"Крушение власти и армии. (Февраль – сентябрь 1917 г.)" - читать интересную книгу автора (Деникин Антон Иванович)Глава XXXVI Корниловское выступление и отзвуки его на Юго-западном фронте27 августа вечером я был как громом, поражен полученным из Ставки сообщением, об отчислении от должности Верховного главнокомандующего, генерала Корнилова. Телеграммой без номера и за подписью «Керенский» предлагалось генералу Корнилову, – сдать временно должность Верховного главнокомандующего генералу Лукомскому, и не ожидая прибытия нового Верховного главнокомандующего выехать в Петроград. Такое распоряжение было совершенно незаконным, и необязательным для исполнения, так как Верховный главнокомандующий ни военному министру, ни министру– председателю, ни тем более товарищу Керенскому, ни в какой мере подчинен не был. Начальник штаба, генерал Лукомский ответил министру-председателю телеграммой № 640, которую я привожу ниже. Содержание ее в копии передано было нам, всем главнокомандующим телеграммой № 6412, которая у меня не сохранилась, но смысл ее ясен из показания Корнилова, в котором говорится: «Я приказал мое решение („должность не сдавать, и выяснить предварительно обстановку“) и решение генерала Лукомского, довести до сведения главнокомандующих всех фронтов». Телеграмма Лукомского № 640 гласила: «Все, близко стоявшие к военному делу, отлично сознавали, что при создавшейся обстановке, и при фактическом руководстве и направлении внутренней политики, безответственными общественными организациями, а также, громадного разлагающего влияния этих организаций на массу армии, последнюю воссоздать не удастся, а наоборот армия как таковая должна развалиться через два-три месяца. И тогда Россия должна будет заключить позорный сепаратный мир, последствия которого были бы для России ужасны. Правительство принимало полумеры, которые, ничего не поправляя, лишь затягивали агонию и, спасая революцию, не спасало Россию. Между тем, завоевания революции можно было спасти лишь путем спасения России, а для этого, прежде всего, необходимо создать действительную сильную власть, и оздоровить тыл. Генерал Корнилов предъявил ряд требований, проведение коих в жизнь затягивалось. При таких условиях генерал Корнилов, не преследуя никаких личных честолюбивых замыслов, и опираясь на ясно выраженное сознание всей здоровой части общества и армии, требовавшее скорейшего создания крепкой власти для спасения Родины, а с ней и завоеваний революции, считал необходимыми более решительные меры, кои обеспечили бы водворение порядка в стране. Приезд Савинкова[259] и Львова, сделавших предложение Корнилову, в том же смысле от вашего имени, лишь заставил генерала Корнилова принять окончательное решение, и согласно с вашим предложением отдать окончательные распоряжения, отменять которые теперь уже поздно. Ваша сегодняшняя телеграмма указывает, что решение, принятое прежде вами и сообщенное от вашего имени Савинковым и Львовым, теперь изменилось. Считаю долгом совести, имея в виду лишь пользу Родины, определенно вам заявить, что теперь остановить начавшееся с вашего же одобрения дело невозможно, и это поведет лишь к гражданской войне, окончательному разложению армии, и позорному сепаратному миру, следствием чего, конечно, не будет закрепление завоеваний революции. Ради спасения России, вам необходимо идти с генералом Корниловым, а не смещать его. Смещение генерала Корнилова поведет за собой ужасы, которых Россия еще не переживала. Я лично не могу принять на себя ответственности за армию, хотя бы на короткое время, и не считаю возможным принимать должность от генерала Корнилова, ибо за этим последует взрыв в армии, который погубит Россию. Лукомский». Все надежды на возрождение армии, и спасение страны мирным путем, рухнули. Я не делал себе никаких иллюзий, относительно последствий подобного столкновения, между генералом Корниловым и Керенским, и не ожидал благополучного окончания, разве только, что корпус Крымова спасет положение. Вместе с тем, я ни одного дня, ни одного часа не считал возможным отожествлять себя идейно с Временным правительством, которое признавал преступным, и поэтому тотчас же послал ему телеграмму следующего содержания: «Я солдат и не привык играть в прятки. 16-го июня, на совещании с членами Временного правительства, я заявил, что целым рядом военных мероприятий оно разрушило, растлило армию и втоптало в грязь наши боевые знамена. Оставление свое на посту главнокомандующего я понял тогда, как сознание Временным правительством своего тяжкого греха перед Родиной, и желание исправить содеянное зло. Сегодня, получив известие, что генерал Корнилов, предъявивший известные требования,[260] могущие еще спасти страну и армию, смещается с поста Верховного главнокомандующего; видя в этом возвращение власти на путь планомерного разрушения армии и, следовательно, гибели страны; считаю долгом довести до сведения Временного правительства, что по этому пути я с ним не пойду. 145. Деникин». Марков одновременно послал телеграмму правительству, выражая солидарность с высказанными мною положениями.[261] Вместе с тем я приказал спросить Ставку, чем могу помочь генералу Корнилову. Он знал, что, кроме нравственного содействия, в моем распоряжении нет никаких реальных возможностей, и поэтому, поблагодарив за это содействие, ничего более не требовал. Я распорядился: переслать копию моей телеграммы всем главнокомандующим, командующим армиями Юго-эападного фронта, и главному начальнику снабжения. Вместе с тем, приказал принять меры, чтобы изолировать фронт от проникновения туда, без ведома штаба, каких-либо сведений о совершающихся событиях, до ликвидации столкновения. Такие же распоряжения получены были от Ставки. Полагаю, можно не прибавлять, что горячие симпатии всего штаба были на стороне Корнилова, и что все с величайшим нетерпением ждали вестей из Могилева, все еще надеясь на благополучный исход. Марков, каждый вечер, собирал офицеров генерал-квартирмейстерской части, для доклада оперативных вопросов: в этот день, 27-го, он ознакомил их со всеми известными нам обстоятельствами столкновения, и нашими телеграммами, и не удержался, чтобы в горячей речи не очертить исторической важности переживаемых событий, необходимости поставить все точки над «и» и оказать полную нравственную поддержку генералу Корнилову… Вместе с тем, во исполнение моего приказания, им принят был ряд мер по Бердичеву и Житомиру: усиление дежурной части 1-го Оренбургского казачьего полка, занятие караулами телеграфных станций, радиотелеграфа и типографий, временную цензуру газет и т. д. Штаб хотел было, для ограждения личной безопасности главнокомандующего, и правильной работы штаба, потребовать 1-й Чехословацкий полк, но я отменил это распоряжение, не желая вызывать политических осложнений; и зазорно было русскому главнокомандующему защищаться от своих солдат чужими штыками. Никаких решительно попыток к личному задержанию кого бы то ни было не делалось, так как это не имело смысла и совершенно не входило в наши намерения. Между тем, среди фронтовой революционной демократии, произошел большой переполох. Члены фронтового комитета в эту ночь покинули общежитие, и ночевали в частных домах на окраине города. Помощники комиссара были в командировке, а сам Иорданский в Житомире, – и обращенные к нему Марковым приглашения прибыть в Бердичев, как в эту ночь, так и 28-го, не имели успеха: Иорданский все ожидал «коварной засады». Наступила ночь, долгая ночь без сна, полная тревожного ожидания и тяжких дум. Никогда еще будущее страны не казалось таким темным, наше бессилие таким обидным и угнетающим. Разыгравшаяся далеко от нас историческая драма, словно отдаленная гроза, кровавыми зарницами бороздила темные тучи, нависшие над Россией. И мы ждали… Эта ночь не забудется никогда. Перед мысленным взором моим проходят как живые, пережитые тогда впечатления. Чередующиеся доклады телеграмм с прямого провода: Соглашение, по-видимому, возможно… Надежд на мирный исход нет… Верховное главнокомандование предложено Клембовскому… Клембовский, по-видимому, откажется… Одна за другой копии телеграмм Временному правительству всех командующих армиями фронта, генерала Эльснера и еще нескольких старших начальников, о присоединении их к мнению, высказанному в моей телеграмме. Трогательное исполнение «Телеграмма министра-председателя за № 4163,[262] во всей своей первой части, является сплошной ложью: не я послал члена Государственной думы В. Львова к Временному правительству, а он приехал ко мне, как посланец министра-председателя. Тому свидетель член Государственной Думы Алексей Аладьин. Таким образом, свершилась великая провокация, которая ставит на карту судьбу Отечества. Русские люди! Великая родина наша умирает. Близок час ее кончины. Вынужденный выступить открыто – я, генерал Корнилов, заявляю, что Временное правительство, под давлением большевистского большинства советов, действует в полном согласии с планами германского генерального штаба и, одновременно с предстоящей высадкой вражеских сил на рижском побережьи, убивает армию и потрясает страну внутри. Тяжелое сознание неминуемой гибели страны повелевает мне, в эти грозные минуты, призвать всех русских людей к спасению умирающей Родины. Все, у кого бьется в груди русское сердце, все, кто верит в Бога – в храмы, молите Господа Бога, об явлении величайшего чуда спасения родимой земли. Я, генерал Корнилов, – сын казака-крестьянина, заявляю всем и каждому, что мне лично ничего не надо, кроме сохранения Великой России, и клянусь довести народ – путем победы над врагом – до Учредительного Собрания, на котором он сам решит свои судьбы, и выберет уклад новой государственной жизни. Предать же Россию в руки ее исконного врага, – германскаго племени, – и сделать русский народ рабами немцев, – я не в силах. И предпочитаю умереть на поле чести и брани, чтобы не видеть позора и срама русской земли. Русский народ, в твоих руках жизнь твоей Родины!» Этот приказ был послан для сведения командующим армиями. На другой день получена была одна телеграмма Керенского, переданная в комиссариат, и с этого времени всякая связь наша с внешним миром была прервана.[263] Итак – жребий брошен. Между правительством и Ставкой выросла пропасть, которую уже перейти невозможно. На другой день, 28-го, революционные учреждения, видя, что им решительно ничего не угрожает, проявили лихорадочную деятельность. В Житомире под председательством Иорданского заседали местные войсковые комитеты и представители социалистических партий. Делегаты фронтового комитета, не оправившиеся еще от испуга, пространно докладывали совещанию, как давно уже назревала в Бердичеве контрреволюция, какая делалась подготовка, как разбивались все усилия комитета привлечь в общее русло «революционной жизни» казаков 1-го Оренбургского полка, и т. д. Иорданский принял на себя «военную власть», произвел в Житомире ряд ненужных арестов, среди старших чинов главного управления снабжения, и за своей подписью, от имени своего, революционных организаций и губернского комиссара, выпустил воззвание, в котором весьма подробно, языком обычных прокламаций, излагалось, как генерал Деникин замыслил «возвратить старый режим, и лишить русский народ Земли и Воли». В то же время, в Бердичеве производилась такая же энергичная работа, под руководством фронтового комитета. Шли беспрерывно заседания всех организаций, и обработка типичных тыловых частей гарнизона. Здесь обвинение было выставлено комитетом другое: «контрреволюционная попытка главнокомандующего, генерала Деникина, свергнуть Временное правительство, и восстановить на престоле Николая II». Прокламации такого содержания, во множестве распространялись между командами, расклеивались на стенах и разбрасывались с мчавшихся по городу автомобилей. Нервное напряжение росло, улица шумела. Члены комитета, в своих отношениях к Маркову, становились все резче и требовательнее. Получены были сведения о возникших волнениях на Лысой горе. Штаб послал туда офицеров, для разъяснения обстановки и возможного умиротворения. Один из них – чешский офицер, поручик Клецандо, который должен был побеседовать с командами пленных австрийцев, подвергся насилию со стороны русских солдат, и сам легко ранил одного из них. Это обстоятельство еще более усилило волнение. Из окна своего дома я наблюдал, как на Лысой горе собирались толпы солдат, как потом они выстроились в колонну, долго, часа два митинговали, по-видимому все не решаясь. Наконец колонна, заключавшая в себе эскадрон ординарцев (бывших полевых жандармов), запасную сотню и еще какие-то вооруженные команды, с массой красных флагов, и в предшествии двух броневых автомобилей, двинулась к городу. При появлении броневика, угрожавшего открыть огонь, оренбургская казачья сотня, дежурившая возле штаба и дома главнокомандующего, ускакала наметом. Мы оказались всецело во власти революционной демократии. Вокруг дома были поставлены «революционные часовые»; товарищ председателя комитета, Колчинский, ввел в дом четырех вооруженных «товарищей» с целью арестовать генерала Маркова, но потом заколебался и ограничился оставлением в приемной комнате начальника штаба двух «экспертов» из фронтового комитета, для контроля его работы; правительству послана радиотелеграмма: «Генерал Деникин, и весь его штаб, подвергнуты в его ставке личному задержанию. Руководство деятельностью войск, в интересах обороны, временно оставлено за ними, но строго контролируется делегатами комитетов». Начались бесконечно длинные, томительные часы. Их не забудешь. И не выразишь словами той глубокой боли, которая охватила душу. В 4 часа 29-го Марков пригласил меня в приемную, куда пришел помощник комиссара Костицин, с 10–15 вооруженными комитетчиками, и прочел мне «приказ комиссара Юго-западного фронта Иорданскаго», в силу которого я, Марков и генерал-квартирмейстер Орлов, подвергались предварительному заключению под арестом, за попытку вооруженного восстания против Временного правительства. Литератору Иорданскому по– видимому, стало стыдно применить аргументы «Земли», «Воли» и «Николая II», предназначенные исключительно для разжигания страстей толпы. Я ответил, что сместить главнокомандующего может только Верховный главнокомандующий, – или Временное правительство, – что комиссар Иорданский совершает явное беззаконие, но что я вынужден подчиниться насилию. Подъехали автомобили, в сопровождении броневиков, мы с Марковым сели; пришлось долго ждать сдававшего дела Орлова возле штаба; мучительное любопытство прохожих, потом поехали на Лысую гору; автомобиль долго блуждал, останавливаясь у разных зданий; подъехали, наконец, к гауптвахте; прошли сквозь толпу человек в сто, ожидавшую там нашего приезда и встретившую нас взглядами, полными ненависти, и грубою бранью; разведены по отдельным карцерам; Костицын весьма любезно предложил мне прислать необходимые вещи; я резко отказался от всяких его услуг; дверь захлопнулась, с шумом повернулся ключ, и я остался один. Через несколько дней была ликвидирована Ставка. Корнилов, Лукомский, Романовский и другие отвезены в Быховскую тюрьму. Революционная демократия праздновала победу. А в те же дни, государственная власть широко открывала двери петроградских тюрем, и выпускала на волю многих влиятельных большевиков – дабы дать им возможность, гласно и открыто, вести дальнейшую работу к уничтожению Российского государства. 1-го сентября Временным правительством подвергнут аресту генерал Корнилов, а 4-го сентября Временным правительством отпущен на свободу Бронштейн-Троцкий. Эти две даты должны быть памятны России. Камера № 1. Десять квадратных аршин пола. Окошко с железной решеткой. В двери небольшой глазок. Нары, стол и табурет. Дышать тяжело – рядом зловонное место. По другую сторону – № 2, там Марков; ходит крупными нервными шагами. Я почему-то помню до сих пор, что он делает по карцеру три шага, я ухитряюсь по кривой делать семь. Тюрьма полна неясных звуков. Напряженный слух разбирается в них, и мало– помалу начинает улавливать ход жизни, даже настроения. Караул – кажется, охранной роты – люди грубые, мстительные. Раннее утро. Гудит чей-то голос. Откуда? За окном, уцепившись за решетку, висят два солдата. Они глядят жестокими злыми глазами, и истерическим голосом произносят тяжелые ругательства. Бросили в открытое окно какую-то гадость. От этих взглядов некуда уйти. Отворачиваюсь к двери – там в глазок смотрит другая пара ненавидящих глаз, оттуда также сыплется отборная брань. Я ложусь на нары и закрываю голову шинелью. Лежу так часами. Весь день – один, другой – сменяются «общественные обвинители» у окна и у дверей – стража свободно допускает всех. И в тесную душную конуру льется непрерывным потоком зловонная струя слов, криков, ругательств, рожденных великой темнотой, слепой ненавистью и бездонной грубостью… Словно пьяной блевотиной облита вся душа, и нет спасения, нет выхода из этого нравственного застенка. О чем они? «Хотел открыть фронт»… «продался немцам»… Приводили и цифру – «за двадцать тысяч рублей»… «хотел лишить земли и воли»… – это – не свое, – это комитетское. Главнокомандующий, генерал, барин – вот это свое! «Попил нашей кровушки, покомандовал, гноил нас в тюрьме, теперь наша воля – сам посиди за решеткой… Барствовал, раскатывал в автомобилях – теперь попробуй полежать на нарах, с. с… Недолго тебе осталось… Не будем ждать, пока сбежишь – сами своими руками задушим»… Меня они – эти тыловые воины, – почти не знали. Но все, что накапливалось годами, столетиями в озлобленных сердцах против нелюбимой власти, против неравенства классов, против личных обид и своей – по чьей-то вине – изломанной жизни, все это выливалось теперь наружу с безграничной жестокостью. И чем выше стоял тот, которого считали врагом народа, чем больше было падение, тем сильнее вражда толпы, тем больше удовлетворения видеть его в своих руках. А за кулисами народной сцены стояли режиссеры, подогревающие и гнев и восторги народные, не верившие в злодейство лицедеев, но допускавшие даже их гибель для вящего реализма действия, и во славу своего сектантского догматизма. Впрочем, эти мотивы в партийной политике называли сь «тактическими соображениями»… Я лежал закрытый с головой шинелью, и под градом ругательств старался дать себе ясный отчет: – За что? Проверка этапов жизни… Отец – суровый воин с добрейшим сердцем. До 30 лет крепостной крестьянин; сдан в рекруты; после 22 лет тяжелой солдатской службы николаевских времен, добился прапорщичьего чина. Вышел майором в отставку. Детство мое тяжелое, безотрадное. Нищета – 45 рублей пенсии в месяц. Смерть отца. Еще тяжелее – 25 рублей пенсии матери. Юность – в учении и в работе на хлеб. Вольноопределяющимся – в казарме на солдатском котле. Офицерство. Академия. Беззаконный выпуск. Жалоба, поданная государю на всесильного военного министра. Возвращение во 2-ю артиллерийскую бригаду. Борьба с отживающей группой старых крепостников; обвинение ими в демагогии. Генеральный штаб. Цензовое командование ротой в 183-м Пултусском полку. Вывел окончательно рукоприкладство. Неудачный опыт «сознательной дисциплины». Да, господин Керенский, и это было в молодости… Отменил негласно дисциплинарные взыскания – «следите друг за другом, останавливайте малодушных – ведь вы же хорошие люди – докажите, что можно служить без палки». Кончилось командование: рота за год вела себя средне, училась плохо и лениво. После моего ухода старый сверхсрочный фельдфебель Сцепура собрал роту, поднял многозначительно кулак в воздух и произнес внятно и раздельно: – Теперь вам – не капитан Деникин. Поняли?.. – Так точно, г. фельдфебель. Рота, рассказывали потом, скоро поправилась. Потом манчжурская война. Боевая работа. Надежды на возрождение армии. Открытая борьба в удушаемой печати с верхами армии, против косности, невежества, привилегий и произвола; борьба за офицерскую и солдатскую долю. Время было суровое – вся служба, вся военная карьера была поставлена на карту… Командование полком. Непрестанные заботы об улучшении солдатского быта. Теперь уже после Пултусского опыта – требовательность по службе, но и бережение человеческого достоинства солдата. Как будто понимали тогда друг друга, и не были чужими. Опять война. Железная дивизия. Близость к стрелку, общая работа. Штаб – всегда возле позиции, чтобы разделить с войсками и грязь, и тесноту, и опасности. Потом длинный страдный путь, полный славных боев, в которых общая жизнь, общие страдания и общая слава сроднили еще более и создали взаимную веру, и трогательную близость. Нет, я не был никогда врагом солдату. Я сбросил с себя шинель и, вскочив с нар, подошел к окну, у которого на решетке повисла солдатская фигура, изрыгавшая ругательства. – Ты лжешь, солдат! Ты не свое говоришь! Если ты не трус, укрывшийся в тылу, если ты был в боях, ты видел, как умели умирать твои офицеры. Ты видел, что они… Руки разжались, и фигура исчезла. Я думаю – просто от сурового окрика, который, невзирая на беспомощность узника, оказывал свое атавистическое действие. В окне и в дверном глазке появились новые лица… Впрочем, не всегда мы встречали одну наглость. Иногда, сквозь напускную грубость наших тюремщиков, видно было чувство неловкости, смущение и даже жалость. Но этого чувства стыдились. В первую холодную ночь, когда у нас не было никаких вещей, Маркову, забывшему захватить пальто, караульный принес солдатскую шинель; но через полчаса – самому ли стыдно стало своего хорошего порыва, или товарищи пристыдили – взял обратно. В случайных заметках Маркова есть такие строки: «Нас обслуживают два пленных австрийца… Кроме них, нашим метрдотелем служит солдат, бывший финляндский стрелок (русский), очень добрый и заботливый человек. В первые дни и ему туго приходилось – товарищи не давали прохода; теперь ничего, поуспокоились. Заботы его о нашем питании прямо трогательны, а новости умилительны по наивности. Вчера он заявил мне, что будет скучать, когда нас увезут… Я его успокоил тем, что скоро на наше место посадят новых генералов – ведь еще не всех извели»… Тяжко на душе. Чувство как-то раздваивается: я ненавижу и презираю толпу – дикую, жестокую, бессмысленную, но к солдату чувствую все же жалость: темный, безграмотный, сбитый с толку человек, способный и на гнусное преступление и на высокий подвиг!.. Скоро несение караульной службы поручили юнкерам 2-й житомирской школы прапорщиков. Стало значительно легче в моральном отношении. Не только сторожили узников, но и охраняли их от толпы. А толпа не раз, по разным поводам, собиралась возле гауптвахты и дико ревела, угрожая самосудом. В доме наискось спешно собиралась в таких случаях дежурная рота, караульные юнкера готовили пулеметы. Помню, что в спокойном и ясном сознании опасности, когда толпа особенно бушевала, я обдумал и свой способ самозащиты: на столике стоял тяжелый графин с водой; им можно проломить череп первому ворвавшемуся в камеру; кровь ожесточит и опьянит «товарищей», и они убьют меня немедленно, не предавая мучениям… Впрочем, за исключением таких неприятных часов, жизнь в тюрьме шла размеренно, методично; было тихо и покойно; физические стеснения тюремного режима, после тягот наших походов, и в сравнении с перенесенными нравственными испытаниями – сущие пустяки. В наш быт вносили разнообразие небольшие приключения: иногда какой-нибудь юнкер-большевик, став у двери, передает новости часовому – громко, чтобы было слышно в камере, что на последнем митинге товарищи Лысой горы, потеряв терпение, решили окончательно покончить с нами самосудом, и что туда нам и дорога. Другой раз Марков, проходя по коридору, видит юнкера-часового, опершегося на ружье, у которого градом сыплются слезы из глаз: ему стало жалко нас… Какой странный, необычайный сентиментализм для нашего звериного времени… Две недели я не выходил из камеры на прогулку, не желая стать предметом любопытства «товарищей», окружавших площадку перед гауптвахтой, и рассматривающих арестованных генералов, как экспонаты в зверинце… Никакого общения с соседями. Много времени для самоуглубления в размышления. А из дома напротив каждый день, когда я открываю окно, – не знаю, друг или враг, – выводит высоким тенором песню: Последний нонешний денечек Гуляю с вами я, друзья… |
||
|