"Письма молодому романисту" - читать интересную книгу автора (Льоса Марио Варгас)III Сила убежденияДорогой друг! Вы совершенно правы! Мои предыдущие письма с их расплывчатыми рассуждениями о литературном таланте и об источниках, откуда автор черпает темы, как и мои зоологические аллегории – солитер и катоблепас, – грешат абстрактностью и отличаются одним весьма неудобным свойством – конечные выводы невозможно ни проверить, ни доказать, ни опровергнуть. Так что настало время перейти к вещам, не столь субъективным и теснее связанным со спецификой литературы. Поговорим о форме, которая, как это ни парадоксально звучит, – самое конкретное, что есть в романе, ведь именно за счет формы он обретает плоть, осязаемую сущность. Но прежде чем пуститься в плавание по водам, приманчивым для тех, кто, как Вы или я, любит заниматься этим ремеслом – давать плоть романам, мне хотелось бы еще раз повторить одну вещь; Вам она и так отлично известна, а вот для многих читателей не столь очевидна: разделение между сутью и формой (или, если угодно, между темой, стилем и повествовательной структурой) – искусственно, оно допустимо лишь при анализе и в целях доходчивости, но его не может быть в реальности, ведь то, Если бы Вам, до того как Вы прочли «Превращение», кто-нибудь сообщил, что Речь там идет о скромном служащем, который превращается в мерзкое насекомое, Вы бы, скорее всего, сказали, зевнув, что ни за что на свете не станете читать подобную чушь. Но Вы читаете историю, с волшебным мастерством написанную Кафкой, и слепо «верите» в ужасные приключения Грегора Замзы: то есть отождествляете себя с ним, страдаете вместе с ним и чувствуете, как Вас душат та же тоска, то же отчаяние, которые губят несчастного героя, хотя после его смерти восстанавливается обычная жизнь, и ход ее лишь на время был нарушен фантастическими событиями. Вы поверили в историю Грегора Замзы потому, что Кафке удалось найти особую манеру – особые слова, умолчания, признания, детали, последовательность изложения событий и структуру повествования, – которая подчиняет себе читателя и сокрушает любые сомнения в правдивости истории. Чтобы сделать роман Вы, разумеется, знакомы со знаменитой теорией Бертольта Брехта – теорией остранения. По его мнению, для того чтобы эпические и дидактические пьесы, которые он писал, достигали нужной цели, необходимо в сценических постановках использовать технику – это касается как движений актеров, манеры произносить текст, так и декораций, – которая разрушала бы «иллюзию» и постоянно напоминала зрителю, что происходящее на сцене – отнюдь не сама жизнь, а театр, спектакль, обман; и тем не менее из всего этого зритель должен извлечь некие уроки – они помогут совершить поступки, способные изменить жизнь. Не знаю, как вы относитесь к Брехту. Я считаю его великим писателем, и хотя театру Брехта часто шло во вред чрезмерное увлечение идеологией и пропагандой, это замечательный театр, и он, к счастью, гораздо более убедителен, чем брехтовская теория остранения. Роман в своем стремлении к убедительности преследует прямо противоположную цель: сократить расстояние, разделяющее вымысел и реальность, и даже уничтожить границу между ними, заставив читателя переживать ложь и выдумку так, словно это самая что ни на есть истинная и вечная правда, а в вымысле видеть самое что ни на есть исчерпывающее и верное описание действительности. Великие романы – это по сути грандиозный обман: они хотят убедить нас в том, что мир таков, каким они его рисуют, словно художественный вымысел – вовсе не реальность, разрушенная до основания и вновь созданная ради утоления жажды богоборчества (перевоссоздания действительности), активизирующей талант писателя (знает он о том или нет). Только плохие романы пользуются остранением, с помощью которого Брехт пытался внушить зрителям уроки политической философии, заключенные в его пьесах. Плохой роман, лишенный убедительности или обладающий ею в очень малой степени, никогда не заставит нас поверить в правдивость рассказанных там вымыслов – вымысел мы воспринимаем именно как «вымысел», как Хитрый ход, самоцельное изобретение, лишенное собственной жизни; оно двигается тяжело и неуклюже, как куклы в убогом кукольном театре, когда все нити, за которые дергает кукловод, хорошо видны и не дают забыть о том, что перед нами лишь карикатуры на живых людей, вот почему кукольные подвиги и страдания вряд ли нас тронут... Да и сами куклы вряд ли что-то чувствуют, будучи пустышками, покорными всевластному хозяину. Естественно, автономность художественного вымысла – не реальный факт, а тоже вымысел. Иначе говоря, художественный вымысел независим лишь фигурально, поэтому я все время старался говорить об «иллюзии независимости», «иллюзии, будто он самостоятелен и отделен от реального мира». Здесь коренится любопытнейшая черта литературы – ее двойственность: литература стремится к независимости и одновременно смиряется с тем, что рабское подчинение действительности неизбежно; она стремится с помощью сложных технических приемов имитировать автономность и самодостаточность, которые так же иллюзорны, как оперные мелодии, отделенные от инструментов и голоса певцов. Форма творит подобные чудеса, когда она эффективна. Речь, как и в случае с темой и формой, идет о нерушимом Целом, о двух элементах, из которых состоит форма, в равной степени важных; они существуют слитно, но тем не менее в процессе анализа могут быть разграничены: я имею в виду стиль и композицию. Первый подразумевает слова, или то, с помощью чего рассказывается история; вторая – организацию материала, то, что можно сравнить, если позволить себе сильное упрощение, с несущими опорами всей романной конструкции: это рассказчик, пространство и время. Чтобы не слишком растягивать письмо, отложу до следующего раза некоторые мысли о Обнимаю Вас. |
|
|