"Г. Р. Державин. Его жизнь, литературная деятельность и служба" - читать интересную книгу автора (Брилиант Семен)

Глава III «Фелица»

В поэзии Державина, как в фокусе волшебного фонаря, оживает блестящая феерия знаменитой эпохи. Мы знаем заранее, чего в ней искать. Век Екатерины – отражение века Людовика XIV во Франции. Наряду с заимствованием и подражанием этот век сохраняет своеобразные черты национального характера. Мы видим честолюбивые замыслы, громкие победы, расцвет литературы, «философию на троне», роскошный двор, напыщенных раболепных вельмож вокруг величавой царственной «жены», изысканную любезность и восточный деспотизм, «Наказ», идеи Локка о воспитании, сатиру на нравы и восточную распущенность… видим, словом, отражение знаменитого века контрастов, отражение эпохи, не повторяющейся дважды в истории народа.

На вопрос: кто ты? – Державин имел бы право ответить: «Что в имени тебе моем: я – певец Фелицы». Век Екатерины, по непреложным законам Провидения, должен был иметь свою «придворную поэзию», и если не вдохновенным, то все же выразительным, талантливым представителем этой поэзии становится Державин.

Он вступил на истинный свой творческий путь, когда дерзнул первый «в забавном русском слоге о добродетелях Фелицы возгласить, в сердечной простоте беседовать о Боге и истину царям с улыбкой говорить».

В поэзии Державина истина и лесть сплетаются чрезвычайно искусно. «Владыки света – люди те же, – говорит он: – в них страсти, хоть на них венцы», – однако и страсти эти приобретают под пером его благородный или изящный характер, и сатира не вредит личным отношениям автора. «Как солнце, как луну поставлю, – обращается он к Екатерине, – …тобой бессмертен буду сам», поясняя в примечании, что и древние поэты своих героев помещали в число созвездий и светил небесных, защищаясь таким образом от упрека в экзальтации.

В ярких красках рисует «Фелица» двор Екатерины и жизнь вельмож ее, исполненную фантастической роскоши, барской прихоти и страсти к наслаждениям. Современники узнавали здесь себя, видели знакомые лица и нравы. Во дворце Екатерины в Царском Селе была прекрасная колоннада-галерея, на которую вела широкая каменная лестница, украшенная бюстами Геркулеса и Флоры. Здесь государыня часто ходила, особенно в воскресенье, когда в саду бывало много гуляющих. В уборной она слушала дела, доклады и видела у ног своих господарей, кавказских владетелей, гонимых государей, приезжавших просить помощи или убежища, знаменитых ученых и поэтов. Здесь и Державин приближался, то как поэт, то как докладчик, и в числе украшавших галерею мраморных полукумиров, где был и Ломоносов, наш поэт уже тогда мечтал иметь со временем право занять место, только, по его словам, как певец Екатерины… «Ты – славою, твоим я эхом буду жить».

Не столько бюсты украшали дворец, сколько знаменитые «орлы» Екатерины, ее вельможи и фавориты. Они напрягали все усилия, чтобы доставлять Екатерине любимые развлечения, а лира Державина содействовала им, то описывая праздники в ярких красках, то воспевая присутствующих.

Екатерина умела располагать к себе, привязывать людей не только любезностью и умом, но и щедростью. Своим любимцам она не отказывала ни в чем, смотрела не раз сквозь пальцы на явные хищения и не была довольна, если услужливые люди доводили об этом до ее сведения. Расточительность вельмож нередко превосходила чуть ли не ее собственную. Недаром Потемкина называет Державин вторым Сарданапалом. Описание наполовину в прозе, наполовину в стихах потемкинского праздника у нашего поэта – исторический документ, яркая картина эпохи. Мы видим здесь Семирамиду Севера в обстановке, вполне отвечающей ее характеру, величию и ее исторической роли.

Праздник вызван переменой в расположении императрицы к ее фавориту. Потемкин встревожен. Он видит подтверждение доходивших до него слухов о перевесе влияния Зубова. Болезненная тоска, тайные предчувствия снедают душу честолюбца. Его замыслы и победы уже не удовлетворяют повелительницу, и он задумывает испытать последнее средство вернуть ее нежность: доказать, что в преданности к ней никто не может с ним сравняться. Он решает дать ей в своем Таврическом дворце праздник, который неслыханным великолепием должен затмить все прежние празднества этого рода.

Не только Державин был поражен, но сама Екатерина, не узнавая превращенных зал, спрашивала: «неужели мы там, где были прежде?» Сто тысяч огней внутри дома: карнизы, окна, простенки – все усыпано чистыми кристаллами горящего белого воска. Фонари свешиваются с высоты, отражая свет в хрустале и камнях… Стены, окна усыпаны горящими звездами, цепями из драгоценных сверкающих каменьев; эффект света – зарево, радуга, тень. Искусство везде подражает природе. Целые рощи апельсинов, лимонов; виноград на тычинах,[5] ананасы, лилии, тюльпаны… Пруды, золотые рыбки, соловьи, песнь которых смешивается с музыкой. В зимнем саду – храм. Князь опускается здесь в присутствии Екатерины и двора на колени пред алтарем с изображением Фелицы и благодарит монархиню за ее благодеяния. Она милостиво подымает его и целует в лоб.

После ужина императрица удаляется с бала. Уже поданы были колесницы. Внезапно послышалось нежное пенье с тихими звуками органа с висящих хоров, закрытых разноцветными стеклянными фонарями. Все молится и внимает хору, воспевающему Екатерину. Потемкин повергается опять к ногам монархини. Сама императрица была тронута до слез. Многие потом усматривали в этом и в волнении Потемкина предзнаменование его близкой смерти. Он видел Екатерину в самом деле последний раз в своем доме.

Державин не раз старался изобразить идеал вельможи, которого первый долг «змеей пред троном не сгибаться, стоять – и правду говорить». Княгиня Дашкова, будучи директором Академии наук и издавая «Собеседник», просила Державина написать что-нибудь в честь Потемкина, в угождение императрице. Исполняя эту просьбу, поэт назвал вельможу Решемыслом, по имени выведенного Екатериной в «Сказке о царевиче Февее» героя, под которым она сама разумела Потемкина. Лично не зная его совсем, Державин хвалил в его лице достоинства вельможи вообще и в одной из позднейших рукописей к заглавию оды («Решемысл») прибавил слова: «или изображение, каковым быть вельможам должно». Идеал этот не отступал от известного шаблона, установившегося издавна. Сумароков в письме о достоинстве говорил: «Честь наша не в титлах состоит; тот сиятельный, который сердцем и разумом сияет, тот превосходительный, который других людей достоинством превосходит, и тот болярин, который болеет за отечество». Любопытно, что Державин, несмотря на непочтение к Сумарокову, не нашел ни нового, ни более искреннего слова в изображении вельможи и рисует идеал в тех же почти выражениях: «Я князь – коль мой сияет дух; Владелец – коль страстьми владею; Болярин – коль за всех болею, Царю, закону, церкви друг». Насколько идеал был близок к действительности, видно уже из «Записок» самого Державина.

Державин говорит, что ода «Фелица» была написана им во вкусе императрицы, так как она любила забавные шутки. Любопытно в этих словах выражение самосознания поэта. Путем критического анализа, путем сравнительного изучения истории, быта и литературы мы придем к тому же выражению характеристики поэта и отношения его к современности. Вкус, образы, идеи – все дышит, если можно так сказать, Екатериной в каждой строке оды. Удивляться ли тому? Фонвизин стоял некоторым образом в оппозиции к Екатерине, и тем не менее идеи «Наказа» легли в основание современной «Фелице» комедии «Недоросль». Державин все, кроме поэтического выражения мыслей, кроме картинных описаний действительности, заимствует у самой Екатерины. Если исключить шуточный тон, любезный ей, в основание содержания Державин берет ее же сказку о царевиче Хлоре и пользуется таким образом модной аллегорией восточных сказок.

Подобно тому, как в «Недоросле» устами Стародума говорят французские философы и русские стародумы, в «Фелице» многие строфы представляют собой рифмованное переложение статей «Наказа» и других уложений. «Фелицы слава, – говорит он, – слава Бога», который не только в общей форме проявляет великодушие и благость, но

Который даровал свободуВ чужия области скакать,Позволил своему народуСребра и золота искать,Который воду разрешаетИ лес рубить не запрещает,Велити ткать, и прясть, и шить и т. д.

Все строки здесь суть «начертания» Екатерины. Она подтвердила данную Петром III дворянству свободу путешествовать по чужим краям; издала указ о праве. землевладельцев разрабатывать в собственную пользу золото и серебро на своих участках, дозволила свободное плаванье по морям и рекам для торговли, распространила право собственности владельцев на леса, в дачах их растущие, разрешила свободное развитие мануфактуры и торговли… По образному выражению поэта, этими указами она как бы велит гражданам извлекать, где можно, пользу, «развязывая ум и руки, велит любить торги, науки…» После «Наказа» она продолжает творить законы, сочинять дворянскую грамоту, устав благочиния и в них «блаженство смертным проливает». Державин в «Записках» говорит, что императрица, подобно Трояну, была очень снисходительна к людям, отзывавшимся злоречиво о ее слабостях. В «Наказе» правда говорится, что слова могут быть сказаны в разных смыслах, и поэтому нельзя по ним, заключить об оскорблении Величества и наказывать как за действие. Таким образом, она «о себе не запрещала и быль, и небыль говорить». В начале царствования Екатерины «слово и дело» перестало быть грозой всякого честного и кроткого гражданина. Стало возможным даже «в обедах за здравие царей не пить», не боясь казни, тогда как при Анне Иоанновне достаточно было подобного доноса, чтобы попасть в тайную канцелярию. Перестало считаться преступлением подскоблить описку в строке с именем императрицы «или портрет неосторожно ее на землю уронить». За перенос титула прежде писцы наказывались плетьми. Если же кто ронял монету с изображением государыни, достаточно было произнести «слово и дело»,[6] и несчастный подвергался «розыску» в Тайной.

Наряду с государственной доблестью Екатерины поэт не забывает хвалить ее достоинства как человека и женщины: простоту ее образа жизни, трудолюбие, кротость, любезность, правосудие и, наконец, любовь к литературе. Все качества ее ярко выступают при сравнении; последнее особенно оригинально выражено в строфе, где Державин, подсмеиваясь над современной модой монархов заниматься ручным трудом и намекая на упражнения Людовика XVI в слесарной работе и короля испанского будто бы в делании макарон, говорит:

В те дни как Мудрость среди троновОдна не месит макаронов,Не ходит в кузницу ковать,А разве временем лишь скучнымИзволит муз к себе пускатьИ перышком своим искусным,Не ссоряся никак ни с кем,Для общей и своей забавыКомедьи пишет, чистит нравыИ припевает хем, хем, хем…

В словах, подчеркнутых нами, ясно выражается характер отношения к литературе самой Екатерины, Державина и современников, и выражение это ценно для нас своей непосредственностью, наивным самосознанием. В одном только не могла Екатерина служить Державину образцом; она, по его же выражению, «коня Парнасска не седлает», то есть не пишет стихов. «De ma vie je n'ai su faire ni vers, ni musique» (в жизни моей не умела сочинить ни стихов, ни музыки), – писала она Вольтеру. Либретто для опер ее писал Храповицкий; в шуточной поэме «Леониана», героем которой был Лев Нарышкин, ей принадлежал план смешных похождений, а стихи сочинялись Де Линем, когда он сопровождал ее в путешествии по Волге.

«Фелица» была не первой попыткой воспеть Екатерину; точно так же и другая сторона этой оды – сатирическая в описании двора и вельмож – имела предысторию. В стихотворении «Модное остроумие» Державин уже в 1776 году пытался изобразить современное ему легкое отношение общества к вопросам чести и добра. В окончательной форме стихи эти напечатаны только в 1783 году в «Собеседнике» и в первый раз сближают Державина с сатирой Фонвизина, Екатерины и журналов того времени. «Модное остроумие» заключается в том, чтобы не «мыслить ни о чем и презирать сомненье, на все давать тотчас свободное решенье», мало знать, много говорить, льстить, затем:

Любить по прибыли, по случаю дружиться,Душою подличать, а внешностью гордиться…

Сатирические намеки в оде «Фелица» находят объяснение как в записках самого поэта, так и в фактах, освещенных историей. Если поэт ставит в заслугу Екатерине, что она «коня Парнасска не седлает», то, разумеется, он указывает этим на нелепость и наглость опытов бездарных кропателей од; «к духам в собранье не въезжаешь», говорит он, подразумевая масонов, которых осмеивала сама Екатерина. Масонство, конечно, было явление серьезное и заслуживало большего почтения, но адепты его часто доходили до нелепости и становились смешны. Многие вельможи занимались охотно магнетизмом и алхимией, и по недостатку образования и серьезных научных сведений занятия эти обращались часто в забаву. С другой стороны, явления двора, внешняя жизнь, черты нравов давали материал для описаний с натуры, поэтических образов и картин.

Когда Державин хвалит Екатерину, говоря: «подобно в карты не играешь, как я, от утра до утра», он рисует немаловажную живую черту века. В то время при дворе карты составляли ежедневное занятие и часто влекли за собой важные последствия. Не говоря уже о том, что ставкой служили стада живых людей, за ними забывались важнейшие политические дела и соображения. При дворе Елизаветы приближенные к ней дамы играли в фараон с утра до вечера и ночью. Екатерина II, будучи великой княжной, также должна была принимать участие в этих забавах.

Те же вельможи, воспетые Державиным, клали земные поклоны при входе к государыне в уборную, и гордый Петр Панин подписывался в письмах и донесениях Екатерине «всеподданнейший раб», хотя она же вскоре сама запретила называть просьбы челобитными и повелела подписываться не «раб», a «верноподданный»; Капнист написал по этому поводу оду «На истребление в России названия раб». Нравы были крепче указов. Шутовство при дворе Екатерины, конечно, казалось современникам нисколько не унизительным по сравнению с прежним временем, и Державин за то возносит Екатерину, что при ней «свадеб шутовских не правят, в ледовых банях их не жарят, не щелкают в усы вельмож, князья наседками не клохчут, любимцы въявь им не хохочут и сажей не марают рож». Картина эта относилась к царствованию Анны Иоанновны. Когда она в придворной церкви слушала обедню, шуты садились в лукошки в той комнате, через которую императрица проходила из церкви во внутренние покои, и кудахтали, как наседки, что производило общий хохот. Говорят, в Петергофском дворце долгое время можно было видеть лукошко, в котором сиживал князь Голицын.

Не в столь обидной форме, но все же шутовскую роль при Екатерине играл Лев Нарышкин. В нем ценила Екатерина ум и комический талант, но то и другое обращалось нарочно в одно посмешище. Она называла его то «прирожденным арлекином», то «слабой головой», но неизменно сохраняла к нему благосклонность.

Известно, что знаменитый вопрос 14-й Фонвизина: «отчего шпыни и шуты, и балагуры в прежнее время чинов не имели, а ныне имеют и весьма большие» – метил в Нарышкина с ему подобными. Тем же вопросом, по-видимому, вызвана была басня Державина «Лев и Волк». Волк жалуется, что он не получил ленты, тогда как «Пифик с лентою и с лентою осел» и т. д. Лев дал ответ: «Ведь ты не токмо не служил, но даже никогда умно и не шутил».

Автор «Фелицы» рассказывает, что, написав ее, показал друзьям своим Львову, Капнисту и Хемницеру, а затем спрятал, «опасаясь, чтобы некоторые вельможи не приняли чего на свой счет и не сделались его врагами». Случайно увидел ее однажды Козодавлев, выпросил домой, обещая никому, кроме тетки, поклонницы Державина, не показывать, и, как всегда в этих случаях бывает, рукопись стала ходить по рукам. Прочли ее Шувалов и другие. Она появилась вскоре напечатанной в первой же книжке «Собеседника», без подписи и под заглавием: «Ода к премудрой киргиз-кайсацкой царевне Фелице („богиня блаженства“, по объяснению поэта), писанная некоторым мурзой, издавна поселившимся в Москве и живущим по делам своим в С.-Петербурге. Переведена с арабского языка 1782 г.». Так думал оградить себя поэт от мести оскорбленных, если бы они случились. К словам «с арабского языка» сделано было редакцией примечание: «хотя имя сочинителя нам не известно, но известно нам то, что сия ода точно сочинена на российском языке».

Княгиня Дашкова поднесла книгу императрице. Последняя прислала за Дашковой на другое утро, и княгиня застала ее в слезах. По словам Державина, Екатерина спросила Дашкову, кто писал эту оду: «Не опасайтесь, – прибавила она, – я спрашиваю только, кто бы так коротко мог знать меня и умел так приятно описать, что я, видишь, как дура, плачу». Несколько дней спустя за обедом у князя Вяземского Державину подали пакет с надписью: «Из Оренбурга от киргиз-кайсацкой царевны Державину». В пакете оказалась табакерка золотая, осыпанная бриллиантами, и в ней 500 червонцев. «За что бы это?», – спросил князь с неудовольствием. «Не знаю, – отвечал Державин, – разве не за сочиненье ли, которое княгиня напечатала в „Собеседнике“ без моего согласия?» С этого времени, говорит он, между ними начались неудовольствия. В восторге от милости Екатерины Державин рассыпался письменно в благодарности княгине Дашковой, Безбородко, через которого шла награда, и Козодавлеву. Последнему он пишет, между прочим: «Я для Фелицы сделался Рафаэлем. Рафаэль, чтоб лучше изобразить Божество, представил небесное сияние между черных туч. Я добродетели царевны противоположил моим глупостям. Не зная, как обществу покажется такого рода сочинение, какого на русском языке еще не было» и т. д.

Вскоре последовало представление Державина императрице во дворце, в Кавалергардской зале, при многих других лицах. «Богиня на меня воззрела», – говорит поэт в «Видении Мурзы»… Государыня остановилась от него поодаль, несколько раз окинула его быстрым взором от ног до головы и наконец подала ему руку. Ее величественного вида при этом, говорит Державин, он никогда не мог забыть. Под впечатлением минуты он начал стихотворение, которое долго оставалось неоконченным, но потом вылилось в одно из лучших его произведений, а именно в оду «Видение Мурзы». Державину является мечта и говорит, что задачей поэта должна быть не лесть и похвала, но поучение.

Кто ты, богиня или жрица?Мечту стоящу я спросил.Она рекла мне: «я – Фелица!»Рекла и светлый облак скрылОт глаз моих ненасыщенныхБожественны ея черты.

Впрочем, она же вначале обращается к нему, как будто угрожая, со словами: «Вострепещи, Мурза, несчастный»…

Автор говорит, что Екатерина хотя и разослала вельможам стихи «Фелицы» с отметками, что к кому относится, но делала вид при дворе, будто бы не догадывается, что похвалы Фелице относятся к ней, и удивлялась смелости, с какой ода написана.

Слава Державина как поэта достигла своего апогея с появлением оды «Бог» в XIII книжке «Собеседника»; в основе появления этой оды лежали общие причины.

Вопросы религиозно-нравственного и воспитательного характера в то время были сильно распространены и решались в духе века. Духовная поэзия была в большом ходу. Почти у каждого поэта восемнадцатого столетия, не исключая Вольтера, можно было найти одно или несколько стихотворений, посвященных восхвалению величия Божия.

Этому направлению путем невольной подражательности следовали и мы, начиная с Ломоносова и Сумарокова. С тех пор как Державин стал участвовать в журналах, на страницах их нередко являлись стихи подобного содержания. Правда, в то время, когда державинская ода получила у нас широкое распространение, духовные оды в Европе уже доживали свой век, но это было лишь следствием общего явления запоздалости у нас западного влияния.

Ода «Бог» была начата поэтом еще в 1780 году в Светлое Христово воскресение, по возвращении от заутрени, но служба и столичные развлечения долго не давали ему возможности снова приняться за нее. Выйдя в отставку после несогласий с начальством, Державин уединился для окончания оды. Сказав жене, что едет в имение, он остановился в Нарве и там нанял себе на несколько дней у старушки-немки маленькую комнату. Воображение его было сильно разгорячено, судя по рассказу его в «Записках». Не докончив последней строфы, он уснул перед зарей; вдруг ему показалось, что кругом по стенам бегает яркий свет; слезы ручьями полились у него из глаз; он встал и при свете лампады разом написал последнюю строфу. Нет оснований не верить этому рассказу, в котором явно видны черты, характерные для подобных историй, существовавших в средневековой Европе. Бенвенуто Челлини, лежа в темнице на каменном полу, уснул и видел Деву Марию. Проснувшись, он взял кусок воску и старался изобразить ее такой, какой она предстала перед ним. Ему казалось невозможным, чтобы она не была такою именно, хотя другие также видели ее, и видели опять-таки каждый по-своему.

Державин уверяет, что с детства у него было воспоминание, по которому он считал себя особенно призванным к выполнению этой задачи: мать ему рассказывала, что на другой год после его рождения явилась комета и что, глядя на нее, он произнес первое свое слово: Бог. Подобные легенды легко создает впоследствии воображение, но тем не менее непосредственность, наивность чувства остаются характерными чертами эпохи. Призвание Державина в данном случае, как показало время, не было исключительным.

Ода забыта; это была не «Мадонна» Рафаэля: не запечатленное на стенах Сикстинской капеллы «Сотворение Мира» Микеланджело, не «Освобожденный Иерусалим» Торквато Tacco, словом – не то вечное произведение, где дух и форма сливаются в полной и тесной гармонии, – но успех оды у современников превзошел ожидания самого автора; она производила общий восторг, выучивалась наизусть, перепечатывалась не раз отдельно, переводилась на разные языки и более всех других его произведений содействовала известности его имени даже в Европе. «Действительно, – говорит академик Грот, – беспристрастная критика не может не признать за этой одой неотъемлемых достоинств; кроме блестящих картин природы и возвышенных мыслей, она замечательна лирическим одушевлением и искренностью, которые резко отличают ее от большей части произведений этого рода на других языках». Далее по вопросу о том, насколько Державин заимствовал свое произведение у других, он же замечает:

«Оду „Бог“ называли подражанием, но, по нашему мнению, это несправедливо. Правда, в ней есть мысли, встречаемые у Юнга, Галлера, Клопштока; но такого рода бессознательные заимствования или невольные воспоминания есть у всех поэтов и составляют неизбежное последствие их чтений; сущность пьесы заключается в настроении поэта, в общем содержании, в главных мыслях его, а не в некоторых второстепенных чертах, рассеянных в художественном создании».

Взгляд этот явился, конечно, результатом сравнения оды «Бог» с немецкими и итальянскими образцами.

«Нельзя даже сказать, знал ли он их, – говорит Я.К. Грот. – Две, три отдельные мысли могли случайно сойтись, но нет никакого сходства ни в ходе идей, ни в свойстве представлений. Нет тех отвлеченных, математических, а отчасти мистических представлений о кругах и числах, которыми с любовью занимаются немецкие и итальянские поэты».

С другой стороны, давно было замечено сходство некоторых мыслей оды со стихами Юнга. Уже в 1812 году «Вестник Европы» сравнивал ее с «Ночами» последнего.

Первый перевод оды на французский язык принадлежит юноше Жуковскому. Затем стали появляться переводы и на других языках: немецком, итальянском, английском, испанском, польском, чешском, латинском и даже на японском.

Последний явился случайным следствием плена Головкина (впоследствии адмирала). Однажды, рассказывает он в своих записках, ученые туземцы просили его сказать им русские стихи. Он прочел оду «Бог», и во время чтения они отличали рифмы и находили приятность в звуках. Им захотелось иметь перевод, и, по уверению Головкина, ему удалось перевести и передать смысл содержания так, что они все поняли, кроме стиха: «Без лиц в трех лицах Божества», на объяснении которого они и не настаивали, когда он им сказал, что для понимания этих слов надо быть истинным христианином (?). Далее губернатор просил написать оду кистью на атласе и отправил императору. «Японцы уверяли нас, – говорил Головнин, – что она будет выставлена на стене в его чертогах, наподобие картины». В устном пересказе этого события современники смешали японский язык с китайским, намерение принято было за исполнение, и распространялось уверение, что ода написана золотыми буквами на стене во дворце богдыхана в Пекине наподобие картины.

По словам Головкина, японцам особенно понравилась мысль, выраженная в одной строфе словами: «и цепь существ связал всех мной», причем «они показали, что постоянное шествие природы от самых высоких к самым низким его творениям и им не безызвестно».

Нельзя согласиться с тем, что ода Державина исключала метафизику. Вспомним знаменитое начало:

О ты, пространством бесконечный,Живый в движеньях вещества,Теченьем времени Превечный,Без лиц в трех лицах Божества.

Державин сам поясняет, что, «кроме богословского православной нашей веры понятия, разумел он тут три лица метафизические, т. е. бесконечное пространство, беспрерывную жизнь в движении вещества и неокончаемое течение времени, которые Бог в себе совмещает».

Державинская ода вызвала множество подражаний, в том числе «Гимн Богу» Дмитриева, «Гимн Непостижимому» Мерзлякова, «Песнь Божеству» Карамзина и другие.

Знаменитый в своем роде одописец граф Хвостов не только сочинил оду «Бог», но ценил ее гораздо выше Державинской, что, как с ним всегда бывало, повело к комическому эпизоду. По дороге в Царское в карете он стал спрашивать секретаря своего, также «поэта», которая ода, по его мнению, лучше. Когда последний откровенно высказался в пользу Державина, разгневанный самолюбивый автор решил высадить его среди дороги и не хотел ни за что везти дальше.

Рассказ этот, слышанный академиком Я.К. Гротом от «живого» очевидца князя Цертелева, свидетельствует о том, как ревниво в былое время относились к литературе ее хотя бы и бездарные, но страстные любители.

Расцвет литературы и сознание в то же время несовершенства языка, недостатка правил привели к мысли о необходимости основания Российской Академии. При самом учреждении ее в 1783 году Державин, уже знаменитый поэт, был избран в члены и принял участие в организации, в «начертании» плана.

Нельзя отнять у Державина заслуги сближения поэзии с жизнью, помимо сравнительного совершенства формы и языка.

«Превосходный стих Державина, – по замечанию Шелгунова, – делал его таким популяризатором новых идей, которые он из кружка интеллигенции и вельможества проводил в начинавшую читать публику, что воспитательное его значение было, конечно, гораздо больше, чем в первой половине XIX века воспитательное значение Пушкина».

Я.К. Грот со своей стороны, определяя значение Державина для его времени, замечает, что он вполне удовлетворял тогдашним эстетическим требованиям. «Таким образом, он бесспорно отвечал потребностям своего времени, и вот в чем, может быть, заключалась одна из главных причин его успеха».