"Сократ. Его жизнь и философская деятельность" - читать интересную книгу автора (Орлов Е. Н.)

ГЛАВА III

Пункты обвинения против Сократа. – Насколько они основательны. – Что способствовало успеху их. – Гордое поведение Сократа на суде. – Обвинительный вердикт и вопрос о наказании. Последняя речь. – Сократ в тюрьме. – Его последний день и смерть


Ни философское учение, ни диалектические приемы Сократа не могли прийтись по вкусу большинству его современников. Обозревая глазами XIX века доктрины, а главное, личность этого философа, мы не испытываем ничего, кроме чувства бесконечного уважения и преклонения, и, когда мы узнаем, что этот замечательный человек и мудрец погиб смертью преступника, нашему удивлению нет пределов. Мы забываем, что господствующий в каждый исторический момент уровень понятий и убеждений представляет линию, за которую всякое значительное отклонение в ту или другую сторону считается явлением ненормальным, и не только та личность, которая в своем поведении и убеждениях падает ниже этого уровня, но даже и такая, которая над ним возвышается, переходя за пределы умственного горизонта своего времени, рискует подвергаться порицанию и даже осуждению. Человечество в общем далеко не оригинально: быть может, благодаря этой неоригинальности и возможна та дисциплина, без которой общество не могло бы существовать; но, вместе с тем, она становится источником тех трагических ситуаций, в которых так часто оказывается личность, значительно опередившая свой век. Так оно бывает и теперь, и так было – в еще большей степени – во время Сократа, когда права, признаваемые за обществом над личностью, были и шире, и многочисленнее, нежели в настоящее время.

И вот в апреле или мае 399 года до Р. X. – мы в точности не знаем ни числа, ни месяца – три афинских гражданина – один из них богатый и влиятельный демократ кожевник Анит, личный недруг философа, другой – неизвестный нам поэт Мелит, а третий – довольно популярный ритор Ликон – представили на народный суд Гелиастов следующее обвинение против Сократа: “он нарушает законы государства, не признавая национальных богов и вводя новые, а также развращает молодое поколение”.

Что касается первого из этих пунктов, то, вспоминая идеи Сократа о Боге и становясь на точку зрения того века, мы не можем не признать, что до известной степени он был основателен. Правда, Сократ аккуратно исполнял обязанности, требуемые греческой религией, приносил жертвоприношения и искал совета у прорицателей и оракулов; но его отвлеченные понятия о Божестве как о Верховном Разуме, совершенно недоступном ни нашим взорам, ни нашему уму, шли вразрез с конкретными представлениями его сограждан, создававших своих богов по своему же собственному образу и подобию. Боги античной Греции с их желаниями, страстями, потребностями и слабостями были те же люди, что и сами греки, и только своим бессмертием и некоторыми телесными преимуществами отличались они от обыкновенных человеческих существ. Но как раз это Сократ отрицал – правда, не столько открыто сформулированными мнениями, сколько общим духом своего учения; но люди были достаточно проницательны, чтобы понять такие вещи и без слов, и достаточно близоруки, чтобы, поняв, осудить их как ересь. К тому же злополучный его “демон” был такою же таинственностью для афинян, как и для нас, но в то время, как мы не обращали бы на него никакого внимания или объясняли бы личными особенностями философа, афиняне, как оно и естественно было для того времени, усмотрели в нем новое и неизвестное божество, к которому Сократ прибегал и охотнее, и чаще, нежели к национальным богам.

Нечто подобное приходится сказать и относительно другого пункта обвинения. Нам, обозревающим ту эпоху глазами отдаленных потомков, которые могут судить и с большим знанием, и с большим хладнокровием, легко говорить, что Сократ ничуть не был развратителем молодого поколения: для нас это ныне истина столь непреложная, что всякое противное мнение может лишь вызвать на наших устах улыбку сожаления, и ничего больше; но не столь очевидным это казалось современникам, которым близость перспективы мешала и рассмотреть дело яснее, и обсудить его беспристрастнее. Всякий знал, конечно, что Сократ не только сам выполнял свои гражданские обязанности с редкою добросовестностью, но и требовал того же и от других: даже на свою собственную философскую деятельность он смотрел не иначе, как на служение обществу, – служение тем более высокое и ценное, что, не будучи, правда, непосредственным, оно подготовляло, однако, многочисленных граждан, которые своим умственным развитием, нравственной чистотой и высоким сознанием долга и ответственности могут оказать ему, этому обществу, громадные услуги. Тем не менее, были и другие обстоятельства, которые в значительной мере, казалось, перевешивали эти факты и придавали обвинению широкую популярность. С одной стороны, его отрицательного отношения ко всем освященным стариною идеям и верованиям было достаточно, чтобы навлечь на него свирепую ненависть со стороны консерваторов-аристократов; и действительно, уже 24 года тому назад знаменитый Аристофан по этому самому вопросу о развращении юношества выставил его в своей комедии “Облака” главою софистов и осыпал его злыми насмешками и инсинуациями. Но, с другой стороны, и для демократов, сторонников нового порядка, он не мог быть желанным пророком со своими постоянными указаниями на недостатки существующей конституции и своим пристрастием к правлению “лучших” людей. Ему не раз выставляли на вид опасность для молодых умов такого рода мнений и в виде доказательства приводили примеры двух бывших его учеников, Крития и Алкивиада, из которых первый стал во главе аристократической реакции и был одним из тридцати тиранов, а другой изменил своему отечеству и предался его врагам. Напрасно Сократ и его друзья доказывали нелепость подобного рода обвинений, утверждая, что и тот, и другой приходили к Сократу учиться не мудрости, а лишь диалектическому методу, который мог им быть полезен в прениях в народном собрании; напрасно они дальше указывали, что далеко не все ученики Сократа были Критиями и Алкивиадами, а что среди них были такие люди, как Херефонт, – пламенный патриот и сподвижник Тразибулла: на них не обращали внимания. Общее направление Сократовых учений слишком, казалось, говорило против мудреца, чтобы единичные факты могли иметь какое-либо значение: то были скорее счастливые исключения, нежели правила, и, как таковые, их можно смело игнорировать.

Таким образом, для того века обвинения против Сократа вовсе уже не были так нелепы, как они могли бы показаться нам в настоящее время. Мы не думаем, конечно, оправдывать его обвинителей, как то пытались сделать некоторые ученые (например, Форхгаммер); мы лишь можем оплакивать несовершенство условий, при которых совершается прогресс человеческих обществ и которые часто приводят лучших людей к столь плачевным положениям.

Успеху же обвинения способствовали, главным образом, два обстоятельства. Во-первых, большинство судей были убежденные демократы, которые, вернувшись из ссылки под предводительством Тразибулла, с оружием в руках завоевали гражданскую свободу и, по низложении тридцати тиранов, восстановили прежнюю демократическую конституцию. Для таких людей человек, смеявшийся над системою выборов посредством жребия и презрительно относившийся к державному народному собранию, “как к куче фальшивых монет, даже бесконечное количество которых нисколько не уменьшает негодности их”, казался ходячим оскорблением, – лицом, которым дорожить, несмотря на прочие его достоинства, не было большой причины. Во-вторых же, среди этих судей и их знакомых, вероятно, немало было таких, с которыми, к их полному поражению, Сократ не раз ломал копья диалектики по поводу того или другого пункта философии. Истина всегда горька, и видеть ее преподносимою с такою убийственною иронией, как то делал Сократ, было более чем оскорбительно. К тому же и бессилие, с каким человек принужден был видеть разрушение своих родных, унаследованных и вместе с молоком матери усвоенных догматов, было невыносимо. Одна внешность, одно появление Сократа сделалось многим ненавистно, и не только брань, но нередко и побои доставались мудрецу как замена аргументу, которого противник не в состоянии был придумать. Сократ в такие минуты мог спокойно замечать, что подобные инциденты столь же мало оскорбляют его, как и ляганье прохожего осла: на них даже не стоит обращать внимания; но дело приняло совсем другой оборот, когда те же противники – из софистов и других – воссели на судейскую скамью и получили в свое распоряжение самую жизнь мудреца. Тогда игнорировать их уже не было возможности, и смерть казалась неминуемой.

При всем том много еще зависело от поведения обвиняемого на суде. Искусная защита и еще более искусное воззвание к чувствам судей могли бы в значительной степени смягчить враждебное настроение последних. Пункт за пунктом разбить возводимые обвинения, подробно и красноречиво изложить свое безупречное прошлое, выставить на вид свои заслуги на войне и во время правления 30 тиранов и, что всего важнее, стараться тронуть сердца судей состраданием к его сединам и его семье, – речь такого рода, наверное, оказала бы сильное впечатление и заставила бы обвинителей умолкнуть. Сам Перикл, великий и гордый Перикл, не считал ниже своего достоинства прибегнуть к подобным приемам, когда дело шло об участи Аспазии: тем скорее мог бы решиться на это Сократ, когда вопрос шел о его собственной жизни, о благополучии его малюток и о нравственном благе его учеников. Но напрасно друзья уговаривали его к этому и даже сочиняли защитные речи: мудрец с твердостью отказывался от компромиссов, ссылаясь на то, что он всей своей жизнью готовил себе защиту. “Я человек, как и всякий другой, – говорил он своим судьям по этому поводу, – и, подобно всем смертным, состою не из камня и дерева, как выражался Гомер, а из плоти и крови, весьма чувствительных к страданиям. У меня имеется также и семья, к которой я привязан всем сердцем, – три сына, из которых один взрослый, а двое других еще малые дети. Все же я их не приведу сюда, чтобы мольбами разжалобить ваши сердца и тем добиться оправдания… Вы спросите, почему? Поверьте, что не из гордости и не из недостатка к вам уважения и ни даже оттого, что не чувствую страха перед смертью, а просто ввиду общественного мнения, которое найдет подобное поведение с моей стороны недостойным ни меня, ни вас, ни всего афинского общества. Не только для человека в моем возрасте и с моей репутацией мудреца было бы непристойно унижаться… но и вообще, просить у судьи снисхождения и тем добиться своей свободы – в высшей степени безнравственно. Ибо обязанность судьи – не дарить справедливость, а произносить приговор: он поклялся судить согласно с законами, а не со своими личными пристрастиями. Ни мы поэтому не должны поощрять в вас подобного рода слабости, ни вы сами не должны их позволить: в противном случае получится не справедливость, а богохульство… Кроме того, о афиняне, если бы я мольбою или силою убежденья заставил вас забыть свою клятву, я этим самым учил бы вас, что богов нет, и таким образом, защищаясь от нападков в неверии, обвинил бы себя сам…”

Таким образом, Сократ не только отказывается просить у судей снисхождения, но еще и заставляет их выслушивать на этот счет такие откровенности, которые вряд ли могли прийтись им по вкусу и расположить их в его пользу. Но и этого мало. Когда ему предлагают пойти на уступки и отказаться от своих убеждений и дальнейшей деятельности, Сократ гордо заявляет, что он смерти не боится: “Человек, стремящийся к идеалам, не должен думать ни о жизни, ни о смерти, а только смотреть за тем, чтобы, делая что-нибудь, он поступал честно, как подобает честному человеку”. Во-вторых же, – и это главное – его дело слишком важно, его призвание слишком высокое, чтобы от них можно было отказаться: они ниспосланы были ему самим Божеством на благо всего общества. “Я знаю, – говорит он с благородным достоинством, – я даже убежден, что ничья заслуга перед обществом не велика так, как мое повиновение велениям Божества. Я только и делаю, что хожу и убеждаю вас всех, и старого и малого, оставить всякую заботу о материальных благах и сосредоточиться преимущественно на совершенствовании своей души. Добродетель, я говорю вам, за деньги не покупается, но за нею следуют и деньги, и прочие земные блага, общественные и личные”. При таких условиях отречься от деятельности разве не было бы равносильно измене отечеству? “Каков бы ни был пост, занимаемый человеком, – избрал ли последний его сам или он был назначен на него начальством, – этот человек должен оставаться там в минуту опасности и не думать ни о смерти, ни о чем другом, кроме как о бесчестии… Как странно было бы поэтому, о афиняне, если бы я, который под Потидеей, Амфиполисом и Делием стоял на своем посту, по приказу выбранных вами полководцев, не страшась наравне с другими встретить смерть лицом к лицу, – теперь вдруг из страха перед смертью и другим подобным покинул бы свой пост, свою философскую миссию, ниспосланную мне Божеством на благо свое и других! Да, граждане, это было бы странно, и вы действительно имели бы тогда право привлечь меня к ответственности за отрицание богов, – за то, что из столь мелочных расчетов я отказался повиноваться Божеству…”

Такая постановка вопроса решает все дело: всякая уступка и сделка с совестью была бы глубоко безнравственна. Компромисс невозможен, – и “я глубоко почитаю и уважаю вас, афиняне, но я скорее стану повиноваться оракулу, нежели вам, и покуда у меня хватит сил и станет жизни, я не перестану преподавать философию и поступать, как я считаю нужным”. Этим было все сказано, – с той благородной откровенностью и пламенною глубиною чувства, на какие способны лишь люди, беззаветно верующие в бессмертную правоту своего дела. Сократово дело – общественная служба, “и, если вы меня убьете, вы не скоро найдете другого подобного мне”.

Эти заявления показались раздраженным судьям верхом самоуверенности и наглости, и большинством – 280 против 220 – голосов великий мудрец был признан виновным по обоим пунктам обвинения. Оставалось определить наказание. По афинскому закону суд в этом не имел собственного голоса, а должен был выбирать между наказанием, предлагаемым обвинителем, и тем, которое назначает себе подсудимый сам, а так как Мелит и его товарищи требовали смертной казни, то теперь очередь была за Сократом. В подобных случаях было принято, чтоб и подсудимый предложил наказание, хотя и более легкое, нежели то, на котором настаивает противная сторона, но все же достаточно серьезное, чтобы суд мог на него согласиться. В данном же случае самое благоразумное было бы предложить изгнание, – весьма суровое наказание, на котором суд, после некоторых размышлений, вероятно, остановился бы из внимания к сединам Сократа и его заслугам в прошлом. Сами друзья Сократа, ни на минуту не покидавшие его во все время процесса, настаивали, по-видимому, на этом, но мудрец упорно отказывался. Он согласен скорее умереть, нежели скитаться на старости лет по чужим странам, среди чуждой обстановки и незнакомых людей. Ему придется влачить свою жалкую жизнь под вечным страхом подобного же процесса, ибо кто может поручиться, что, продолжая свою деятельность и в изгнании, он и там не вызовет такой же ненависти, как и здесь, в Афинах? Ему опять будут угрожать процесс и смерть, и ему вновь придется бежать, чтобы начать свои приключения сызнова. К тому же, при его сознании не только своей невиновности, но даже заслуг перед обществом, как может он назначать себе наказание вообще, и еще такое суровое, как изгнание, в особенности? Не будет ли это с его стороны косвенным признанием своей виновности? “Что же, о афиняне, могу я предложить? Не то ли, что мне следует по заслугам? Я проработал всю свою жизнь, не зная устали и не заботясь ни о чем, что так занимает умы прочих людей, – ни о богатствах, ни о семье, ни о военных почестях, ни о гражданских должностях, ни о народных собраниях, ни о партиях. Что же мне следует за это? Что полагается человеку бедному, почти нищему, но общественному благодетелю, который нуждается в обеспеченном – материально – досуге, чтобы продолжать свою благотворную деятельность?” И Сократ без иронии, совершенно серьезно и искренне приходит к заключению, что ввиду великих его заслуг самой достойной для него участью было бы… содержание на общественный счет в Пританее на всю его остальную жизнь!

Такая неслыханная, вопиющая дерзость должна была окончательно взорвать судей; да и сами друзья философа, несмотря на все чувство восторженного удивления к такому поразительному нравственному величию, должны были вместе с тем признать безрассудство этих слов и, то упрекая, то умоляя, настаивать на том, чтобы он не шел навстречу своей собственной гибели и предложил бы хоть какой-нибудь штраф. Сократ уступил, но так как он – человек бедный, то какой штраф может он предложить? Пожалуй, ему удастся собрать мину, и эту сумму он готов назначить в качестве штрафа, “но, впрочем, Платон, Критон, Критобул, Аполлодор и другие мои друзья готовы поручиться за меня на сумму в 30 мин. Этот штраф, в 30 мин, я и предлагаю себе в наказание”.

Но ярость судей не знала уже пределов и даже такая крупная пеня казалась смешною и оскорбительною: увеличенным против прежнего большинством в 320 голосов против 180 произнесен был роковой приговор: ввиду доказанной виновности Сократа в возводимых преступлениях, – а еще больше, быть может, ввиду оскорбительного поведения его на суде, – мудрец должен умереть через отравление. Осужденный покорно склонил свою голову перед решением суда и, после некоторого молчания, произнес свое последнее слово. Он мягко упрекнул судей за то, что они не могли подождать, пока он, преклонный старик, чьи дни уже все равно были сочтены, умрет естественной смертью, и предсказывал им, что потомство осудит их за эту излишнюю поспешность еще больше, чем за самый суд. Для него же умереть ничего не значит: зло не может коснуться честного человека ни при его жизни, ни после его смерти. Он прощает поэтому своих судей, которые ему лично не причинили никакого зла, хотя и не имели в виду его блага. Он, однако, имеет одну, единственную и последнюю просьбу к ним: если его дети вырастут и будут больше заботиться о богатстве и других земных благах, чем о добродетели, или будут равнодушны к тому, чем надлежит интересоваться, и возымеют о себе более высокое мнение, нежели они имеют на то право, то он умоляет суд поступать с ними так, как он поступал бы с ними сам. “Итак, – заключает он словами, дышащими глубоким раздумьем, – час разлуки настал: мы расходимся; я – чтоб умереть, а вы – чтобы жить; но что лучше, – знает один лишь Бог”.

Сократу не суждено было умереть на следующий же день, как это полагалось: корабль, который афиняне ежегодно отправляли в Делос на праздник Аполлона, только что отплыл, а в его отсутствие не могла состояться никакая смертная казнь. Сократу пришлось в ожидании своей скорбной участи просидеть в темнице с оковами на ногах целых тридцать дней, но, к счастью, он имел возможность ежедневно видеть своих родных и учеников и беседовать с ними по-прежнему. Говорят, что за несколько дней до его смерти в темницу к нему пришел богатый Критон, один из наиболее преданных Сократу учеников, и предложил ему бежать, сообщая, что он подкупил тюремщика и что их ждет корабль, готовый к немедленному отплытию в Фессалию. Но Сократ отказался из уважения к законам, и Платон излагает в одном из своих диалогов в “Критоне” разговор, который мудрец имел по этому поводу со своим учеником и другом. Правда, ввиду того, что обо всем этом не упоминает ни один из других известных нам древних писателей, есть сильное основание думать, что разговор, равно как и весь инцидент, поведший к нему, был просто вымышлен Платоном с целью опровергнуть господствовавшее мнение о недостатке лояльности Сократа; все же личность последнего так ярко вырисовывается в этом разговоре и аргументы, которые Платон влагает ему в уста, столь характерны и психологически верны, что ценность диалога как документа мало чем уменьшается от сомнительной его достоверности. Выслушав доводы Критона относительно того, что мудрец не имеет права умереть, когда у него есть возможность жить на благо свое и своих учеников и родных, и что “никто не имеет права произвести на свет детей, кто не имеет в виду вскормить их и воспитать”, Сократ в виде аргумента просит Критона вообразить, что бы такое могли сказать им законы государства, если бы, воплощенные в плоть и кровь, они явились к ним в темницу и подслушали их речи. Они прежде всего сказали бы, что ни одно государство не в состоянии долго продержаться, когда отдельные его члены попирают его законы ногами, и что такое попирание тем более несправедливо и непозволительно, что оно совершенно незаслуженно. Ибо что, в самом деле, дурного сделали они, законы, Сократу, например? Отец его женился и произвел его на свет под сенью законов, он вырос и воспитался под их зашитой, и он был ими же обучен гимнастике и музыке. Им, в сущности, он обязан большим, нежели родному отцу и матери, и если чудовищно оскорблять словом или действием последних, то во сколько раз чудовищнее было бы оскорблять их, законы! И он, Сократ, учитель нравственности, который непрестанно твердил о необходимости чтить родителей как о священнейшем долге и величайшей добродетели, мог бы решиться попрать законы, отказать им в повиновении и уважении и тем явить собою пример неблагодарного сына, в ком все святое и благородное уснуло навеки? Но еще больше: вскормив его и воспитав, одарив его всеми неисчислимыми благами, какие только они в состоянии были ему дать, они, законы, ничуть не удерживали его в своей стране; напротив, как и всякому другому гражданину, достигшему совершеннолетия, они предоставляли ему полное право уйти от них со всей своей семьей и имуществом. Законы ведь никого не удерживают: кому они не нравятся, тот может уходить, а если остается, то показывает, что доволен ими и готов слушаться их во всем. Это как бы добровольное соглашение, договор, в который каждый гражданин вступает по достижении зрелости: он не формален, но, тем не менее, действителен и основывается на том факте, что гражданин остается в стране и пользуется благами ее законов. Сократ же прожил на белом свете 70 лет и, следовательно, имел достаточно времени обдумать, нравятся ли ему порядки его родины или нет; но тем самым, что он остался жить в Афинах, пребывая там все долгое время своей жизни почти безвыездно и не интересуясь ничем, что происходило в других городах, он показал, что любит свою страну и соглашается уважать ее законы, образ правления, нравы и обычаи. Мало того, он обзавелся даже семьею и прижил детей, и, когда недавно, на суде, ему предлагали назначить себе изгнание, он отказался, тем самым отказываясь от последней возможности с честью уклониться от заключенного договора. Как глубоко безнравственно, как позорно было бы поэтому, если бы Сократ теперь отверг договор, который он сам добровольно заключил и которому он следовал всю свою жизнь! Сколько бесстыдства нужно было бы на то, чтоб, нарушив этот контракт, он, Сократ, стал потом опять проповедовать добродетель, справедливость и повиновение законам! “Таков, дорогой мой Критон, – заключает Сократ, – таков голос, звучащий у меня в ушах подобно звуку флейты, раздающемуся в ушах священнодействующего в таинствах. Этот голос звучит немолчно, не давая мне расслышать чей-либо другой, и я знаю, что все, что бы ты ни сказал, будет напрасно. Все же говори, если знаешь, что”. “Ничего я не могу сказать больше, Сократ, – тихо промолвил опечаленный ученик. “Так иди же с миром, Критон, и дай мне исполнить волю Божества и идти, куда оно велит”.

События последнего дня из жизни Сократа изложены Платоном в другом его диалоге “Федоне”. Сам автор по болезни не присутствовал при кончине своего учителя, и рассказ ведется от имени Федона, любимейшего ученика Сократа; тем не менее, общая достоверность передаваемых событий не подлежит сомнению. В этот день, рано утром, собрались в его келье его друзья и нашли его уже без цепей и в обществе Ксантиппы и всей семьи. Увидав их, Сократ выслал жену и детей и сам остался наедине со своими учениками, чтобы побеседовать с ними в последний раз. Бесед этих в точности мы не знаем: мы не можем принять за подлинные те, которые передает нам Платон; тем не менее, несомненно, что они вертелись вокруг вопросов о душе, ее бессмертии, о гробе, о жизни за ним и т. д. Лица Сократовых учеников были чрезвычайно грустны, глаза их не раз заволакивались слезами, и из груди то и дело вырывались глубокие вздохи. Сократ же, играя кудрями Федона, ласково и нежно, как мать, утешал их, указывая на неосновательность горя их и говоря о необходимости умереть так или иначе. С той же силой диалектики, но, быть может, с большей мягкостью в тоне, аргументировал он о вероятности загробной жизни и так, как и прежде, пересыпал свои доказательства шутками, притчами и стихами из любимых поэтов. Когда же солнце стало клониться к закату и роковой час был уже близок, Сократ удалился в соседнюю келью и принял ванну, после чего велел позвать жену и сыновей. Дав им необходимые наставления и ласково простившись, он поручил заботу о них Критону и отослал их, не желая, чтобы они присутствовали при его кончине и испытали лишние страдания. Вскоре вошел в келью и тюремщик со скорбной чашей в руках; он попросил Сократа простить его за печальную, хотя и невольную обязанность, которую ему приходится исполнять, выразил всю ту безграничную любовь, которую мудрец успел ему внушить за это короткое время, и, дав надлежащие наставления, простился с ним, еле удерживаясь от слез. Сократ взял чашу цикуты из его рук и, свершив молитву богам, спокойно, без волнения выпил ее. До сих пор ученики его крепились, но тут они не выдержали: Федон залился слезами и, закрыв голову хитоном, в отчаянии отвернулся к стене, а молодой Аполлодор, который весь день не переставал тихо плакать, разрыдался тут страстным судорожным воплем. Даже старик Критон не мог удержаться и горько заплакал. Один Сократ сохранил обычное свое самообладание и нежными упреками и увещаниями заставил их наконец замолкнуть. После этого, согласно наставлениям тюремщика, Сократ принялся ходить по комнате, пока не почувствовал тяжести в ногах. Он слег на кровать, а тюремщик время от времени подходил к нему, ощупывая ему ноги и спрашивая, чувствует ли он. Яд действовал, начиная с конечностей, и по тому, как нечувствительность распространялась все выше и выше по телу, можно было судить о постепенном угасании жизненных функций организма. Аполлодор пробовал здесь предложить дорогому учителю роскошную мантию с целью подостлать и на ней прилично испустить последний вздох, но Сократ только улыбнулся, спросив, неужели он думает, что его собственная одежда, годившаяся ему в жизни, не может годиться ему и в час смерти? Меж тем холод и окоченелость распространялись постепенно по всему телу, и, когда дошли до поясницы, Сократ, обратившись к Критону, попросил его не забыть принести Эскулапу в жертву петуха, – в знак исцеления. Критон обещал, но, когда он спросил, может быть, ему еще чего-нибудь надо, ответа уже не последовало. Сократ только вздрогнул и вытянулся. Все было кончено, и Критон закрыл глаза дорогому покойнику.

Так скончался Сократ – один из удивительнейших людей, какого когда-либо знало человечество. Лаэрций передает, что афиняне вскоре после его смерти раскаялись, поставили ему бронзовую статую и жестоко наказали его обвинителей. Это маловероятно, так как Ксенофонт нашел нужным, спустя шесть лет после кончины Сократа, написать апологетические “Воспоминания” о нем. Быть может, Лаэрций был движим тем естественным и благородным чувством, для которого признание, хотя бы и позднее, заслуг любимого человека все же является некоторым утешением в потере. Но Сократ в подобной реабилитации не нуждается: память о нем не умерла вместе с ним, и нравственный облик его навеки остался достоянием человечества как прекрасный, недосягаемый идеал.