"Русский боевик" - читать интересную книгу автора (Романовский Владимир Дмитриевич)ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ. СТРАННИКИУ отца Михаила были к Кудрявцеву претензии. В своих двух скандальных популистских книгах Кудрявцев посвятил немало страниц роли Православной Церкви в истории, но чуть ли не половина этих пассажей проникнута была — не то, чтобы пренебрежением, но насмешливостью с оттенком снисходительности. — Снисходительность — это Знак Зверя, — прокомментировал, размазывая липкую влагу по лицу липким же кулаком Стенька. У Марианны, само собой, были к Кудрявцеву претензии, но было их так много, что в несколько фраз они уместиться не могли, поэтому Марианна лишь покачала головой и сказала, — Ну, знаешь ли, Славка… У Некрасова были к Кудрявцеву претензии, но законник слишком хорошо чувствовал мизансцену, чтобы предъявлять их в данный момент. У Пушкина, возможно, были к Кудрявцеву претензии, но Пушкин выразился так (наложившись репликой на претензии, высказываемые отцом Михаилом): — А вообще-то Россия вечно страдает из-за отсутствия жизнерадостности. Все у нас всегда мрачно, апокалиптично, зловеще как-то… У Амалии были бы претензии к Кудрявцеву, если бы она прочла его популистские книги — но она их не читала. У Кашина, возможно, были бы претензии к Кудрявцеву, если бы он знал, кто это такой. Кашин также не знал, кто такие Уильям Фолкнер и Франц Легар, но это к делу не относилось. У Людмилы были претензии к Кудрявцеву, но она их высказала давно, и теперь просто сидела, глядя в одну точку. У Аделины, Милна и Эдуарда были претензии к Кудрявцеву, но они последовали примеру Некрасова и не стали их высказывать. У Стеньки были претензии к Кудрявцеву, но у него вообще ко всем были претензии. У Демичева претензий к Кудрявцеву не было. У него ни к кому не было претензий. И раньше тоже не было. У привратника были претензии к Кудрявцеву — но очень смутные, едва определимые. — Знаете, — сказал Кудрявцев, обращаясь к отцу Михаилу, — я как-то не задумывался, когда писал, как именно я отражаю те или иные… хмм… аспекты… сосуществования Православной Церкви с остальными. В России принято рассматривать Православную Церковь как русское владение, а все остальные православные — они, типа, тоже православные. Во вторую очередь. Меж тем, если рассматривать Православную Церковь как одну из основных ветвей христианства, то вклад ее в мировую христианскую культуру по сравнению с католиками — никакой. Русские в этом подражают евреям — это, мол, наша собственная религия, и она главная, а все остальные погулять вышли. И работают в этом направлении только на себя. — Вы это… не загибайте!.. — всхлипнув, сказал Стенька. — Может быть вы и правы, — неожиданно почти согласился отец Михаил. — Да, православные традиции по сравнению с католическими, лютеранскими, англиканскими менее заметны. Да, если сравнивать собор Святого Петра, Нотр Дам, и так далее, с тем что у нас, и так далее. И Баха у нас своего нет, и Шекспира нет. Но вы ведь сами православный. — И что же? — поинтересовался мрачно Кудрявцев. — А то, что это следовало учитывать при написании. — А церковь — это что, профсоюз такой? — В каком-то смысле да, — кивнул отец Михаил. — И что за термин такой, кстати говоря — астрены? Где вы его выкопали? — Я его придумал. По ассоциации. — В книге вы об этом не сказали. — Вы ведь тоже на проповедях не всегда говорите, что троицу придумал Константин. — Троицу никто не придумывал. — Я историк, батюшка. — В обязанности историка фарисейство не входит. Кудрявцев пожал плечами. — Вы умеете водить вертолет? — спросила Аделина. — Какой вертолет? — удивился Кудрявцев. — Линка, заткнись, — сказал Эдуард. — А вот в «Густынской летописи», последней трети семнадцатого века… — сказал, открыв глаза, Пушкин. — И вообще. Исторические источники девятого-десятого веков однозначно свидетельствуют о том, что Русь не была тождественна славянам. В этом сходятся источники самого разного происхождения — древнерусские, византийские, восточные, западноевропейские. Существует убедительная вероятность того, что зафиксированные в источниках русы были скандинавами. Все, кроме Людмилы, обернулись к Пушкину. — Позвольте, вы в сознании? Но Пушкин явно был не очень в сознании. — На данный момент, — сказал он вдохновенно, — это единственная версия, способная плаусибельно и непротиворечиво интерпретировать весь комплекс имеющихся в нашем распоряжении данных. — Это он, похоже, меня цитирует, — сказал Кудрявцев, и сказал это совершенно спокойно. — Что такое плаусибельно? — брезгливо спросил отец Михаил. — Что значит это слово? Некрасов, продолжающий сидеть за роялем, издал короткий смешок. Паства повернулась к Некрасову. Он подмигнул Амалии. — Плаусибельно, — сказал он, — означает — «Смотрите на меня, люди, я — человек, который знает слово „плаусибельно“». — Я не хочу сказать, — сказал Пушкин, — что автор — сторонник норманнской версии. В явном виде он четко позиционируется лишь по отношению к «антинорманнской версии» — он не ее сторонник. — А это… — Что-то знакомое… — заметил Кудрявцев. Марианна промолчала. В данном случае цитировали ее. — Взгляды его по норманнской довольно своеобычны — для знающего-понимающего очевидно что Олег с Горским маленько лукавит… — Своеобычны, — повторил Кудрявцев. — И, наверное, общеречивы тоже. Ему явно было все равно, что подумает Марианна. Куда-то исчезла его нервозность. Он стал весьма аристократичен, надменен, непрост, и при этом совершенно нечванлив. Кудрявцев стал совершенно свободен. — И многонаправленны, — поддержал его Некрасов от рояля. — Перестаньте издеваться над раненым, — потребовала Амалия. — А вот к примеру касаемо истории нашей физики, — скрипуче сказал биохимик, очень похоже имитируя интонации Марианны, — я ко всему прочему лично общалась со многими физиками или работала с их архивами… Хотя, надо признать, в целом ряде вопросов до сих пор нет боле-мене объективной картины… Кудрявцев засмеялся, а Марианна насупилась. — Что это ты, девушка, дрожишь? — обратился отец Михаил к Нинке. — Я-то? — Да. — Холодно. Отец Михаил обвел глазами паству. Эдуард снял пиджак. — Попробуем еще раз, — сказал отец Михаил. — Всем молчать. Певунья наша сейчас нам споет… тише! Давеча нас прервали, а так хорошо все было… — Он посмотрел на Аделину. — Голос у вас, барышня, таких голосов поискать… Никто не возразил, и это Аделине понравилось. Она отошла к роялю. Отец Михаил присоединился к ней. — Что-нибудь более доходчивое, помедленнее, — попросил он. — Не в службу, а в дружбу, а то мысли у людей добрых разбегаются. Что-нибудь более возвышенное. — «Тоска», второй акт, — предложил Некрасов, большой любитель веристов. Аделина фыркнула презрительно. — А что? — спросил Некрасов. — Красивая ария. — Может и красивая, но я-то ее петь не буду. — Почему же? — Потому что она для сопрано написана. — А вы спойте на три-четыре тона ниже. — Вы что, издеваетесь? — Нет. Судить вас здесь никто не будет. А вещь красивая. Особенно второй вариант текста… — Болтаете попусту… — Не будем ссориться, друзья мои, — попросил отец Михаил. — Пожалуйста. Спойте эту арию, что вам стоит. А ведь помрет Пушкин, подумал Некрасов сокрушенно. Ему срочно нужно в больницу. Но скорая помощь по водам не прибудет, здесь не Венеция. — Ладно, попробуем, — вдруг согласилась Аделина, возможно, думая о том же. — Сыграйте первые пару тактов. Некрасов сыграл. — Ниже, — попросила Аделина. Он сыграл ниже. Это было совпадение — простая случайность. Так, во всяком случае, думала Аделина, а что думал по этому поводу отец Михаил, ей было неизвестно, да и не интересовало ее это. Изначально об Аделине думали, что она сопрано, и репертуар она себе прикидывала соответствующий. То бишь — звездный. И ария Тоски из второго акта одноименной оперы была ей знакома. Она помнила слова. И даже мелодию. И даже помнила — смутно — где именно нужно, как любили веристы, по выражению Николая Римского-Корсакова, «цепляться» голосом за мелодию. Но она не была уверена, что сумеет все это ухватить. — Visi d'arte, visi d'amore… — А по-русски? — бестактно и нелепо вмешался отец Михаил. Некрасов прервал аккомпанемент. — Вы меня перебили… — возмутилась Аделина. — Вы что! — Аудитория по-итальянски плохо понимает. Это упущение, следствие многих лет жизни страны в отрыве от остального мира, — объяснил Некрасов, косвенно поддерживая отца Михаила, сглаживая бестактность. Отец Михаил кивнул Некрасову, сделал движение, похожее на поклон, по адресу Аделины, и отошел к пастве. Аделина вздохнула. — Второй вариант, — сказал Некрасов. — Напомните слова. — Зная только… Ну? — Помню. Он снова сыграл первые два такта и остановился. У арии не было вступления. Веристы вообще не жаловали вступления. И Аделина запела. Некрасов чудом не ошибся в модуляции — тональность была ему мало знакома — но попал в ноту, и только один аккорд вышел слегка неряшливый. Плывущий веристский ритм, плывущая гармония, сейчас Аделина должна вступить, но не сразу, а «цепляясь» за мелодию — помнит? не помнит? Она помнила. Дальше мелодия арии совпадала с лейтмотивом Тоски, и ритм в этом месте был очень четкий. Некрасов вышел из басов и дотянулся левой рукой до верхних нот. Смена тональности, ритм снова поплыл. Низковато, думал Некрасов, изображая клавиатурой переливы оркестра. Она и сама уже поняла, что низковато, но остановиться нельзя, далеко ушли, да и хорошо у нее получается. И у меня хорошо получается. Сейчас полезем вверх, и ей будет легче. Некрасов вдавил педаль и ушел в басы обеими руками, а затем пробежал вверх по хроматической гамме, и Аделина снова зацепилась голосом за мелодию, и выдала мощную верхнюю ноту в измененном лейтмотиве: Некрасов убрал ногу с педали. Некрасов приглушил аккомпанемент. почти прошептала Аделина, а затем бархатным своим меццо вывела, акцентируя тонику: В концертном варианте в этом месте следовало остановиться, но вагнеровская «бесконечная» мелодия, позаимствованная веристами для своих нужд, требовала себя продолжить, ибо вселенная вечна и души бессмертны, и Некрасов с Аделиной, не сговариваясь, продолжили. Некрасов, набрав побольше воздуху, пропел баритонально, имитируя строгий голос городского диктатора Скарпиа: И Аделина завершила сцену на низкой ноте, больше подходящей именно меццо даже в оригинальном варианте: Музыка стихла. Настроение у паствы было — у всех по-разному, но никто не был уверен, что только что исполненный опус великого итальянца на это настроение повлиял. Всем вспоминалось разное — кому какие-то карьерные эпизоды, кому бывшие любовники и любовницы, кому теплый юг и ласковое море. И даже отец Михаил, человек в плане искусства неискушенный, но оценивший исполненное — не зря же именно он почувствовал, что нужно попросить Аделину что-нибудь спеть — промолчал. И Некрасов молчал. Амалии вспомнилась ее дочь, великая, блядь, теннисистка. Стеньке вспомнилось почему-то раннее детство, момент, когда он перепугался вусмерть, прочтя гоголевского «Вия», и пытался пугать друзей во дворе, но на друзей рассказы его не производили никакого впечатления. Кашину вспомнилось, что давеча Малкин рассказывал про одну особу, проживавшую в Норвегии, коя особа покрыта была с ног до головы очаровательными веснушками. При этом Кашин предполагал, что Малкин пиздит — не было у него с этой веснушчатой особой никаких отношений, ни сексуальных, ни дружеских, а, скорее всего, сказала ему особа что-то такое, Малкину, может по-норвежски, а может по-английски, а Малкин не понял, испугался и скис. Марианне вспомнилось, что подруга ее детства, отбившая во время оно у Марианны потенциального жениха, а потом бросившая его, сейчас блистает на московской эстраде, выдавая нелепые па ногами и улыбаясь идиотской улыбкой снисходительной публике с огромными животами и бюстами. Что вспоминалось Пушкину — неизвестно, но, как ни странно, во время исполнения раненый, в бреду, не произнес ни слова. И сейчас тоже не произнес. И Кудрявцев в безупречном, как только что заметили Стенька, по стечению обстоятельств, и Милн, по склонности, понимавшие в этом толк, итальянского стильного покроя костюме, ничего не сказал, ни слова. И только блядища безмозглая, тощая угловатая Нинка, помешанная на Васечке, что не мешало ей продавать за деньги, пусть и не очень большие, свое тело, Нинка, плывущая по жизни, как гнилая щепка плывет по течению Волхова, Нинка с грязными ногтями, неряшливая, безалаберная, редко моющаяся, бесхозная, падшая, сказала тонким детским голосом, — Ой, красиво как. Но на нее никто не обратил внимания, кроме Аделины, которой замечание не понравилось. И в этот момент погас свет. Сквозь подслеповатое окно бара пробивалось с улицы в помещение жиденькое, влажное осеннее утро. Ветер как будто ослаб — уже не выл натужно, но дышал через неравные интервалы, как отдыхающий после проигранного боя тяжеловес. — А не пора ли нам, люди добрые, по домам? — в полной тишине отчетливо вопросил отец Михаил. Паства шевельнулась. — Tibi omnes бngeli, tibi cжli et univйrsж potestбtes: tibi chйrubim et seraphim incessбbili voce proclбmant: Sanctus, Sanctus, Sanctus, Dуminus Deus Sбbaoth. Pleni sunt cжli et terra maiestбtis glуriж tuж, — сказал отец Михаил. Никто не понял, что он сказал, но переспросить не управились — кто из привычно-повседневного равнодушия к непонятному, кто из боязни прослыть невеждой. — Там машины… — начал было практичный Кашин. — Ни одна из них не заведется после того, что на нас вылилось, — заверил его компетентный отец Михаил. — Будите молодняк, — добавил он, указывая кивком на дверь в банкетный зал. — А оружие все оставим здесь. Барышня, положите автомат, не нужно его подбирать. Из кухни вышел заспанный Федька, внук Бабы Светы, исполнительно неся в руках четыре апельсина. Он совершенно точно помнил, что Баба Света, мастерица готовить орлеанские салаты, дала ему чего-то, чтобы отнес в гостиницу. А вот что именно — не помнил. Проснувшись в кухне, он сообразил, что не отдал то, что нес. Когда именно он нес то, что он должен был отдать — не помнил. Нашел в кухне первое попавшееся и вышел, неся, к взрослым. На него посмотрели почти все. — Ах ты, блядь, горе мое непутевое, — сказала Амалия, направляясь к нему — единственная из всех, понявшая сразу все и до конца. — Иди сюда, курьер. Поставщик сопливый. Она обернулась к Некрасову. — Что с этим будем делать? Он местный. Забирать его некому. Эта… как ее… за ним не придет. Федька тупо смотрел на Амалию. Поразмыслив сонно, он протянул апельсины ей. Кусая губы от подступившей к горлу злобы, стараясь не заплакать, Амалия взяла апельсины и погладила Федьку по голове. — Не урони, — строго сказал Федька, едва ворочая языком. — Его надо отвести домой, — Амалия снова повернулась к остальным. — Пойдет с нами, — сказал отец Михаил. — Нет, — возразила Амалия. — Мы в любом случае подвергаемся… а ему незачем. Милн и Эдуард переглянулись. Эдуард вытащил монетку. — Нет, идите вы, — сказал Милн. — Я в прошлый раз ходил… Кроме того, мое присутствие может быть неправильно понято популяцией. — Не знаю, что опаснее, — заметил отец Михаил. Эдуард спрятал монетку в карман. — Минут через пятнадцать вернусь, — сказал он. — А вы бы все выступили без меня. А? Впрочем, Линка, рекомендую тебе лично подождать… — Он посмотрел на Стеньку. — И тебе тоже. — Пошел ты на хуй, — сказал Стенька, давая петуха. Эдуард повернулся к Аделине. — Святой, говоришь? Меня эта наша замечательная русская святость знаешь как достала? Болото… Жди меня здесь. Дети — наше будущее. Минус погибшие при абортах. Ебаный в рот… — Не устраивай скандал, сдержанный ты мой, — укоризненно сказала Аделина. — Пошли, Илья Муромец, — позвал Эдуард Федьку. — Пойдем с дядей. Будем играть в парашютистов. Где живет твоя… эта… баба… как ее? — Кто? — Тупой ты, да? Ну, с кем ты живешь? — С Бабой Светой. — Вот. К ней и пойдем, но не через вход, а парашютным путем. Будем прыгать из окна. Вместе. Они направились к вестибюлю. Эдуард прислушался. Пальбы нигде не было слышно. Очень быстро и мягко, чтобы не видели другие, отец Михаил перекрестил обоих. Ветер на лестнице не завывал и не гудел — так, поддувал слегка. Эдуард включил фонарик. На втором этаже Эдуард послушал здание — горело где-то на северо-востоке, пальбы не было. Он отсчитал сорок шагов и, отойдя от двери на полтора шага, выбил ногой замок. В пустом номере было прибрано и чисто, только телевизор лежал на полу, сброшенный взрывом с креплений. — Ты какие мультфильмы знаешь? — спросил Эдуард Федьку. — А? — Мультфильмы. Какие знаешь мультфильмы? — Про космическую козу, — радостно вспомнил Федька. — А про летающий телевизор никогда не видел? — Нет. — Ну так смотри. Эдуард подобрал телевизор и с расстояния в три метра метнул его в окно, рассчитывая, что прореженный солдатами Вадима опасный специальный контингент испытывает теперь нехватку в снайперах, и остаточные снайперы сосредоточились на другой стороне города — на противоположном берегу Текучки, как раз там, откуда хорошо виден вход «Русского Простора», и куда сейчас, или по возвращении Эдуарда, направит паству отец Михаил. Он высунулся в окно, затем вылез и спрыгнул на метр вниз — на козырек. Никто в него не выстрелил. А дождь кончился, и кое-где в рассветном небе даже забелело и заголубело. — Иди сюда, я буду капитан, а ты будешь главный парашютист, — позвал он. Федьке игра понравилась. Он вылез в окно и спрыгнул. Эдуард поймал его на руки. — Капитан прыгает первым, ты прыгаешь на руки капитану, — сказал он. — Начали. Он спрыгнул с трехметрового козырька. — Прыгай. Федька испугался и не решился прыгнуть. — Какой же ты парашютист! Я тебя поймаю, не бойся. — Не поймаешь, уронишь. — Не болтай. Прыгай же, еб твою мать! Ненавижу детей… Федька прыгнул, и Эдуард его поймал, и при этом Федька рассадил ему щеку каким-то острым предметом. Пожар в углу гостиницы, справа от них, светил чуть ярче рассветных лучей. Возможно в самом начале сработали опрыскиватели. Возможно в отверстие, пробитое ракетой, и увеличенное во много раз взрывом, попало много штормовой воды. Зрелище было впечатляющее — в одном углу разверстая дыра в пять этажей, и из дыры дым с огнем, а остальная гостиница стоит как новенькая, как ни в чем не бывало. Сюрреализм — но в Белых Холмах, и в тысячах маленьких городков по всему миру, все нынче — сюрреализм. Начиная с многоэтажной гостиницы, неизвестно на какого хуя здесь построенной. — Что у тебя в кармане? — спросил Эдуард, вытирая со щеки кровь. — У меня там метание. — Какое метание? — Острое. Эдуард не стал разбираться в тонкостях белохолмённого детского сленга — было не до того. — Где живет Баба Света? — Вон там. Федька показал рукой. Вода стремительно убывала с улиц, но все равно воды этой было по щиколотку. Эдуард поймал Федьку под мышки и усадил себе на плечи. Он пересек сквер перед гостиницей по диагонали и нырнул в переулок. — Не туда, — сказал Федька. — Вон туда надо было. — Это мы идем обходным путем, как немцы, когда Францию завоевывают. Удивительно, как возле даже очень малых размеров островного городка люди умудряются создать поселение, отвечающее всем унылым признакам окраины. Шлепая по воде маршевым шагом, с Федькой на плечах, выбирая только не наблюдаемые с другой стороны Текучки переулки и проходы, Эдуард подбадривал себя и Федьку, напевая вполголоса оригинал революционной песни, введенный в моду в «Чингиз-Бригаде» лично Ольшевским (скорее всего из артистического озорства): И прибыл к пятиэтажнику, в котором на втором этаже ютилась в однокомнатной квартире Баба Света, оказавшаяся стройной, миловидной женщиной лет сорока, с безупречным маникюром. Квартира сияла чистотой. Мебель в квартире была, по местным… не только местным… стандартам совершенно шикарная. Над роскошной двух… трехспальной кроватью возвышалась шведской выделки, цвета слоновой кости, книжная полка — с книгами, не с хрусталем. На прикроватном столике стояла бутылка французского вина и недопитый бокал. Баба Света застеснялась именно неубранного вина — и моментально бутылка и бокал куда-то исчезли. — Доброе утро, — сказала она. — Ишь, чадушко, как все тебя любят… Дядя домой привел… принес… Проходите, молодой человек… — Мне некогда, — сказал Эдуард, ссаживая Федьку на пол. — Честное слово. — Вы торопитесь? — Да, очень. Но я обязательно зайду еще, может быть на следующей неделе. И женюсь на вас, подумал он мрачно. Знаем мы этих окраинных красоток. Акулы. Он перешел через детскую площадку с заклинившей механической каруселью и сломанными качелями и углубился в переулок. Окраинные переулки проектируются широкими, поскольку в последнюю очередь строителями окраин учитывается комфорт пешеходов. Главное — автомобиль. Некрасов прав, с этим пора кончать. А грязищи-то сколько! Казалось бы — остров частично каменистый, болот нет, почва в меру жирная — все это месиво что, специально сюда привозят самосвалами? Был я как-то в Италии. Итальянцы — страшно безалаберный народ. Но если строят — и в центре, и даже на окраине — грязь только на метр вокруг. У нас на километр. При этом, опять же прав Некрасов — итальянская грязь едкая, сволочь, смывается с трудом, видно сразу. Поэтому каждый запачкавшийся сразу видит — нужно одежду стирать, свежую одевать. У нас, если осторожничаешь, грязью будешь покрываться медленно, не очень заметно, и явного, резкого желания сменить одежду нет. Так и ходим в слегка грязном. На окраинах, во всяком случае. Дитя окраин, уж я-то знаю. Уж мне-то не знать. Впрочем, наводнение… да… Только бы они не вышли без меня. Выйдут… думать не хочется. Прихожу — а там она лежит в кровище… нет, не буду думать. Я сказал, что вернусь сразу. Я и возвращаюсь сразу. К черту этот переулок, пройду два квартала по вон той улице, так оно ближе. Вода вся ушла, а ноги мокрые и начинают мерзнуть. Нужно бы побежать, но это привлекает внимание. Впрочем, если бы там, за рекой, следили за этим местом, давно бы уже валялся простреленный. При выходе на улицу Эдуарда чуть не сбила воющая сиреной пожарная машина, несущаяся на всех парах к «Русскому Простору». Эдуард отскочил к стене и с удивлением посмотрел машине вслед. Обернулся. Сверкнули фары — в том же направлении ехала другая пожарная машина. И тоже с сиреной. А за ней третья. Это хорошо. Возможно, при свидетелях эти скоты постесняются стрелять. (В детей, подумалось ему, но он отогнал от себя эту мысль — слишком унылые логические построения она вызывала). Он пошел быстрым шагом, крепился, и все-таки не удержался, и перешел на бег. На площади перед «Русским Простором» пожарники, не очень суетясь, чего-то устанавливали, вынимали шланги, матерились. Одну пожарную машину подогнали почти вплотную к горящему углу гостиницы. А между машинами, на виду у всех, возникла и стала двигаться через площадь странная процессия. Во главе процессии шел отец Михаил — походкой такой степенной, что только посоха не хватало — чем не Тангейзер, Моисей, или Папа Римский. За ним шествовали Демичев и Кашин, при этом Кашин чего-то добивался от Демичева, мучил его вопросами, а Демичев болезненно улыбался. За журналистом и офицером в отставке следовали Некрасов и Милн, несущие на сорванной с петель (наверняка Милном) двери (кухня, подумал Эдуард) биохимика Пушкина. Аделина вела под руку прихрамывающую Людмилу. За ними топал охранник, озираясь. За охранником топала, сгорбившись, Марианна, за Марианной развязной походкой, руки в карманах, Кудрявцев — и Нинка рядом с ним. Амалия замыкала шествие, окруженная детьми и Стенькой, который мало чем, помимо роста, от этих детей отличался. Держа дистанцию в восемь метров, за шествием следовали толпой три матроны, время от времени покрикивая на детей. Неизвестно, почему они решили идти отдельно — может, так само собой получилось. Неожиданно Нинка отделилась от шествия и закричав истошно и радостно, «Васечка!» кинулась и повисла на шее у одного из пожарников. — Пойдем, Эдуард, — сказал отец Михаил, поравнявшись с Эдуардом. — Тех, кто остался, подберут, если надо — окажут помощь, остальное — судьба. А мы никому больше не нужны. Кроме, пожалуй, певуньи. Да и Стенька-истерик выпутается, таких на Руси любят, уникальных. — Я тоже выпутаюсь, — сказал Эдуард. — Как знаешь. — Что это вы, святой отец, в пророки заделались? Повезло вам, только и всего. Кто же знал, что из Новгорода прибудет пять этих сараев? В Белых Холмах всего одна пожарная машина и есть, и приехала она последней. Удивительно, что мотор у нее завелся. Вряд ли по нам будут стрелять там, дальше, — он показал рукой, — там народ сейчас на улицы выходит. — Рассуждаете вы складно, — похвалил отец Михаил. — А вы думали, это вашими молитвами все случилось? Бог, думаете, помог? Бог в такие дела не вмешивается. — Вы точно знаете, в какие дела Он вмешивается? Эдуард пожал плечами. — В одном прав ваш дружок, — задумчиво сказал отец Михаил. — Какой дружок? — Истерик. Вот вы, Эдуард, вроде бы неглупый молодой человек, много видели на своем веку, многому научились, разные люди с вами все время. А все равно не верите. И кроме как Знаком Зверя я, положа руку на сердце, ничем это объяснить не могу. — И вы туда же! — Не замедляйте шаг. — Я не замедляю. — Сперва мы дойдем до моста. Потом перейдем через него. А там до Новгорода рукой подать, да и машины шныряют постоянно. В конце концов… — Да. Кречет. Но его возьмут живым. Он кому-то все еще нужен. Уж не знаю, кому. — Да, мне тоже так показалось. — От лунного света… замлел небосклон, — напевал Пушкин в бреду, лежа на импровизированных носилках. — О выйди, Низетта… о выйди, Низетта… скорей на… — Он вдруг осмысленно посмотрел в небо. — И говорит она мне, начальственно так, а подхалимы кругом лыбятся скептически, говорит она — ведь вы же биохимик. И так подбоченилась еще, гадина жирная. Губы лоснятся. Ну и что же, говорю я ей. А она говорит, ну вот скажите, в генетическом смысле, кто я? А я ей говорю, в генетическом смысле вы ебаное говно, и говорить мне с вами скучно. Как она взовьется, как зарычит, сука, копытом топ… Солнце выползло из-за туч и неохотно, лениво стало обогревать Белые Холмы. И все равно было холодно. Неуемный Стенька, воспрянув по непонятной причине духом, обошел полукругом Аделину и пристроился к Некрасову, несущему передний край двери, транспортирующей Пушкина. — Ну вот вы мне скажите. Вот скажите. Любовь к Родине — это плохо? — Это очень хорошо, — заверил его Некрасов, у которого болели запястья, локти, и бицепсы. — Это прекрасно. Я бы вообще ввел такую графу в паспорте — индекс любви к Родине. От одного до пятнадцати. И налоги бы брал в соответствии с этим индексом. — А без шуток… — А я без шуток. Надо же как-то развлекать народ. — Ну, вам-то, нерусскому, этого не понять. — Вы все-таки скажите, с чего вы взяли, что я не русский. — А вы сами сказали. — Когда это? — Да вот… как-то… Ну, хорошо, а значит, по-вашему, Родину любить не нужно? Можно, но не нужно? — Эдуард! — позвал Некрасов. — Чего вы, чего… — неприязненно и даже слегка испуганно сказал Стенька. — Как что, так сразу Эдуард… Эдуард подошел. — Смените меня, — сказал Некрасов. — А то у меня руки сейчас отвалятся. Эдуард перехватил край двери. — Осторожно! — предупредил Милн сзади. — Я, между прочим, тоже не двужильный. Стенька, помоги Эдуарду. Кудрявцев! Помогите мне! — У меня больная спина, — возразил Кудрявцев. — Ну, я помогу, — отец Михаил подошел и взялся за край двери. — Хотя, вообще-то, мы достаточно далеко ушли, и можно было бы вызвать скорую. — Я пытался, — сказал Милн. — Пять минут назад. Мне сказали, что так далеко они не поедут. — Это куда ж вы звонили? — Думаю, что в Новгород. — А в Белых Холмах что же, нет скорой помощи? — Есть, но она так рано не работает. Процессия чуть приостановилась, а затем опять начала двигаться с прежней скоростью. — Как измерить любовь к Родине? — риторически спросил Стеньку Некрасов. — Можно сколько угодно говорить — готов ради Родины на то-то и то-то. Но говорить все умеют. А делать? Можно рассказывать про то, как на защиту Родины положил жизнь. А только глупо. Отдавших жизнь за Родину среди нас нет, если логически рассуждать. Стало быть, не мерило. Можно измерить любовь к Родине данного индивидуума количеством деклараций этой любви в письменном и устном виде. Но это, опять же, пиздеж. Мало ли, кто, что, и где декларирует. Самое простое, лучшее, удобное мерило — деньги. — Деньги? — Именно. Любовь к Родине измеряется именно деньгами. Потому что именно в этом случае выявляется вся правда. Если вы любитель Родины, задайте себе вопрос — сколько денег я потратил на Родину за последний год? Говорить, что Родина в ваших деньгах не нуждается — глупо. Говорить, что в данный момент у вас сложная финансовая ситуация — тоже глупо, поскольку вы наверняка пользуетесь интернетом, и на пиздеж в интернете о том, как вы любите Родину, вам почему-то хватает денег. Говорить, что приносите пользу Родине своей работой — смешно. Во-первых, это смотря какая работа, во-вторых, смотря на кого работаете, и, наконец, в третьих и главных — хуйня это, ибо пользу своей работой вы приносите в первую очередь себе, во вторую своей семье, ежели таковая имеется. Да и полезна ли ваша работа — сложный вопрос. И кому, помимо вас, она полезна — тоже сложный вопрос. Ну-с. Сколько культурных ценностей восстановлено или создано, сколько беспризорных детей накормлено, сколько дорог намостили, зданий поправили — с участием ваших денежных контрибуций? Вот это и есть определяющий фактор. Остальное — пиздеж. — Это в вас адвокат говорит, — снисходительно сказал Стенька. — Все деньги да деньги. Видно, что вы не русский человек. — А это называется — ханжество, — поучительно сказал Некрасов. — Я, правда, помимо русских видел в массе только итальянцев, немцев, да англичан. Не видел ни американцев, ни французов, ни даже, кстати сказать, бразильцев и бельгийцев. А китайцев я не люблю, и вообще не люблю восток. На востоке скучно. Тем не менее, из тех, кого я видел, русские — самые жадные. Впрочем, это не важно. Вернемся к нашему с вами тезису. Не уроните свой угол. Да, так вот. На поверку оказывается, что большинство любителей Родины деньгами с Родиной делиться не хотят. То есть — любовь любовью, а деньги все равно жалко, мои ж деньги-то, не дам. В русском просторечии такая постановка вопроса известна как «и рыбку съесть, и на хуй сесть». Но и это не главное. Подходим к сути нашей концепции. Повторение заклинания «я люблю Родину» — это просто мелкое тщеславие. Повторяющий считает, что повторения возвышают его над самим собой. В глазах окружающих и в его собственных. То есть в глубине души такие люди думают, что без поддержки, сами по себе, они, по сути, мелки, жадны, злобны, темны, а сказал «люблю Родину» — вот и стал (по их мнению) вполне приличным человеком, и даже в разговорах с другими можно чувствовать некую степень превосходства. Это я вам говорю, как бывший астрен бывшему кандидату в астрены. Кто-то давеча очень темпераментно разглагольствовал о том, какие все русские рабы, и так далее. До тех пор, пока не оказалось, что он сам русский. — Так вы русский или не русский? — спросил Стенька. — Если я вам скажу, что я грузин, вы пожертвуете завтра триста долларов на храм? — Кстати, да, — отец Михаил обернулся, заинтересованный. — Пожертвуете? Стенька обернулся, чтобы посмотреть на Милна, и чуть не выронил свой угол. — Я никому ничего не сказал, — заверил его Милн. — Разбирайтесь сами, кто и что о вас знает, молодой человек. И еще — за мостом сделаем все-таки привал. Отец Михаил посмотрел на Пушкина. — Помрет, — сказал он. — Эка незадача. Помрет ведь человек. Процессия миновала мост и вышла на дорогу, ведущую к одной из основных магистралей. Дойдя до магистрали, Милн потребовал сделать еще один привал, с практической целью. Первой же машиной, следовавшей в Новгород, оказался роскошный просторный Мерседес. Эдуард и Милн выскочили на дорогу, держа наготове пистолеты — вопреки указанию отца Михаила, пистолеты они в гостинице не оставили. Эдуард вытащил удостоверение и поднял его вверх, демонстрируя. Мерседес затормозил. Эдуард подошел к двери водителя, открыл ее, и выволок водителя на влажный асфальт. — Кто такой будешь? — задал он хрестоматийный вопрос. — Трушко, Сан Егорыч, — ответили ему из под очень низко сидящих мохнатых бровей. — Нам нужна твоя машина, Трушко. Человек ранен, ему нужно в больницу. Машину поведу я, ты будешь сидеть рядом. А раненого положим на заднее сиденье. Согласен? Трушко не был согласен, но это не имело значения. Сев за руль, Эдуард погнал Мерседес к Новгороду. А процессия снова отправилась в путь. Примерно через сорок минут Эдуард вернулся — в попутной Ауди. Вышел. Присоединился к процессии. Ауди уехала. — Могли бы привести автобус, — заметил Милн. — Пытался, — признался Эдуард. — Но я устал и давно не спал, реакция не та. За мной увязались менты. Причем, очевидно, еще в больнице. — Почему ж? — Я очень настойчиво требовал, чтобы биохимику вогнали антибиотики. — Настойчиво? — Нет. Очень настойчиво. С применением. — Есть же удостоверение. — Есть. И там написано, что я из питерского отделения ФСБ. В общем, пришлось соскакивать, уходить. Когда соскакивал, в автобус втемяшились три машины, не очень серьезно, но шума было много. Схватил попутку. И даже заплатил за подвоз, представляете? А Стенька говорит, что русским людям деньги до лампочки. Так это смотря каким русским людям. Может, самому Стеньке как раз и до лампочки. Дети начали скулить в голос, и Амалия стала доставать из сумки какие-то консервы и вскрывать их затейливой формы ножом. — А жим-за-жим-то я в гостинице оставил! — вспомнил вдруг Стенька. — А, блядь, что за… Антикварный жим-за-жим! Я его любил очень. Так они и шли, по обочине — взрослые и дети, неровно, вразнобой, переговариваясь время от времени. Становилось все холоднее, несмотря на яркое солнце. Мимо на большой скорости ехали легковые машины, автобусы, грузовики. Никто не останавливался. Никому до ходоков-пилигримов, русских странников, не было никакого дела. Шли они в Новгород. Этой же дорогой в Новгород ходили на протяжении тысячи лет очень многие. И до них тоже никому не было дела, разве что разбойникам. По некоторым сведениям, как утверждают историки, на месте Белых Холмов стояла когда-то крепость, называвшаяся Рюриков Заслон. Мол, Рюрик построил ее, крепость, чтобы защищаться от посягающих на его владения других скандинавов. Это, конечно же, не так. Рюриков Заслон действительно существовал, но располагался он не к востоку, а к северу от Новгорода, неподалеку от Волхова. Оно и понятно — зачем строить заслон там, где он ни от чего не заслоняет? Можно, конечно, вспомнить Линию Мажино в этой связи. Но французы — известно что за народ. Скандинавы практичнее. У Кудрявцева на этот счет было свое мнение, но, как это часто случается с историками, интересовало это мнение только его самого. С астренами — другое дело. Быть астреном лестно. Потому и заинтересовались. Некрасов вдруг упал. Амалия кинулась к нему, присела. — Что с тобой? Тебе плохо? — Ногу подвернул. Ничего, пройдет. Но очень больно. Рытвина. Прошу твоей руки. Выходи за меня замуж. И еще — нам обязательно надо поспать. И пожрать. — Позвольте, а куда подевалась Людмила? — спросил вдруг отец Михаил, оглядывая паству. Все стали оборачиваться — некоторые для виду, формально, некоторые с интересом. Людмилы нигде не было видно. |
|
|