"Второй брак Наполеона. Упадок союза" - читать интересную книгу автора (Вандаль Альберт)

IV

Горя нетерпением покончить дело, Наполеон основывал свои расчеты, не принимая во внимание ни нерешительного и непостоянного характера императора Франца, ни того, что тот не имел ни малейшего желания не только отречься от престола, но и согласиться на новое расчленение своей монархии. В Дотисе партия войны не покинула еще поля сражения и удерживала свои позиции. По приезде Бубна и получении французского ultimatum'a она сделала новое усилие, и был момент, когда она думала, что выиграла дело. Без особого труда она убедила государя, мало сведущего в географии и статистике, что Наполеон, в действительности, не делал никакой уступки, что ultimatum, в той его части, которая касается немецких и иллирийских провинций, ограничиваются повторением первоначально изложенных требований, что Франция просила оптом то, что сначала требовала по частям. Император Франц, основываясь на этих неверных данных, решил составить ответ в отрицательном смысле. Холодно приняв Бубна, поддавшегося идеям мира и снабдив его новым письмом к Наполеону, он приказал ему возвратиться в Вену, В письме он намекнул на возможность возобновления враждебных действий. В это время в Альтенбурге его уполномоченные ограничивались тем, что точнее определяли и увеличивали свои уступки в Галиции. Они давали понять, что с этой стороны предупредительность их государя не имеет пределов, но упорно отказывались отдать иллирийское побережье. Официальной нотой, которая составляла только дипломатическое развитие письма, написанного их государем, они отвергли ultimatum.

Такое упорное, такое подьяческое противодействие его желаниям очень не понравилось императору. Лишь только Бубна вернулся 20 сентября из Дотиса в Вену, Наполеон потребовал его к себе и принял в тот же вечер. Его мрачный и зловещий вид предвещал бурю. Однако, умея владеть собой, в совершенстве владея искусством определять впечатление, производимое его гневом, император хотел рассердиться только в той мере, чтобы подействовать на своего собеседника и застращать его, но не выводя из терпения. Собирая свои силы, готовясь, если бы это понадобилось, возобновить войну, он все-таки предпочитал добиться победы иным путем. Чтобы укротить Австрию, он имел в виду пустить в ход угрозы, искусно усиливая их по мере надобности, и держал про запас последний довод, новый и непреодолимый. Пораженный настойчивостью, с какой австрийцы предлагали ему Галицию, он распознал в этой тактике их упорное желание и надежду поссорить его с Александром и, пользуясь возникшим между ними раздором, обеспечить себе лучшую участь; эту-то призрачную надежду он и хотел рассеять и уничтожить. Тем, кто надеется поссорить его с Россией, он решил объявить о безусловной уверенности в прочности союза; крайне смелым ходом решил он воспользоваться в переговорах с Россией; он решил – помимо ее воли – “неожиданно выставить ее, как пугало, чтобы застращать своего противника и лишить его средств к сопротивлению.

“Что несете вы, – сказал он Бубна, – мир или войну?” Затем, отвечая сам на свой вопрос, исходя из последней ноты Меттерниха, не заглянув даже в письмо императора, которое нераспечатанным сунул в карман, он с бешенством почти закричал, что Австрия не хочет мира. В Дотисе, сказал он, плохо оценивают положение; обольщают себя пагубными надеждами. Вместо того, чтобы серьезно заниматься переговорами, заботятся больше о том, чтобы “бросить между ним и Россией яблоко раздора”.[218] Он говорил, что при такой игре Австрия рискует своим существованием; что, если война возобновится, он будет вести ее убийственным способом, что он поставит своей задачей создание на месте Австрии целого ряда самостоятельных государств, объявит падение династии, завладеет от своего имени занятыми территориями, порвет все узы, связывающие народы с государем, и погубит кредит монархии, что он уже приказал сфабриковать на двести миллионов венских банкнотов и пустить их в обращение. Так как его собеседник пытался спорить и рассуждать, он обратился к пунктам своего ultimatum'a, доказывал их один за другим, настаивал на безусловной необходимости взять себе Триест и побережье, чтобы упрочить этим путем соединение Далмации с итальянским королевством и открыть себе непрерывный путь на Восток. Он горячо и подробно развивал эту тему и был неистощим. Бубна возразил, что Австрия не может отказаться от своих портов, не может существовать без сообщения с морем. “В таком случае, – сказал император, – война неизбежна. Вы нарушите перемирие или я сам должен позаботиться об этом? Но – нет! Мне хочется, чтобы вы сделали мир свидетелем вашего безумия, чтобы вы отказались от перемирия и выступили в истинном свете, предпочитая подвергнуть опасности существование вашего государства, лишь бы не уступить требованиям, которые не вправе предъявить, как победитель, как государь девяти миллионов ваших подданных”. За жестокими выкриками наступила минута молчания. Император с силой швырнул далеко от себя шляпу, что у него было выражением большого гнева, отошел в амбразуру окна, остановился там неподвижно, задумчивый, как бы поглощенный глубоким размышлением, с лицом темным, как туча, из которой, того и гляди, блеснет молния. Но, вдруг, как бы пораженный внезапной мыслью, он заговорил и с необычайной живостью сказал Бубна: “Знаете, что нам остается сделать? Если ваш император находит мои условия слишком тяжелыми, пусть он обратится к третейскому суду России! Мы заключим перемирие на шесть месяцев; царь пришлет представителя в Альтенбург, и я отдамся на его решение”[219].

Артистически разыгранная сцена была неожиданна и произвела потрясающее впечатление. Наполеон умело провел ее, подготовив и проделав ее с замечательным искусством. Высказывая в этом непредвиденном предложении непоколебимую веру в Россию, он рассчитывал навести в Дотисе на самые обескураживающие размышления о возможности достигнуть расторжения союза. У врагов, думал он, не преминут сказать себе: если император Наполеон с такой уверенностью вызывается передать свое дело в руки Александра, если он избирает его посредником, так сказать, верховным судьей спора, значит, он крепко уверен в России, значит, он надеется, что она за него; значит, она предана, послушна ему до раболепства, значит, она готова слепо следовать за ним и действует с ним заодно. Там не усомнятся в том, что русский двор заранее предупрежден, что он осведомлен о требованиях Франции, что он одобряет их и склонен их поддержать. Нужно прибавить, что Наполеон приказал сказать Меттерниху, и повторил это Бубна, что ultimatum сообщен в Петербург. Но ведь возможно было, что Австрия поймает его на слове, что она согласится принять посредничество, решится подождать приговора Александра, мнение которого, в действительности, по меньшей мере подлежало сомнению. Наполеон слишком хорошо знал положение дел противника, чтобы не бояться этого. Он знал, что австрийское правительство, лишенное своих лучших провинций и доходов с них, истощая свои последние средства, испытывая страшные затруднения в продовольствии и содержании войск, не будет в состоянии продержаться несколько месяцев в невыносимом положении, не рискуя погибнуть от истощения и голода, он знал, что австрийскому правительству необходимо было добиться немедленного решения, каково бы оно ни было – сражаться или покориться. Недаром у Меттерниха в разговорах в Альтенбурге вырвалась следующая знаменательная фраза: “Не можем же мы еще три месяца оставаться в таком положении, – нам нужна война или мир”[220]. Следовательно, Наполеон мог вполне безопасно отвечать за чувства Александра, мог предсказывать их заранее, мог ручаться за них, ибо знал, что Австрия не в состоянии удостовериться в них, что она не может открыть действительности, скрытой за грозной декорацией, не может проверить, не пустое ли место за тем страшилищем, которое ей показывают.

После разговора с Бубна, который продолжался три часа, Наполеон прочел письмо Императора Франца и приготовил ответ – резкий, суровый и грозный. Оспаривая правильность австрийских исчислений, он неопровержимо доказал значительность своих уступок, приложив при этом оскорбительное старание убедить императора Франца в его глупости, а его советников – в недобросовестности, и еще раз подтвердил свою неизменную волю придерживаться ultimatum'a. Он ссылался на выгоды своего военного положения, на право сильного, бросал на весы свою шпагу. Он смягчился только в конце, где среди угроз, впадая в лирический тон, в блестящих выражениях воздал хвалу миру. Для заключительного же аккорда он воспользовался Россией. “Я убежден, что справедливость на моей стороне, – говорил он; – я вкладываю в мои требования умеренность, которая удивит Европу, когда ей станет известно, что я соглашаюсь на созыв общего конгресса, куда будут допущены даже уполномоченные Англии и что я предлагаю вам, мой Брат, отдать наше дело на третейский суд императора Александра. Конечно, этим последним предложением я даю самое очевидное доказательство крайнего нежелания проливать кровь, равно как и доказательство желания восстановить мир на континенте”[221].

Когда письмо было уже готово к отправке, Наполеон одумался. Имея в виду придать большую энергию прениям и лично руководить ими, бросая туда доводы, производящие сенсацию, он счел неудобным обращаться со словами гнева непосредственно к своему австрийскому брату. “Лучше, – сказал он, – чтобы государи совсем не переписывались, чем писали друг другу оскорбления”[222]. Поэтому он отложил свое письмо, но сообщил его содержание Маре и Шампаньи для того, чтобы они взяли его темой своих разговоров, – первый с Бубна, второй – с Меттернихом, – и воспользовались всеми средствами давления, которые оно содержало: угрозу царствующему ному, намек на полный развал империи, уверенность и гордую надежду на вмешательство России.

Ввиду такой ужасной будущности мужество Австрии пошатнулось. У Франца I не было твердого и зрело обдуманного решения вновь начать войну в том случае, если бы Наполеон остался непреклонным, а просто нежелание уступать. Во время второй поездки Бубна в Вену сторонники мира при дворе в Дотисе мало-помалу окрепли. По возвращении генерал-адъютанта они почерпнули в его рассказах убедительные доводы. В особенности они выставляли на вид высказанное императором французов намерение – и такое намерение подтверждалось многими данными – объявить войну династии. Они указывали на то, что, желая спасти несколько провинций, австрийский монарх рисковал своей короной. Пользуясь этими доводами, Пальфи действовал на императрицу, а она влияла на императора; и в результате было принято решение покориться[223].

В видах скорейшего достижения мира, Австрия решила вести переговоры в одном месте; вместо того, чтобы вести переговоры и в Альтенбурге, и в Вене, она решила сосредоточить их в Вене. Переговоры в Альтенбурге были прекращены, и Бубна в третий раз предпринял поездку в Вену, куда он должен был сопровождать князя Иоанна Лихтенштейна, снабженного надлежащими полномочиями. Они должны были принять в главных чертах французский ultimatum, ограничиваясь просьбой уступок в деталях.

Итак, Наполеон приближался к цели. Теперь, когда переговоры шли на его глазах, под его непосредственным наблюдением, он быстро двигает их вперед, пользуясь своими обычными приемами, действуя то силой своего обаяния, то страхом. Он хорошо принимает обоих австрийцев, не скупится оказывать лично им изысканное внимание, часто допускает их в свое общество, возит их в театр – в ложу их собственного государя, затем запирается с ними на многие часы и в беседах с ними подавляет их волю. Он действует на них и при помощи своих приближенных, с которыми тем приходится сталкиваться, и заранее распределяет роли своим сотрудникам. Шампаньи, отозванному из Альтенбурга, поручается официальная часть переговоров; ему предписано быть неуступчивым, не оскорбляя. Он ведет переговоры “не многословные”,[224] смягчает резкость своих отказов безупречной вежливостью. “Он делает сто поклонов и не уступает ни одного дюйма земли”[225]. В перерывах между заседаниями Маре разговаривает с австрийскими уполномоченными, затаскивает их к себе и, по-приятельски, уговаривает их сдаться. Затем на подмогу является Лаборд; на него возложено сообщать сенсационные новости, приносить ужас наводящие вести. Он бежит к Лихтенштейну, чтобы предупредительно сообщить ему, что гвардейский егерский полк, который был уже на пути во Францию, получил приказ вернуться обратно, что император решил покончить с переговорами, что, отправляясь на смотр, он предупредил Шампаньи, чтобы тот принес ему к его возвращению или мир, или войну[226]. Подвергаясь ежеминутно нападениям со всех сторон, Лихтенштейн и Бубна, с угрызениями совести, с болью в сердце, отказываются мало-помалу от своих просьб; они жалуются, но уступают.

Тем не менее, они возмущаются при мысли, что приехали только для того, чтобы подписать капитуляцию, Наполеон понял, что необходимо дать их самолюбию и их патриотизму легкое утешение. Поставив сначала ultimatum, он ограничился sine quâ non. Он не отказался сделать кое-какие уступки и приказал отнести их на счет Галиции. Вопрос об уступке варшавянам западной части Галиции, а тем более Кракова, считался окончательным. В восточной Галиции, на правом берегу Вислы, Наполеон спросил сначала два округа для герцогства, затем предназначенные составить долю России округа Львова, Жолкева и Злочева. С 30 сентября по 6 октября он отказывается от всяких требований для поляков в этой части Галиции; он соглашается даже разделить между ними и Австрией дорогие величковские соляные копи около Кракова, и для уравнения потребовал для России уже только два округа.[227] При этих условиях Австрия сохраняла приблизительно три пятых части Галиции, что должно было понравиться в Петербурге, но царь терял Львов, единственное, что имело некоторую ценность в его доле.

Между тем, Александр начал говорить немного яснее. Он снова беседовал с Коленкуром и среди туманных и обычно употребляемых им выражений сказал такую фразу: “Если хотят устроить раздел между мною и великим герцогством, то следует, чтобы оно получило малую часть, а я большую”[228]. Но эта оговорка, сделавшаяся известной в Шенбрунне в первых числах октября, пришла туда слишком поздно для того, чтобы остановить Наполеона в его стремительном полете к примирению, основы которого он уже установил вполне. Чтобы подготовить Александра к принятию его решения, он отправил к нему Чернышева с любезным письмом. Он сообщал в нем, что главное желание России принято во внимание, так как “наибольшая часть Галиции не переменит властителя”.– “Я заботился об интересах Вашего Величества, – прибавлял он, – не менее, чем вы сами могли бы это сделать, принимая во внимание все то, чего требовало мое достоинство”[229]. В заключение он извещал, что мир будет заключен через несколько дней.

Нужно сказать, что он сознавал настоятельную потребность обеспечить за собою мир. Медленность переговоров, которые тянулись в продолжение двух месяцев, являлась как бы ударом его могуществу, как бы поощрением его врагам. В Германии ненависть к нему разгоралась все более; какой-то фанатик покусился на его жизнь. Он приказал заключить соглашение по единственному вопросу, который оставался еще нерешенным, – вопросу о военном вознаграждении. Французы и австрийцы пошли друг другу навстречу, и цифра в семьдесят пять миллионов была принята. 14 октября Лихтенштейн и Бубна, превысив свои полномочия, согласились подписать эти условия, оставляя за своим государем право одобрения и утверждения. Император объявляет об этом нератифицированном еще и, следовательно, предварительном мире, как будто он был уже заключен. Он в громких фразах опубликовывает о заключении мира, приказывает торжественно возвестить об этом событии пушечными выстрелами и, чтобы положить конец препирательствам с австрийцами, на другой же день покидает Вену. Не решаясь вывести из заблуждения своих подданных, с восторгом встретивших конец своим страданиям, Франц I преклонился пред совершившимся фактом. Благодаря вышеописанной хитрости, Наполеон добился развязки кризиса. Чтобы одержать победу, ему пришлось напрячь и пустить в ход все пружины своего могущества, чтобы завладеть миром пришлось дойти до пределов лукавства и обмана. Его счастливая звезда восторжествовала над затруднениями, которые нагромоздила его политика.

По венскому договору, из трех с половиной миллионов душ, уступленных Австрией, четыреста тысяч отошли к Баварии, миллион двести тысяч вошли в состав французской Иллирии; саксонский король, как герцог Варшавский, получил полтора миллиона, тогда как Россия– едва четыреста тысяч. “Е. В. Австрийский император, – говорилось в договоре, уступает и предоставляет во владение Е. В. Российскому императору в самой восточной части прежней Галиции территорию, имеющую четыреста тысяч душ населения, в которую город Броды не может быть включен. Территория будет полюбовно определена комиссарами обеих империй”[230]. Таким образом в то время, как из наших союзников польское герцогство получило “главный выигрыш”[231], Россия заняла последнее место и должна была довольствоваться скромным почти унизительным вознаграждением.

Но, приводя в исполнение свою первоначальную мысль, Наполеон рассчитывал смягчить эту оскорбительную несоразмерность и восстановить до известной степени равновесие, дав России гарантии относительно будущего. Он хочет дать эти гарантии теперь же, так, чтобы они совпадали с договором, чтобы в Петербурге смотрели на них, как на имеющие тесную связь с договором, как на дополнение и поправку к нему. Он желает, чтобы они были широки и ясны, чтобы польские провинции России были ограждены от всякого посягательства и пропаганды, чтобы действительная преграда защищала их от покушений герцогства. Произведенными переделками он не хотел создавать Польшу под другим именем или подготовлять полное ее восстановление – он хотел только увеличить число вооруженных поляков, которые охраняли бы окраину его империи, Он выдает свою мысль, налагая тотчас же на саксонского короля обязательство содержать в расширенном герцогстве войско в шестьдесят тысяч человек вместо тридцати[232]. Отсюда видно, что увеличивая вдвое население Варшавского герцогства, он хотел только удвоить там свою кавалерию. Как только он добился этого результата, он соглашается заключить герцогство в установленные навсегда границы; он не прочь отказаться от всякого другого намерения, от всякой задней мысли, пока Россия останется ему верна.

Уже в письме, которым он хотел подготовить царя, он писал: “Благоденствие и благосостояние герцогства Варшавского требуют, чтобы оно было в милости у Вашего Величества. Подданные[233] Вашего Величества могут считать за достоверное, что ни в коем случае и ни при каких обстоятельствах они не должны надеяться на какое бы то ни было покровительство с моей стороны[234]. 14 октября, сообщая Коленкуру текст договора, Шампаньи прибавляет: “Успокойте министерство относительно усиления герцогства Варшавского. Важно принять меры, чтобы избегнуть нежелательных фактов, которые разыгрывались в Польше со времени Тильзитского мира. Вы уполномочены дать все нужные обеспечения. Вы можете даже предложить соглашение, которое будет признано, что ни один литовец не может поступить на службу в герцогство и обратно – ни один подданный великого герцогства не будет принят на службу в России”[235]. Наконец, 20 октября, в письме, написанном непосредственно графу Румянцеву и имеющем характер официального сообщения, Шампаньи дает понять, что император пойдет так далеко, как только Россия пожелает; что он согласится уничтожить самое имя Полыни, чтобы о ней не было и помину.

“Император, – говорит он, – не только не желает, чтобы возродилась столь далекая его уму идея о восстановлении Польши, но даже склонен содействовать императору Александру во всем, что может изгладить в сердце ее прежних жителей самую память о ней. Величество дает свое согласие, чтобы слова Польша и поляки исчезли не только из всех политических актов, но Даже из истории. Он обяжет саксонского короля сделать все, что может привести к этой цели. Все, что может служить тому, чтобы жители Литвы оставались покорны, будет одобрено Императором и сделано саксонским королем. Неприятные инциденты, имевшие место со времени Тильзитского договора, не повторятся более, будет сделано все возможное, чтобы предупредить их. Итак – полное основание думать, что событие, усиливающее могущество саксонского короля, не только не будет поддерживать в сердцах прежних поляков несбыточную надежду, но даже докажет им тщету и той, которую они могли еще сохранять. Оно положит конец мечтаниям, более опасным для них самих, чем для правительств, подданными коих они состоят. Австрия сохраняет еще три пятых Галиции, и притом ту часть, которая наиболее сроднилась с ее властью. Часть, отделенная для саксонского короля, составляет немного более четверти всего населения Галиции и едва десятую часть прежней Польши. Может ли возродиться из пепла большое королевство, благодаря прибавке столь ничтожной части? Повторяю еще раз, что Император всеми своими средствами будет содействовать всему, что может обеспечить спокойствие и покорность поляков. Он верит, что окажет им добрую услугу, избавляя их от новых несчастий и привлекая к мудрому и отеческому правлению императора, своего союзника и друга[236]”.

Как ни были определены выражения этого письма, нельзя было думать, что Россия спокойно, без горького чувства, отнесется к предпочтению, отданному при распределении территорий великому герцогству. Она должна была увидеть в этом факте оправдание своих подозрений, улику против Наполеона, почти признание императора в приписываемых ему намерениях. Ее опасения должны были окрепнуть и стать на твердую почву.

С точки зрения справедливости, возлагающей каждому по заслугам, решение императора представляется безупречным. Своим поведением во время войны русские едва заслужили исправления границ. “Это больше, чем они заслужили”[237], – говорил Наполеон, – и такая оценка была справедлива. Весьма вероятно, что Россия много получила бы от него, если бы добросовестно помогла ему, если бы честно стала на его сторону и тем приобрела право обратиться к чувствам чести и военного братства, которые всегда находили мощный отклик в его душе. Наполеон в высокой степени ценил верность на поле брани. Этот хитрый политик был безупречным солдатом. Его символом веры было – услуга за услугу, и не было примера, чтобы он торговался о цене крови, пролитой за его дело. Позднее, беседуя с флигель-адъютантом царя, вспоминая прошлое и давая волю своему воображению, что огненными штрихами наметил высокую роль, которую обстоятельства предоставляли России в 1809 г. Он указал, как она должна была взяться за ее исполнение, как бы он сам поступил на месте Александра. “Я приказал бы, – говорил он, – тем ста тысячам, которые были назначены против турок, обратиться лицом к неприятелю, и, войдя в Венгрию, продиктовал бы мир обеим сторонам”.[238] Россия предпочла устраниться от событий, она не пожелала принимать в них участия, – не следовало и жаловаться на их последствия; прежде всего она должна была винить в своих ошибках самое себя. Тем не менее, ввиду того, что Наполеон все еще твердо верил в необходимость союза, с его стороны было крупной, поведшей к пагубным последствиям ошибкой дать опасениям Александра вполне определенный повод, а его жалобам – фактическое основание. Хотя о своем намерении не восстанавливать Польши он объявил вполне искренне, дела его говорили другое. Как бы категоричны ни были его уверения, вещественный залог, данный варшавянам, давал основание не верить ему.

Правда, предложенные им гарантии могли иметь свою цену и в некотором роде исправить договор. Но еще вопрос, в какой форме хотел дать их Наполеон. Вмешается ли он от своего имени или просто прикажет саксонскому королю договориться о них? Примет ли на себя письменные обязательства или только на словах? Подпишет ли договор? Каковы будут его содержание и прочность? Все эти вопросы оставались в письме от 20 октября нерешенными, о них нужно было договориться. Наши предложения вызывали на новые наиболее опасные переговоры, ибо, чтобы достигнуть соглашения в полном смысле слова, нужно было устранить из переговоров всякую неясность, нужно было добраться до тайников взаимных мыслей, с риском найти в них полное разногласие, рискуя при устранении той двусмысленности, благодаря которой до сих пор существовал союз, нанести ему смертельный удар. В Тильзите созданием герцогства был создан и польский вопрос, внедрившийся между императорами, благодаря тому самому акту, который их сблизил. Сперва он тлел под пеплом, но, благодаря войне с Австрией и восстанию в Галиции, он вспыхнул ярким пламенем и еще более осложнился условиями мира. Он перестал быть таким вопросом, на который ловкой политике удалось бы набросить покрывало или замять его. Теперь необходимо было поставить его открыто, смело и, или разрешить его совместными усилиями, или признать неразрешенным. Мы увидим, что дебаты, к которым он поведет, осложненные новым, интимного свойства вопросом, отметят наиболее острую стадию в истории союза