"Повесть о художнике Айвазовском" - читать интересную книгу автора (Вагнер Лев Арнольдович, Григорович Надежда...)ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ГАЛЕРЕЯДавно, очень давно, когда Иван Константинович поселился в Феодосии, он мечтал, что в его родном городе со временем будет создана школа для начинающих художников. Айвазовский даже разработал проект такой школы и доказывал, что живописная природа Крыма — лучшее место для нее. Петербургские друзья поддерживали проект Айвазовского, но царь Николай I не счел нужным отпустить средства на новую школу живописи где-то на окраине России: присмотреть трудно будет за профессорами и учениками из далекого Петербурга. А без присмотра мало ли что может случиться в этой южной академии художеств. Тут, в Петербурге, Академия художеств на глазах и то трудно уследить. Так и не исполнилась тогда заветная мечта Айвазовского. Но минули годы, мировая слава окружала Ивана Константиновича, его картины охотно покупали в России и за границей, он не нуждался в средствах. Теперь он решил на собственные деньги основать художественную галерею. В галерее всегда будут представлены его последние картины. Всякий, кто любит живопись, сможет их увидеть. А главное, сюда явятся молодые художники, у него будут ученики, он сможет передать им свои знания и уменье. Годы идут. Ему уже за шестьдесят — надо спешить. Иван Константинович не любил откладывать исполнение уже принятого решения. Он разработал план и начал пристраивать к своему дому каменную галерею. Айвазовский сам наблюдал за постройкой. Лучшие мастера считали за честь работать у Ивана Константиновича. Каменщики, плотники, столяры, резчики, стекольщики вкладывали в строительство галереи все уменье, опыт, фантазию, всю душу. Только один раз в жизни выпадает такое счастье: строить своими руками не купеческие хоромы, а просторное, красивое помещение для художника. Прошло шесть месяцев. Громадный зал в пятьдесят один аршин длины, восемнадцать аршин ширины и одиннадцать аршин высоты был окончен. В глубине зала — большая сцена с широкой лестницей. Из галереи через балкон можно пройти в мастерскую и другие комнаты. Настало 17 июля 1880 года — день рождения Ивана Константиновича. Художнику исполнилось шестьдесят три года. В этот день Айвазовский широко открыл двери своей галереи для многочисленных гостей. Зал был окрашен в пурпурный цвет. На стенах висели последние картины Айвазовского. Среди них выделялась поэма в картинах о Христофоре Колумбе. Галерею украшали бюсты Пушкина, Глинки и Брюллова, античные скульптуры, масса зелени и цветов, национальные и морские флаги. Задняя стена сцены была расписана самим Иваном Константиновичем — на ней он изобразил живописный вид Неаполя. Гости устроили овацию Ивану Константиновичу, потом начали осматривать картины. После осмотра Айвазовский пригласил всех к праздничному столу. За огромным столом во всю длину зала поместились почетные феодосийцы и гости из других городов. На празднество Айвазовский созвал лучших музыкантов и певцов. Самое почетное место среди них занимал седой, как лунь, Хайдар. Престарелый рапсод все не расставался со своей скрипкой и продолжал радовать слух и сердца феодосийцев. Когда в бокалы налили шампанское, городской голова Алтухов обратился с приветственной речью к Ивану Константиновичу. Он говорил о безмерной гордости Феодосии — колыбели таланта Айвазовского, о его мировой славе, о доброте, проявляемой им постоянно к феодосийцам, и огласил постановление феодосийской городской думы — присвоить художнику звание почетного гражданина города Феодосии. В этой же речи было сказано, что улица, на которой родился художник, будет названа его именем и, что от его дома проведут бульвар Айвазовского. Свою речь городской голова закончил словами: — Да здравствует славный художник и доблестный гражданин наш Иван Константинович Айвазовский на многие лета! Потом речи произносили и другие гости. Полковник Юст говорил о Феодосии — родине Айвазовского. — Счастлива земля, именующая его своим сыном! — воскликнул он. Эти слова были покрыты рукоплесканиями и торжественной музыкой. А вечером, когда Айвазовский со своими гостями отправился на прогулку в городской сад, его встретили звуки марша. В центре сада висел большой фотографический портрет Айвазовского, украшенный лавром и живыми цветами. Взвился фейерверк. В саду все время сверкали три сплетенные буквы: „И“, „К“, „А“ — вензель художника. Праздник в саду продолжался до глубокой ночи. Мечта Айвазовского о школе для начинающих художников начала исполняться. Первыми в галерее появились феодосийские гимназисты. Они приходили сюда снимать копии с картин Айвазовского. Айвазовский дал объявление в газеты об открытии им галереи и о том, что к нему могут приезжать учиться молодые художники. Сразу со всех концов России в Феодосию стали приходить письма. На следующее лето к Айвазовскому понаехали юноши-художники. Многие из них учились в Петербургской Академии художеств. Они заполнили зал галереи. Часто Айвазовский спускался к ним из своей мастерской. Иногда он отбирал у ученика кисть или карандаш и сам начинал писать. Ученики окружали художника и с завистью и восхищением следили за его работой. Но чаще Айвазовский звал учеников в мастерскую и при них писал свои новые картины. Однажды, следя, как легко работает художник, один из учеников спросил его: — Иван Константинович, сколько картин вы написали за всю вашу жизнь? — Я сам этого не знаю, — ответил художник, отходя от картины и внимательно вглядываясь в нее издали. — Неужели же вы не ведете им списка? — Не веду и никогда не вел… Да и не в количестве, понятно, дело! — прибавил он с улыбкой, между тем как из-под кисти его, казалось, так и брызгала живая, прохладная волна. — Одно могу сказать вам: я написал гораздо более четырех тысяч картин… Конечно, число картин моих велико, даже очень велико в сравнении с тем, в особенности, ограниченным количеством картин, какое пишут обыкновенно другие художники. Но, право, это вовсе не так удивительно, как может казаться на первый взгляд. Я так страстно предан искусству, так горячо люблю его всеми силами души, что положительно не могу провести без него дня. Поэтому, когда мне случается во время моих путешествий по Европе пробыть несколько дней в дороге, я бываю просто несчастным человеком, и если бы вы знали, как дорого бы я дал в такие моменты, чтобы взять в руки свою кисть и палитру!.. Поэтому я всегда удивлялся и никогда не пойму того, как у многих художников, людей с несомненным дарованием, начатая картина иногда по неделям стоит без движения под тем предлогом, что они ждут вдохновения, чтобы продолжать ее. Это для меня непостижимо, и с этим я никогда не соглашусь, настолько не соглашусь, что готов очень часто объяснять такое, по-моему, непростительное бездействие недостатком энергии, воли — усадить себя за работу, или даже просто ленью. — Но как же, в самом деле, писать без вдохновения?.. Нет его — и конец! Из пустого колодезя не зачерпнешь воды!.. — возразил кто-то из учеников. — Бесспорно. Поэтому-то, между прочим, я всегда был и буду таким горячим противником порядков, существовавших при мне в академии, когда вдохновение „по расписанию“ было подчинено бою часов, когда по звонку мы, ученики академии, должны были вдохновляться и идти рисовать, а затем по звонку же охлаждаться и настраиваться вновь определенным образом для слушания уроков алгебры и других предметов. В нашем искусстве, плоды которого достигаются, как и во всех специальностях вообще, только настойчивым трудом, более чем где-нибудь важно не распускать себя… Художнику в сравнении с человеком всякой другой профессии гораздо легче именно „распустить себя“, потому что для нас во всякую минуту готова отговорка: „не расположен писать“, „нет вдохновения“. И я должен сказать, что отговорка эта тем опаснее, что ею художники очень часто просто сами себя вводят в заблуждение и подолгу бездействуют. Тут так часто кроется самообман. Все дело в том, что нужно приучить себя прежде всего к труду, нужно довести себя до того состояния, чтобы внешняя, физическая сторона дела не составляла для художника ни малейшего препятствия. И поверьте, что истинное дарование, врожденный художественный талант всегда найдут в себе материал, из которого станут черпать. А сравнение с пустым колодезем, которое вы сделали, так это просто — не взыщите за выражение — логическая потуга, которая мало общего имеет с искусством. И в самом деле, коли ты пустой колодезь, так ты, значит, вовсе уже не колодезь, а просто яма, дыра в земле, все что угодно, но только не колодезь, не то хранилище чистой влаги, которое имеет своим питомником постоянную, внутреннюю, неиссякаемую струю… — Такой взгляд сложился у вас давно или вы выработали его постепенно, на основании собственного практического опыта? — То, что я сказал, я исповедовал всю мою жизнь, от самой далекой юности; конечно, сначала более инстинктивно, чем с пониманием; с течением же времени я только больше и больше убеждался в справедливости такого взгляда. Впрочем, это может быть, зависит еще и от тех приемов, какие я привык соблюдать при писании картин. Прежде всего я никогда не приступаю к работе без определенного, уже вполне сложившегося сюжета со всеми деталями, со всеми оттенками колорита, освещения. Словом, я, начиная писать всякую картину, не творю ее тут же на полотне, а только копирую с возможной точностью ту картину, которая раньше сложилась в моем воображении и уже стоит перед моими глазами ясная и вполне отчетливая. В картинах моих всегда участвует, кроме руки и фантазии, еще и моя художественная память. Я часто с удивительною отчетливостью помню то, что видел десятки лет назад, и потому нередко скалы Судака освещены у меня на картине тем самым лучом, который играл на башнях Сорренто; у берега изображенной мной Феодосии разбивается, взлетая брызгами почти до стен моего дома, тот самый вал, которым я любовался с террасы дома в Скутари. Эта же самая особенность моего художественного дарования влияет и на легкость, с которой я пишу мои картины. Создавши в своем воображении законченный вполне вид, я, как вы могли видеть, набрасываю на клочке бумаги общий план картины, более для того, чтоб продумать ее формат, соотношение частей, планов, перспективное построение и другие элементы композиции, которые необходимо выдержать на полотне, и затем, на другой же день утром, приступаю к работе. И вот тут-то я не только не оставляю картину на продолжительное время, а, напротив, не отхожу от нее до тех пор, пока не окончу ее совершенно. Но я должен признаться с сожалением, что слишком рано перестал изучать природу с должною, реальною строгостью, и, конечно, этому я обязан теми недостатками и погрешностями против безусловной художественной правды, за которые мои критики совершенно основательно меня осуждают. Этого недостатка не выкупает та искренность, которую я приобрел пятидесятилетнею неустанною работою. Беседы Айвазовского с учениками иногда длились часами. Они приносили юношам огромную пользу. Да и сам художник на собственном примере показал им образец исключительного трудолюбия. Несмотря на преклонные годы, он в восемь часов уже приходил в мастерскую и работал там каждодневно до двух часов дня. После обеда он, как правило, занимался тем, что наносил на бумагу наброски задуманной новой картины. Только особые случаи могли изменить его распорядок дня. В то лето в его мастерской появился новый ученик. Привел его скромный феодосийский живописец Адольф Иванович Фесслер. Это произошло в ранний час летнего утра. Айвазовский возвращался после обычной утренней прогулки. Возле дома его поджидал Фесслер. Рядом с Фесслером стоял худощавый подросток в гимназической форме, устремивший взгляд своих серых мечтательных глаз вдаль, к морю. Мальчик был настолько погружен в свои мечты, что не сразу заметил приближающегося художника. Из этого состояния его вывел Фесслер, который направился навстречу Айвазовскому и радостно его приветствовал. Только сейчас старый художник понял, почему сегодня целое утро он вспоминал свои детские годы: накануне он дал согласие Фесслеру посмотреть рисунки его ученика Константина Богаевского.[32] — Так это вы тот самый маленький чародей, который вскружил голову нашему Адольфу Ивановичу? — дружелюбно произнес Айвазовский, протягивая руку оробевшему Богаевскому. Айвазовский повел своих гостей к себе в мастерскую, а сам вышел переодеться. Богаевский весь был охвачен внутренним трепетом. Он так давно мечтал о встрече со знаменитым художником. Когда первое волнение улеглось, Богаевский начал осматривать мастерскую. Его поразила скромная обстановка этой комнаты, имевшей форму неправильного четырехугольника. Удивление Богаевского возрастало еще оттого, что ему всюду приходилось слышать о богатом убранстве виллы Айвазовского. Внезапно, в какое-то одно мгновение, мальчику открылась яснее, чем многим другим, душа великого художника, который с годами все больше стремился к строгой простоте. Вернувшись в мастерскую, Айвазовский сразу чутко уловил переживания своего юного гостя. Старый художник, молча, принял от Фесслера альбом с рисунками Богаевского и начал их рассматривать. Лицо Айвазовского не выражало ни волнения, ни даже простой заинтересованности. Фесслеру стало казаться, что старый художник разочарован рисунками его ученика. А сам Богаевский отрешился от всего, что происходило вокруг него, и погрузился в свои обычные странные мечты, граничащие порою с галлюцинациями. Сейчас Богаевский видел перед собою не состарившегося художника в домашней бархатной куртке, склонившегося над его рисунками, а гениального юношу-художника, совершавшего свою первую поездку в Амстердам, с его безмолвными, почти мертвыми улицами, тишину которых нарушает только звон многочисленных колоколов. Долго бы еще так грезил Богаевский, если бы его не вывело из этого состояния восклицание Айвазовского. Старый художник стоял, держа в вытянутой руке его альбом, и с недоумением рассматривал последний рисунок. Это был опустевший город среди скал, и облака над ним были какие-то зловещие, словно костлявые руки смерти протягивали свои скрюченные пальцы к мертвому городу. Айвазовский подошел к окну и, приблизив рисунок к глазам, громко прочитал надпись внизу, в правом углу рисунка: „Наталье Юльевне Фесслер свои монастырские сны посвящает К. Богаевский в благодарность за „Царство молчания“ Жоржа Роденбаха“.[33] — Что это еще за монастырские сны? — обратился Айвазовский к Фесслеру и Богаевскому. — Когда Косте было пять лет, во время войны с турками, — начал объяснять Фесслер, — он вместе со своей матерью переехал из Феодосии в Топловский женский монастырь, в котором вы, Иван Константинович, не раз бывали. Там среди скал и лесов провел Костя три года и до сих пор часто вспоминает об этом времени. — Но при чем тут ваша супруга Наталья Юльевна и книжка этого бельгийского гробовщика? — уже сердито допрашивал Фесслера Айвазовский. — Наталье Юльевне недавно из Петербурга прислали „Царство молчания“ Роденбаха, и она подарила эту книгу Косте, обнаружив общность между его монастырскими воспоминаниями и грезами Роденбаха. А Костя подарил Наталье Юльевне свой рисунок, — уже оправдывался перед разгневанным Айвазовским Фесслер. Айвазовский стремительно подошел к противоположной стене и энергичным движением раздвинул темно-бордовые занавеси. В глубине, уже в раме, стояла его последняя картина. Яркий солнечный луч из окна осветил беспредельное море, не бурное, не грозное, а ровно дышащее, успокоенное, но готовое в любое мгновение напомнить о своей силе. А небо на картине было еще шире и беспредельнее, чем море. В картине заключалась большая мысль: мудрость природы, ее вечное движение, мощь ее стихий, покорить которую может только человек. — Как это прекрасно! — воскликнул Богаевский. Лицо его оживилось. — Нет, еще не вполне прекрасно, — твердо возразил Айвазовский. Пойдемте, и вы увидите совершенную красоту. Он взял Фесслера и Богаевского за руки и увлек их за собою через гостиную на балкон. Перед ними колыхалось голубое с прозеленью море, и солнечные лучи дробились на волнах. Все ликовало в этот яркий солнечный день, и сама природа пела гимн жизни. — Вот она красота! — воскликнул Айвазовский, и глаза его молодо заблестели. — Всю свою жизнь я остаюсь верен природе, но даже накопленный мною запас наблюдений, мое понимание природы не всегда дают мне возможность в совершенстве переводить на полотно мои художественные замыслы. — Вы будете приходить ко мне, — продолжал художник, обращаясь к Богаевскому. — Природа и я — мы будем вашими лекарями. А лечиться вам необходимо. Вы больны, очень больны… Первые дни Богаевский с наслаждением срисовывал карандашом морские виды Айвазовского. В галерее вместе с ним усердно работали другие ученики. Богаевский сразу заметил, что художник не любил пускаться в длинные рассуждения, он предпочитал кистью или карандашом давать уроки мастерства. Однажды, окончив работу, Айвазовский сказал ученикам: — Между вами есть такие, на которых мои картины, быть может, производят сильное впечатление. Предостерегаю вас от увлечения и подражания этим картинам. Подражание вредит самостоятельному развитию художника. — Но как же тогда можно усвоить технику живописи? — спросил Фесслер. — Можете перенимать технику того или другого художника, но всего остального вы должны достигать изучением природы и подражанием ей самой. Старайтесь быть реальными до последней степени. Слушая Айвазовского, Богаевский с грустью думал, что старый мастер разрушает таинственные чары искусства. Он все реже посещал мастерскую Айвазовского, а потом совсем перестал там бывать. Первое время Айвазовский справлялся о Богаевском у Фесслера, но потом отправился на лето в свой загородный дом и вернулся в Феодосию только глубокой осенью, чтобы затем собраться и уехать до весны в Петербург. Последний день перед отъездом выдался необычайно теплый для этого времени года. Куда-то исчез пронизывающий осенний ветер, небо очистилось от серых, угрюмых туч и приветливо заголубело над сразу повеселевшей Феодосией. Айвазовский долго гулял по городу, наслаждаясь неожиданным возвращением лета. Наступил так же не по-осеннему теплый вечер. Закат торжественно догорал, окрашивая небо в розовые и алые тона. Айвазовский долго стоял на берегу моря, чтобы увезти с собою на север воспоминание о нем, его тихий ропот — как бы жалобу на разлуку. Но вот вдалеке из бледно-лиловой морской дали показалась рыбачья флотилия, медленно плывущая по окрашенной закатом морской глади. Полюбовавшись еще немного на эту мирную картину, художник, не спеша, повернул к дому. Но алый закатный луч, скользнувший по развалинам генуэзской башни, отчетливо видной отсюда, неожиданно ярко осветил стоящую на самом ее верху небольшую человеческую фигурку. Айвазовский направился туда и скоро очутился у подножия каменных развалин. В небольшой фигурке, которая живописно дополняла эту картину, художник узнал Богаевского. Он неподвижно сидел на каменном выступе и глядел вдаль. — Богаевский! — позвал Айвазовский, — спуститесь ко мне! Богаевский обернулся на зов и, узнав Айвазовского, начал быстро и ловко спускаться. — Где вы научились так хорошо карабкаться? — спросил Айвазовский, как только Богаевский очутился рядом с ним. — Еще в Топлах, — ответил тот, — там у меня был друг, старше меня на два года, который поднимался на скалы выше монастыря. — Это хорошо! Художник должен быть сильным, ловким. Рука тогда тверже держит кисть… Но где же вы пропадали все это время? Почему совсем перестали показываться у меня? Богаевский растерянно молчал. Айвазовский властно взял его за руку и повел с собою. В доме, как обычно перед отъездом, суетились слуги и домашние, укладывая вещи. Айвазовский прошел на балкон, не выпуская руки юного художника. Распорядившись, чтобы им сюда подали сладости и фрукты, он опустился в кресло и усадил с собою Богаевского. Богаевский сидел, глубоко задумавшись. Все происходившее — встреча с художником и то, что он очутился опять в его доме, на этом балконе, где давно не был, все это было так неожиданно. Айвазовский так же, как и в первую встречу, уловил его душевное состояние. — О чем вы грезили там, на башне, Богаевский? — вдруг тихо спросил он мальчика. Богаевский почувствовал себя очень хорошо с этим старым добрым человеком. Ему показалось, что только Иван Константинович сможет понять его. — Я опять видел сны. Эти сны также видела земля, древняя и уставшая. Мы вместе грезили о прошлом — о греках, генуэзцах и других, которые жили здесь и о которых остались одни смутные воспоминания… Часто мне кажется, что только я один и эти древние холмы помнят тех, кто жил здесь раньше… — Богаевский! — взволнованно, с беспокойством воскликнул Айвазовский. — Очнитесь! Так ведь недалеко до бреда. Куда вы смотрите? В тяжелое отвратительнее прошлое?! Генуэзцы, турки и другие пришельцы были завоевателями. Они заливали кровью нашу Феодосию. Голос Айвазовского звучал гневно, а в глазах была тревога за Богаевского. Богаевский почувствовал себя виноватым перед старым художником. Он хотел успокоить его, но не знал как. Айвазовский поднялся с кресла и, расхаживая по балкону, продолжал: — Сейчас появилась какая-то «инфекционная» повальная болезнь среди художников, писателей, музыкантов. Кое-кто из них приезжал сюда ко мне, чтобы и меня совратить, вернее, заразить этой болезнью. Они все хотят воспеть жестокость и преступления средних веков… Они любят заглядывать в гробы и дышать тленом, как тот Роденбах, которого вы с удовольствием читаете… Не назад, вперед глядите, Богаевский! Вот взгляните — здесь перед моим домом скоро пройдет железная дорога, а туда дальше — там будет большой порт. Город будет богаче и людям, быть может, станет легче жить. Нужно непременно сделать что-нибудь такое, чтобы стало легче жить. Айвазовский умолк и опустился в кресло. Между тем стемнело, и море начало шуметь. Прошло несколько минут в молчании, потом Айвазовский снова заговорил: — У вас есть дарование, Богаевский. Я верю в то, что вы можете стать настоящим художником. Но для этого вам надо полюбить жизнь и человека и освободиться от модной болезни нашего времени — этой декадентщины, разъедающей сейчас умы и души. Но я убежден, что вы этим переболеете и впоследствии будете только сожалеть, что затратили много времени на такую чепуху. Вспоминайте потом, что я, старый художник, сразу поверил в ваш талант и предостерег вас от опасности. Было уже поздно, когда Богаевский вышел из дома Айвазовского. Перед тем, как повернуть за угол, он остановился, чтобы еще раз взглянуть на балкон, где всего минуту назад звучала горячая речь Айвазовского. Старый художник стоял у перил и смотрел ему вслед. Его фигура четко выделялась на фоне освещенного балкона. |
||
|