"От Тильзита до Эрфурта" - читать интересную книгу автора (Вандаль Альберт)ВСТУПЛЕНИЕ. АВСТРИЯ, ПРУССИЯ ИЛИ РОССИЯЗавоевав Италию и Германию, трижды победив Австрию, сведя на время к нулю Пруссию, Наполеон очутился лицом к лицу с Россией. Незадолго до этого он пытался заключить с ней союз, но смерть Павла прервала переговоры. Россия вступила в Германию для того, чтобы положить предел успехам Наполеона, но он победил ее при Аустерлице. В следующем году, после иенского сражения, он был вынужден в целях защиты продвинуться еще далее вперед, он проник в сферу традиционного честолюбия и непосредственных интересов России. 28 ноября 1806 года он вступил из завоеванной Пруссии на славянскую землю; перевел свой главный штаб из Берлина в Познань, на порог Польши. 1 декабря он обратился к турецкому султану Селиму III с энергичным призывом, указывая ему на выгодный случай подняться против вечного врага Ислама и вернуть Оттоманской империи прежний блеск.[8] И тот и другой поступок отмечают в жизни Наполеона этап громадного значения – его насильственное вторжение в новый мир. Это – то время, когда он сталкивается по ту сторону покоренной Германии с восточной Европой, с той группой народов, которая простирается от берегов Балтийского моря до Босфора. Эти народы, различные по происхождению, религии, расе, вот уже целое столетие объединены общей опасностью – непрерывным расширением России. Этот сильный враг притесняет то того, то другого из них, угнетает их и подчиняет своему влиянию. В таком состоянии находит их Наполеон. Его появление подает им надежду и снова ставит перед ними вопрос о их судьбе, как будто назначением Наполеона было пробудить и довести до острого кризиса их старинную вражду с Россией. Объявляя введением континентальной блокады беспощадную войну морскому деспотизму англичан, он в то же время поднимает на Висле и Дунае вопрос о делах Петра Великого и Екатерины II. Как в бытность консулом, так и будучи уже императором, Наполеон всегда внимательно следит за смутами на Севере и Востоке и за всем, что творилось в этих странах. “Вот уже десять лет, – писал он в 1806 г. – как я слежу за польскими делами”.[9] Но Польша, поделенная и занятая врагами, задавленная, без правительства и личного представительства, до сих пор не была ему доступна; он мог рассчитывать на влияние в ней только придя с нею в непосредственное соприкосновение. Нельзя сказать того же относительно Турции и соседних с нею стран. На очень короткое время – это было во время экспедиции в Египет – Наполеон избрал себе Восток непосредственной целью; в последующие же годы он главным образом видел в нем средство для диверсии и миролюбивых сделок. На этой почве он рассчитывал разъединить наших врагов и разрушить коалицию, похищая у нее одного из ее членов; он хотел сблизиться с одним из главных дворов, все равно с каким бы то ни было, и приобрести, наконец, союз с сильной державой, который был ему так нужен, чтобы господствовать на континенте и победить Англию. На Западе как ненависть к революционной Франции, так и страх перед Францией-завоевательницей объединили против нас все государства и заставили умолкнуть их соперничество. Какой смысл препираться из-за Италии или Германии, когда общий враг держал в руках и ту, и другую добычу? На Востоке же, хотя борьба интересов и ослабела, она, однако, не прекратилась совсем и снова могла обостриться. В течение полувека на Востоке совершались важные события. Там предусматривались дела, имеющие решающее значение. Казалось, что раздел Польши предвещал и подготовлял расчленение Турции. Турция, ослабленная, потерявшая значительную часть своих владений, подорванная в своем основании, истощалась и разрушалась. Провинции не повиновались уже столице, паши делались независимыми, народы восставали, и монархия султана представляла собой только собрание враждебных и разрозненных владений, в глубине которых шла беспорядочная борьба христианских национальностей. Очевидно, достаточно было малейшего толчка, чтобы вызвать крушение этой развалины. Существовало общераспространенное убеждение, что турки не переживут разразившегося над Европой кризиса. Между соседними государствами некоторые уже давно стремились к разделу, хотя в настоящее время не решались его ускорить, опасаясь вызвать в Европе новую причину для смуты и беспорядков; многие со страхом смотрели на предстоящий раздел, но тем не менее рассчитывали использовать его в своих интересах и в крайнем случае помешать тому, чтобы вследствие его не возросло могущество и благосостояние других государств. Не было кабинета, не было государственного человека, который не набросал бы проекта раздела и не держал его про запас, чтобы в случае надобности противопоставить его требованиям соперников. Не приходя к вооруженному столкновению, зависть и вожделения следили друг за другом и выжидали. В скрытом конфликте, который существовал на этой почве между Петербургом, Веной, Берлином и Лондоном, Наполеон распознал трещину коалиции, и его политика была направлена к тому, чтобы, подобно клину, внедриться в эту трещину и расширить ее. Он хватается за носящуюся в воздухе идею раздела Турции, и открыто высказывает ее вовсе не для того, чтобы сейчас же ее осуществить, но чтобы, смотря по обстоятельствам, создать из неe или приманку, или пугало. Он то одобряет, то осуждает еe. Смотря по тому, с каким государством разговаривает и какое государство хочет обольстить, он то высказывается за скорое разрушение Турции, то ревниво оберегает ее. В 1801 и 1802 годах, во время его первого сближения с Россией, обращаясь к царю Павлу, а затем к Александру I, он обращает их внимание на слабое и непрочное положение Турции, предсказывает неизбежное ее падение и указывает на раздел ее, как на связь, долженствующую соединить Францию и Россию. Он старается пробудить и подстрекнуть в Петербурге традиционные вожделения и пользуется для разговора с русскими языком Екатерины II: “Говорите об Екатерине II, – говорит он Дюроку, назначая его послать в С.-Петербург после смерти Павла, – как о государыне, которая предвидела падение Турецкой империи и сознавала, что русская торговля будет процветать только тогда, когда пойдет через Юг”.[10] Александр I остается глух к этим обольщениям и не поддался соблазну. Откладывая всякое территориальное завоевание, всякий раздел на Востоке, он предпочитает вернуться к борьбе с Францией, желая, чтобы Россия служила резервом для коалиции. Тогда Наполеон снова приступает к восточному вопросу, только с другой стороны, и делает его орудием против России. Будучи недавним врагом турок, презирая их, он обращается к ним, хочет быть их другом, старается предостеречь их против властолюбия России, которое, как бы ни прикрывалось умеренностью, не перестает быть из-за этого ни менее деятельным, ни менее настойчивым. Хотя Россия, по-видимому, временно и отказалась от завоевательной политики Екатерины, но в действительности она только видоизменила способ действий. Говорили, что ее система состоит в том, чтобы попеременно быть или непримиримым врагом, или ближайшим другом Турции.[11] Павел I, затем Александр в начале своего царствования предпочли вторую роль первой. Для господства на Востоке они заменили грубую завоевательную систему мудрой системой протектората. Египетская экспедиция, восстановив против нас турок, бросила их в объятия России. Россия воспользовалась этим, чтобы подчинить их деспотическому союзу и властвовать в их империи. Сея интригу в Диване, подкупая министров, вступая в сношения с пашами, влияя на входящие в состав ее народы, она повсюду осторожно вводила свое влияние. Влияние, которое она имеет на Востоке в наши дни, не может идти в сравнение с тем, которое она приобрела в начале девятнадцатого столетия, когда она одна охраняла право Румынских княжеств, неограниченно распоряжалась Черным морем, пропуская свои корабли мимо Сераля, свободно проходила в Средиземное море, держала на каждом острове Архипелага консула, который играл там роль вице-короля, группировала вокруг своих агентов тысячи покровительствуемых ею людей, обозначаемых под знаменательным именем греко-руссов, занимала Корфу, подстрекала к восстанию Морею и Албанию, эксплуатировала и притесняла Турцию, повсюду хозяйничала в ней и простирала над ней свою непрерывно возрастающую сень. Однако в то время, когда все окружающие султана Селима или подчинялись, или продавались России, в то время, когда он сам притворялся, что тоже подчиняется ей, он чувствовал свое унижение и горел желанием, стряхнуть с себя давящее его иго. Иногда он обращал свои полные надежды взоры к выступавшей на горизонте могучей Франции. С 1804 года Наполеон старался культивировать и укреплять в нем это тяготение. Он обращается к его достоинству, к его энергии: “Разве ты перестал царствовать? – писал он ему 30 января 1805 года… – Проснись, Селим! Призови в министерство твоих друзей, прогони изменников, доверься истинным своим друзьям… или ты потеряешь свою страну, религию и семью”.[12] Подобными пламенными речами и настойчивым дипломатическим воздействием надеялся он постепенно избавить турок от опеки Севера, затем в нужное время вызвать их на энергичное дело, бросить на фланг наших врагов и вернуться к прежней политике монархии. Но диверсия, значение которой уменьшалось благодаря военному упадку турок, была только одной из услуг, которых он ожидал от Востока. Его постоянным желанием было воспользоваться этими странами, как средством нарушить согласие наших врагов. В восемнадцатом веке то Австрия, то Пруссия волновались при виде успехов России на Дунае и старались им помешать. Со времени революции французская опасность отвлекла их от русской опасности, но не заставила забыть о ней. Наполеон спрашивал себя, нельзя ли снова пробудить их недоверие к России, довести его до крайнего предела и снова привлечь к нам немецкие государства на почве сознания общей опасности? Он на считал эту задачу неосуществимой. От 1804 до 1807 года мысль войти в соглашение относительно Востока с Пруссией, а в особенности, с Австрией, периодически вдохновляет его дипломатическую деятельность. Эта мысль составляет в ней одну из существенных черт, самую искусную и, быть может, самую оригинальную. Ее выразителем делается министр иностранных дел Талейран. Она формируется в его депешах и циркулярах, но не менее рельефно выражается в письмах и разговорах самого императора. Ничто не позволяет утверждать, что этот остроумный политический взгляд принадлежит министру более, чем императору.[13] В 1805 году, почти накануне войны с Австрией, Наполеон приказывает написать австрийскому императору, “что сражаться осмысленно можно только из-за Турецкой империи”[14] и указывает на Восток, как на пункт для сближения обоих государств и примирения их интерес сов. При всяком случае он старается доказать, что политика царя, подготовляя постепенно порабощение Турции, вредит Германии, вредит всему континенту не менее, чем Франции. В то самое время, когда Александр I выступает против него борцом за европейскую независимость, он принимает на себя роль защитника равновесия на Востоке от хищнических намерений России. Был момент, когда Талейран по прозорливости и глубине мысли превзошел императора. Это было в 1805 году, на другой день Ульма, накануне Аустерлица. Наполеон шел на Вену, а Талейран, устроившись со своей канцелярией в Страсбурге, как предусмотрительный дипломат, обдумывал условия будущего мира и средства сделать его прочным. Будучи наследником последних и самых трезвых традиций Версальского кабинета, он искренне желал примирения Франции и Австрии и видел в союзе этих двух империй залог спокойствия и устойчивости. Но, думал он, Франция и Австрия перестанут быть соперницами только тогда, когда потеряют всякую точку соприкосновения, иначе говоря, – возможность конфликта. Следовательно, необходимо, чтобы Австрия навсегда была отделена от Франции. Но так как она была изгнана из Италии и вышвырнута из Германии, то было весьма важно, чтобы она получила вознаграждение за все убытки, чтобы она вышла из борьбы успокоенной, утешенной, чтобы она возвысилась в собственных глазах. Только один Восток мог открыть ее честолюбию новое поприще. Толкая ее в эти страны, заставляя ее упрочиться в них и там восстановить свое счастье, Франция приобретала бы этим путем ту неоценимую выгоду, что поставила бы ее в положение постоянной вражды с Россией. Тогда Австрия стала бы смотреть на Восток и перестала бы враждовать с Францией; наоборот, для противодействия России и устранения ее с Дуная, она оперлась бы на Францию.[15] При детальном разборе средств для выполнения этого плана Талейран предлагал предоставить Австрии Румынские княжества и Бессарабию и позволить ей дойти до устьев Дуная. Таким образом, ее территория, продолженная по прямой линии до Черного моря, расположенная между остатками Оттоманских владений и Россией, создала бы оплот против России. Ценой нескольких провинций Турция снова приобрела бы независимость и спокойствие, Россия же, задержанная со стороны европейского Востока, перенесла бы в другое место свое стремление к расширению. Действуя подобно Австрии, она сама собой бросилась бы на Восток, все более внедрялась бы в глубь Азии и рано или поздно столкнулась бы там с Англией, владычицею Индии. Такая перестановка создала бы конфликт между нашими противниками, предупредила бы новые коалиции, обеспечила бы наши победы и разрешила бы “задачу самого прочного мира, какого только может желать разум”. Талейран развил эти взгляды в знаменитой записке[16] я затем в сжатой форме передал их в проекте о договоре. Оба документа показывают в нем одного из тех политиков, у которых, по выражению, приписываемому Шуазелю[17] “будущее всегда на уме”. Несмотря на все это, можно ли упрекнуть императора в том, что он не редактировал условия Пресбургского мира согласно советам своего министра? Во-первых, он думал, – и будущее доказало, что он был прав, – что примирение с Александром I еще возможно, и не находил выгодным создать между Францией и Россией окончательной противоположности интересов. Кроме того, проект Талейрана, названный самим автором “политическим романом”,[18] совершенно не был пригоден для немедленного осуществления, так как Австрия еще не сознавала своего призвания на Востоке и уклонилась бы от наших предложений. Оскорбленная и озлобленная из-за понесенных поражений, рассматривая мир, как передышку, только на словах отказываясь от своих немецких и итальянских провинций, она пришла бы в ужас от наших даров и отказалась бы удалиться на окраину Европы; в особенности, она побоялась бы скомпрометировать себя в глазах России, благосклонность которой в ее несчастье являлась для нее как бы защитой и убежищем. Следовательно, Наполеон вполне правильно оценил проект Талейрана, когда ограничился тем, что одобрил его идею, видя в нем указания для будущего и руководство для будущих отношений к Австрии, если будет продолжаться борьба с Россией, Он предвидел передвижение Габсбургского государства на Восток, желал его, но не считал возможным чересчур явно склонять его к этому, да и, кроме того, отнюдь не допускал этого без параллельного увеличения Франции, и в настоящее время ограничился только его подготовкой. Во время Пресбурсгких переговоров он приказал сделать австрийским уполномоченным кое-какие, впрочем, безрезультатные, намеки по поводу того, чтобы предпринять совокупные завоевания на Востоке в случае, если бы Оттоманская империя разрушилась сама собой.[19] Пока же он старался заинтересовать Венский кабинет в событиях на Дунае, постоянно указывал ему на необходимость поддерживать слабеющую Турцию и оберегать таким образом будущую судьбу Востока. В 1806 году по мере того, как намерения Пруссии делаются все более подозрительными, и предвидится новая кампания, разговор Наполеона с Австрией становится более ясным, более настойчивым. В октябре, когда он уже принял на себя командование своими войсками, он старается заручиться ее нейтралитетом в делах Германии, предлагая ей вести с ним переговоры “на основе сохранения и гарантии Оттоманской империи”.[20] Граф Стадион, первый министр императора Франца, “едва удостаивает ответа”[21] нашего посланника, и Австрия сосредоточивает в Богемии на нашем правом фланге угрожающую обсервационную армию. Громовой удар под Иеной расстраивает ее злой умысел. Уничтожив прусскую армию, прежде, чем идти против русских, Наполеон снова обращается к Австрии, предлагает ей распустить собранные ею войска, но в то же время возобновляет свои предложения и требует, чтобы она была или открытым нашим врагом или нашим союзником: “Вот момент, который более никогда не повторится, – пишет Талейран, – так как со дня на день могут начаться переговоры с Берлинским дворам, следствия которых будут таковы, что не представится более возможности вернуться к системе австрийского союза”.[22] Действительно, Наполеон, которому надоели переговоры с Австрией, снова возвращается к только что разгромленной им Пруссии и старается увлечь ее в свою орбиту. Он предлагает королю Фридриху-Вильгельму III вернуть ему его владения при условии, если он согласится гарантировать вместе с ним против России “независимость и целость Оттоманской Порты”.[23] Но Фридрих-Вильгельм уже бросился в объятия России и призвал в прусскую Польшу армии царя. Он более не свободен и отказывается утвердить перемирие, заключенное его именем. Тогда император покоряется своей участи, продолжает продвигаться к Востоку, пробуждает грозные вопросы, сам вызывает тот кризис, за возникновением которого он до сей поры только следил, и, дотрагиваясь своей шпагой до восточной Европы, заставляет ее содрогнуться и подняться. При виде наших войск Польша восстает. Французы принимаются как освободители. Познань, Варшава воздвигают им триумфальные арки. Знать выходит из своих замков, где она уже одиннадцать лет носит траур по родине, и отдает себя в распоряжение Наполеона. Снова появляются прежние костюмы, запрещенные эмблемы, польские национальные флаги: как будто дело шло о воскресении народа. В Турции происходит подготовленный взрыв. В ноябре 1806 года генерал Себастиани был отправлен посланником в Константинополь с приказанием побудить Порту открыто занять независимое положение относительно России. Селим отчасти уже предусмотрел наше желание. Он предписал закрыть проливы и ограничил привилегии покровительствуемых. С приездом посланника он косвенно отменил русский протекторат над Княжествами, сместив их господарей без разрешения царя. Посланник Александра Италийский выходит из себя и протестует; он требует от Порты восстановления отрешенных господарей и говорит о немедленном своем отъезде. Напуганный его угрозами, обеспокоенный интригами Англии Диван сперва уступает и отменяет султанский указ об их отрешении, но Россия, ссылаясь на целый ряд обид, уже двинула свою армию в Молдавию и направляет ее к Бухаресту. Овладевая Княжествами, она хочет обеспечить себе залог против окончательной измены Турции и в оккупации их видит меру для сохранения своего влияния. Турция, давно приученная к покорности, колеблется между несколькими решениями до тех пор, пока известие о наших победах в Пруссии и о нашем победоносном шествии не кладет конца ее нерешительности. Министры, трусливые или подкупленные, все еще колеблются, но султан и народ стоят за энергичные меры. Они берут верх. Война объявлена, Селим отправляется во французскую главную квартиру посла с поручением вести с Наполеоном переговоры о трактате. Пробуждается религиозный фанатизм, вспыхивает ненависть к чужестранному, по Оттоманской империи проносится воинственный вихрь и на время сближает, разрозненные члены этого огромного тела. Несмотря на то, что христианские народности волнуются и сербские мятежники, делаясь смелее, нападают на Белград, полунезависимые дунайские паши составляют союз, чтобы идти против русских. Паши Албании и Боснии, наши недавние враги, просят помощи у нашей Далматинской армии; регулярные войска собираются в Константинополе, Азия присылает резервы, и движение в Турции является как бы откликом на польское..[24] Наполеон начал с того, что обсудил то и другое мятежное движение не только с точки зрения общей политики, но и как глава армии. Он посмотрел на Польшу и Турцию как на боевой материал и, не преувеличивая их значения, немедленно воспользовался им. Из польских ополчений он организовал регулярные корпуса. Сделав Варшаву центральным пунктом мятежа, он распространил восстание по провинциям. В Турции он вступил в правильную переписку с Селимом, предложил ему договор, армию и офицеров, которые служили бы инструкторами в оттоманских войсках. Не довольствуясь обращением к султану, он хотел говорить с народами; дошел до того, что заставил французских ориенталистов под руководством великого канцлера Камбасереса сочинить и издать на турецком и арабском языках воззвание и приказал распространить его по Востоку в десяти тысячах экземплярах. Это воззвание к мусульманам было представлено в форме прозопопеи.[25] Разговор шел от имени муэдзина, глашатая, голос которого всякий час раздается с высоты минаретов, напоминая правоверным о Боге и призывая их молиться. В его уста были вложены патетические упреки; его заставили напомнить об успехах России в течение целого столетия, указать на нее как на ожесточенного врага Ислама и призвать правоверных к беспощадной борьбе.[26] Такими-то средствами надеялся Наполеон возбудить деятельность громадного числа людей, двинуть их на Дунай и Днестр, отвлечь сюда часть русского войска и, следовательно, настолько же ослабить армии, которые Александр противопоставил бы нам на Висле. Но были ли способны эти, вызванные им национальные силы придти потом в порядок, приобрести прочное основание, сделаться устойчивыми, правильно поставленным“ государствами? Могла ли Польша возродиться, Турция переродиться? Возрождались ли они к жизни только искусственно или они будут в состоянии снова занять постоянное место в европейской системе и изменить ее в нашу пользу? Все это вопросы неизмеримой важности, непроницаемые и сложные, приступить к которым Наполеон еще не решался и даже не решался предусматривать, какого решения они потребуют. С поляками он говорил благосклонно, но загадками. Он заявляет, что он никогда не признавал раздела, но что Польша может ждать спасения только от Провидения и от самой себя; что, прежде всего, она должна доказать свою жизнеспособность, вооружившись поголовно и приняв участие в борьбе. Иногда в его уме бродят обширные и остроумные планы. Начиная с ноября, во время своего пребывания в Берлине, когда он искренне предлагал Фридриху-Вильгельму прекратить военные действия и заключить мир, он принимал меры к тому, чтобы принадлежащие прусскому королю польские провинции, которые оставались незанятыми во время перемирия, могли сделаться автономными. Он предназначал эти земли с прибавкой, может быть, еще Галиции для созидания в преобразованной прусской монархии господствующего элемента. Тогда Пруссия, отстраненная от Рейна, даже отодвинутая к востоку за Эльбу, но зато усиленная на Висле, сделалась бы скорее славянской, чем немецкой страной. Она унаследовала бы ту роль, которую наша прежняя политика предназначала Польше и которая состояла в том, чтобы поддерживать Турцию на Севере и служить оплотом против России. Таким образом, к Пруссии была бы применена система, рекомендованная Талейраном относительно Австрии, то есть предполагалось отбросить ее на Восток, в некотором роде удалить из родины, заставить ее переменить политику вместе с ее интересами. Фридрих-Вильгельм отвергает наши предложения. Тогда Наполеон думает обойтись без него, лишить его престола, объявить падение его династии и поставить под другой скипетр германо-польское государство, которое он задумал создать. Было найдено вступление к декрету, в котором он объявляет миру, что Гогенцоллернский дом перестал царствовать. Что главной причиной тому “роковая необходимость, чтобы между Рейном и Вислой существовало государство, неразрывно связанное интересами с Оттоманской империей, которое постоянно преследовало бы одну с ней цель и защищало бы ее на Севере в то время, когда Франция будет охранять ее в самых недрах оттоманских провинций”.[27] В принципе, Наполеон представляет себе крайние последствия своей победы, но он тем не менее признает их пока только в виде предположения. В действительности он сознает, что он не свободен, что более важные интересы сковывают его решения. Австрия наблюдает за нашим правым флангом со своими все еще внушительными силами; ее войска совершенно свежи. Занимаемое ею положение дает ей возможность ударить нам во фланг, если русские устоят против нас на Висле и поколеблют наше счастье; если же русские отступят и завлекут нас во внутрь своей страны, она может зайти нам в тыл. Вмешательство нового врага может подвергнуть опасности победоносную, но удаленную от своей операционной базы Великую Армию, ослабленную вследствие хотя бы и завершившихся победами сражений, равно, как и вследствие необычайно быстрого движения, которое перенесло ее к берегам Вислы. Поэтому он думает, что следует, и даже более, чем когда-либо, устроить свои дела с Австрией и быть с ней в хороших отношениях. Но турецко-польский кризис представляет ту особенность, что в зависимости от хода дел он может сделать Австрию и нашей союзницей, равно, как и бросить ее в объятия наших врагов. Возрождение Польши на ее границе, заставляя Австрию беспокоиться за свои владения в Галиции, может внушить ей сильную тревогу, может быть, даже враждебные. С другой стороны, внезапное вторжение русских на Дунае, их вступление в румынские провинции, куда австрийская политика поставила себе за правило их не допускать, способно обратить ее внимание на опасность, к которой с некоторого времени относились слишком небрежно. Итак, следует успокоить ее насчет Польши и в то же время поддерживать и усиливать ее опасения на Востоке. Наполеон не будет терять из виду этих двух сторон вопроса. Едва устроившись в Познани, он обращается к императору Францу со словами примирения. Сперва намеками, а затем в более точных выражениях предлагает он ему отказаться от Галиции. Взамен он предлагает ему широкое возмещение в Силезии, в той чудной провинции, которую потеряла и оплакивала Мария-Тереза; да и то он не хочет навязывать этого обмена Австрии; он предоставляет ей полную свободу выбора, уверяет, что не примет никакого решения без ее согласия и вручает ей будущее Польши.[28] В то же время Талейран приказывает возобновить в Вене предложение о соглашении относительно Востока,[29] и в продолжение нескольких месяцев министр иностранных дел с искусством убежденного человека старается осуществить это соглашение. Наполеон предоставляет ему действовать. Хотя он не разделяет его принципиальных симпатий к Австрии и сохраняет к ее двору непреодолимое недоверие, хотя в сущности он считает его непримиримым и почти не ждет от него искренней перемены в отношениях, – все-таки ему теперь до крайности нужно отвратить его вражду. Ради военных требований он согласен создать политическую систему. Рассматривая варшавские и в особенности константинопольские события в зависимости от их отношений к Вене, каждое решение относительно Польши и даже Турции он подчиняет мысли обеспечить себе в настоящем нейтралитет Австрии и, если возможно, ее союз в будущем. В то же время, благодаря замечательному совпадению, взоры России, главные усилия и упования ее политики были направлены также к Австрии. Подобно Наполеону, Александр I сознавал, что нуждается в сильном союзнике. Со времени Аустерлица он более не верил, что его собственных сил, как бы внушительны они ни были, будет достаточно для уравновешения доблести наших войск, гения и счастья их вождя. Пруссия, сведенная к нескольким клочкам территории, могла предложить ему только ничтожное содействие. Надлежало сражаться не за одно с нею, а за нее, и как бы велико ни было желание Александра помочь ей и отомстить за нее, порой, он не решался один начать кампанию, более грозную, чем предыдущие, ставкой которой была бы не только слава русского оружия, но и целость империи и сохранение прежних завоеваний. Он смутно сознавал, что если Австрия, единственное государство, которое было в состоянии оказать ему существенную помощь, не воспользуется случаем соединиться с ним и дополнить европейское соглашение, он рано или поздно вынужден будет вести переговоры с нами, выслушивать Наполеона, имевшего склонность вести переговоры с каждым из своих противников в отдельности, будет вынужден отделить русское дело от дел Европы и отстаивать его за ее счет. Будучи еще противником такого решения, он надеялся избавиться от него путем дипломатической победы в Вене. Со стороны его правительства вся сила убеждения была направлена на получение содействия Австрии. Итак, благодаря своему географическому положению и взаимному положению воюющих сторон, Австрия, по-видимому, держала в своих руках судьбу Европы и судьбу будущих отношений между Францией и Россией. Смотря по тому, на чью сторону она перейдет, она продлит борьбу, изменяя ее характер и ее шансы; устранение же ее от участия могло привести к сближению и объяснению между противниками, не решавшимися вступить в бой один на один. В то самое время, когда Наполеон отправлял в Австрию для изложения своих взглядов и предложений нового посланника генерала Андреосси, Александр I для воздействия на свою старую союзницу рассчитывал главным образом на графа Разумовского, своего представителя при ее дворе, дипломата с живым умом, сумевшего хорошо поставить себя в Вене и влиявшего на двор через посредство высшего общества. Однако важность обстоятельств требовала чрезвычайной миссии; ее доверили лицу, имя которого было замешано во всех распрях того времени. Корсиканец Поццо ди Борго добрался до самого Петербурга, в поисках свободного поприща для борьбы со своим знаменитым соотечественником, который сделался для него заклятым врагом. Он поступил на службу России и, как представитель ее интересов, вел теперь свою борьбу с Наполеоном; позднее ему суждено было оказать большую услугу разгромленной Франции. Император Александр, заметив в нем необычайные способности, нашел его пригодным для ускорения самых важных переговоров, которые тогда должна была вести Россия. Умный, смелый, глубоко преданный делу, за которое он взялся, Поццо умел заставить “интригу служить принципам”.[30] Он вносил в свою манеру вести переговоры такую силу слова и мысли, которая могла восторжествовать над австрийской нерешительностью. Он отличался редкой способностью проникать в тайные помыслы, верно оценивать существующее положение и указывать на решения, которых оно требовало; он нисколько не стеснялся говорить смелую правду тем, кого хотел убедить и кому хотел служить; он часто был доверенным лицам коалиции и никогда не был придворным льстецом. Сверх того, хорошо известный в Вене, он и сам знал в совершенстве светское общество и дипломатический состав этой столицы; он мог использовать свои космополитические связи в видах согласования своих действий с действиями других представителей и, по-видимому, лучше, чем кто-либо, мог говорить от имени всей Европы. Наконец, ненависть, которая подстрекала его природную горячность, его страстное желание добиться цели, казались лучшей гарантией его успеха. Нельзя было придумать ничего лучшего, как поручить личному врагу Наполеона заботу о том, чтобы убедить Австрию предпринять обходное движение, которое должно было застать врасплох императора, атакованного с фронта русскими, и поставить его, слишком верившего в свою звезду, в опасное положение. Поццо приехал в Вену 13 декабря, несколькими днями позднее Андреосси. Он привез графу Стадиону длинное послание от русского министра иностранных дел, генерала барона Будберга, и два письма от императора Александра: одно императору Францу, другое эрцгерцогу Карлу, мнение которого считалось решающим во всем, что касалось австрийской армии. Первое было написано в сильных и торжественных выражениях. “Судьба мира, – писал царь Францу I, – будет главным образом зависеть от решения, которое примет Ваше Величество”.[31] Второе было лестным призывом к вмешательству эрцгерцога, которому обещалось открыть новое поприще для славы. Сначала Поццо несколько раз совещался со Стадионом. После многих уклонений от обсуждения, смягчая свой отказ горячими уверениями, министр кончил тем, что сказал, что Австрия ввиду неудовлетворительного состояния ее вооружений, неполного восстановления ее военных сил и ввиду истощения ее финансов, не может тотчас же вмешаться в войну. Он подавал надежду, но отклонял всякое обязательство. Недовольный таким ответов, Поццо обратился непосредственно к императору и эрцгерцогу Карлу и был принят обоими; об этих аудиенциях он составил следующий характерный рассказ: “Граф Разумовский и я, – пишет он своему двору, – были представлены Императору. Я вручил письмо Его Императорского Величества. Император сказал мне: “Я знаю его содержание, я просмотрел дело и прочел все бумаги, которые вы передали Стадиону. Он, вероятно, сказал вам, что теперь я не могу вести войны”. Я ответил, что я получил это сообщение с чувством глубокой скорби, ибо знаю, что Его Императорское Величество, мой государь, думает, что настоящий момент представляет выгоды, которые, может быть, никогда более не повторятся, и, что выжидая время, Его Величество, вместо того, чтобы уменьшить затруднения, значительно их увеличит. Император сказал: “Я вполне уверен в чувствах вашего государя; я всегда буду его сердечным другом, у него такие благородные мысли!”. Я ответил, что такая искренняя и счастливая взаимность может только способствовать благу обеих империй, но, чтобы сделаться продуктивной, она требует некоторого увеличения сил и фактического содействия. Тогда Его Величество сказал: “Мне нужно выиграть время; у меня во всем большие недочеты, император Александр сам знает, в каком виде оставил он меня год тому назад. Если я объявлю войну, я должен ожидать, что мне придется иметь дело со всеми силами Бонапарта, я рискую быть раздавленным и тогда для вашего же государя будет хуже: ему больше не на кого будет рассчитывать”. Я заметил, что такое предположение невозможно, и, чтобы убедиться в этом, следует только взглянуть на расположение армий. Тогда Его Величество сказал: “Я неоднократно, но безуспешно сражался вместе с союзниками: в данном случае нужно рассчитывать только на самого себя”. Тогда заговорил граф Разумовский: “Следовательно, Ваше Величество не предполагает, что Бонапарт будет вынуждать вас принять его сторону и что в случае отказа он нападет на вас”. Император ответил: “В таком случае само собой разумеется, что придется сражаться, и сражаться отчаянно; при такой крайности сражаются лучше”. Я выразил надежду, что Его Величество не будет ждать такой крайности, на что он ответил: “Я откровенен: я буду воевать, как можно позднее”. “Мой разговор с эрцгерцогом Карлом был более однообразен. Кланяясь до земли, он сказал, что глубоко тронут милостью Его Императорского Величества, соблаговолившего вспомнить о нем; что Его Величество, будучи сам солдатом, принимает участие во всех лицах своего звания. Я ответил, что действительно, это почетное звание служит большой рекомендацией в глазах Его Величества, но что Его Высочество имеет еще особые права на уважение моего государя в силу блестящей и заслуженной репутации, которую он приобрел своими победами; – опять низкий поклон. – Я желал бы, чтобы Его Величество был убежден, что вся заслуга исключительно принадлежит армии. – Я сказал, что Его Величество не может не знать, какое благотворное влияние на поведение армии оказывают талант и мужество Его Высочества, что убеждение в этом и вытекающие отсюда важные соображения побудили Его Императорское Величество включить в число важнейших средств для спасения обеих империй и Европы вообще использование его талантов. Когда я хотел приступить к делу, он прервал меня, сказав самым смущенным тоном:“Я не могу… Его Величество Император… это меня не касается”. Чтобы понять его смущение, я спросил его, нет ли известий из армии. Он ответил, что его уведомили о бывшей на берегах Нарева перестрелке, но без серьезных последствий; что до сих пор только корпус Даву перешел Вислу. Я воспользовался оборотом разговора, чтобы сказать ему, что в настоящее время наша армия привлекала все внимание и занимала все силы Бонапарта, что Его Королевское Высочество во главе австрийцев мог бы… Тогда он опять смутился и прервал разговор, повторив, что только Император, его брат, может выслушивать подобные вещи; он тотчас же с глубокими поклонами отпустил Разумовского и меня”.[32] Итак, эрцгерцог уклонялся: император с горечью признавался в своем бессилии; министр, по-видимому, был хорошо расположен, но говорил, что его удерживают и парализуют затруднения внутреннего характера. Поццо, отовсюду выпровоженный, с грустью констатировал невозможность увлечь в настоящее время Австрию. Следовало ли ему заключить из этого, что Австрия расположена выслушать наши предложения и окончательно изменить общему делу? Он отнюдь не оскорблял ее подобным подозрением, и, если бы он мог слышать разговор, который вели между собой Стадион и Андреосси в кабинете австрийского министра, он был бы более спокоен. Австрия приняла наши предложения так же, как и предложения России, – вежливо, но уклончиво. Она отказалась от обмена Галиции на Силезию, но не отклоняла мысли о союзе в будущем. Давая ничего не значащие обещания Поццо, она отправляла подобные же со специальным послом, баронам Винцентом, к Наполеону в Варшаву, где император только что устроил свою главную квартиру; одним словом, она ни во что не хотела вмешиваться, ни связывать себя с кем бы то ни было обязательствами.[33] За данными ему объяснениями и выставленными предлогами к бездействию, Поццо очень скоро открыл истинные причины такого поведения. Стадион в беседах с ним неоднократно с досадой высказывался по поводу разрыва России с Портой и занятия ею Княжеств. Он считал эту меру несвоевременной, ибо она отвлекала часть русских войск от борьбы с Францией, и сверх того опасной, так как она могла увлечь Россию против ее воли в систему завоеваний, невыгодных для Австрии. Тщетно в силу формальных инструкций заявлял Поццо о бескорыстии России, о ее желании путем временного занятия Княжеств произвести только давление на Порту и вырвать ее из-под французского влияния. Несомненно было, что возникновение сверх польского еще и восточного вопроса причиняло неудовольствие Австрии и, ставя ее между двух опасностей, между двух опасений, которые влекли ее в разные стороны, способствовало ее сдержанности. Но не это было главной причиной ее тщательно рассчитанного бездействия. В действительности Австрия в душе была с нашими врагами; она желала их торжества и, если бы посмела, присоединилась бы к ним, но она не верила в их успех и боялась Наполеона. Она опасалась, что при малейшем преждевременном проявлении враждебности завоеватель обратится против нее и прежде, чем двинуться против других противников, докончит ее разрушение. Эрцгерцог отнюдь не хотел компрометировать в борьбе с Наполеоном свою, приобретенную в течение долгого времени и заботливо охраняемую военную репутацию; император дрожал за свою корону и существование своего государства; венская аристократия за свою безопасность и богатства, и страх – Поццо, на колеблясь смело сказал это слово – заставлял молчать ненависть. “Достоверно, – писал он, – что тайные намерения кабинета направлены против Франции; враждебность австрийцев – естественное чувство, которого невозможно скрыть; она результат понесенных потерь и неудач; но страх леденит их сердца; не хотят сознаться в этой постыдной причине, но она-то и есть главный источник их поведения.[34] Существует только одно средство заставить Австрию действовать: победоносно бороться против Франции и доказать, что Наполеон может потерпеть неудачу. “Принимаемые Вашим Императорским Величеством меры, прибавляет Поццо, обращаясь к царю, будут полярной звездой этого двора и термометром его мужества.[35] Устремив взоры на театр военных действий, на равнины Польши, на сеть рек Вислы, Буга, Нарева, где маневрируют в погоне друг за другом враждебные армии, Австрия выжидает, чтобы достаточно решительные столкновения дали ей указания, оправдали ее опасения или возбудили ее надежды; ее последующее поведение будет зависеть от военных событий. Русские заняли позиции позади Варшавы. В декабре Наполеон двинулся против них, взял с боя их оборонительную линию и разбил их при Царнове, при Голымине и Солде; искусные маневры должны были отдать в его руки всю их армию, но свойства почвы, неблагоприятное время года, дожди, снег, оттепель мешали быстрым движениям наших войск. Наши солдаты с трудом двигались по непролазной грязи. Туманы этих печальных стран скрывали от них движения противника; Лан натолкнулся на значительные силы русских у Пултукса и едва отбился от них. Вместо того, чтобы сражаться с закрытыми глазами, Наполеон предпочел прекратить военные действия и поставил свою армию на зимние квартиры. Солдаты Беннигсена, бросив часть артиллерии, могли отступить почти в полном порядке; в столкновении с Наполеоном они спаслись от поражения, что было для них почти равносильно победе.[36] Имея в виду, что сопротивление России, обещая быть упорным, могло поднять дух Австрии и увеличить число наших противников. Наполеон счел необходимым пустить в ход все свои боевые и дипломатические средства. Он хотел охватить великую империю непрерывной цепью врагов и поднять их в целях диверсии на всем протяжении ее границ. В то время, когда он сооружал на Висле целый ряд грозных укреплений и подготовлял на весну наступление, когда усиленно организовал польские корпуса, он старался распространить возмущение в русских провинциях на Волыни и в Подолии, и сформировать там мятежные банды. Этой авангардной Польше предназначалось служить связью между Великой Армией и оттоманскими войсками, которые, прогнав русских из Княжеств, должны были бы выступить из долины Дуная, подойти к Днестру и подняться на Север. Для ускорения этого движения Наполеон отправляет во все стороны агентов и шпионов, устраивает в Виддине центр сношений, старается завязать непосредственные сношения с пашами и с сербами. Он задумывает перенести свою армию из Далмации на низовья Дуная; по его мысли, тридцать пять тысяч французов будут служить поддержкой мусульманским бандам во время их наступления; они составят прочное ядро для их неуравновешенной массы. Наполеон выражает желание, чтобы у турок на Черном море был флот для того, чтобы тревожить берега России и нападать на Крым; он указывает на Севастополь, как на уязвимую пяту колосса. Даже Азия должна оказать содействие нашему движению. Его агенты подкупают пашей Армении и убеждают их сделать нападение на Кавказ. Подготовляется союз с Персией. Следует, чтобы опутанная сетью русских интриг Персия, которую Россия постепенно, но непрерывно лишала ее владений, пришла бы в себя, прониклась самосознанием, поняла, что наступило благоприятное время для возмещения своих потерь. В предстоящей борьбе с северным государством Турция должна составлять наш правый, Персия крайний правый фланг.[37] Но восточный вопрос все-таки остается для Наполеона главным образом политическим средством. Он хочет воспользоваться им для того, чтобы направить против самой России ту самую коалицию, которой она ему угрожает. Он ставит его в ряду очередных дел Европы. Обращаясь ко всем государствам – к нейтральным непосредственно, в особенности к Австрии, и косвенно к враждебным, то есть к Пруссии и даже к Англии, – он силится доказать им, что, препятствуя России проложить себе путь через Турцию к Средиземному морю, он сражается за общее дело. Чтобы заинтересовать и убедить их, он разнообразит свои средства, пускает, в ход все пружины, которые могут иметь влияние на правительства и взволновать общественное мнение. Он заставляет говорить дипломатию и прессу, вручает депеши, циркуляры, составляет прокламации, приказывает издавать сочинения и печатать статьи. Распространяя разными способами свои мысли, он в то же время в сжатой форме излагает их в торжественном документе. 17 февраля 1807 года созывается в Париже Сенат; он получает из Варшавы послание, сопровождаемое донесением министра иностранных дел; это послание одновременно обращение к Франции и манифест к Европе. “Кто может, – говорится в нем, – исчислить продолжительность войн и количество кампаний, которые придется сделать, чтобы исправить бедствия, могущие проистечь от потери империей Константинополя, если любовь к нему и расслабляющие наслаждения великого города возьмут верх над советами мудрой предусмотрительности? Мы оставим в наследство нашим потомкам длинный ряд войн и бедствий. Если византийская тиара вознесется и восторжествует на протяжении от Балтики до Средиземного моря, нам придется быть свидетелями, как тучи варваров и фанатиков будут нападать на наши провинции. И если в этой несвоевременной уже борьбе погибнет цивилизованная Европа, наше преступное равнодушие справедливо вызовет нарекания потомства и будет названо в истории позором”.[38] В донесении министра высказывается и развивается та же самая мысль, правда, с более умеренным красноречием. Наполеон устами министра говорит в нем таким языком, которого нельзя было от него ожидать. Для пользы своего дела он берет за образец и усваивает себе ту охранительную политику, которую к чести ее, формулировала монархия во время своего упадка, но которой по своей слабости, не сумела провести в жизнь. Властно, перед лицом всего мира, повторяет он то, что тайные агенты Людовика XV нашептывали государствам, то, что говорили им Людовик XVI и Вержен. Завоеватель как о непреложной истине, говорит теперь о необходимости поддерживать приобретенные права и существующие государства и обуздывать порождающее смуты честолюбие. Крайне мудро указывает он в разделе Польши, в этом первом ударе, нанесенном государственному праву, первоисточник всех зол, удручающих Европу. Он говорит, что разрушение Турции, если его допустить, подготовит еще большие бедствия; что теперь Франция проливает свою кровь, сражается за триста лье от своих границ ради спасения Турции, ради восстановления ее неприкосновенности и независимости; что Европа должна признать в ней главного борца за ее дело и защитника ее прав.[39] Донесение подписано Талейраном, и нет никакого сомнения, что как содержание, так и форма его подсказаны министром. Но был ли этот осторожный политик, этот бесподобный редактор настолько же убежден, как искусен и красноречив? Верил ли он искренно в возможность сохранить Турцию, создавая из этой, восстановленной во всех ее правах империи, одну из основ преобразованной Европы? Обращаясь к тому, что он писал по этому поводу, подмечаешь странное несоответствие между его официальными и частными сообщениями. 31 января 1807 года Талейран писал в Париж начальнику отделения в министерстве Готриву, извещая его об отправке послания и донесения. При этом он давал ему указания по поводу способов создать движение общественного мнения в пользу принципа, провозглашенного императором, и оказать на умы необходимое давление. “Посылаю вам, – говорил он, – статью, которую вы прикажете напечатать в одном из маленьких журналов; прикажите написать вторую статью в том же духе для другого журнала. Необходимо, чтобы эти статьи были напечатаны на другой день после заседания Сената и в тот же самый день, когда официальные бумаги будут напечатаны в Moniteur. Вы понимаете, что ни на один день нельзя откладывать печатания этих статей для того, чтобы не позволить журналам взять ложное направление”. “Главная цель заключается в том, – писал Талейран в предшествующей фразе, – чтобы дать почувствовать, что император, делая все для восстановления мира, должен желать только прочного и продолжительного мира… Император желает существования Оттоманской империи именно ради того, чтобы упрочить мир; он желает ее существования для того, чтобы другие не обогатились за ее счет и не сделались опасными для своих соседей; он желает сохранить нашей торговле на Юге главный и единственный источник ее процветания. В этом отношении сохранение Оттоманской империи занимает первое место среди наших интересов, Его Величество никоим образом не может ее покинуть…”[40] Эти слова дышат искренностью. Но шестью днями раньше, 25, Талейран секретно писал Готриву, который давал ему ответ о принятых мерах по составлению воззвания, предназначенного оживить рвение мусульман. “Вы отлично делаете, что придерживаетесь официальных указаний, данных вам великим канцлером. Впрочем, я думаю, что ничто не может оживить Оттоманскую империю. По моему мнению, она погибла, и вопрос сводится только к тому, чтобы знать, какую долю получит Франция при ее разделе, который непременно состоится в наши дни. Я вижу во всем этом только одно хорошее, так как вообще думаю, что всякое отвлечение, как бы маловажно оно ни было, превосходная вещь. Сознательно или нет, но ни Австрия, ни Пруссия, ни даже сама Турция, ни Англия не интересуются Оттоманской империей”. Итак, министр вовсе не думал, чтобы идея охранительной – по отношению к Турции – политики, могла когда-либо служить связью между императором и каким-либо государством. Верный своему проекту 1805 года, он полагал, что сближение может быть достигнуто только ценой громадных перемен на Востоке, скомбинированных таким образом, чтобы создать между Францией и какой-либо из ее соперниц общность существенных интересов и связать их честолюбивые стремления. И в этот раз, несмотря на официальные заявления, Наполеон не был против взглядов министра. Он выбрал защиту Турции только как почву для соглашения с другими государствами. Защита Турции была в его глазах только средством, а не целью. Если бы ему представили убедительные данные, что, предлагая какому-нибудь из европейских дворов раздел Турции вместо ее сохранения, он вернее сблизится с ним, он не отказался бы вступить на этот путь. Мысль о разделе, промелькнувшая в его уме в самом начале его карьеры и появившаяся снова в начале 1807 года, делает менее неожиданной перемену его взглядов в Тильзите. В настоящее время в силу его отношений к России, он может обратиться только к Австрии. Необходимость привлечь ее на свою сторону делается более настоятельной по мере того, как возрастают трудности нашего военного положения. До сих пор Австрия была глуха к нашим просьбам и убеждениям, но, быть может, думал он, приманка материальной выгоды, территориального расширения сделают ее менее нечувствительной. Поэтому Наполеон разрешает Талейрану подвергнуть испытанию восточные вожделения Австрии, и в то самое время, когда он, видимо, возводит в политический догмат неприкосновенность Турции, он позволяет намекнуть Австрии о возможности ее раздела. Барон Винцент, отправленный Австрией в качестве уполномоченного и соглядатая, приехал в Варшаву 8 января 1807 года с дружеским и неясным по смыслу письмом от своего государя к Наполеону. Наполеон принял его хорошо, обсуждал с ним всевозможные текущие вопросы, объявил о своем намерении вернуть прусскому королю все его владения, за исключением провинций, расположенных на левом берегу Эльбы, и обещал никоим образом не восстанавливать Польши. Затем, дойдя до главного вопроса, он заговорил о Востоке, об опасности, которая быстро надвигается с этой стороны на Габсбургскую империю, благодаря честолюбию России, ее непрерывным успехам и силе притяжения, которую оказывает она на своих единоверцев на Востоке. “Придет время, – сказал он, – когда я явлюсь перед Веной со стотысячным войском для защиты ее от нашествия русских”.[41] А пока, он не будет препятствовать Австрии принимать меры для своей безопасности и защиты своих интересов. Когда барон Винцент упомянул о Сербии и Белграде, ему было отвечено, что захват Австрией этой крайне важной области не будет встречен с неудовольствием; но, так как существовали еще особые причины щадить оттоманское самолюбие, то Австрии не следует официально водворяться в Белграде: она могла бы проскользнуть туда путем обмана, переодев своих солдат турками или сербами.[42] На письмо императора Франца Наполеон ответил письмом же, в котором было сказано, “что русское могущество, основанное не на силе армии, а на силе ее влияния на ее единоверцев, приведет когда-нибудь к скреплению уз между Австрией и Францией”.[43] В продолжительном разговоре Талейран взял на себя труд выяснить эту фразу барону Винценту. Не переставая выражать положения о сохранении Турции, он сказал, что не отказывается предвидеть тот случай, когда по общему соглашению признают, что Турция не может долее существовать. Ввиду такого предположения он указал на необходимость сговориться теперь же, намекнул на требования, которые могла бы предъявить Австрия, дал понять, что Франция расположена поддерживать их и что в этом отношении слова императора должны быть рассматриваемы как поощрение. “Я дал заметить барону Винценту – писал он Андреосси – что письмо императора Наполеона более входит в существо вопросов, которые интересуют оба правительства, чем письмо австрийского императора. Я настаивал на этом замечании, потому что первое слово барона Винцента было, что мы не идем им навстречу, а остаемся позади. Внимательное чтение письма императора Наполеона доказало противное. Попросту говоря, оно даже поставило нас в положение двух лиц, когда при встрече первый едва кивает головой, а второй уже сделал два шага вперед. Несомненно, второй лучше выразил намерение и желание сблизиться”. “По тщательном и всестороннем рассмотрении обоих писем в указанном смысле я сказал барону Винценту, что политика императора не похожа на политику Венского кабинета; она меняется сообразно обстоятельствам, она однообразна и устойчива. Венский же двор, наоборот, после разговоров о союзе, тотчас же отдалил его осуществление, создавая несуществующие препятствия из войны, возгоревшейся между Францией и Пруссией. Я добавил, что Император ради более тесного сближения между обеими империями упорно преследует намерения, о которых заявил. Я пошел даже еще далее. Я дал понять барону Винценту, что именно дела Оттоманской империи и составляют истинную причину нынешних затруднений. Я предложил ему составить на всякий случай договор, предметом которого было бы гарантировать независимость и неприкосновенность турецкой империи, если бы оказалось средство сохранить ее или же сговориться и придти к соглашению по поводу того, как поступить в интересах обоих государств с ее остатками, если бы было доказано, что нельзя сохранить ее в целости, подобно тому, как нельзя починить разбитое вдребезги зеркало”.[44] Это важное сообщение застало Венский двор под впечатлением последних военных событий. Русские бюллетени существенно извратили их значение. Из почетных сражений они создали выдающиеся успехи; по поводу Пултуска они пели победные гимны. Эти неожиданные известия вызвали в Вене взрыв радости и воинственный задор. Сторонники войны подняли голову, доказывали, что Наполеон почти побежден, и что настал благоприятный момент довершить его поражение. Император стал менее робким, эрцгерцог Карл, видимо, колебался. Поццо возымел надежду и возобновил свои усилия. Хотя кабинет не поддавался еще общему увлечению, но испытывал величайшее желание отдаться ему. В силу этого он вынужден был более, чем когда-либо избегать входить с нами в какие бы то ни было обязательства и, не прекращая переговоров с нами, откладывать свое решение. Он ответил на наши новые предложения канцелярским слогом. Стадион составил туманную запутанную ноту, в которой мысль скрывалась под искусными недомолвками. Однако, можно было разобрать в ней теорию, на почве которой Австрия, по-видимому, устанавливала свой взгляд на дела Востока; в принципе она ничего не желает, ничего не требует и вмешается только в том случае, если расширение других государств заставит ее потребовать компенсации и восстановить равновесие; пока же она отказывалась от предъявления какого бы то ни было требования и уклонялась от всякого почина.[45] Австрийская нота не застала уже Наполеона в Варшаве; ее должны были направить на биваки на нижней Висле, и она дошла по назначению только после большого военного дела. Внезапное вторжение русских по направлению к Торну и Данцигу заставило императора сняться с зимних квартир и снова выступить в поход. Нападая на его левое крыло, враги подставили ему фланг. Он надеялся воспользоваться их неосторожностью и нанести им поражение. Неожиданное обстоятельство – перехваченный приказ, разрушило его план. Вовремя предупрежденный, Беннигсен прекратил свое движение и с боем отступил. Так как наши войска упорно его преследовали, он стал фронтом к Кенигсбергу и рискнул дать сражение при Эйлау. В этот день, когда бой достиг небывалых ужасов, когда две армии, не видя друг друга, благодаря сумрачной погоде и густой пеленой валившему снегу, взаимно истребляли друг друга и безрезультатно совершали чудеса героизма. Наполеон испытал очень тяжелое чувство, чувство сознания, что его счастье колеблется. После двенадцатичасовой резни неприятель едва подался. Только рассвет другого дня осветил покинутые им позиции и показал, что поле битвы осталось за нами. Привыкнув к победам иного рода, Великая Армия безмолвно подсчитывала свои потери. Несмотря на веру в себя и своего вождя, ее угнетала мучительная тоска. Окружающие Наполеона нисколько не заблуждались относительно возрастающей опасности; они представляли себе впечатление, какое произведет на Европу этот смертоносный и нерешительный день и сознавали, что наступило время, благоприятное для предательских нападений. Не зная тайных переговоров, начатых с Австрией, каждый спрашивал себя, не нападет ли на наш тыл этот плохо замиренный враг. Во время сражения швейцарец Жомини, служивший в наших рядах, но следивший за переменами битвы с равнодушием иностранца, видя, как наши колонны таяли под огнем, а русские, оставаясь неподвижными, не пользовались своим выгодным положением, воскликнул: “Ax! Если бы я был Беннигсен!” Вечером же на биваке он сказал: “Ах! Если бы я был эрцгерцог Карл!”. В этом критическом положении Наполеон был верен самому себе: деятелен, изобретателен, полон душевной силы и находчивости. Сделав вид, что преследует неприятеля и несколькими переходами вперед скорее провозгласив, чем доказав свою победу, он отступил на Вислу и занял оборонительную позицию. В то же время, чтобы обеспечить свой тыл, он торопит осадой Данцига и призывает к себе резервы. Одновременно он повсюду начинает вести переговоры. Не чувствуя себя самым сильным, он хочет быть самым искусным; он хочет путем переговоров добиться победы, которой до сих пор не дала ему война. Он делает множество попыток, чтобы разъединить своих явных и тайных врагов, сблизиться с кем-либо из них и предупредить угрожающую ему коалицию. Он надеется подобным способом снова овладеть и управлять фортуной. Все еще ожидая, но не получая ответа Австрии, он сперва обращается к Пруссии. Через шесть дней после сражения он посылает своего флигель-адъютанта генерала Бертрана к Фридриху-Вильгельму с новым предложением возвратить ему его владения, лишь бы он согласился отделиться от России и примкнуть к нашей политической системе. “Нужно действовать, – говорилось в инструкциях генералу Бертрану, – то суровостью, то кротостью”;[46] нужно дать почувствовать Бранденбургскому дому возможность лишения престола и полного уничтожения Пруссии, но при этом указать, что для него существует средство спасения и что оно состоит в том, чтобы броситься в наши объятия и договориться с нами о “вечной дружбе”.[47] Под страхом гибели Пруссия должна принять наш союз. Но не смущаясь угрозами, не уступая убеждениям, Фридрих-Вильгельм отказался покинуть своих союзников. Офицер, которому было поручено отвезти его ответ, заметил, что император, читая его, плохо скрывал свое нетерпение и озабоченность. “У него был вид ужасно встревоженного человека – писал он, – что делало его рассеянным и заставляло часто повторять одно и то же”.[48] Спустя несколько дней Наполеон получил, наконец, австрийскую ноту. Он ее прочел, перечел, но тщетно старался уловить мысль, которая была скрыта в умышленно неясно составленном тексте. “Я ничего в ней не понимаю, – нетерпеливо писал он Талейрану, – не знаю, какой ответ вам дать… Чего хочет австрийский дом? Не знаю. Хочет ли он вести переговоры, чтобы гарантировать неприкосновенность Турции? Я на это согласен. Хочет ли он договора, согласно которому оба государства действовали бы заодно для получения соответствующего вознаграждения в том случае, если бы Россия вознамерилась усилить свое влияние или получить земельное приращение в Турции? Это может еще состояться. Наконец, хочет ли австрийский дом извлечь что-нибудь из этого дела? Хочет ли стать на сторону того, кто ему доставит выгоду? Чего хочет он? Я ровно ничего не понимаю.[49] Тем не менее, он приказал Талейрану продолжать переговоры с бароном Винцентом, постараться разгадать его мысли, в случае надобности увеличить наши предыдущие предложения, дойти до предложения части Силезии без всяких условий; главная цель, которой нужно достигнуть, это продлить бездействие Австрии. Хотя император не теряет надежды на возможность поддерживать нерешительность Австрийского двора, он ничуть не делает себе иллюзий, если и допустить, что он когда-либо их имел относительно возможности заключить с ним серьезный и прочный союз, найти в Вене свою точку опоры. Где же он ее найдет? Ввиду такой все более угрожающей ему задачи, ему приходит на ум новая мысль. Русская армия только что убила несколько тысяч его солдат и некоторых из лучших его офицеров. Он страдал от жестоких потерь, искренно оплакивает героев и утрату стольких драгоценных жизней; но питает, ли он чувство мести к виновнику всех этих зол, возрос ли его воинственный пыл? Ничуть: он восхищается своим противником. Он теперь совершенно верно оценивает Россию и думает, что, если бы только ему удалось с ней сблизиться, она могла бы лучше, чем какое-либо другое государство помочь ему удержать Европу под своей властью и поднять ее против Англии. Необычайное понимание своих выгод, то стремление к истинно полезному, которое, не препятствуя возникновению в его душе всяких других чувств, подчиняет их своей воле, внушает ему желание завладеть оружием, которое его только что ранило; и вот на другой день после Эйлау в его уме зарождается идея о франко-русском союзе. Но не мечта ли, не неуловимая ли химера этот союз? Как перейти от войны с Россией к задушевной дружбе, от ожесточенной борьбы к общему делу? Правда, некогда первый консул поддерживал с царем Александром непосредственную, почти дружескую переписку. Заметив в Александре либеральные философские идеи, которыми он отличался от других государей своего времени, Бонапарт старался льстить его стремлениям, ласкать его мечты. Одно время он думал, что нравственно овладеть им и держать его в своих руках, но непостоянный и изменчивый Александр выскользнул у него из рук, отдалился от него, и его систематическая неприязнь не прекращалась. Его протест против ареста герцога Энгиенского носил характер личного и несправедливого обвинения. Летом 1806 г. он отказался утвердить договор, заключенный в Париже Убри, и нарушил подписанный уже мир. Теперь он возбуждает против нас свой народ, придавая войне национальный и религиозный характер. Кроме того, его самолюбие еще страдает при воспоминании об Аустерлице. После этого дня русские и их государь, преследуемые по пятам, потерявшие голову, почти окруженные, были обязаны своим спасением только бегству, допущенному победителем. Простит ли когда-нибудь Александр Наполеону эту милость, более тягостную, чем само поражение. Допуская даже что царь вполне честно согласится сделать попытку к примирению, надолго ли избавится этот государь с впечатлительной душой, непостоянный в своих заветных мечтах от окружающих его влияний? Не его ли фавориты и личные друзья – главные виновники коалиции 1805 г.? Подле него Франция видит только своих врагов: императорская семья, министры, сановники, генералы, двор, дворянство, армия, – все подчиняется, все предано Англии. По крайней мере, известно, что Россия связана с нашей соперницею самыми прочными узами, то есть материальным интересом. Почти целое столетие Великобритания, приобретя себе благодаря периодически возобновляемым договорам торговую монополию в России, покупает ее произведения, ввозит свои; торговля с англичанами сделалась необходимой для России. Это одна из ее жизненных функций; в результате между обоими государствами устойчивость дружеских отношений, традиционная дружба, возможность резко порвать которую, быть может, совершенно не зависит от человеческой воли, хотя бы то была воля самодержца. Будучи выбита из колеи, которую Россия считает своим естественным путем, она всегда будет чувствовать непреодолимое стремление снова войти в нее, хотя бы ценою сильного потрясения, ценою перемены царствования; пример в прошлом доказывает, что в подобном предположении нет ничего невероятного. В это время власть царя, несмотря на свою деспотичность, не имела характера непреложной устойчивости, какой она, по-видимому, сделалась впоследствии. Четыре дворцовых и казарменных переворота, совершившиеся на протяжении шестидесяти лет, придали ей вид власти неустойчивой, ненадежной, лишенной той прочности, которая создает политический кредит государств. “В Петербурге, – говорил один из наших послов, – государи более, чем где-либо стоят на вулкане”;[50] неустойчивость правительства России рассматривалась всеми нашими государями, начиная с Людовика XV до Наполеона, как одно из главных препятствий к союзу, и это было самой существенной чертой в наших прежних отношениях с ней. В 1807 г. Наполеон вспоминал 1801 г. Тогда, подчинив себе мысли Павла, он уже видел в России орудие, готовое к его услугам и приготовился воспользоваться им, но власть с которой он вел переговоры, вдруг исчезла. Воспоминание об этом разочаровании имело влияние на его суждение о России и заставляло его остерегаться возврата к преждевременному доверию. Тем не менее, он задавал себе вопрос, во всем ли похожа Россия 1807 г., с которой он сражался, не зная ее, на Россию 1801 г., не стала ли власть царя более серьезной, более твердой, действительно властной? С другой стороны, не поспешат ли русский государь и его министры, сами умудренные опытом, воспользоваться предложенным им случаем скрепить выгодный мир блестящим союзом? Разве нельзя будет представить им, что между обеими империями нет никакого существенного различия интересов; что только требования войны привели нас к непосредственному нападению на Россию; заставили потревожить ее границы и воскресить ее врагов; что Польша и Турция представляют для нас только относительную выгоду и потеряют в наших глазах свое значение, как только Россия согласится занять их место, причем она приобретет неоспоримо больше выгоды, вступив с нами в союз? Устоит ли предубеждение царя против такой речи, против дружеского и чистосердечного объяснения? Не сумеет ли Наполеон путем личного воздействия на Александра снова сблизиться с ним, изменив его взгляды и овладев его мягким характером, придать ему иной отпечаток? В результате своих размышлений он склонялся к попытке создать франко-русский союз, не переставая смотреть на него, как на рискованное предприятие. Он высказывает свою новую склонность и свои сомнения в фразе, написанной Талейрану 14 марта: “Я того мнения, что союз с Россией был бы чрезвычайно выгодным, если бы он не был чем-то несбыточным и если бы можно было на что-нибудь рассчитывать при ее дворе”.[51] Но как подойти к России с миролюбивыми намерениями и вступить с ней в переговоры? С некоторых пор переговоры велись французским кабинетом с Россией и Пруссией совместно, но они не могли привести ни к какому результату. Нужно было действовать как раз наоборот: следовало прежде всего разобщить царя с его союзниками и действовать на него непосредственно. Наполеон приказал начать переговоры с Беннигсеном. Генерал ответил, что ему приказано сражаться, а не вести переговоры.[52] Вынужденный прибегнуть к окольным путям, Наполеон приказал поместить в газетах заметки о громадных потерях, понесенных русскими, о борьбе без очевидной цели, о желании мира, пробуждавшемся в армии царя и в Петербурге.[53] Он хотел воздействовать на Александра путем общественного мнения и сверх того обратиться с призывом к нежным чувствам человеколюбивого монарха. Через двадцать дней после Эйлау в замечательном бюллетене он возвращается к тому же вопросу и усиленно подчеркивает ужасное зрелище, какое представляло поле сражения. В продолжение почти недели он каждый день объезжал поле резни, узнавал по наваленным трупам, где стояли дивизии, приказывал убирать раненых, лежавших на снегу, утешал их чарующими словами и оказывал им помощь – словом, вел себя так, как сам хотел, чтобы художники изобразили его для потомства.[54] Его душа была искренно взволнована при виде сцен в которых война была лишена своих прикрас и казалась ужасной. Он старается передать испытанное им впечатление. В бюллетене он собирает поражающие подробности, тщательно воспроизводит впечатления, создает картину: “Пусть представят себе на пространстве квадратной мили от девяти до десяти тысяч трупов, четыре или пять тысяч убитых лошадей, линии русских мешков, обломки ружей и сабель, землю, усеянную ядрами, гранатами, боевыми припасами, восемьдесят пушек, около которых виднелись трупы наводчиков, убитых в ту минуту, когда они старались увезти свои орудия. Все это особенно резко выделялось на белом фоне снега”;[55] описание оканчивается следующими словами“ “Такое зрелище создано для того, чтобы внушать государям любовь к миру и отвращение к войне”. Не был ли этот распространенный по всей Европе призыв к чувствам человеколюбия обращен исключительно к главному противнику, к тому, который в особенности нес тягость борьбы и ответственность за нее, не был ли эйлауский бюллетень первым предложением мира русскому императору? Однако прежде, чем дать ход рискованному, сомнительному и в настоящее время неосуществимому плану Наполеон хотел окончательно убедиться, действительно ли потеряна всякая надежда на успех той комбинации, которой он добивался в течение полугода. В последний раз он обратился к Австрии с требованием, чтобы она высказалась откровенно. Это было спустя несколько недель после Эйлау. Великая Армия восстановила уже свои силы, продовольствие наших войск было обеспечено; во Франции шел рекрутский набор, две резервные армии были на пути к формированию в Италии на Эче было собрано восемьдесят тысяч человек, которые к весне должны были дойти до девяноста; они были готовы перейти границы по первому сигналу. Такое положение давало нам преобладание, над Австрией, позволяло императору говорить с ней откровенно и властно. Он ничего не скрывал от нее, дал ясно понять свои мысли и показал вопрос в том виде, как он сам его себе представлял. Oн писал Талейрану: “Спокойствие в Европе будет прочным только тогда, когда Франция и Австрия или Франция и Россия будут действовать заодно. Я несколько раз предлагал это Австрии и предлагаю еще раз. Вы можете сказать барону Винценту, что вы уполномочены подписать всякий, составленный на этих основаниях, договор”.[56] Пусть же решаются в Вене и пусть не заблуждаются относительно серьезности момента; дело идет о последнем предложении. Если и в этот раз будут уклоняться, император решил обеспечить себя в ином месте и искать себе будущего союзника между теперешними врагами. В это же время не менее замечательная перемена происходила в Александре, о чем Наполеону не было известно. Потрясенный размерами, которые принимала борьба, не вполне доверяя бюллетеням Беннигсена, получая сведения о продолжавшейся нерешительности австрийцев, царь сознавал, что их трусливость держала его в заколдованном круге. В Вене не хотели стать на его сторону прежде, чем русское оружие не получит неоспоримого преимущества, а Россия не в силах была окончательно взять верх без активной помощи Австрии. Допускало ли такое положение дел для кризиса иной исход, кроме сближения с Францией в ущерб Европе? Правда, Александр все еще с некоторым ужасом смотрел на эту крайнюю меру; он никак не мог примириться с необходимостью отделиться от дела, в которое, хотя временно, но горячо верил; но он сознавал, что обстоятельства могли его к этому принудить. Он указывал Австрии на тяготеющую над будущим угрозу с целью, если можно, отвлечь ее “от проектов, основанных на выжидании”.[57] К настойчивым просьбам он присоединял предостережения. Речь Поццо в Вене была похожа на речь, которую император влагал в уста Талейрана. 13 мая в разговоре со Стадионом русский эмиссар объявил, “что естественный ход событий неизбежно приводит его государя к принятию окончательного решения; что продолжение войны потеряло всякое разумное основание, так как, с одной стороны, Австрия упорно воздерживается от обещания соединить свое оружие с оружием Его Императорского Величества, а с другой, – Бонапарт предлагает для заключения мира условия и выгоды, правда, не имеющие никакого значения для восстановления общей независимости Европы, но вполне отвечающие тем выгодам, которых Его Императорское Величество может надеяться вполне основательно достигнуть, если война будет прекращена в данный момент. И, так как мир будет заключен без участия Австрии, она будет исключена из новой политической системы и притом при условиях, которые она одна сделала столь неблагоприятными; что всякое ее промедление лишено основания и даже извинения; тем более, что если мы будем иметь несчастье проиграть сражение, Венский двор еще более испугается, и это будет величайшим несчастьем, ибо заставит нас окончательно потерять надежду на его содействие”.[58] Еще до получения вышеупомянутых настойчивых требований обоих императоров, даже до Эйлау, Австрия приняла решение, которое могло привести ее в соприкосновение с событиями, не вмешивая ее в них и ни к чему не обязывая. Она решила предложить свое посредничество обеим сторонам, оспаривающим друг у друга ее союз. Сперва под сурдинку, потом в официальных выражениях пустила она в ход идею о созыве конгресса, на котором могли бы сойтись под ее кровом все воюющие стороны, включая и Англию. Стадион настойчиво советовал эту меру и видел в ней средство для Австрии безнаказанно вступить в коалицию. Он говорил Поццо, “что после того, как все было им испробовано, единственным способом действия, с которым могут примириться, несмотря на существующее между эрцгерцогом и императором разногласие, было предложение посредничества и желание вмешаться в дела под предлогом примирения сторон. Единственным средством заставить императора и эрцгерцога принять участие в Войне было бы или несогласие Бонапарта на общие переговоры, или непредвиденные обстоятельства, которые могли случиться во время самих переговоров”.[59] В первом случае отказ императора французов дал бы против него решительный аргумент; во втором, во время общих прений, Австрия поневоле должна будет присоединиться к требованиям наших противников и прибавить к ним свои собственные. Вмешиваясь мало-помалу, она незаметно перейдет от посредничества к войне. Стадион предлагал теперь же собрать все военные силы монархии, придвинуть их к границе Польши и на всякий случай держать их наготове. Он мечтал о роли, которую предназначено было с успехом сыграть одному из его преемников в 1813 г., и Прага, указанная в австрийских нотах, как место будущего конгресса, окончательно устанавливает аналогию двух эпох. Правда, император Франц, сдерживаемый эрцгерцогам Карлом, “который был душою партии, стоявшей за невмешательство империи”,[60] не допускал плана министра во всей его полноте. Позволяя вовлечь себя в войну, вовсе не имея хладнокровно обдуманного решения вести ее, он отказывался поддержать вмешательство в пользу мира мобилизацией значительных боевых сил. Когда он предлагал свои добрые услуги, его ближайшей целью было, главным образом, помешать, чтобы Россия и Пруссия не начали непосредственных переговоров с Францией, и добиться, чтобы Австрия не была исключена из переговоров и мирных условий, которым суждено было вновь установить судьбу Европы. Тогда Венский двор, присутствуя при переговорах, мог бы защитить свои интересы, мог бы заставить заплатить себе за услуги; может быть, ему удалось бы, не обнажая меча, поправить свои дела после потерь, которые он понес, благодаря своим неудачам. Во всяком случае, его новая роль давала ему предлог для продления его военной бездеятельности и вместе с тем средство своевременно выйти из нее. В изображенном им выжидательном положении ему было бы легче следить за развязкой кризиса, применяться к его оборотам то в Польше, то в Турции, ибо столкновение, вызванное русскими на Дунае, продолжало его беспокоить. Эта несносная заноза еще более затрудняла его движения.[61] В течение нескольких недель Венский двор думал, что с этой стороны скоро прекратятся все хлопоты. По-видимому, под сильным давлением Англии, русско-турецкая распря стала на путь к прекращению. Английский посланник в Константинополе сэр Арбьютнот, тщетно старавшийся своими увещеваниями остановить военные мероприятия Дивана, отправился как за последним аргументом за британским флотом, который крейсировал в Архипелаге. Возвратясь с ним, он провел его через Дарданелльский пролив, поставил в Мраморном море против Константинополя и с высоты английских трехдечных кораблей требовал, чтобы Диван отказался от всего, что он сделал: отверг французский союз, прогнал Себастиани, возобновил свои договоры с Россией, выдал в залог крепости на проливе и оттоманский флот. Угроза бомбардировкой сопровождала его требования. Если бы Порта уступила, положение дел на Востоке осталось бы таким же, как было раньше, и было бы устранено всякое предположение о территориальной переделке. Россия, удовлетворенная восстановлением своего влияния на оттоманское правительство, вывела бы свои войска из Княжеств, и Австрия, освобожденная от беспокойного русского соседства, была бы менее стеснена и выступила бы в защиту дел коалиции. Никто в Европе, даже Наполеон, не верил в сопротивление Турции. До такой степени привыкли видеть, как она сгибается под малейшим ударом, что ее стойкость должна была казаться невероятной, чем-то вроде чуда. Имя Наполеона и усердие его агентов сотворили это чудо. Веря в покровительство великого императора, турки не захотели обмануть доверие такого союзника. Они выслушали советы Себастиани, а член посольства Руфин доказал им, что опасность была, скорее, кажущейся, чем действительной, что лучший способ избежать сражения – это самому его предложить. Они вступили в переговоры, но только для того, чтобы выиграть время для вооружения. По совету и под руководством нашего посланника Константинополь был окружен наскоро устроенными укреплениями и усеян батареями. Затем, прервав переговоры и выставив жерла трехсот артиллерийских орудий, Турция была готова принять бой. Арбьютнот и адмирал Дьюкворт, которые пришли для угрозы, а не для военных действий, не решились перейти от демонстрации к нападению. К тому же успех нападения сделался чрезвычайно сомнительным, и сверх того было неизвестно, следовало ли Англии бесповоротно ссориться с Турцией, нападая на ее столицу? Флот удалился и снова прошел Дарданеллы. При отступлении он пострадал от навесного огня турецких батарей.[62] Неуспех этой попытки отозвался во всей Европе. Разочарование в Вене было не менее сильно, чем в Петербурге и Лондоне. Восточный вопрос, который считали почти назревшим, остался открытым. Австрия, глядя на это, решила ничего не ускорять и придерживаться системы постепенного вмешательства, которую она медленно себе созидала. Наполеон взглянул на ее посредничество неодобрительно. Он понял, что конгресс сблизит наших врагов и подготовит между ними новое соглашение, что это будет совещательная коалиция, которая затем превратиться в активную. Однако верный своему принципу, никогда не отвергать мирных предложений и не желая дать Австрии повода к разрыву, он принял в принципе предложения Австрийского двора, как только они были ясно изложены. Но он предписал Талейрану выиграть время и затянуть предварительные прения. Главным образом он хотел удержать за собой решение вопроса о времени прекращения военных действий и установить свое решение по этому вопросу только в зависимости от обстоятельств. В марте, после Эйлау, он, видимо, желал перемирия; в мае он стремился его отложить.[63] К этому времени пал Данциг. Висла, окончательно очищенная врагами, обеспечила нашу операционную базу; наступившая весна согрела мерзлую почву Польши и давала армиям возможность свободно маневрировать. Пока Европа собиралась бы на конгресс, Наполеон надеялся предписать решение острием своей шпаги, заставить одну из воюющих сторон принять мир вместе с союзом и разрубить узел коалиции, не давая ему времени затянуться. По мере того, как намерения Австрии делались более двусмысленными, он настойчивее предавался мысли о сближении с Россией, рассчитывая, что одна большая победа доставит ему такой случай, на некоторое время прекратит борьбу и вызовет у врагов упадок духа, которым наша политика сумеет воcпользоваться. Россия и Пруссия приняли австрийское посредничество, но неохотно. Оба государства, которые вовсе не просили от Венского двора содействия для заключения мира, прибегли к оговоркам. Пруссия ставила свое окончательное согласие в зависимость от согласия Англии, Россия – от знания тех основ, на которых Наполеон согласился бы вести переговоры. К тому же переговоры, которые продолжались на аванпостах непосредственно между главной французской квартирой и враждебными правительствами, достигли некоторого результата, который делал ненужным посредничество Австрии. С той и другой стороны принцип конгресса был принят; даже сговорились по некоторым предварительным вопросам. Так, съезд уполномоченных должен был состояться в Копенгагене. Наши союзники, Испания и Турция, должны были быть приглашенными на конгресс. За основу переговоров Наполеон предлагал принять систему вознаграждений из общей суммы завоеваний, сделанных государствами, входящими в состав обеих воюющих сторон. Это позволяло нам вернуть наши колонии и заставить отдать Порте Княжества в обмен за равную часть прусских земель. Россия и Пруссия, по-видимому, соглашались с этим принципом; ответ Англии заставлял себя ждать, он не мог задержаться. Ввиду таких благоприятных признаков Талейран не терял надежды на всеобщий мир. Он предпочитал такое, конечно, в принципе наилучшее решение, той изолированной сдаче на капитуляцию, “миру на барабане”, по выражению Поццо,[64] которую Наполеон хотел вырвать у одного из своих противников. Он считал это решение единственно практичным, По этому вопросу между государем и министром существовало характерное несходство во взглядах, что видно из достоверных документов. 4 июня Талейран приказывает составить для императора доклад о состоянии переговоров. Черновик, испещренный помарками и примечаниями министра, доказывает, что он его тщательно обдумывал; он в немногих словах излагает положение дел и выставляет их в выгодном свете. Он искусно выводит причины, которые заставляют его верить в податливость различных дворов. В Лондоне только что произошла перемена министерства; новый кабинет, руководимый Каннингом Кестлери, опираясь на искусственное большинство, не пользуясь доверием общественного мнения, должен иметь желание преподнести английскому народу мир с Францией, как благодарную дань за оказанное доверие. Пруссия в том положении, в какое поставили ее наши победы, примет, как спасение, всякую мирную сделку, какова бы она ни была. Россия не желает ничего лучшего, как только без существенных жертв избавиться от войны, которая пожирает ее армию и истощает ее казну. Императору остается только допустить государства к себе и принять изъявления их преданности; он может ждать мира, не завоевывая его на поле битвы. Чувствуется, как у Талейрана проглядывает опасение, как бы в случае более решительного, чем в бывших до сих пор сражениях, успеха, император не сделался более упорным, более требовательным и не отдалил всеобщего умиротворения. Министр, как несчастья, боится более решительного торжества нашего оружия. С особыми предосторожностями, ласковым и льстивым тоном старается он сдержать Наполеона и советует ему не одерживать побед. Указав на выжидательный способ, который, по его мнению, должен привести к соглашению, он прибавляет: “В настоящее время нет более краткого пути для достижения мира, если только Ваше Величество не ускорит его, как это ему свойственно, новой победой. Но вы, Ваше Величество, предпочтете получить его более мягкими, хотя, быть может, и более медленными путями, но которые зато дадут и более полный и более верный результат. И в самом деле, если Пруссия и Россия вынуждены будут заключить мир одни, не имея возможности упрекнуть Англию за то, что она их покинула, Англия сохранит на них целиком свое влияние. Тогда она приобретет возможность заключить отдельный мир, с меньшими жертвами и, следовательно, менее выгодный для нас, или, если она будет продолжать войну при новых условиях, она еще может надеяться найти союзников на континенте.[65] Это рассуждение было бы безукоризненным, если бы Англия была намерена уступить, если бы Россия и Пруссия были искренни в своих уверениях и были склонны подписать приемлемый Наполеонам мир, т. е. договор, который касался бы только результатов настоящей кампании, не возбуждая вопроса о том, что Франция приобрела пятнадцатью годами борьбы и героизма. К несчастью, это было не так. Когда император считал, что прежде всего необходимо победить, повалить одного из своих противников, чтобы затем уже поднять его и привязать к себе, он лучше, чем министр, разгадал умысел государств и их упорное вероломство: Талейран был прав в теории, Наполеон на деле. Даже в это самое время коалиция, вовсе не желая, несмотря на свои заявления, вести переговоры, тайно поклялась быть несговорчивой и сложить оружие только после того, как со всех сторон будет урезано императорское могущество. Пруссия, жаждавшая мщения, оставалась душой составленной против нас лиги, Россия же все время служила орудием. Прежде, чем отдаться идеям о мире, которые от времени до времени искушали Александра I, он из щепетильного рыцарского чувства чести решился сделать последнее усилие. Он прибыл в армию, имел свидание с Фридрихом-Вильгельмом и королевой Луизой, уступил их неотступным просьбам, и 26 апреля в деревне Бартенштейн между Россией и Пруссией состоялся новый договор. Оба государства заключили более тесный союз и обязались никогда не вести переговоров одно без другого. С рыцарским бескорыстием Александр отказался от всякого территориального притязания и признал принцип оттоманской неприкосновенности; заботясь только о своих союзниках, он обещал Пруссия не только возвратить ей все, что она потеряла, но и “округление” и улучшение ее границ. Он обещал, что Рейнская конференция будет уничтожена, что Германия будет изъята из-под нашего влияния и под руководством Пруссии и Австрии будет устроена по новому образцу, что Италия будет переделана по соглашению с дворами Лондона и Вены и что, во всяком случае, она должна будет возвратить Тироль и линию Минчио. Таким образом, разговор шел о том, чтобы вычеркнуть из истории не только результаты Иены, но и Ульма и Аустерлица.[66] Наполеон никогда не принял бы таких условий. Поставить их значило бы снова объявить ему войну. Расширив таким образом вопрос, составив первый список европейских требований, который впоследствии мог бы быть продолжен, Александр и Фридрих-Вильгельм надеялись втянуть в свое дело все государства. Договор надлежало представить к подписи дворов Стокгольма, Лондона и Вены. По мысли его авторов, его главной целью было понудить к деятельному содействию Англию. Русские и прусские агенты в Вене стали еще назойливее; с новым текстом в руках они до известной степени обусловливали принятие посредничества Австрии ее вступлением в бартенштейнское соглашение. Они соглашались вести переговоры при ее посредничестве только при условии, что она заранее присоединится к ним, будет действовать во время прений в их пользу и обяжется начать войну после подобия переговоров. Апрельский договор был последней попыткой пересоздать, увеличить, укрепить коалицию и выставить против Наполеона на будущем конгрессе предварительное соглашение всех государств, назначением которого было подготовить возобновление общих враждебных действий. Медлительность Австрии и военный гений Наполеона разрушили эти планы. Вместо того, чтобы согласиться на бартенштейнский акт, император Франц послал в главную квартиру союзников генерала Стутергейма, уполномоченного подать надежду на его согласие. Стутергейм не успел еще покинуть Вены, когда по всей столице разнеслась весть о решительном столкновении. Наполеону представился давно желанный случай одержать полную победу. Русские ускорили ее несколькими днями, вторично перейдя в наступление. Геройское сопротивление маршала Нея почти тотчас же остановило их и заставило отступить. Но за это время император успел сосредоточить свои войска. Он напал на врага, несколько раз сразился с ним, постоянно стараясь обойти и окружить его. Наконец, 14 июня при Фридланде он врасплох напал на него, когда тот сбился в лощине, прилегающей к реке Аль. Фридланд был таким же удачным, как и Эйлау, той бесспорной победой, за которой Наполеон гонялся уже шестой месяц, и которая дважды ускользала от него. Никакая тень не омрачила блеска этого чудного дня, этого ясного, светлого дня в нашей истории. Счастливая звезда Наполеона выглянула из-за облаков, которые на мгновение заволокли ее, и снова засияла. Результаты были поражающие: тридцать тысяч русских было убито, ранено или взято в плен; многочисленная артиллерия попала в наши руки: Кенигсберг, арсенал коалиции, открыл ворота; прусский король бежал в Мемель; из всего его государства у него остался один город. Благодаря той же победе были разрушены враждебные планы Австрии, Германия была обуздана, на Юге было обеспечено послушание, Франция приобрела уверенность; вся Европа после кратковременного сомнения снова поверила в роковое постоянство наших успехов и признала Наполеона непобедимым. Русская армия бежала в страшном беспорядке, потеряв вследствие жестокого поражения способность к сопротивлению. Все позиции, на которых она могла бы остановиться и привести себя в порядок, последовательно отнимались от нее. После линии Аля были взяты линии Прегеля и Немана. Около Тильзита, расположенного на левом берегу Немана, принц Мюрат и наш авангард увидели странное зрелище: орда варваров с азиатскими лицами, калмыки и сибиряки, без ружей, окружив себя тучей стрел, кружились по равнине и тщетно пугали нас. Это была резервная армия, о которой объявляла для всеобщего сведения Россия, и которую привел князь Лобанов. Дивизия кирасир развернулась, напала на нее, – и авангард Азии рассеялся.[67] Наши войска вошли в Тильзит, а неприятельская армия скрылась за рекой под прикрытием легкой кавалерии. 15 июня, на другой день после Фридланда, отступивший к русской границе Беннигсен написал царю письмо, в котором давал отчет о своем поражении и, чтобы остановить преследование, указывал на настоятельную необходимость начать переговоры. Вместе с тем, чтобы сказать то, что он не смел написать, он обратился к великому князю Константину, брату Александра, просил его поехать к государю и представить ему положение дел в истинном свете: “Спросите его, – сказал он, – не хочет ли он остановить кровопролитие; это не война, а настоящая бойня”. Великий князь ответил, что передаст точно эти слова, но не пойдет далее: “Скажите ему все, что хотите, – сказал Беннигсен, – лишь бы я мог остановить резню”.[68] Это значило признать невозможность продолжать войну, признать армию неспособной к бою. 16 июня император Александр ответил Беннигсену суровым и скорбным письмом. Он ставил ему в упрек потерю великолепных войск, бесполезно принесенных в жертву, требовал вернуть ему его армию и в заключение уполномочил предложить перемирие. Князь Лобанов тотчас же отправился в Тильзит, имея впереди себя парламентера. Огонь между аванпостами прекратился, и между двумя армиями установились отношения. Однако царь только с болью в сердце мирился с приостановкой военных действий, вынужденный необходимостью и не предрешая своих окончательных решений. “Вы должны понять, – писал он Беннигсену, – чего мне стоит принять это решение.[69] Он еще не допускал мысли, что необходимым следствием перемирия будет мир, и желал, чтобы переговоры открылись только от имени главнокомандующего, дабы никоим образом не обязывать правительства. Между тем все, что доходило до него со всех сторон, все, что он видел, заставило его лучше познакомиться с размерами поражения. Не было полка, который не понес бы тяжких потерь и не был бы деморализован. В некоторых потери доходили до четырехсот человек из пятисот двадцати. Дисциплина пропала, солдаты не сражались, а грабили, даже на глазах самого императора. Сопротивление России, до сих пор непоколебимое, сразу было сломлено: стена превратилась в прах. Из генералов один Барклай-де-Толли говорил о продолжении войны, о том, чтобы отступить и заманить неприятеля внутрь империи; другие же пали духом, как это бывает с самыми храбрыми на другой день после большого, но бесплодного усилия. Среди окружающих царя шла усиленная работа, чтобы побудить его заключить мир. Главным и наиболее горячим деятелем в пользу мира выступил великий князь Константин. В сильных выражениях указывал он своему брату на необходимость положить конец войне. Он рассказывал, что имел с ним следующий разговор: “Государь, если вы не хотите заключить мира с Францией, ну, что же!.Дайте заряженный пистолет каждому из ваших солдат и скомандуйте им пустить себе пулю в лоб; вы получите тот же самый результат, какой вам даст новая и последняя битва. Она неизбежно откроет настежь ворота в вашу империю испытанным в боях и всегда победоносным французским войскам”.[70] Министры не оспаривали этих мнений, и наиболее враждебно относящиеся к Франции, как, например, Будберг, советовали начать переговоры. Тогда, видя кругом всеобщий упадок духа, видя, что у России нет армии и что ее граница открыта, испуганный и потерявший голову Александр принял решение, принял его всецело и бесповоротно. Идя дальше даваемых ему советов, он отказался от политической системы, придерживаться которой до сих пор считал вопросом чести, и круто перешел из одной крайности в другую. Примирившись последним с мыслью о заключении мира, он сильнее других стал его желать. С этого времени он начал проявлять удивительное нетерпение войти в непосредственные сношения с Наполеоном. Он вернулся назад и направился к Тильзиту. В деревне Шавли он встретил прусский двор, который печально блуждал, состоя только из короля Фридриха-Вильгельма, его министра Гандерберга, нескольких офицеров и чиновников. Государи и министры составили совет; винили во всем Австрию и Англию, и с первого же слова пришли к соглашению о необходимости сговориться с Францией, не условившись пока относительно средств. Тем временем пришло известие о перемирии, подписанном 22-го в Тильзите от имени России. Это была первая измена по отношению к Пруссии, так как оба двора обязались в Бартенштейне никогда не разъединять свои судьбы. Россия поставила только одно условие, чтобы в течение пяти дней враждебные действия между французами и пруссаками были прерваны для того, чтобы дать пруссакам время самим заключить перемирие. Фридрих-Вильгельм тотчас же отправил в Тильзит маршала Калькрейта, поручив ему установить надлежащее положение. Но Александр, не дожидаясь результатов этой политики, опять пустился в путь и продолжал приближаться к Неману, увлекая за собой робко следовавший за ним прусский двор. 23-го он был от реки немного менее, чем на один день пути; 24-го на одну милю, почти в виду аванпостов. Он без остановки мчался вперед, как очарованный. Правда, что каждый день, почти каждый час доходили до него с другого берега реки все более ласковые и ободряющие речи. 19-го Наполеон поселился в Тильзите; враждебные действия прекратились накануне, и Лобанов проговорил целый час с князем Невшательским. На другой день после приезда император отправил фельдмаршала Дюрока повидаться и обстоятельно переговорить с Беннигсеном. Кое-кто из французских офицеров посетили русскую главную квартиру. Мюрату представился случай вступить в разговор с великим князем Константином, который покорил его сердце, назвав его с первого слова высочеством. Французы разговаривали чрезвычайно любезно. При переговорах с Россией они делали вид, что ведут их не с побежденным врагом, а с заблуждавшимся другом, что дело идет только о том, чтобы вернуть его на истинный путь. Только благодаря такому обращению Александр согласился на перемирие от своего имени, не включив в него Пруссии, так же, как и на принцип открытия мирных переговоров “в кратчайший срок”.[71] Его ответ прибыл 21-го вечером в главную квартиру, которой поручалось передать его в Тильзит.[72] Но все же надежды царя не шли еще далее мира, обеспечивающего неприкосновенность его империи: он готов был очистить княжества, отдать Ионические острова и надеялся этой ценой получить менее тяжелые условия для Пруссии.[73] Но вот князь Лобанов, 22-го снова приехавший в Тильзит для подписи перемирия, был принят императором французов лично и принят милостиво. Император приглашает его к своему столу, пьет за здоровье императора Александра и, начиная свою систему обольщения, намекает в разговоре, что Висла могла бы быть естественной границей России.[74] Наполеон, победоносный и неотразимый, имел право во всем отказать России, но он позволяет ей на многое надеяться, лишь бы только сговориться один на один, не заботясь об интересах, чуждых обеим империям. Правда, он еще не говорит о дружеском и непосредственном объяснении между государями и не заговаривает о свидании. Предложив некогда, накануне Аустерлица, переговоры на аванпостах и не получив ответа на свое предложение, он считает вопросом чести не повторять его теперь, предоставляя другим вызвать его на это. Он ограничивается тем, что старается привлечь к себе Александра намеками и делает ему дружеские знаки. Александр не устоял. Движимый чрезмерным любопытством и надеждой, он отваживается на решительный шаг. 24-го Лобанов снова отправляется в Тильзит с письменными инструкциями. В них мы читаем следующую неожиданную фразу, подписанную государем, который только что в продолжение двух лет вел войну с нами: “Союз России с Францией всегда был предметом моих желаний; я убежден, что только он может обеспечить счастье и покой мира”. Царь продолжает: “Совсем новая политическая система должна заменить ту, которая существовала до сих пор; я льщу себя надеждой, что мы легко сговоримся с императором Наполеоном, В течение времени, предшествовавшего свиданию, Александр и Наполеон получили от своих заграничных агентов сообщения, которые окончательно подготовили их решения. Александр уже знал, что Англия не пожелала принять участия в бартенштейнском договоре, что она даже ставила препятствия гарантии займа, заключенного Россией для продолжения войны, что она считала такое помещение денег ненадежным и требовала особых выгод, которые были бы пропорциональны предполагаемому риску. Немного позднее царь узнал из обстоятельных депеш графа Разумовского, что надежду на содействие Франца I следовало считать окончательно призрачной до тех пор, пока сама Россия не решит судьбу войны, что Австрия вмешается только при условии обеспеченного успеха. Такое торгашество с одной стороны и эгоизм с другой – усилили в Александpe чувство досады и брезгливости, окончательно рассеяли его сомнения и почти совершенно оттолкнули от участия в европейских делах. Можно ли было упрекать Россию в измене, в каких бы резких формах она ни проявилась, раз оставили ее одну сражаться для спасения всех остальных? Разве можно было сетовать на то, что она, тщетно испытав все средства, стала думать только о своей безопасности и собственных интересах, стала заботиться о своей личной выгоде и предпочла великодушного врага бесполезным друзьям? Идя чистосердечно навстречу Наполеону, она, может быть, получит возможность воспользоваться теми благами, которые он так великодушно расточал тем, кто умел его понять и ему служить. Благодаря таким соображениям мысль использовать необходимый мир путем выгодного союза начала зреть в уме Александра.[77] Приблизительно в то же время, 24-го днем, Наполеону были переданы два пакета, присланные из разных мест. В первом была серия депеш от генерала Андреосси: из них было видно, что Австрия никогда серьезно не думала вести с нами переговоров и ждала только бесспорно-выгодного момента, чтобы “попытать счастья на поле сражения”.[78] Второе сообщение было известием из Константинополя о революции, вспыхнувшей в этом городе 27-го мая, и о том, что янычары свергли с престола и зарезали Селима (этот факт был вымышленным) и что в Турции царствуют безвластие и смута. В сообщениях Андреосси Наполеон нашел подтверждение своему недоверию к Австрии и предубеждению против нее. Он еще решительнее отстранился от нее и еще сильнее почувствовал желание обратиться к России с предложениями, которыми пренебрегли в Вене. С другой стороны, исчезновение со сцены Селима, единственного человека, который мог бы оживить Турцию и заставить ее содействовать нашим планам, лишало нашу политику точки опоры, которую она искала по ту сторону Дуная. Оно оправдывало нашу измену туркам, позволяло без сожаления и угрызения совести покинуть их и за их счет прибегнуть к более полезному союзу. Таким образом, Восток оставался почвой и для соглашения с Россией, как незадолго до этого был почвой для соглашения с Австрией. Но для переговоров с Россией следовало стать на иную точку зрения. Вместо того, чтобы выдвигать принцип оттоманской неприкосновенности и допускать раздел только как вспомогательное средство, следовало отныне же поставить вопрос о разделе на первый план, подвергнуть его обсуждению и высказываться в смысле готовности его осуществить. Итак, Наполеон готов лично вступить с Александром в переговоры, которые когда-то велись через посредников. Тильзиту суждено отметить не полную перемену, а только новую эволюцию его политики, той гибкой политики, которая после длинных обходов возвращалась к своей исходной точке, которая с изумительной подвижностью умела поворачиваться вокруг своей оси и становиться в прежнее положение по мере того, как обстоятельства снова делались тождественными, и которая всегда умела согласоваться с событиями. Правда, Наполеон не хотел преждевременно отказываться ни от одной из своих выгод, так как допускал возможность, что Александр отклонит наши предложения и увильнет от него. Он допускал, что Россия вступает в переговоры только для того, чтобы выиграть время и собраться с духом. Поэтому он приказал Себастиани войти в сношения с новым оттоманским правительством, каково бы оно ни было, и поддерживать пыл мусульман. “Если по прошествии месяца, – приказал он написать посланнику, – я замечу, что не хотят добросовестно вести переговоров, я перейду Неман, и мой союз с великим визирем будет быстро заключен”.[79] Тем не менее, сознавая, что едва оправившаяся от тревог Франция жаждет покоя, чувствуя потребность показаться ей, видя перед собой угрюмую и огромную империю с ее теряющимися вдали горизонтами и не решаясь забираться в эту неведомую страну, он искренне желал, чтобы состоялось соглашение с Александром и позволило ему упрочить будущее. Он желал этого соглашения вовсе не потому, что верил в продолжительную солидарность интересов обеих империй. Не потому, что желал, установив тотчас же ряд взаимных выгод, допустить как непреложную систему разделение власти и влияния между Францией и Россией для дружественного совместного господства над миром. Откровенно говоря, у него не было системы, а была цель: победить Англию и добиться мира. Из всех государств Россия казалась ему наиболее подходящей для того, чтобы помочь ему в его задаче. Она могла бы оказать ему содействие и благодаря ее географическому положению, одновременно континентальному и морскому, и своей мощью, и своими громадными средствами. Она делалась его добычей благодаря своим теперешним военным неудачам. Он шел ей навстречу, чтобы предложить ей бороться вдвоем против Англии и предложить ей в награду за союз надежду разделить с нами Восточную империю. |
||
|