"Генрих Гейне. Его жизнь и литературная деятельность" - читать интересную книгу автора (Вейнберг Петр Исаевич)Глава IV. Литературная деятельность до отъезда в ПарижЧерез месяц по окончании курса мы находим Гейне в Нордернее, куда он благодаря поддержке дяди поехал для укрепления здоровья, и если мы упоминаем об этой поездке, нисколько не важной в фактическом отношении, то потому, что она еще более сблизила поэта с морем и дала ему новый материал для поэтического творчества. Здесь волны, «журча, рассказывали поэту много чудных повестей, лепетали много слов, с которыми связаны дорогие воспоминания, много имен, отзывающихся сладостным предчувствием в сердце»; здесь слышал он разные морские преданья и легенды, которыми потом чудесно воспользовался в своих стихах; отсюда писал он такие, например, строки: «Часто мне думается, что море – сама душа моя; и как в море есть скрытые водяные растения, которые лишь в минуту расцветанья всплывают на его поверхность и в минуту отцветанья опять погружаются на дно, так порой и из глубины души моей всплывают чудные цветы, и благоухают, и блещут, и снова исчезают»; тут создавались и восторженные гимны морю, и необычайно сильные картины бури, и песни любви, в которых говорил поэт о сходстве между его сердцем и этим необъятным морем с раскинувшимся над ним необъятным небом, и звуки мировой скорби юноши, который, стоя на пустынном берегу, с тревогой в груди, с сомнением в голосе мрачно говорит волнам: «О, разрешите мне, волны, загадку жизни – древнюю, полную муки загадку!..» И многое еще, или находившееся в непосредственной, правильной связи с окружавшею поэта природою, или выражавшее другие впечатления, другие чувства, другие мысли – только все на фоне этого моря, этого неба, этой грандиозной пустыни… Пребывание поэта в такой обстановке было, однако, недолговременным; она очень скоро сменилась весьма прозаичным и ненавистным для него Гамбургом. Сюда поехал он, чтобы вступить на «практическую» житейскую дорогу, которая все продолжала ему казаться необходимою для его существования, здесь проводил он день за днем, месяц за месяцем, несмотря на ненавистную гамбургскую обстановку и на неприятности, которые, судя, по крайней мере, по его же письмам, окружали его со всех сторон и состояли все в том же «проклятом» денежном вопросе. Благодаря этому-то последнему он и сидел в гамбургской грязи – вследствие чего мы относимся довольно холодно к тем жалобам и иеремиадам, которыми наполнены относящиеся именно к этому времени письма его: нельзя нам скорбеть, когда такой человек, как Гейне, в самом расцвете своего таланта переносит разные унижения, играет плачевную роль нуждающегося просителя, несмотря на выказываемую гордость, сердится и стонет – вместо того, чтобы с действительною гордостью, действительным, а не словесным только и письменным презрением кинуть все это и уйти и жить хоть кое-как, хоть в нужде, но собственными ресурсами, – ресурсами своего ума, своего гениального таланта, своих знаний. Если скорбим мы в этом случае, то от другой причины: оттого что здесь пред нами пример – далеко не первый и далеко не последний – присутствия странных, непостижимо мелочных и печальных черт наряду с самыми высокими проявлениями человеческого духа. Неприятности, о которых идет речь, состояли в противодействиях, оказывавшихся враждебными ему по разным причинам людьми, его стараниям добыть себе возможно большее обеспечение со стороны богатого дяди – что и составляло главную цель его пребывания в Гамбурге. Если верить его собственным показаниям, эти люди, между которыми были и близкие его родственники, всячески клеветали на него теперь, как и прежде, перед старым миллионером, выставляли его в глазах Соломона не только лентяем, но и пьяницей, игроком, развратником, для чего, впрочем, они находили основание в тех далеко не нравственных наслаждениях, которым не переставал предаваться чувственный поэт. И, по-видимому, нашептыванья эти не отталкивались с презрением и недоверием, а напротив: «В доме моего дяди, – писал Гейне, – самые заклятые враги моей славы пользовались всегда радушным приемом; тут искони господствовала aria cattiva, отравлявшая мое доброе имя, и всякую тварь, которая грызла это имя, встречали здесь как нельзя более ласково…» Как всегда, однако, Гейне искупал, стушевывал более или менее неблаговидные, мелочные стороны в своем личном характере и образе действия тоже более или менее великими поэтическими подвигами. Так было и теперь. В том самом 1826 году, когда мы видим его в таком странном и незавидном свете в Гамбурге, выпускает он первый том своих «Путевых картин», заключавший в себе «Путешествие на Гарц», цикл стихотворений «Возвращение на родину» («Die Heimkehr»), первую часть цикла «Северное море» и несколько отдельных стихотворений. Почти все это уже появлялось в журналах, но теперь многое вышло в совсем переработанном виде. Невелик был гонорар, полученный автором от издателя Кампе, – издателя еще самого образованного и щедрого в ту пору: всего 50 луидоров за первое и все последующие издания! Юлиус Кампе. Но тем сильнее было действие, произведенное на читателя новой книгой, особенно «Путешествием на Гарц». Такой высокой поэзии в форме прозы, такого блестящего и оригинального стиля, такого соединения вдохновенной лирики, вызывающего неудержимый смех юмора, беспощадной сатиры на лица и вещи, – сатиры, сила которой увеличивалась истинно необычайным остроумием, такого слития воедино ума и сердца, фантазии и реализма в самом буквальном значении этого слова, жизнерадостного чувства и мировой скорби – всего этого еще никогда не видела немецкая читающая публика, да не только немецкая, но и вообще европейская. А наряду с этими страницами стояли чудесные картины «Северного моря», байронически-гейневские звуки таких стихотворений, как «Сумерки богов» или «Ратклиф», сокровища чистейшей лирики в цикле «Возвращение на родину»… И если самые серьезные критики-эстеты, находя, правда, в этих произведениях резкое нарушение чисто эстетических законов, тоже невольно поддавались обаянию этой поэтической оригинальности и новизны, то какое же действие должна была производить эта книга на массу читателей, особенно на молодое поколение? Независимо от достоинств чисто поэтических, пульс современной жизни, пульс девятнадцатого века так сильно бился в каждом слове молодого поэта, что нисколько не удивительно, если он сразу сделался знаменосцем и герольдом нового поколения и если будущая «Молодая Германия» уже теперь начинала примыкать к нему. Но именно поэтому, в соединении с личною и общественною сатирою «Путевых картин», книга заставила забить тревогу в противоположном лагере: прежде всех откликнулся жестоко заклейменный здесь, снискавший этим себе бессмертие Геттинген: «Путевые картины» были запрещены в нем, за ним последовали и многие другие города Германии, ибо сатира задевала далеко не одних геттингенцев. Не было недостатка и в частных преследованиях и нападениях со стороны как литературных завистников или ограниченно близоруких критиков, так и людей, которые узнавали себя – основательно или неосновательно – в некоторых личностях, выведенных автором. При подозрительности, которою всегда страдал Гейне благодаря своей всегда раздраженной, всегда впечатлительной фантазии, при его трусости в личных связях, странно противоречившей безмерной отваге в печатном слове, при его уже теперь значительной, а потом принявшей сильные размеры склонности видеть всюду там, где их не было, врагов, тайные козни преследователей и тому подобное, – при всех этих условиях неудивительно, что все мало-мальски враждебное в настоящем случае, то есть после появления его книги, действовало на него раздражающим, волнующим, даже пугающим образом. Уже известное нам свойство его – обращать узко личные и часто мелкие невзгоды в поводы к взрыву тяжелых чувств и ощущений более глубокого свойства – было причиною того, что и в настоящем случае он опять пришел к решению оставить отечество, стараясь уверить себя и других, что в этом решении играли главную роль «не столько страсть к блужданию по свету, сколько мучительные личные обстоятельства, например ничем не смываемое еврейство…» Ехать он хотел и теперь туда, куда постоянно тянуло его, то есть в Париж, причем целью его было, по крайней мере в настоящую минуту, «в Париже ходить в библиотеки, видеть свет и людей и собирать материалы для книги, которая будет европейской книгой». Правда, это не мешало ему почти в то же время продолжать искать службы в том же «немецком отечестве», хотя как смягчающее обстоятельство надо принять во внимание то, что добивался он профессуры в Берлинском университете и даже надеялся на осуществление своих хлопот в то самое время, как совершал новый литературный «подвиг», и притом такой, который закрывал для него, еще больше, чем прежде, всякие служебные пути. Мы говорим о втором томе «Путевых картин», цель издания которого автор так объяснял в одном из писем своих к Варнхагену: «В это вялое, рабское время надо было чему-нибудь совершиться. Я, со своей стороны, сделал свое – и стыжу тех жестокосердечных друзей моих, которые хотели сделать так много и теперь молчат. Когда войско в полном сборе, тогда и самые трусливые рекруты очень бодры и храбры; но истинную отвагу обнаруживает тот, кто стоит на поле битвы один». А в предисловии к французскому переводу «Путевых картин», уже в 1834 году, находим такие объяснительные строки: «Эта книга, за исключением нескольких страниц, написана до июльской революции. В то время политический гнет сковал всю Германию безмолвием; умы впали в летаргию от отчаяния, и если кто отваживался тогда говорить, то должен был выражаться тем страстнее, чем сильнее он отчаивался в победе свободы и чем озлобленнее выступала против него враждебная партия…» Второй том заключал в себе остальные части цикла «Северное море» и «Книгу Ле-Гран»; и имея главным образом в виду эту последнюю, автор уже до появления ее заявлял, что в ней высказывались великие мировые интересы. «Ты увидишь, – писал он другу, – le petit homme vit encore. Наполеон и французская революция стоят там во весь рост…» Этими словами действительно почти исчерпывалось политическое содержание и значение «Книги Ле-Гран», находя себе неподражаемое в поэтическом отношении дополнение в остальных ее страницах, верную характеристику которых, как и всего вообще произведения, мы находим в следующих словах одного из критиков: «Гейне создал здесь совершенно новый жанр, сатирически-поэтическое capriccio, в котором он навсегда так и остался недостижимым, – может быть, уже потому, что ему, как совершенно специфической форме гейневского духа, никогда никто и не пытался подражать. Только такая субъективность, как субъективность Гейне, наделенная таким богатством столь противоречащих друг другу и всегда однако блистательных качеств, могла создать такое изумительное целое в этом постоянном чередовании серьезности и юмора, поэтического и сатирического настроения. Все, что только лежало в натуре этого писателя – фантазия и остроумие, насмешка и восторженное сочувствие, романтизм и реализм, сентиментальность и цинизм, меланхолия и через край брызжущее чувство жизни, самая грациозная задушевность и самый разнузданный гротеск, тщеславное, „мироскорбное“ созерцание и детская наивность, – все это помогло произвести целое, которого единство, полное противоречий, замечается только в субъективности автора, дразнящей нас личиною реальной действительности, чтобы каждый раз после этого прятаться под покровом пестрой фантазии…» Этот второй том «Путевых картин» – как проза, так и стихи – произвел на читающую публику и на критику еще более сильное воздействие, чем первый, и, само собой разумеется, в двух видах: между тем как одни прославляли «необыкновенную смелость, даже геройскую отвагу», которую проявил здесь автор, выступивший против испорченного дворянства, клерикалов и общего лицемерия этой эпохи, другие или изливали свое негодование по поводу попирания автором всех традиционных законов эстетики, или обвиняли его в отсутствии патриотизма и национального чувства, сказавшемся как в сатире на немцев, так и в возвеличивании Наполеона (истинный смысл чего ускользал от этих близоруких людей) и французской революции. Давно уже, при мертвенности и затхлости современной немецкой литературы, книга не вызывала такого волнения во всех лагерях. «Много, много шуму производит Ваша книга, – писал Варнхаген к Гейне, – но читатели в недоумении и колебании: они не знают, не следует ли им держать ощущаемое ими удовольствие в тайне, а гласно отрицать его; даже друзья Ваши страшно добродетельно притворяются жаждущими порядка и миролюбивыми учеными и гражданами; одним словом, страха ради рабского все предается порицанию». Этот «рабский страх» был вызван положением, которое приняло немецкое правительство относительно второго тома «Путевых картин»: теперь дело не ограничилось уже Геттингеном и несколькими другими немецкими городами, книга подверглась запрещению в Ганновере, Пруссии, Австрии, Мекленбурге и большинстве мелких государств, да и сама личность поэта была, по-видимому, признана в некоторых местностях небезопасною для государственного порядка (!). Ввиду такого необычайного воздействия книги, Гейне как по убеждению, так и по тщеславному славолюбию, то есть по тем стимулам, которые были одинаково сильны в нем, почувствовал себя призванным к роли не поэта, для которого дороги также и интересы чистого искусства, а писателя политического. «Этим сочинением, – писал он другу, – я приобрел себе в Германии множество приверженцев и громадную популярность; если буду здоров, то могу теперь сделать много; у меня теперь далеко разносящийся голос. Ты еще часто услышишь его гремящим против палачей мысли и попирателей священнейших прав. Я получу совершенно экстраординарную профессуру в университете высоких умов…» Но в то же время личная безопасность благоразумно требовала принятия мер предосторожности, и поэтому Гейне, тотчас по выпуске второго тома, поехал на время в Лондон, чтобы там выждать, какие физические результаты повлечет за собою это издание. «Не боязнь заставила меня уехать, – писал он, – а просто закон благоразумия, советующий каждому ничем не рисковать там, где нельзя ничего выиграть». Но в Англию влекло его еще и другое существенное обстоятельство: ему хотелось лично ознакомиться с государственной жизнью, имеющей вполне парламентский характер, со свободными в полном смысле этого слова политическими убеждениями, с такими великими на этом поприще деятелями, как Георг Каннинг, – со всем тем, одним словом, чего не находил он в Германии, где, напротив того, встречались ему на каждом шагу «только совы, цензурные постановления, тюремный запах, чувствительные романы, вахтпарады, ханжество и тупоумие». И если Англия вселяла ему отвращение как поэту, то вызывала его глубокое, иногда даже восторженное сочувствие в другом – политическом и социальном отношениях. Как художник до мозга костей, он выразил свое негодование на Англию в словах: «Что за противнейший народ, что за отвратительнейшая страна!.. Страна, которую давным-давно проглотил бы океан, если бы не побоялся расстройства желудка. Народ – серое, зевающее чудовище, которого дыхание – не что иное, как удушливый газ и смертельная скука, и который, наверное, когда-нибудь повесится на колоссальном корабельном канате!..» Но в то же самое время он, подъезжая к Лондону, завидев берег Темзы, восторженно приветствует «страну свободы, это новое солнце обновленного мира», и потом целые дни проводит в парламенте, слушая знаменитых либеральных ораторов, навеки запечатлевая в своей памяти речи Каннинга о правах народов, «те освободительные слова его, которые, как священный гром, раскатывались по всей земле и находили себе утешительный отголосок в хижине и мексиканца, и индуса…» В самый день смерти Каннинга Гейне уехал из Англии и после кратковременного пребывания в Нордернее вернулся опять в Гамбург. Тут он выпустил в свет полное собрание написанных им до тех пор и в значительном числе уже бывших в печати стихотворений под общим заглавием «Книга песен» и за это издание в количестве десяти тысяч экземпляров, да сверх того еще с уступкой права на все последующие, автор имел удовольствие получить всего пятьдесят луидоров!.. «Книга песен». Титульный лист 1-го издания. При таких денежных ресурсах, к которым, правда, присоединялись и скупные субсидии дяди, естественно, что наш поэт принял сделанное ему известным издателем, бароном Котта, предложение – переехать в Мюнхен и там принять на себя редактирование газеты «Politische Annalen», то есть дело, для которого он пригоден был менее, чем для чего-либо. Иоганн Фридрих фон Котта, издатель. Кроме чисто денежных соображений, в согласии поэта и в настоящем случае играло роль еще одно обстоятельство такого же материального свойства, а именно продолжавшееся неосуществление все еще налетавшего время от времени желания поступить на прусскую государственную службу; но к этому присоединялась причина и более, так сказать, внутренняя: перспектива увидеть себя в той роли либерального публициста, народного трибуна, герольда общественного мнения, в которую он уже отчасти вошел благодаря нескольким страницам «Книги Ле-Гран» и блистательный успех которой побуждал его сменить ею роль поэта-художника. Генрих Гейне. В октябре 1827 года он отправился в Мюнхен и за все полугодовое время своего редакторства и одновременного с этим участия в двух других периодических изданиях того же Котты написал здесь только часть «Отрывков об Англии», одну критическую статью и одну театральную рецензию, причем тут же сказалась непригодность его для такого дела, как редактирование политической газеты, – непригодность, в которой сознавался и сам Гейне в это время, ссылаясь на отсутствие у него политических познаний, на свою стилистическую манеру, не соответствующую требованиям чисто политической газетной статьи, и тому подобное. Следовало ему сослаться и на причину более существенную: шаткость его политических взглядов и на свою крайнюю субъективность, в настоящем случае совсем неуместную; наконец, не мешало бы ему сознаться и в том не лестном для него обстоятельстве, что в то самое время, когда он, определяя «…обратить внимание Его Величества на то, что автор „Путевых картин“ сделался теперь гораздо кротче, лучше и, может быть, даже совсем иной, чем в своих прежних произведениях… Я надеюсь, – говорит он в том же письме, – что король достаточно мудр для того, чтобы судить о клинке меча по его остроте в данную минуту, а не по тому хорошему ли дурному употреблению, которое делали из него в прошедшее время…» Когда читаешь такие вещи и вспоминаешь, что всего за год до этого тот же самый Гейне выпустил в свет второй том своих «Путевых картин» и уже носил в голове многое из того, что должно было скоро составить содержание третьего тома, гораздо более «зажигательного», чем предыдущий, когда стоишь в виду таких непостижимо противоречивых обстоятельств, то, кроме многих других вопросов, задаешь себе и такой: не происходило ли все это, как у Байрона, просто от желания мистифицировать, дурачить людей вследствие презрения к ним или не играл ли Гейне в этих случаях комедию, чтобы, притворившись раскаявшимся и до известной степени благонамеренным, добиться наконец этим путем доступа в университет, а уж там, с кафедры, начать говорить то, что считал он свои долгом пропагандировать в публике. Но, во-первых, печатное слово доставляло ему аудиторию гораздо многочисленнее той, которую он нашел бы, взойдя на университетскую кафедру; во-вторых, не мог же он не понимать, что всякое немецкое правительство видело его насквозь и не поддалось бы на его удочку, а если бы и поддалось, то очень скоро удостоверилось бы в своей ошибке и поспешило бы освободиться от неудобного профессора. И вот ввиду таких возражений самому себе, ввиду также и трудности приписать эти служебные искательства впечатлению минуты, временному капризу, так как они обратились уже в нечто постоянное, последовательное, ввиду всего вышеизложенного приходится объяснять эти не в пользу Гейне как человека говорящие обстоятельства или непостижимым совмещением в его натуре самых вопиющих противоречий и противоположностей, или просто обыкновенным, свойственным всякому ординарному смертному желанием – получше и посолиднее устроить свое житейское положение. Хочется остановиться на первом объяснении; оно, правда, построено более на теоретическом основании, но зато опирается на многие веские обстоятельства. Генрих Гейне. Деятельность Гейне на поприще политической публицистики продолжалась на этот раз очень недолго, как мы уже упоминали – всего полгода; но что публицистическая деятельность представлялась ему и теперь весьма важною и необходимою для Германии, видно из следующих слов его письма к другу, когда, вскоре после отъезда своего из Мюнхена, он услышал, что барон Котта задумал новое периодическое издание на широких основаниях: «Мое единственное желание, – говорит он, – заключается только в том, чтобы существовала газета для либерального образа мыслей, который в Германии имеет мало пригодных органов… Настоящее время – время идейной борьбы, и газеты – наши крепости. Я обыкновенно ленив и беспечен, но где, как в настоящем Редактирование «Politische Annalen», которое не прибавило ровно ничего ни к славе, ни к бесславию Гейне, он оставил одновременно с прекращением этой газеты, и так как, само собой разумеется, из его хлопот о поступлении на баварскую службу ничего не вышло, то почти немедленно после того он отправился в составлявшее давнишний предмет его желаний путешествие по Италии – посетил Верону, Бресшию, Милан, Ливорно, Лукку и Венецию, всюду наслаждался памятниками искусства, наблюдал печальное существование бедной Италии, стонавшей в то время под чужеземным игом, и в то же самое время усердно занимался прекрасными итальянками. Но от чувственных и духовных наслаждений, от наблюдений над политическою и общественною жизнью Италии Гейне оторвала смерть отца. Получив в Италии известие о тяжелой болезни старика, он поспешил в Гамбург, но не застал уже его в живых; здесь пробыл он короткое время с грустившею и находившеюся также материально в плачевном положении матерью, оплакивая вместе с нею потерю дорогого для них человека, а затем, сильно расстроенный, раздраженный, озлобленный – как это бывало с ним даже при малейшей неприятности – приехал в Берлин. Вскоре после этого вышел в свет третий том «Путевых картин», заключавший в себе «Путешествие от Мюнхена до Генуи» и «Луккские воды». Уже в Италии работал он над этим сочинением и, сообщая из Лукки Мозеру о предстоящем появлении его в печати, писал: «В Мюнхене думают, что я не буду уже больше выступать против дворянства, потому что живу здесь в фойе знати и люблю прелестнейших аристократок, равно как и любим ими. Но они ошибаются. Моя любовь к человеческому равенству, моя ненависть к клерикализму никогда не была сильнее, чем в настоящее время, и из-за этого я становлюсь почти односторонним. Но ведь именно когда человек хочет действовать, он должен быть односторонен…» Насколько оправдались эти слова, в третьем томе «Путевых картин» доказывается тем обстоятельством, что книга, немедленно после появления ее, была запрещена в Пруссии, и автор считал свое положение в такой мере небезопасным, что не решился оставаться в Берлине, а на время уехал в Гамбург. Сатира политическая в этом сочинении опять, как и прежде, появилась – отчасти по цензурным соображениям, отчасти в общей манере Гейне – на фоне или в рамке юмористических и сатирических изображений чисто частного характера, причем несравненное остроумие поэта представилось в новом блеске при создании таких, например, бессмертных типов, как маркиз Гумпелино и его слуга Гиацинт. Но здесь читатели встретились и с новою особенностью автора «Путевых картин», не очень рекомендующею его с хорошей стороны, – переходившею всякие границы мстительностью в тех случаях, когда его лично слишком сильно задевали за живое. Дело в том, что еще во втором томе «Путевых картин» Гейне, в виде маленького добавления, поместил эпиграмму Иммермана на известного поэта графа Платена, осмеивавшую – впрочем, в очень невинной форме – «восточные» стихотворения графа. Платен жестоко обиделся и в своей пьесе «Романтический Эдип», направленной вообще против романтической школы, обрушился особенно резко на Иммермана и Гейне, не постыдился задеть еврейское происхождение последнего, называя его «семенем Авраама», «Петраркою праздника Кущей» и влагая в уста Иммермана (выведенного здесь под именем Ниммермана) слова: «Я его (то есть Гейне) друг, но не хотел бы быть его возлюбленною, потому что его поцелуи издают чесночный запах». Этой выходки, направленной в одно из самых больных мест нашего поэта и вообще совершенно безобразной с точки зрения и литературного приличия, и обыкновенной житейской порядочности, – этой выходки было вполне достаточно для того, чтобы вывести из себя Гейне, который и без того находился в это время в очень раздраженном нервном состоянии. Несколько страниц в «Луккских водах», посвященных исключительно Платену, показали, какие размеры могло принимать у нашего поэта чувство оскорбленного самолюбия. Литературные интересы отошли здесь на второй план; целые комья грязи – правда, грязи беспощадно-остроумной – швырнул Гейне в своего противника, с неслыханным цинизмом ворвался в его частную жизнь, выставив на позор пред всею читающею публикой даже одну противоестественную склонность Платена, о которой ходила в кружке знакомых молва, быть может, и неосновательная. Литературное нападение, одним словом, обратилось здесь в настоящий пасквиль, утратив, понятно, вследствие этого значительную часть своего действия в глазах серьезных и порядочных людей. Мы сочли нужным остановиться на этом эпизоде для характеристики Гейне как человека, а следовательно и писателя, ибо человек и писатель были в нем неразлучны. Для пополнения этой же характеристики не мешает упомянуть о факте, относящемся тоже к платеновской истории: когда один из ближайших друзей Гейне, Мозер, выразил автору «Луккских вод» резкое порицание, тот так оскорбился, что в самых презрительных и высокомерных словах порвал узы долго связывавшей их дружбы; это обстоятельство, заметим кстати, не помешало, однако, Гейне, уже много лет спустя, обратиться к тому же Мозеру с просьбой об одолжении ему взаймы денег в его стеснительном положении… Выше сказано, что боязнь за личную безопасность не позволяла автору третьего тома «Путевых картин» оставаться в Берлине и что он поэтому на время поселился в Гамбурге, где жила и овдовевшая мать его. Для поправления здоровья, редко приходившего в удовлетворительное состояние, ездил он опять на Гельголанд, там отдыхал и физически и нравственно на берегу своего милого моря и писал оттуда: «Море – родственная мне стихия, и уже один вид его производит на меня целительное действие… Я желал бы, чтобы ты видел море; быть может, тогда тебе стало бы понятно то сладострастное, упоительное чувство, которое порождает во мне всякая волна. Я рыба с горячею кровью и говорливым ртом; на суше я себя чувствую, как рыба на суше…» Пребывание его в Гельголанде совпало со взрывом июльской революции 1830 года в Париже. Полученное им здесь известие об этом событии подействовало на него так же сильно и обаятельно, как на всех единомышленников его и в Германии, и в других странах Европы. Оно представилось ему среди «царствовавшего всюду глухого спокойствия» «пронзившею небо молниею с громовыми раскатами и таким страшным треском, как будто наступал конец света», – и его письма с Гельголанда (напечатанные отчасти в «Книге о Бёрне», отчасти в собрании его писем) суть не что иное, как восторженные лирические гимны «сына революции», каким он называл здесь себя, требуя «Цветов! Цветов!», чтобы увенчать ими голову, и «Лиру, чтобы запеть боевую песнь!» Возвращение в Гамбург и столкновение с современною немецкою действительностью, с такими явлениями, например, как совершившийся в это время в Гамбурге еврейский погром, отрезвили поэта, но тем сильнее раздражали сатирика-публициста, и в этом настроении он выпустил в свет свою новую книгу «Дополнения к „Путевым картинам“» («Nachträge zu den Reisebildern»), часть которой была написана уже несколько раньше. Здесь развивались те же идеи, что и в прежних сочинениях, только теперь, по справедливому замечанию Штродтмана, «тон книги показал, что, подобно самой этой эпохе, Гейне, стремившийся понять ее жизнь в самом глубоком значении, сделался благодаря июльской революции серьезнее и стал внимательнее заниматься великими современными вопросами, которых он в прежних своих сочинениях большею частью касался только поверхностно и со смелым любопытством». Почти к тому же времени относится очень резкая и энергичная брошюра его «Кальдорф о дворянстве»; политический интерес все более и более вторгался в творчество поэта, отодвигая на задний план собственно поэтическое творчество, а одно время и почти совсем прекратив его. Что чисто поэтический родник далеко не иссяк в сердце Гейне, что в нем оставались живы во всей их неприкосновенности те самые струны, с которых слетали звуки «Лирического интермеццо» – это ясно доказал напечатанный в 1830 году сборник прелестных стихотворений под заглавием «Новая весна» («Neuer Frühling»), где любовь, теплая вера, глубокая задушевность, тихий юмор с проблесками тут и там мировой скорби снова нашли себе в нашем поэте гениального выразителя. Но за этими стихотворениями последовало долгое молчание Гейне как поэта вообще и совершенное исчезновение его с поприща такой именно поэзии, какая явилась перед читателем в «Новой весне». Эти стихи очень хорошо сравнил один критик с последним нежным прощаньем поэта с музою его юности, в испуге убегавшею от боевого глума современной жизни, убегавшею теперь, когда период чистого искусства отживал свое время, революция вступала в умы и сердца писателей новой эпохи, и как эти писатели, так и их публика стали питать отвращение к строго замкнутой художественной форме стихотворной речи… Политическое и социальное дело в Германии продолжало, однако, совершенно вопреки надеждам, возбужденным июльскою революциею, находиться в таком положении, что могло только увеличивать мизантропию, раздражение Гейне; и это тем более, что личные невзгоды, лишения, неприятности оставались с ним неразлучны все по тем же известным нам причинам. Постепенно усиливалось в нем давнишнее желание оставить отечество и переселиться в Париж, это средоточие свободы, как он называл его; неприязнь к немецким порядкам, судя по его письмам, усиливалась в нем с каждым днем: «Против Пруссии, – писал он в это время, – я тоже очень озлоблен вследствие господствующей всюду лжи, столица которой Берлин. Тамошние либеральные тартюфы мне отвратительны. Много негодования кипит во мне…» Но тут опять пред нами факт, сбивающий с толку и того, кто безусловно верит всем объяснениям поэта, – факт именно тот, что почти в это же самое время, и немедленно после выпуска такой радикальной брошюры, как «Кальдорф о дворянстве», автор ее, этот человек, проклинавший и Пруссию, и все немецкие государства, усердно добивался получения в Гамбурге должности синдика думы! Мы готовы были бы принять это просто за остроумную выходку в гейневском духе с целью помистифицировать ненавистных его сердцу гамбуржцев и потом посмеяться над ними, если бы не имели веского тому опровержения в письме поэта к такому серьезному и уважаемому им человеку, как Варнхаген, – письме, где Гейне просит своего друга и покровителя напечатать в газетах статью в пользу автора «Путевых картин» как будущего думского синдика, статью такую, которая «вызвала бы впечатление, что избрание Гейне в эту должность было бы дело целесообразное, важное и для публики приятное». Но больше важности для биографии представляет заявление в другом письме, тоже к Варнхагену, где поэт писал: «Я стремлюсь во что бы то ни стало добыть себе прочное положение (то есть служебное); не имея его, я ведь не могу ничего делать. Если не удастся мне это в непродолжительном времени в Германии, то я отправляюсь в Париж, где, к сожалению, пришлось бы мне играть такую роль, при которой все мои художнические ресурсы погибли бы и где был бы санкционирован мой разрыв с туземными властителями…» Как ни влекло Гейне в Париж, ехал он туда все-таки с печальным сердцем, предчувствуя, что ему не вернуться на родину, в Германию. А именно разлука с нею и была главною причиною его грусти, к которой присоединилась также скорбь о разлуке с матерью, любимою сестрою и отчасти братьями. Да, как это бывает со всеми теми, которых близорукие люди и глупые шовинисты упрекают в отсутствии любви к отечеству только потому, что они гласно клеймят все отечественные язвы, Гейне, так беспощадно обрушивавшийся на Германию своей сатирой, вместе с тем глубоко любил ее, и именно в этой любви заключался источник его озлобления. И с такими разнообразными чувствами двинулся он в путь, после того как из его хлопот о думском синдикате и вообще о поступлении на службу, само собою разумеется, ничего не вышло; средства для этого переселения во Францию были даны дядею Соломоном, но даны после долгого сопротивления и, как думает один биограф, только потому, что банкира беспокоило враждебное отношение к его племяннику немецких правительств, которое, пожалуй, могло и его самого вовлечь в разные неприятности; не лишено справедливости замечание другого биографа по поводу этой вынужденной денежной поддержки со стороны богатого дяди: «Поэт не мог быть благодарным гамбургскому миллионеру за те средства, которые открыли ему дорогу от комиссионерской конторы к Боннскому и Геттингенскому университетам. Но если юноше нисколько не позорно зависеть от чужой поддержки, то для взрослого человека она редко может оставаться без ущерба для него. Уже по этой причине надо смотреть на переселение Гейне в Париж как на несчастие, ибо оно навсегда отняло у него возможность стоять на собственных ногах». Почему и как – увидим ниже. Г. Гейне на 30-м году жизни. |
||||||||||||||
|