Бога сверхприродного, люди искали помощи и излечения у тотема, у знахаря и мага, у царя-бога или полубога. Человек не мог оставаться один, предоставленный своим силам, зависимый лишь от власти безличного и бесчеловечного закона. Мир был полон богов, но боги были закованы в имманентном кругу природной жизни. И потому сами боги были подчинены року. На страдальческую судьбу человека некому было жаловаться. Человек изживал последствия неведомой ему безвинной вины. Это раскрывается в греческой трагедии. Мир полон богов, но Бог сверхмирный, сверхприродный не сходит в мир, не разделяет его судьбы и не освобождает от рока. Мистерии искупления совершались в имманентном круговороте природной тварной жизни, и они выражали мучительную жажду человека, чтобы сам Бог помог ему в его мучительной борьбе. Если есть Бог, то трудно представить себе, чтобы он мог окончательно покинуть древний языческий мир, сотворивший столь много великого и прекрасного, и предоставить его себе. Бог, очевидно, действовал и в античном языческом мире, но по-иному, через природу, а не через историю, как в еврейском народе. Человек никогда не остается совсем один и предоставленный своим силам. Но он не сознает участия Бога в его жизни и судьбе. Таков результат этики закона. Бог дает закон, но не участвует в его осуществлении. Когда добро находится под законом, оно в известном смысле есть безбожное добро. Закон и значит, что Бог отошел от человека. И в этом источник бессилия закона изменить человеческую природу. В законе добро откалывается от бытия и не может изменить бытие. Искупление соединяет добро и бытие, преодолевает разрыв, установленный законом как последствием греха, оно есть вхождение сущего добра в самые недра бытия. Искупление вырывает корни зла и греха, но этим оно освобождает человека от безраздельной власти закона. Искупление означает прежде всего освобождение. Искупитель есть Освободитель. Закон же от рабства не освобождает. Искупление означает революционный переворот в нравственных оценках, переоценку всех ценностей. Оно устраняет неисчислимое количество табу, побеждает внешний страх нечистоты, все переносит в глубину человеческого сердца, переворачивает все иерархии, установленные в мире. Этика искупления, этика евангельская есть уже этика богочеловеческая. В нравственном акте действует не только человек, но и Бог, не только Бог, но и человек, нет разрыва и противоположения, установленного законом. И то, что невозможно было для человека, становится возможным для Бога.

Всем известно, что евангельская мораль строится на противоположении морали законнической. Но христианский мир сумел жить и строить свое учение так, как будто бы этика евангельская и этика закона никогда не сталкивались. Никто не сможет возражать против того, что христианская, евангельская мораль не есть мораль нормы и закона. Евангельская мораль есть мораль благодатной силы, неизвестной закону, т. е. не есть уже мораль. Все христианство есть не что иное, как приобретение силы во Христе и через Христа, силы перед лицом жизни и смерти, приобретение силы жизни, для которой не страшны страдания и тьма, силы, реально преображающей. Настоящее противоположение и есть противоположение силы и закона, начала онтологически-реального и нормативно-идеального. Поэтому христианству совсем не свойствен отвлеченный морализм, столь характерный для всякого законничества и нормативизма. Тут мы подходим к самой сердцевине христианской этики и этики вообще. Так можно формулировать основную этическую проблематику: может ли быть идея добра целью человеческой жизни и источником всех жизненных оценок? Этика охотно соглашается положить в свою основу верховную идею добра и в этом видит свою специфичность. Но как только идея добра, как верховная, положена в основу этики, этика становится законнической и нормативной. Христианство в своих первичных и девственных суждениях не только усомнилось в том, что идея добра является верховной в жизни, но и резко противоположило свою мораль морали, основанной на идее добра и норме добра. В основе христианства лежит не отвлеченная и всегда бессильная идея добра, которая неизбежно является нормой и законом по отношению к человеку, а живое существо, личность, личное отношение человека к Богу и ближнему. Христианство поставило человека выше идеи добра и этим совершило величайшую революцию в истории человечества, которую христианское человечество не в силах было вполне принять. Идея добра, как и всякая идея, должна склониться и уступить, когда приходит человек. Не отвлеченная идея добра, а человек есть Божье творение и Божье дитя. Человек наследует вечность, от закона же ничего не останется. Так совершает Евангелие прорыв из морали нашего мира, мира падшего и основанного на различении добра и зла, к морали потусторонней, противоположной закону этого мира, морали райской, морали Царства Божьего. Человек искупается от власти закона. Евангельская этика основана на бытии, а не на норме, она жизнь предпочитает закону. Конкретное бытие, живое существо выше всякой отвлеченной идеи, выше и идеи добро. Евангельское добро и заключается в том, чтобы не считать добро верховным началом жизни, а считать человека таким началом. Евангелие показывает, что люди бывают мерзки и лицемерны из любви к добру, из любви к добру истязают человека и забывают о человеке. Суббота для человека, а не человек для субботы – вот сущность великой нравственной революции, произведенной христианством, в которой человек впервые опомнился от роковых последствий различения добра и зла и власти закона. «Суббота» и есть отвлеченное добро, идея, норма, закон, страх нечистоты. Но «Сын человеческий есть господин и субботы». Христианство не знает нравственных норм, отвлеченных, обязательных для всех и всегда. И потому всякая нравственная задача для христианства есть неповторимо индивидуальная задача, а не механическое исполнение нормы, данной раз навсегда. Так и должно быть, если человек, живое существо выше «субботы», отвлеченной идеи добра. Тогда всякий нравственный акт должен быть основан на бесконечном внимании к человеку, от которого он исходит, и к человеку, на которого он направлен. Евангельская этика искупления и благодати прямо противоположна формуле Канта: нельзя поступать так, чтобы это стало максимой поведения для всех и всегда, поступать можно только индивидуально, и всякий другой должен иначе поступать. Общеобязательность заключается лишь в том, чтобы каждый поступал неповторимо индивидуально, т. е. всегда имел перед собой живого человека, конкретную личность, а не отвлеченное добро.

Такова этика любви. Любовь может быть направлена лишь на живое существо, на личность, а не на отвлеченное добро.[83] Руководиться в своих нравственных актах любовью к добру, а не к человеку, к живым существам и значит практиковать этику, противоположную христианской, евангельской, быть фарисеем и законником. Выше же любви к ближнему, к человеку стоит лишь любовь к Богу, который тоже есть конкретное существо, личность, а не отвлеченная идея добра. Любовью к Богу и любовью к человеку исчерпывается евангельская мораль, все же остальное не специфически евангельское и лишь подтверждает закон. Христианство призывает любить «ближнего», а не «дальнего». Это есть очень важное различие. Любовь к «дальнему», отвлеченному человеку и отвлеченному человечеству есть любовь к отвлеченной идее, к отвлеченному добру, а не любовь к человеку. И во имя этой отвлеченной любви люди готовы принести в жертву ближних, живого человека. Такую любовь к «дальнему» мы встречаем в революционной гуманистической морали. Но любовь гуманистическая и любовь христианская очень различны. И различие тут нужно видеть прежде всего в том, что христианская любовь конкретна и лична, гуманистическая же любовь отвлеченна и безлична, что для христианской любви дороже всего человек, для гуманистической же любви дороже всего «идея», хотя бы то была «идея» человечества и человеческого блага. В гуманизме есть, конечно, очень сильные христианские элементы, он христианского происхождения. Высшая человечность раскрыта христианством. Она создана словами Христа, что человек выше субботы, и Христовой заповедью любви к ближнему. Но так же как в христианстве начинают побеждать законники и фарисеи, и «суббота», отвлеченная идея добра, ставится выше человека, живого существа, так же и в гуманизме побеждают свои законники и фарисеи, и отвлеченная идея блага человечества или прогресса человечества ставится выше человека, живого существа. Величайшее извращение получается на почве ложного понимания «добрых дел». «Добрые дела» начинают понимать не как проявление любви к Богу и к ближнему, к живому существу, не как обнаружение благостной силы, дающей жизнь другим существам, а как способ самоспасения и самооправдания, как путь осуществления отвлеченной идеи добра, за которое человек получает награду в будущей жизни. Так совершается измена евангельскому откровению любви. «Добрые дела», которые совершаются не из любви к людям и не из заботы о них, а для спасения собственной души, совсем не добрые. Где нет любви, там нет и добра. Любовь не требует и не ждет награды, она сама уже есть награда, есть просветление и преображение бытия, есть луч райского бытия. «Добрые дела», как дела закона, ничего общего не имеют с Евангелием и с христианским откровением, они остаются в мире дохристианском. Помочь ближнему, совершать добрые дела нужно не для спасения души, а из непосредственной любви, для соединения людей, для сочетания душ в Царстве Божьем. Любовь к человеку самоценна, она имеет в себе имманентное качество добра. И есть двоякое отношение к ближнему, к живому существу, обладающему самоценностью. Есть жалость. Жалость есть разделение богооставленности твари, соединение с нею в этой богооставленности. И есть любовь. Любовь есть разделение жизни в Боге, в благодатной помощи Божьей. Жалость не есть самое последнее и высшее, выше любовь, любовь к другому в Боге. Но жалость одно из самых высоких человеческих состояний, настоящее чудо в нравственной жизни человека, как справедливо говорит Шопенгауэр, хотя он и неверно его объясняет. Это жгучее и острое ощущение богооставленности и готовность разделить эту богооставленность распространяется и на животных, и на всю тварь. Жалость неизбежно входит в любовь, но любовь превышает жалость, ибо знает другого в Боге. Любовь и есть видение другого в Боге и утверждение его для вечной жизни, излучение силы, необходимой для этой вечной жизни. В основе евангельской, христианской этики лежит безусловное признание значения всякой человеческой души, которая стоит дороже царств мира, самоценности личности как образа и подобия Божьего. И никакая отвлеченная идея добра не может быть поставлена выше этой личности.

2. Евангельская мораль и мораль законнически-фарисейская. Мы уже видели, что евангельская мораль отрицает мораль законнически-фарисейскую, мораль самоспасения человека через осуществление нравственного закона. Так как в основании этой своеобразной морали лежит отношение к человеку, к живому существу, к личности, а не к отвлеченному добру, то она носит в высокой степени динамический характер. Христианство не знает застывших типов злодеев или застывших типов праведников. Злодей может превратиться в праведника, и праведник – в злодея. Св. Иоанн Лествичник говорит: «Станешь остерегаться осуждать согрешающих, если будешь помнить, что и Иуда был в соборе учеников Христовых, а разбойник в числе убийц; но в одно мгновение произошло с ним чудо перерождения».[84] Поэтому Христос и учит нас: не судите да не судимы будете. До часа смерти никто не знает, что с человеком может произойти, какие великие перевороты, да и никто не знает, что с человеком происходит в час смерти, уже в плане бытия нам недоступного. Поэтому христианство иначе относится к «злодеям», чем этика мира сего, оно не допускает резкого деления людей на две расы, на расу «добрых» и на расу «злых», которым так дорожат этические учения. Только христианство верит в преодолимость прошлого, оно знает тайну забвения и стирания прошлого. Это и есть тайна искупления, и ей создается этика иная, чем этика закона. Искупление освобождает от кармы, от кармического изживания прошлого в бесконечном будущем. От прошлого не тянутся бесконечные нити в будущее, они перерезываются. В этом тайна покаяния и отпущения грехов. Человек сам себе не может простить греха и низости, он не в силах забыть злого прошлого. Но Христос понес на себе грехи всего мира, и Он может снять грех и простить. Прощение и забвение возможно лишь во Христе и через Христа. Человек не может себе простить грех и зло и изжить его последствия, он освобождается через Христа. Но он должен во имя Христа другому, ближнему простить грех и зло, помочь ему избавиться от их власти. Человек не освобождается и не спасается, не улучшается и не усовершенствуется, когда его окончательно причислили к расе «злых» и проклинают его. Наоборот, он от этого погибает. Зло прошлого, которое считается непреодолимым и непоправимым, порождает все новое и новое зло. Человек начинает чувствовать, что он все равно погиб, что возврата нет, что на нем лежит проклятие. Вот против этого и восстает религия и этика искупления. Ибо Христос пришел не для праведников, а для грешников. И нет такого греха, который не может быть снят и прощен. Грех против Сына Человеческого, против самого Христа прощается. Не прощается только грех против Духа Св. Но это уже тайна последнего богоотступничества, которую нельзя отождествлять с атеизмом. Атеизм может быть прощен, и он может означать замутненную любовь к правде. Мы не знаем последней тайны человеческого сердца, его последней глубины, оно открывается только любящему. Но осуждающий редко бывает любящим, и потому для него закрыта тайна человеческого сердца того, кого он осуждает. В этом граница всякого суда и граница разделения на «добрых» и «злых», на «благочестивых» и «богоборцев», на «верующих» и «атеистов». Иногда «злые», «богоборцы» и «атеисты» могут оказаться более угодны Богу, чем «добрые», «благочестивые» и «верующие». Это трудно понять этике закона, но понятно для этики искупления.

Евангелие производит полный переворот в нравственных оценках, все размеры которого мы не ощущаем, потому что слишком привыкли к нему и слишком приспособили его к обыденным нуждам. «Огонь пришел Я низвесть на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся». В этом огне сгорают все старые привычные нравственные оценки и образуются новые. Первые будут последними, последние первыми. Это – неслыханная по своему радикализму революция. Христианство родилось в этой революции, вышло из нее. Но христианскому человечеству было непосильно провести ее в жизнь, ибо это значило бы стать «по ту сторону добра и зла», которыми живет мир. Когда таинственные евангельские слова были превращены в норму, то «последние» стали новыми «первыми». Совсем как в революциях социальных, когда прежде угнетенный класс приходит к власти и начинает угнетать других. Такова участь всех евангельских слов, поскольку они превращаются в норму. Парадокс в том, что угнетенные никогда не могут господствовать, ибо в момент господства они становятся угнетателями. Бедные никогда не могут господствовать, ибо в момент господства они становятся богатыми. И потому никакие внешние революции в положении людей не соответствуют радикализму переворота, возвещенного Евангелием. Евангелие не знает норм и законов. И его нельзя истолковать как норму и закон. Евангелие есть благая весть о наступлении Царства Божьего. И все, к чему призывает Христос, есть призыв к Царству Божьему и только так может быть истолковано. Мораль Царства Божьего оказывается непохожей на мораль мира падшего, находящегося по сю сторону добра и зла. Мораль евангельская находится по ту сторону привычного для мира различения между добром и злом, согласно которому первые – первые, последние – последние. Евангельская этика, этика искупления во всем противоположна миру. Все, что говорит Христос, обычно облекается в форму: «...вам сказано, а я говорю вам». Тареев прав, когда он настаивает на абсолютности Евангелия и его несоизмеримости с относительностью природно-исторической жизни.[85] «А я говорю вам: не противься злому». Обыкновенная нравственная жизнь основана на противлении злому. «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящих вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас». Если понять это как закон, то этот евангельский призыв невыполним, он безумен для этики закона, он предполагает иной, благодатный порядок бытия. «Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам». В этом сущность Евангелия и сущность христианства. Но вся жизнь мира основана на том, что прежде всего ищут «это все», то, что должно «приложиться», а не «Царство Божье». И этика, мораль нашего мира, ищет совсем не Царства Божьего, а ищет оправдания законом. «Не то, что входит в уста, оскверняет человека; но то, что выходит из уст, оскверняет человека». Между тем понятие о чести нашего мира основано на том, что оскверняет человека то, что входит в уста, а не выходит из уст. Честь человека осквернена и ранена тем, что человека выругали или ударили, а не тем, что он выругал или ударил. «Князья народов господствуют над ними, и вельможи властвуют ими; но между вами да не будет так: а кто хочет между вами быть большим, да будет вам слугою». Опять очень радикальная революция, восстающая против князей и вельмож мира. Больший есть лишь слуга. Особенно трудно это было вместить церковной иерархии, которая действовала в мире и искажалась человеческими страстями и грехами. Символически церковь осталась верна словам Христа, но реально изменила им. И в ней господствовали князья и вельможи; и в ней больший не был слугою. Символически папа считал себя слугой, но реально он господствовал даже над князьями и вельможами. «Сын Человеческий не для того пришел, чтобы Ему служили, но чтобы послужить и отдать душу Свою для искупления многих». Христос жил среди грешников, среди мытарей и блудниц, с ними ел и пил. И против этого протестовали фарисеи, носители этики закона, этики мира во имя чистоты. Но Христос не знает ничего нечистого, кроме нечистоты человеческого сердца. «Не здоровые имеют нужду во враче, но больные; Я пришел призвать не праведников, а грешников к покаянию». Фарисейская этика закона не любит больных и грешников, ее представители живут в обществе праведных и чистых и охраняют свои белые одежды. Но Сын Божий говорит фарисеям: «Что вы зовете Меня: „Господи! Господи!“ и не делаете того, что Я говорю». «Здесь Тот, Кто больше храма». «Вы, фарисеи, внешность чаши и блюда очищаете, а внутренность ваша исполнена хищения и лукавства». И эти слова – протест против этики закона, этики чистоты. «Горе вам, законникам, что вы взяли ключ разумения: сами не вошли и входящим воспрепятствовали». Вхождение в Царство Божье не зависит от ключа разумения законников, он препятствует вхождению. И опять слова, означающие полный переворот ценностей: «Что высоко у людей, то мерзость пред Богом». «Остерегайтесь книжников, которые любят ходить в длинных одеждах и любят приветствия в народных собраниях, председания в синагогах и предвозлежания на пиршествах, которые поедают домы вдов и лицемерно долго молятся; они примут тем большее осуждение». Этими книжниками полон христианский мир, для которого этика закона легче и доступнее этики благодати. Вот слова основные для религии этики и благодати: «Не знаете, какого вы духа; ибо Сын Человеческий пришел не губить души человеческие, а спасать». Слова эти сказаны апостолам, которые тогда не понимали Учителя. Этика закона не спасает, а губит человеческие души. «Я пришел для того, чтобы имели жизнь, и имели с избытком». Христос, Спаситель и Искупитель, есть прежде всего источник жизни. Он утверждает жизнь. Этика закона ограничивает и регулирует жизнь, но не может быть источником жизни. Этика искупления восстанавливает источник жизни. Евангелию свойствен абсолютизм и максимализм, но это максимализм особого рода. Ложь моралистического максимализма в том, что он требует максимализма от другого, максимализма в исполнении закона и нормы. Поэтому он беспощаден к людям и всех осуждает. Ничего подобного нет в благодатном максимализме Евангелия. Он лишь открывает Царство Божье и путь к нему, но не дает правил и норм. Максимализм прежде всего применяется к себе, а не к другим. Строгость к себе и снисходительность к ближнему – вот истинно христианское, евангельское отношение к жизни. Есть два нравственных пафоса: один требует прежде всего нравственной высоты от себя и своих, другой прежде всего обличает чужих. Второй пафос не христианский. Отвлеченный нормативный идеализм, хотя бы он практиковался христианами, всегда жесток и фанатичен, он хочет истребить носителей зла. Для подлинных христиан это невозможно, ибо они всюду видят прежде всего живых людей, живых существ. Даже у такого пламенного и значительного мыслителя, как Киркегардт, есть элемент нехристианского максимализма, максимализма безблагодатного, противоположного любви. Это глубоко раскрыл Ибсен в Брандте. Человек не должен считать себя правым, а других виновными, не должен стремиться к тому, чтобы пережить состояние самооправданности. Тут мы подходим к величайшему перевороту, совершенному христианством в отношении к грешным и злым.

3. Христианское отношение к грешным и злым. «Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных». До этого этика закона, этика, не знающая искупления и благодати, думала, что солнце восходит только над добрыми и дождь посылается только на праведных. Но вот Евангелие уравнивает перед Богом добрых и злых, праведных и неправедных. Добрые и праведные не могут больше гордиться своей добротой и праведностью. Прежние законнические оценки доброго и злого не имеют силы. «Мытари и блудницы вперед вас идут в Царство Божие». Идут впереди тех, которые почитают себя праведными и добрыми, впереди фарисеев. Никогда никакая этика не становилась на сторону мытарей и блудниц, грешных и неправедных. Так колеблется человеческое понятие добра, которое казалось незыблемым и абсолютным. Церковь в истории пыталась обезвредить и обезопасить нравственный переворот, совершенный Евангелием, но невозможно было совсем скрыть, что мораль евангельская, мораль Христова не походит на мораль мира, на мораль человеческую. «Кто из вас без греха, первый брось в нее камень». Между тем как этика нашего мира, этика закона, этика фарисейская почитает нравственным долгом бросать в грешницу камень. И бросающий в грешницу камень, осуждающий ближнего как злого, почитает себя в этот момент праведным и действует по нравственному закону. Совершенно ясно, что подлинное христианство не допускает деления человека на два лагеря – «добрых» и «злых», «праведников» и «грешников». Все злые и грешные могут стать добрыми и праведными. Евангелие не хочет знать, что есть раса добрых, идущих в рай, и раса злых, идущих в ад. И праведники, фарисеи совсем не идут в рай. Все безмерно сложнее. Церковь еще в первые века осудила резкое выделение святых, праведных, спасенных («Пастырь» Эрмы, споры вокруг Ипполита, Каллиста, монтанизма). Для этики искупления и благодати не существует двух лагерей, не существует праведников закона, чистых. Ложно само искание гарантий спасения (Лютер, Кальвин, баптизм). Ложно сознание себя пребывающим в лагере спасенных и избранных. Идея ада, о которой речь еще впереди, связана с этим разделением мира на лагерь добрых и на лагерь злых. Законнически-фарисейская мораль легко побеждает евангельскую, ибо ее легче исполнить и исполнением чувствовать себя оправданным. Эта законнически-фарисейская мораль побеждает и в христианском аскетизме, который так часто ведет к охлаждению сердца. Но благодатная евангельская мораль раскрывается в потрясениях жизни, в важных и значительных событиях, к которым закон неприменим.

Каренин у Л. Толстого – типичный законник и фарисей. И его суд над женой своей Анной есть типично фарисейский суд. Он был, конечно, более грешен, чем она. Сердце его было совершенно охлаждено. Но когда Анна была близка к смерти, когда наступила минута необыкновенного потрясения, сердце Каренина расплавилось и он перестал судить по закону, наступила благодатная минута. И отношение Каренина к Вронскому перестало быть законническим, стало человеческим. Так всегда и бывает. Закон, судящий грешников и злых, оказывается пригодным лишь для обыкновенных, обыденных случаев, пока сердца людей холодные и застывшие. Но для необыкновенных, катастрофических положений жизни, когда только и раскрывается глубина жизни, закон оказывается совершенно неприменимым и суд его ничтожным. Поэтому и суд над преступлениями обычно совершенно лишен нравственного значения. Настоящая жизнь лежит по ту сторону закона. Христианство открывает образ Божий в каждом человеке, даже злом и преступном. До христианства образ Божий открывался в герое или в царе. Христианство принесло с собою совершенно новую антропологию. Эта антропология парадоксальна. Парадокс уже лежит в самом отношении к греху. Все грешны, все в первородном грехе. И потому не суди, не осуждай ближнего. Христианство, и только христианство, требует милосердия к грешникам. И потому на почве христианской возникает жажда всеобщего спасения, т. е. реальной победы над злом, в противоположность жажде оттеснения злых в ад, сначала во времени, а потом и в вечности. Вот эта сторона христианства – неосуждение, милость к грешникам – не была достаточно вмещена христианством в истории. Из христианства выводили величайшие осуждения, какие только были в истории. В этом трагизм судьбы христианства. Христианство прежде всего очень повысило сознание бесконечной ценности всякой человеческой души, человеческой жизни, человеческой личности, а значит, и бесконечной ценности души, жизни и личности грешника и «злого». С душой, личностью, жизнью грешников совсем нельзя поступать, как со средством для осуществления «добра» и для торжества «добрых». «Злыми» Бог дорожит не меньше, чем «добрыми». Да и сами эти наименования ничтожны и лживы. Ибо «добрые» так часто бывают «злыми», «злые» же нередко бывают «добрыми». Из христианства сумели вывести самую отвратительную мораль, какую только знает моральная история мира, – мораль трансцендентного, небесного эгоизма. «Добрые» так хотят пролезть в Царство Небесное, что у входа, где образуется давка, готовы раздавить большое количество ближних, оттесняемых ими в ад, в вечную погибель. Так как вход в Царство Небесное узок, то происходит борьба и отбор. «Добрые» и праведные на трупах своих ближних, менее добрых и праведных, пробиваются в рай. Вот это и есть самое страшное поражение, которое христианство потерпело в человеческих сердцах, самое страшное извращение и искажение. Идея трансцендентного эгоизма, исключительной заботы о спасении своей души, которую выводят из аскетической литературы, есть сатаническая идея, сатаническая карикатура на христианство. В действительности спасает душу свою лишь тот, кто согласен погубить ее во имя ближних, во имя братьев, во имя любви Христовой. Нельзя думать о спасении своей души, это есть ложное духовное состояние, небесный утилитаризм, думать можно только об осуществлении высших ценностей жизни, о Царстве Божьем для всех существ, не только для людей, но и для всего мира, т. е. думать о Боге, а не о себе. И никто не смеет чувствовать себя праведником, а других грешниками. Это выражено в учении о смирении, которому умудрились тоже придать законнический характер. Влияние христианства на нравственное сознание человечества было парадоксально и двойственно. С одной стороны, христианству обязан человек своим высочайшим нравственным сознанием и своими высочайшими нравственными эмоциями. Но, с другой стороны, можно сказать, что христианство нравственно ухудшило человека, создав невыносимый конфликт сознания и бессознательного. Античный человек был более целен, более гармоничен, более спокоен, менее раздавлен высотой своей веры.

4. Христианская мораль как мораль силы. Ницше не знал и не понимал настоящего христианства. Перед ним было выродившееся христианское общество, в котором угас героический дух. И он восстал страстно и с негодованием против этого упадочного, мещанского христианства. Ницше делает основное различие между моралью господ и моралью рабов. В еврействе он видит восстание рабов в морали, т. е. слабых. И христианство для него есть мораль рабов. Мораль рабов вся основана на ressentiment слабых к сильным, аристократам, благородным, на зависти и обиде, на желании получить компенсацию в моральной области, взять реванш. Сильные аристократы, благородные для Ницше – это римляне. Победа христианства над римлянами была победой больных над здоровыми, рабов над благородными. Но главная опасность – больные, а не злые. Христианство испортило благородство породы, подменило категории хороших и плохих, т. е. аристократов и рабов, категориями добрых и злых. Раб из чувства ressentiment решил быть первым в вечной жизни. За христианским аскетизмом стоит ressentiment ко всякому мужеству, ко всякой силе. Как ни интересно все, что говорит Ницше о генеалогии морали вообще, о генеалогии христианской морали в частности, истина заключается в прямо противоположном. Из-за слабости и ничтожества христиан Ницше не увидал силы и величия христианства. Христианская мораль есть в духовном смысле аристократическая, а не рабья мораль, мораль сильных духом, а не слабых. Именно христианство призывает идти по линии наибольшего сопротивления миру и требует героических усилий. Именно христианство восстало против рабьей психологии обиды и противопоставило ей благородную психологию вины. Переживание вины и есть переживание аристократическое, переживание благородных, как переживание обиды есть переживание плебейское, унизительное. Именно христианство хочет вырвать из человеческой души ressentiment, излечить человека от больного самолюбия и зависти. Только христианство и знает средство против больного самолюбия. У Ницше было слишком внешнее и поверхностное представление о силе и слабости. Его соблазняло и пленяло внешнее, эстетическое обличие силы римлянина. Но этот римлянин был человеком, побежденным миром, отдавшимся целиком во власть мира, т. е. человеком, пережившим величайшее поражение духа. Христианство есть величайшая сила сопротивления власти мира. Христианская мораль, если ее понимать не законнически, а внутренне и духовно, есть стяжание себе духовной силы во всем. Христианская добродетель совсем не есть долженствование и норма, а мощь, сила. Ницше понял христианскую мораль слишком в духе категорического императива Канта. Но в действительности тут существует полная противоположность. Нормативный идеализм бессилен, он не знает, откуда взять силу для осуществления нормы добра, закона добра. Норма и закон бессильны, так как безблагодатны. Христианство же возводит всякое добро к источнику всякой силы, т. е. к Богу. Христианская мораль, не знающая сковывающих законов и норм, все сводит к приобретению духовной силы у Бога. Иногда это выражается так, как выразил св. Серафим, – стяжание благодати Духа Св. Христианство учит, как быть сильным перед лицом жизни и смерти. Только упадочное христианство выражается в сознании постоянного бессилия и неспособности ни к чему, в вечном дрожании слабой и трясущейся твари. Греховный человек бессилен вне Христа, но силен во Христе. Ибо Христос победил мир.

Прежде всего извращенно и упадочно понимают христианское смирение. Смирение нужно понимать онтологически. Смирение есть проявление духовной мощи в победе над самостью. Эгоцентрическая ориентировка жизни есть главное последствие первородного греха. Человек закупорен в самом себе и все видит из себя и по отношению к самому себе. Человек помешан на самом себе, на своем «я». Мы все грешны эгоцентризмом. Со стороны нет более комического зрелища. Эгоцентризм искажает все перспективы жизни, все видно в ложном освещении, ничему не определено надлежащее место. Нужно подняться на высоту, выйти из ямы эгоцентризма, чтобы увидеть мир в истинном свете, чтобы все получило правильные очертания, чтобы увидеть горизонт. Нужно увидеть центр бытия не в себе, а в Боге, т. е. в подлинном центре, и тогда все становится на свое место. Смирение по онтологическому своему смыслу и есть героическое преодоление эгоцентризма и героическое восхождение на высоту геоцентризма. Смирение есть выход из асфикции своего замкнутого «я», своей затверделой самости в дыхание мировой жизни. Смирение не только не есть отрицание личности, но оно и есть обретение своей личности, ибо личность может быть найдена лишь в Боге, а не в затверделой и закоренелой самости. Смирение не только не противоположно свободе, оно есть акт свободы. Никто и ничто на свете не может принудить меня к смирению, кроме меня самого, лишь через акт свободы оно приходит. Оно всегда есть приобретение большей свободы. Смирение есть глубоко внутреннее, сокровенное явление. И одним из самых страшных извращений христианства было внешнее и рабье понимание смирения. Только через духовный акт смирения побеждается ressentiment, больное самолюбие человека. Всю жизнь стрелы попадают в больное от самолюбия человеческое сердце, и человек бессилен против этих стрел, он истекает кровью. Только духовное смирение может защитить человека от этой мучительной боли. Смирение прежде всего направлено против самолюбия и есть сила, защищающая от больного самолюбия. Только христианство учит полной свободе от внешнего мира, на нас наступающего, нас насилующего и ранящего. Даже слова «повинуйтесь господам» могут быть истолкованы как приобретение внутренней духовной свободы и независимости. Будь свободен духом, не будь рабом в духе. Ибо рабье возмущение есть проявление рабьего духа, отсутствие свободы духа. Человек должен быть свободен внутренне и тогда, когда есть внешнее рабство. И приятие внешнего положения, выпавшего на твою долю, должно быть истолковано как господство над внешним миром, как победа духа. Это не значит, конечно, что человек не должен бороться за улучшение внешнего положения, за социальные изменения и реформы. Но он должен быть духовно свободен и тогда, когда изменения не происходят и произойдут не скоро, даже в тюрьме. Святость есть высшая духовная сила, победа над миром. Любовь есть сила, излучение благостной, дающей жизнь энергии. Преодоление страстей есть сила. И к этой силе призывает христианство. Вся нравственная жизнь есть не что иное, как обретение энергии духовной жизни и победа над слабостью и непросветленностью жизни природной. Христианство призывает к победе над миром, а вовсе не к покорности миру. Смирение не есть покорность, наоборот, оно есть непокорность, движение по линии наибольшего сопротивления. И вместе с тем сила христианской морали и христианской духовности необычайно проста. Только простота эта и может быть силой, ибо усложнение есть раздвоенность и слабость. Христианская мораль, нестерпимая для мира, возможна лишь потому, что она есть мораль богочеловеческая, что есть взаимодействие человека и Бога.

5. Страдание. Аскетизм. Любовь. Отношение христианства к страданию двойственно и парадоксально. Страдание есть последствие греха и зла. Но страдание есть также искупление, оно имеет положительную ценность. Только христианство принимает страдание и имеет до конца мужественное отношение к страданию. Христианство учит не бояться страдания. Ибо страдал сам Бог, Сын Божий. Все остальные учения боятся страдания и бегут от него. Стоицизм и буддизм – высокие типы нехристианских нравственных учений – боятся страдания и учат, как избежать страдания, как стать к нему нечувствительным, как достигнуть бесстрастия. Буддизм признает сострадание, но отрицает любовь, ибо сострадание может быть путем избавления от муки бытия, любовь же утверждает бытие и, следовательно, муку, любовь умножает скорбь и страдания. Для буддизма, в сущности, существует только физическое, а не нравственное зло. Так и должно быть при отрицании свободы. Зло есть боль, страдание. Всякое бытие есть боль и страдание. Христианство имеет мужество принять боль и страдание. Буддизм этого мужества не имеет и потому отказывается от бытия, бежит в небытие. Буддизм не знает, как жизнь может быть выносимой при принятии страдания, не знает тайны креста. Буддизм есть по-своему великое учение о спасении от мук и страдания без Спасителя. Это есть спасение через знание той истины, что бытие есть страдание, т. е., в конце концов, спасение для немногих, ибо лишь немногие – знающие. И Конфуций, и Будда, и стоики, и все мудрецы мира искали покоя для человека, свободы от традиция и муки. Для религиозной и для философской этики вопрос о страдании и избавлении от страдания всегда стоял в центре. В дохристианском западном мире особенно интересны в этом отношении стоики. Стоицизм и есть учение о самоспасении человека от страдания и о достижении покоя, апатии. Стоическая этика свидетельствует о высоком нравственном усилии человека, но, в конце концов, это этика упадочная и пессимистическая, потерявшая смысл жизни и отчаявшаяся, этика страха перед страданиями жизни и смерти. Нужно потерять чувствительность к страданию, стать равнодушным – вот единственный выход. Стоицизм внешне исповедует оптимистическую философию, он верит в мировой разум и хочет согласовать человека с ним для избежания страданий, верит как будто в благостность порядка природы. Но за ним скрыта большая скорбь и бессилие, скрыт страх перед этим самым мировым разумом и природным порядком. В этом отношении особенно замечательна книга Марка Аврелия – один из самых волнующих человеческих документов, изобличающих внутреннюю природу стоицизма. Стоический оптимизм – искусственный. Но и буддизм и стоицизм интересны тем, что они поняли, что жизнь есть страдание, буддизм – прямо, стоицизм – косвенно. Вопрос о смысле страдания есть основной вопрос этики. И страдание есть основная тема христианства. Страдание есть глубочайшая сущность бытия, основной закон всякой жизни. Все живущее болеет и страдает. В этом отношении пессимизм метафизически прав. Всякая оптимистическая метафизика плоска и поверхностна. Но отношение к жизни совсем не решается тем, что жизнь есть боль и страдание. Пессимизм есть все-таки ложь, потому что он пугается страданий жизни, отрекается от жизни, бежит с поля сражения, совершает предательство по отношению к жизни. Я могу знать, что жизнь есть страдание, и вместе с тем принять жизнь, принять страдание жизни, понять смысл страдания. И это делает только христианство.

Есть не одно, а два страдания – есть страдание светлое и искупляющее, страдание к жизни, и есть страдание темное и адское, страдание к смерти. Человек может пережить страдание благостно и просветленно и возродиться к новой жизни от пережитого страдания. Все ниспосланные человеку страдания – смерть близких людей, болезнь, бедность, унижения и разочарования – могут быть очищающими, возрождающими и поднимающими. Но страдания могут окончательно раздавить человека, озлобить его, уничтожить в нем жизнь, убить всякое чувство смысла жизни. Ницше говорит, что человек не столько не выносит страдания, сколько не выносит бессмысленности страдания. Человек может вынести самые страшные страдания, если он видит в них смысл, силы человека огромны. И вот христианство дает смысл страданию и делает его выносимым. Оно дает смысл страданию через тайну креста. Человек переживает двойное страдание. Он страдает от ниспосланных ему испытаний, от ударов, которые ему наносит жизнь, от смерти, болезни, нужды, измены, одиночества, разочарования в людях и пр., и пр. Но он страдает еще от бунта и возмущения против страданий жизни, страдает от того, что не хочет выносить страдания, что проклинает страдание. И это есть новое, еще горшее страдание. И когда человек соглашается выносить страдание, когда он принимает смысл ниспосланного ему страдания, страдание делается более выносимым, оно облегчается, делается меньше, оно делается просветленным. Темное страдание, т. е. самое страшное, и есть страдание, которого человек не принимает, против которого он бунтует и злобствует. Светлое страдание, т. е. возрождающее, и есть то, которое он принимает, в котором видит высший смысл. И в этом смысл Креста. «Возьми крест свой и следуй за Мною». Это и значит: прими страдание, постигни его смысл, выноси его благостно. И когда тебе дано нести свой крест, не сравнивай и не сопоставляй его с крестом другого. Избегать страданий и убегать от страданий есть величайшая иллюзия жизни, самообман. Страдания следуют за нами по пятам, за самыми счастливыми из нас. Один только путь раскрыт перед человеком, путь просветления и возрождения жизни, – принятия страдания как креста, который каждый должен нести и идти за ним, за Распятым на кресте. В этом глубочайшая тайна христианства, христианской этики. Страдание связано с грехом и злом, как и смерть – последнее испытание человека. Но страдание есть также путь искупления, просветления и возрождения. Таков христианский парадокс относительно страдания, и его нужно принять и изжить. Страдание христианина есть вольное принятие креста, вольное несение его. Нужно насильственное страдание превратить в страдание свободное. Страдание глубоко связано со свободой. И искание жизни, в которой не будет уже страдания, есть искание жизни, в которой не будет уже свободы. Поэтому всякая эвдемонистическая этика враждебна свободе. Отсюда вытекает иное отношение к состраданию, чем в буддизме. Сострадание в буддизме есть желание небытия для страждущего, есть отказ нести страдание не только для себя, но и для других. Сострадание в христианстве есть желание просветленной и возрожденной жизни для страждущего, согласие разделить его страдание. Есть сострадание как отказ от жизни, и есть сострадание как утверждение жизни. Всякая жизнь в мире есть несение креста. И я должен нести крест не только свой, но и чужой, крест моих ближних. И я должен искать для других не страдания, а несения креста, потому что несение креста есть просветление страдания и муки жизни. Гуманистическое сострадание живет иллюзией, что можно совершенно освободить людей от страдания и дать людям счастье, оно не приемлет страдания и борется с ним. Но ложно, безобразно и бесчеловечно то понимание христианства, которое отрицает сострадание во имя искупляющего смысла страдания, во имя любви к Богу. Тут мы встречаемся с основным противоречием христианской этики, этики искупления.

Жалость есть самое бесспорное и абсолютное, наиболее сопротивляющееся власти мира состояние человека. И если жалость находит себе мало места в этике закона и нормы, то тем хуже для нее. Блаженны милостивые, милосердные, жалостливые. Невыносимая жалость, которую вызывают у нас глаза страждущего животного, есть божественное состояние в человеке. Но жалость может стать источником богоборства и богопротивления. Из жалости и сострадания к твари человек может отвергнуть Творца. Атеизм может иметь очень высокий источник. Я уже говорил, что сострадание есть переживание богооставленности твари. И вот это чувство богооставленности, в котором есть большая правда, ибо даже Иисус Христос пережил богооставленность, может перейти в чувство богоотвержения. Из жалости к страдающей и стенающей твари я могу восстать на Творца и отвергнуть Творца. Это проблема Ивана Карамазова, терзавшая Достоевского. Переживание жалости, сострадания есть одно из самых трансцендентных, потрясающих человеческих переживаний. Оно может захватить все человеческое существо до глубины, может привести к смерти, может привести к отрицанию и Бога, и мира, и человека. И вместе с тем жалость есть самое сильное доказательство принадлежности человека к другому миру. Жалость и сострадание могут привести к отрицательным результатам, если они не согласуются с свободой и достоинством человека. Моя жалость к другому человеку может привести к отрицанию его свободы и человеческого достоинства. Поэтому жалость, самое прекрасное состояние человека, как и все, обладает способностью превращаться в самое отрицательное состояние, в отвержение Бога и человека. И вот в чем главный парадокс христианской этики. Любовь к ближнему, с которой неизбежно связаны жалость и сострадание, требует облегчения страданий ближнего и даже полного освобождения его от страдания. И вместе с тем страдание нужно человеку для искупления, просветления и спасения. Нужно сочувствовать и сострадать ближнему, облегчать его страдания и вместе считать, что страдания эти являются результатом греха. И в результате этого парадокса, который, как всегда и во всем, люди склонны разрешать в сторону законническую, христиане оказываются сплошь и рядом наименее сострадательными, наименее жалостливыми людьми, вечно осуждающими ближнего, обличающими грех, за который страдания посланы, уподобляющимися утешителям Иова.

Такое иссушение нравственных истоков жизни, такое окостенение сердца мы часто встречаем в монашески-аскетическом отношении к людям и людским страданиям. Аскетизм есть опасная и обоюдоострая вещь. Он может убить то, что называют естественной, гуманистической жалостью к людям, и не вызвать благостной любви Христовой. Тогда иссушенная душа остается с осуждением грешников, без жалости и без любви. Грешники и должны страдать, так им и нужно, для них благо, что они страдают. Это есть нравственная софистика, которой себя оправдывает фарисейское и законническое христианство. И вот в чем тут софизм. Как христианин, я должен желать, чтобы мой ближний и каждый человек нес крест свой. Я хочу креста для своего ближнего. Но значит ли это, что я желаю ему увеличения страданий, желаю, чтобы он страдал как можно больше, и готов способствовать увеличению его страданий? Совсем нет, наоборот. Желание креста для ближнего есть желание облегчения и просветления страданий, желание со своей стороны сделать все, чтобы это страдание было более легким и светлым. Жизнь все равно есть страдание и все равно полна испытаний. Но я не должен быть для ближнего источником страданий и испытаний. Те христиане, которые желают для ближнего побольше страданий и готовы распинать его для его спасения, уподобляются распинавшим Христа. Инквизиция была основана на таком ложном понимании исцеляющего значения страданий. Я должен помогать ближнему нести его крест, а не распинать его. Желание, чтобы человек нес крест свой, не есть желание возложить на человека тяжелый крест и распинать его для его спасения. Принятие креста может быть лишь свободным и должно быть облегчением, а не отягчением, просветлением, а не мукой во тьме. Ложный, законнический аскетизм может вызвать отвращение к добру. Он возлагает на людей бремена неудобоносимые. Лжехристианское отношение к состраданию проецируется в вечность, в вечные адские муки. Таким любвеобильным христианам мало страданий временных и земных, им нужны еще страдания вечные и небесные. Обыкновенный гуманизм, натуральная человечность во много раз выше такого христианства. Я уменьшаю и просветляю свою муку тем, что вольно принимаю ее как крест жизни, и я уменьшаю и просветляю муку ближнего тем, что разделяю ее, сострадаю, облегчаю ее, беру ее на себя. Христианским было бы отношение к каждому человеку, если бы относились к нему, как к умирающему, если бы мы определяли отношение свое к нему перед лицом смерти, и его и нашей. Умирающий вызывает к себе особое отношение. Сразу наше отношение смягчается и облагораживается. И мы способны сострадать человеку, которого мы не любили. Но ведь каждый человек умирающий, и я сам умирающий и должен иметь память смертную. Весь смысл любви к врагам тот, что лишь она преодолевает дурную бесконечность зла, перерезывает цепь зла, переводит людей в другой план. Люди находятся во власти зла и греховных страстей и ищут опоры во власти добра. Но добро бессильно. Только Христос может освободить нас от власти зла и греховных страстей, от дурной бесконечности, сковавшей нас цепью. Только Христова благодатная любовь есть выход из этого круга. Лютер прав, когда говорит, что не дела властвуют над христианином, а христианин властвует над делами. Лютер прав также, что учение о спасении и оправдании верой хочет преодолеть религиозный утилитаризм. Прав Киркегардт, когда постоянно настаивает на том, что Христос не прошлое, а современник. И как современник, Христос нас освобождает и делает возможным то, что невозможно для закона. Страдание самого Христа определилось тем, что Он понес зло и грехи всего мира, всего человечества. Эти страдания были безмерно больше наших и спасительнее наших. Христос прошел через богооставленность, как проходили и мы. Но богооставленность Сына Божьего была безмерно более горькой и страшной, чем наша. В ней утвердилась свобода, свобода человека и твари. Человек и его страдания находятся в центре религии богочеловечества. Это основной мотив русской религиозной мысли, наиболее человечной во всей христианской мысли. Она очень далека от религии личного спасения и самоусовершенствования. Исключительно аскетическое понимание христианства связано с этой религией личного спасения и, следовательно, личного страха и ужаса гибели. Перед такими аффектами меркнет любовь. В Евангелии, в апостольских посланиях нет никаких оснований для такого понимания христианства, оно создано было более поздними эпохами. Ложный аскетизм, аскетизм как цель, а не как средство, ломает жизнь, создает восстания в подсознательном и противоречия в сознании. В конце концов такой аскетизм превращается в фарисейство и законничество. Аскетическая метафизика объявляет любовь невозможной и даже опасной, т. е. вступает в конфликт с источниками христианства. Но если христианство не есть религия личного спасения, во имя которой истязают себя и ближнего, то в чем же сущность христианства?

6. Евангельская весть о Царстве Божьем. Евангелие невозможно понять как норму и закон. Если так понять Евангелие, то оно становится враждебным жизни и несоединимым с жизнью. Тогда абсолютность евангельского учения о жизни делается непонятной и неосуществимой. И главный аргумент, который мир всегда приводил против Евангелия, это его неосуществимость, его противоположность самим законам жизни. И действительно, мораль, возвещенная в Евангелии, парадоксальна и противоположна морали нашего мира, даже самой высокой морали. Евангелие противоречит не только злу, но и тому, что люди почитают добром. Обычно Евангелие пытались приспособить к требованиям мира и тем сделать его приемлемым. Но это всегда бывало искажением христианства. Как же понять абсолютность и надмирную максимальность возвещенной Евангелием правды жизни? Евангелие есть благая весть о наступлении Царства Божьего. Учение о Царстве Божьем есть не только сущность Евангелия, но и всего христианства. Ищите прежде всего Царства Божьего, и все остальное приложится вам. Евангелие открывает абсолютную жизнь Царства Божьего, и в нем все оказывается непохожим на относительную жизнь мира. Евангельская мораль потому не есть норма и правило, что она есть райская мораль и стоит по ту сторону нашего добра и зла, нашего законнического различения добра и зла. Трудно, почти невозможно применить евангельскую абсолютность к человеческой жизни, к жизни общества, к истории, где все во времени и относительно.[86] Слишком ясно, что на Евангелии невозможно обосновать государства, хозяйства, семьи, культуры, нельзя оправдать Евангелием насилий, которыми движется история. Христиане придумывали всякие другие нормы и правила для обоснования своей жизни. Христос пришел низвести огонь с неба, и в огне этом сгорает все, что людям казалось ценным, сгорают все построенные ими царства. Будьте совершенны, как совершенен Отец ваш Небесный. Есть ли это норма и правило жизни? Конечно нет. Совершенство Отца Небесного не может быть нормой для грешного мира, оно абсолютно, а закон всегда относителен к греху. Это есть откровение абсолютной, божественной жизни, непохожей на грешную жизнь мира. Не убий, не укради, не прелюбодействуй – все это может быть нормой, правилом для грешной жизни мира, все это относительно к ней. Но совершенство Отца Небесного, но Царство Божье ни к чему не относится и неприменимо, как правило. Евангелие обращено к внутреннему, духовному человеку, а не к внешнему, социальному человеку. Оно призывает к пробуждению и возрождению духовной жизни, к новому рождению, к врастанию в Царство Божье, а не к внешним делам в мире социальном. Евангелие обращено к вечному началу человеческой души, не зависящему от исторических эпох и социальных положений, и в известном смысле оно не социально. В Евангелии все связано с личностью самого Христа и все непонятно без связи с Христом. Евангельские заветы совершенно неосуществимы и непосильны как правила. Но невозможное для человека возможно для Бога. Лишь во Христе и через Христа осуществляется совершенство, подобное совершенству Отца Небесного, и действительно наступает Царство Божье. В основе Евангелия не закон, хотя бы новый, а сам Христос, Его личность. Такова новая этика искупления и благодати. Но мы живем в двух планах, под законом и под благодатью, в порядке природном и в порядке духовном, и в этом безмерная трудность и сложность жизни христианина в мире. Под властью закона живет человеческое общество, строит свои царства и цивилизации. И евангельское откровение о Царстве Божьем для всей этой строящейся в порядке закона жизни есть катастрофа, есть апокалипсис и страшный суд.

Мы видели уже, как велик переворот, совершенный Евангелием в нравственных оценках. Произошла самая радикальная переоценка ценностей, какую только знает мир. Все делается необычным, непохожим на то, чем живет мир и чем дорожит мир. Мир принужден отказаться не только от своего зла и от своего добра. Не противься злу насилием. Мир же видит добро в противлении злу насилием. Солнце восходит одинаково над добрыми и злыми. Мир же видит добро в том, чтобы солнце восходило лишь над добрыми. Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас. Мир же видит добро лишь в том, чтобы любить друзей своих, а не врагов. И потому только христианство прорывает магический круг мести. Мытари и блудницы впереди идут в Царство Божье. Мир же думает, что впереди идут добрые, праведные, чистые, исполнившие закон и норму. Нужно входить тесными вратами. Мир же идет широкими вратами. Оскверняет то, что выходит из уст, т. е. скверное состояние человеческого сердца. Мир же думает, что оскверняет то, что входит в уста, оскорбляет отношение людей и окружающего мира. Евангелие призывает к беззаботности птиц небесных и полевых лилий, рекомендует не думать о завтрашнем дне. Мир основывает свою жизнь на заботе и на неустанном думании о завтрашнем дне. Нужно оставить отца, мать, жену и даже возненавидеть их, если они мешают искать Царство Божье. Мир же требует прежде всего любви к близким, к отцу, к матери, к жене. Трудно богатому войти в Царство Небесное. Мир же прежде всего уважает богатых, воздает им почести, считает их первыми. Блаженными оказываются совсем не те, которых мир считает блаженными, – блаженны плачущие, кроткие, милостивые, чистые сердцем, алчущие и жаждущие правды и пр., и пр. Мир же считает блаженными богатых, знатных, сильных, обладающих властью, прославленных, смеющихся и пр. Взявший меч мечом и погибнет. Мир же отстаивает свое существование мечом. В Евангелии разлит дух свободы, который страшит мир и представляется ему разрушительным. Между Евангелием и миром существует полная противоположность и несовместимость. Царство Христово не от мира сего. Как же ввести его в мир? А вот уже скоро 2000 лет, как его пытаются ввести в мир. Христос пришел не судить, а спасать. Мир же прежде всего любит суд и нуждается в суде и плохо понимает спасение, хотя нуждается в нем более всего. Абсолютное откровение Евангелия о Царстве Божьем невместимо ни в какие социальные и исторические формы, всегда относительные и временные. Правда духовной жизни невместима в жизнь природную. Христианского государства, христианского хозяйства, христианской семьи, христианской науки, христианского быта никогда не было и быть не может. Ибо в Царстве Божьем и в совершенной божественной жизни нет ни государства, ни хозяйства, ни семьи, ни науки, нет никакого быта, стоящего под знаком закона. Сама церковь в исторических своих воплощениях заражалась государством и принимала его насилия, попадала во власть порядка закона. Но евангельское откровение о Царстве Божьем неприметно, сокровенно, внутренне внесло перемену во все сферы жизни, изменило самую структуру человеческой души, вызвало новые эмоции. Царство Божье приходит неприметно. И когда оно приходило слишком приметно, это всегда было ложью и подменой. Благодатная сила, исходящая от евангельского откровения, освобождает людей от терзающего их страха, самолюбия, властолюбия, от не знающей утоления похоти жизни. Но многие основные вопросы жизни решаются в Евангелии не прямо, а прикровенно. И самому человеку, его свободе предоставлено творческое разрешение все вновь и вновь предстоящих ему задач. Евангелие не столько учит о разрешении задач жизни, сколько об излечении и перерождении ткани души.